Николай Тимковский « От доброго сердца»
— Луша, голубушка, мы приходим к вам с большой, большой просьбой! – весело воскликнула Соня, входя вместе со своим женихом в комнату экономки.
Лукерья Ильинична, престарелая девица, с тонкими вечно сжатыми губами, на которых никогда не появлялась улыбка, смутилась и пугливо съежилась, увидя в своей заставленной сундуками комнате княжну и Сергея Николаевича, таких красивых, изящных, жизнерадостных. Она бросилась подставлять им стулья, но молодые люди уселись рядышком на ее сундук и, взглянув на смущенное лицо экономки, разразились веселым смехом. Лукерья Ильинична, растерявшись, ловила клубок шерсти, скатившийся у нее с колен, и красные пятна все ярче выступали на ее поблекших щеках… наконец, Соня сдержала свой смех и, зажав жениху рот своей маленькой, выхоленной ручкой, начала излагать Лукерье Ильиничне свою просьбу.
— Мы хотим, Луша, по случаю нашей свадьбы сделать доброе дело, — говорила она, стараясь изо всех сил быть серьезной. — Эта мысль принадлежит Сереже, а не мне… Из этого вы видите, Луша, насколько он умнее меня.
Сергей Николаевич, перебирая в своей руке ее нежные пальчики, с молчаливым восторгом глядел на оживленное, разрумянившееся лицо невесты, которое так и светилось счастьем, так и дышало молодою, полною любви и ласки жизнью. Ощущая на себе его взгляд, Соня волновалась и долго не могла рассказать, как следует, экономке, в чем дело. Наконец, вступился Сергей Николаевич и, посмеиваясь, разъяснил Лукерье Ильиничне сущность их просьбы.
— Мы с Соней собираемся наделать пропасть добра и ассигнуем для этой цели в складчину 100 рублей. А вас покорнейше просим раздать эти деньги наиболее нуждающимся жильцам. Ведь в домах князя живет много бедноты, — не правда ли?
— Ну, видите, Луша: он гораздо умнее меня! – воскликнула Соня. – Только вы не извольте подсмеиваться, — прибавила она, обращаясь с притворно строгим лицом к жениху, — я в самом деле хочу быть доброй, потому что я теперь люблю всех, решительно всех!..
— И даже обитателей Огненной Земли, например?
— Да, да, – и обитателей… Пожалуйста, не смейся, потому что ты сам хочешь сделать всем много, много добра… Так вы, Луша, беретесь устроить это?
— Слушаю, ваше сиятельство, – отозвалась Лукерья Ильинична, едва разжимая губы и упорно смотря на пол.
— А вам за это судьба хорошего жениха пошлет, — пошутил Сергей Николаевич.
Лукерья Ильинична вспыхнула и еще плотнее сжала губы.
— Только вы, пожалуйста, Луша, держите это от всех в секрете, — заметила Соня, опять подавляя с трудом припадок смеха. – Скажите, что от неизвестных. Свадьба завтра, так вы раздайте сегодня же… Пожалуйста!
— Слушаю, ваше сиятельство, — отозвалась по-прежнему экономка.
Соня сунула ей в руку пачку ассигнаций и выпорхнула из комнаты. Сергей Николаевич последовал за ней, и скоро в отдалении послышался веселый шум и смех.
Лукерья Ильинична машинально пересчитала деньги и долго сидела неподвижная с пачкой в руке. Выражение закаменелой деловитости исчезло с ее лица: в глазах засветилось недоброе чувство, тонкие губы нервно подергивались… Она встала, заперла дверь на крючок, отсчитала из пачки 50 рублей, подошла к шкатулке – и остановилась в нерешительности. Мысль, что она сейчас сделается воровкой, испугала ее: девять лет она служит в княжеском доме, пользуясь репутацией честной женщины и только изредка позволяя себе утаить гривенник из сдачи, — и теперь вдруг она совершит настоящую крупную кражу!.. Лукерья Ильинична покраснела и поспешно отошла от шкатулки. Но едва она отошла, как на нее нахлынула мутная волна ядовитых, назойливых, привычных для нее мыслей. Сколько лет работает она в этом доме, не покладая рук, — а велик ли ей почет здесь за все ее неусыпные труды? Вспомнился ей презрительный тон князя, обидные вспышки взбалмошной княгини, вечные шуточки мужской молодежи над ее девством; вспомнила она, как недавно молодой князь назвал ее при чужих людях «мокрицей» и поднял на смех, как однажды княгиня в припадке раздражения вышвырнула ее из дома, точно тряпку, несмотря на то, что она служила у нее в доме верой и правдой в продолжении нескольких лет. Положим, княгиня потом сама сознала, что погорячилась, – но жало обиды все-таки застряло глубоко в сердце самолюбивой Лукерьи Ильиничны; рядом с этим мысль, что ее каждую минуту могут согнать с места, побуждала ее запасать всеми правдами и неправдами копейку на черный день.
Она судорожно мяла в руке пачку денег – и мучилась, не зная, отпереть ли ей шкатулку и отложить туда часть пачки, или отпереть дверь и уйти поскорей от соблазна. Мало-помалу перед Лукерей Ильиничной начинала вырисовываться заманчивая картина, которую ее воображение давно разработало до мельчайших подробностей. Она видела себя в собственном домишке, в палисаднике, в огороде, где произрастает всякая овощ, где куры несут «почти что индюшачьи яйца», а горделивые индюки изнемогают под бременем собственного жира… Минута, когда она покинет княжеский дом и переберется в свой домишко, казалась Лукерье Ильиничне моментом величайшего торжества. Ради этой минуты она вот уже несколько лет копит деньги, не доедает, не досыпает, ходит в обносках и трясется над каждой копейкой, терпеливо откладывая пятачки и гривенники в свою заветную шкатулку; всякий раз, когда она колеблется, утаить ли ей хозяйский гривенник из сдачи, или нет, перед ней встает с победоносным видом раскормленный индюк, и гривенник вслед за этим погружается в шкатулку.
Так и теперь жирные индюки и куры, несущие «почти что индюшачьи яйца», решили роковой для Лукерьи Ильиничны вопрос. Судорожным движением она отперла свою обитую жестью, дубовую шкатулку, где лежали в конвертах, тряпочках и коробках кредитные бумажки и серебро, торопливо спрятала на самое дно, десять рублей, потом подумала и прибавила еще десять и еще десять. Заперла шкатулку и, порывисто дыша, вышла из комнаты.
Когда она появилась на парадной лестнице, у подножия которой сидел швейцар, Никанор Иванович, на сердце у нее скребло, и на щеках были красные пятна.
— Вот княжна дали денег по случаю ихней свадьбы… для раздачи нуждающим, — сказала Лукерья Ильинична сердитым от смущения голосом.
Никанор Иванович, мужчина средних лет, с лицом, напоминающим упитанного и избалованного мопса, с жирным затылком, спускающимся складками по воротнику, лениво покоился в кресле и, оттопырив нижнюю губу, глубокомысленно читал газету.
— Мне не нужно: я не нуждающий, — насмешливо возразил он, поворачивая к экономке свое надменное, гладко выбритое лицо.
— Приказано раздать жильцам, которые победнее, — пояснила Лукерья Ильинична, упорно избегая смотреть на швейцара. – Только они не велели говорить, что это от них… и чтобы нонче же.
Никанор Иванович поднял брови и изобразил на своем лице величественное недоумение.
— Я ведь больше по домашности, — продолжала Лукерья Ильинична, — а вы, Никанор Иванович… вы уж все знаете. Уж постарайтесь для ее сиятельства. Вам много ума дано от бога.
Никанор Иванович смягчился, не спеша свернул газету и медленно протянул руку к деньгам:
— Сколько тут?
— Да вот тут все… Вот нате, пересчитайте, — засуетилась Лукерья Ильинична, торопливо подавая ему пачку. Руки ее дрожали, а в лице что-то прыгало.
— Хорошо. Будет исполнено, — сказал Никанор Иванович, пересчитывая деньги.
— А мне надо к княгине бежать, — солгала Лукерья Ильинична и тут же опрометью пустилась вверх по лестнице.
Никанор Иванович, будучи по выражению повара, «человеком ума гордого, а не обсудительного», презирал до глубины души жильцов дешевых квартир и вообще всякую мелкоту, которая, по его мнению, «только пакостит» княжеские дома. За живущими в бельэтажах он еще признавал некоторое право на существование, но на обитателей заднего двора смотрел просто-напросто как на нечистоты, от которых надо держаться подальше. Он и вообще интересовался больше поведением турецкого султана и событиями в Порте, чем окружающей жизнью. Вследствие этого Никанор Иванович стал в тупик, не зная, как исполнить поручение княжны. Раскидывая умом, он вспомнил отставного чиновника Рюмина, живущего на заднем дворе. Этот Рюмин при встречах отвешивал Никанору Ивановичу почтительные поклоны, в большие праздники приходил к нему с поздравлениями и просфорами, а однажды в день Прохора и Никанора преподнес ему поздравительные стихи. Все это расположило Никанора Ивановича в его пользу, и вот теперь он, недолго думая, отправился к нему на задний двор.
Проходя по чистому двору, Никанор Иванович заметил играющих на нем чумазых мальчишек с грязного двора и в негодовании выгнал их, посулив им хорошую порку. «Тоже родятся. Плодятся!» — думал он, брезгливо сопя, и проследовал на задний двор, где в громадном кирпичном доме, изобилующем разбитыми окнами и вонючими лестницами, ютилась масса бедного люда. Войдя по одной из таких лестниц на третий этаж, он разыскал квартиру чиновника Рюмина, которая представляла из себя грязную каморку, разгороженную ветхими ширмами надвое.
Рюмин, красноносый мужчина, с испитым, геморроидальным лицом, сидел в халате и войлочных туфлях и усердно строчил что-то по бумаге своими крючковатыми, прыгающими во все стороны пальцами, которые он от времени до времени попридерживал другой рукой.
— А, высокочтимый гость, — приветствовал он Никанора Ивановича, вскакивая с места и отвешивая поклон. – Приспе день светлого торжества!.. Жена, чего ты сидишь там, как чурбанчик? Подай Никанору Ивановичу стул!
Из-за ширм вышла со стулом в руках истощенная, плоскогрудая женщина, молча поклонилась гостю и опять ушла за ширмы.
— Присядьте, драгоценный мой Никанор Иванович! Ну, что делается в высокой Порте? Что пишут в газетах?
— Да что! Пишут все что-то аляпое, совсем не фактическое. Все это только приблизительная умственность корреспондентов, — заметил Никанор Иванович, изнемогая от важности. – А у меня вот тут своя забота есть.
И он рассказал Рюмину, в чем дело. Услыхав про деньги, Рюмин затормошился на стуле и стал нервно потирать руки; нижняя челюсть у него от волнения отвисла, глаза забегали, как встревоженные мыши.
— Ты укажи мне, кто здесь живет победнее, — сказал Никанор Иванович.
— Благодетель! – воскликнул Рюмин. – Да беднее нас никого в доме нет. Недугами удручен: мне бы в постельке лежать, а я вот кляузы пишу. Жена чуть не на одре. Просто плачем, Никанор Иванович, да полой утираемся!
— Движимого и недвижимого не имеете? Капиталов, поместий, угодий нет?
— По три дня не обедаем, высокочтимый Никанор Иванович! Жена на одре!
— Ну, коли так… Как, бишь, по батюшке-то ругают?
— Иваном Емельянычем, благодетель.
— Получай, Емельяныч, красную да молись богу за здравие их сиятельств.
Рюмин протянул к деньгам свои дрожащие, скрюченные пальцы, похожие на когти хищной птицы; но в эту минуту жена выскочила из-за ширм и схватила бумажку. Рюмин ударил жену в грудь, выхватил деньги и залился каким-то тоненьким, зловещим смехом, напоминающим писк.
— Тьфу, вы, окаянные! – сказал с негодованием Никанор Иванович.
— Пропьет разбойник. Пропьет, – стонала Рюмина, смотря с ненавистью на мужа, который запихал деньги в карман жилета и, хихикая, прижимал их локтем.
— Сами, знать, пьяницы, — вот вы пьяницам и помогаете! – прошипела Рюмина, обращаясь к Никанору Ивановичу.
Рюмин молча схватил жену за плечи и вытолкал за дверь.
— Глядеть-то на вас – с души воротит! – произнес возмущенный Никанор Иванович и направился к выходу. Но тут ему загородил дорогу какой-то всклоченный человек, который проговорил хриплым басом заученную фразу:
— Пять дней не ел… Выписался из неизлечимой больницы… Обратите ваше благосклонное внимание. Душетрепетно прошу вас!
— Это мой кум, человек, убитый судьбой, — подскочил Рюмин. – Окажите поддержку.
Никанор Иванович, чтобы поскорей отвязаться, сунул «куму» попавшуюся под руку пятирублевку и вышел, отплевываясь.
— Разве зайти к «Дробидонихе»? – спросил самого себя Никанор Иванович.
Мещанская вдова Анна Дормидонтовна, или, как ее называли на дворе «Дробидониха», была единственным человеком, к которому Никанор Иванович не гнушался изредка заходить на чашку кофе, хотя «Дробидониха» жила на черном дворе, среди самых мелкотравчатых жильцов. Когда Никанора Ивановича начинала тяготить уединенная жизнь старого холостяка, замкнувшегося в холодном величии, он шел к «Дробидонихе» посмотреть, как она «лукавит и лебезит» и порезонерствовать насчет женских слабостей. Если в это время кто-нибудь приходил к «Дробидонихе», Никанор Иванович тотчас величественно поднимался с места и, не прощаясь, уходил.
— Ах, какой суприз! – воскликнула «Дробидониха». Женщина лет тридцати, румяная, полная и крепкая, как груздь, завидев входящего Никанора Ивановича и складывая губы сердечком. – Милости прошу к нашему шалашу! Кофеечку?
— Не лебези, ты… дама из Амстердама, — солидно заметил Никанор Иванович, между тем как на его губах играла снисходительная улыбка. – Дело у меня есть… экстренное.
— Дела да случаи совсем измучили? Хи, хи, хи!
— Не егози… Препоручено мне…
И Никанор Иванович, отпивая из чашки кофе, стал не торопясь рассказывать.
— Пес их знает, кто там живет на вашем прокаженном дворе, – прибавил он. – Ты, чай, везде свой бабий нос суешь: тебе и книги в руки. Ты ведь по этим делам ходок.
Никанор Иванович знал, «Дробидониха» состоит чем-то вроде агента у кружка благотворительных дам, взявшего под свое покровительство бедных невест и неимущих покойников.
— Вот и разделим с тобой труд пополам, — сказал он. – Получай двадцать пять. Из них возьми на свой вдовий пай красненькую.
— Ах, Никанор Иванович!
— Не егози!.. Так ты вдовица – не, не имеющая средств к жизни…
— Совсем обнищала, Никанор Иванович! Не знаю, что и делать, хоть по улице с обезьяной иди!
— Получай… Только ты того… не хапай.
— Да неужто я из сиротских денег покорыствуюсь? Коли желаете, я и ерестрик вам предоставлю.
— Не нужно мне твоего ерестрика. А только чтобы по чести…
— Да распрострели меня! Да чтобы мне на том свете…
— Ну, ну… Ведь этакая женщина склизкая!
И, ущипнув на прощание вдовицу, Никанор Иванович вышел. Очень довольный собой, и «Дробидонихой».
Оставшись одна «Дробидониха» отсчитала для себя вместо десяти рублей – пятнадцать и завязала их в узелок носового платка, с намерением снести их тотчас же в сберегательную кассу. «Не усчитают! — думала она, одеваясь. – Чего их жалеть: у них денег пропасть проваленная»… Потом она, сообразив что-то, достала из-под кровати две пары худых башмаков, отобрала в комоде продырявившиеся чулки, завязала все это, вышла в сени и нащупала в темноте дверь.
— Ну что, как ваш покойничек? – спросила она, входя в полутемную комнату, где квартировал башмачник Сидоров.
— Отдышался, кажись… Не чаяла уж! – ответила жена башмачника, маленькая, бледная женщина.
— А я вам на гроб у благодетелей выпросила.
— Как же быть-то? – с недоумением спросила Сидорова. – Ведь он спит теперь, — зачем-то прибавила она, кивнув на кровать с пологом.
— На все воля божья, – ответила «Дробидониха», — нынче человек жив, а завтра нет его. Уж это не его вина, что он не помер… Получите синенькую: жалеючи вас, да.
— Век за вас бога молить буду, Анна Дормидонтовна!..
— Только, чур. Уговор лучше денег: коли помрет он, — ну, значит, так и быть. А коли выздоровеет, пускай за эти деньги подкинет мне подметки к башмакам… да сделает головки вот к этим.
Она достала из узла башмаки и вручила их вместе с деньгами Сидоровой, которая машинально кланялась и благодарила.
— Ну, дай ему бог здоровья, — сказала «Дробидониха» и прошла через темный коридор к знакомой старушке, снимавшей угол.
— Молись богу, Маркеловна, — таинственно возвестила она, входя к старушке, — выпросила для тебя у благодетелей цельных пять рублей.
Маркеловна, чистенькая, свежая старушка, с наивным, как у ребенка, лицом, заволновалась и зашептала молитвы.
— Вот как я для тебя, Маркеловна, стараюсь!
— Ах, матушка моя! Ах, родная! Радетельница ты наша!
— Только уж и ты для меня постарайся, Маркеловна; ты старуха трудолюбимая…
— Постараюсь, голубь мой, постараюсь!
— Выстегай ты мне, Маркеловна, одеяло. Оно у меня уж начато…
— Выстегаю, благодетельница, выстегаю!
— Да свяжи ты мне пару чулок шерстяных. Это ты уж сделай из своей шерсти.
— Свяжу. Радость ты моя, — истинный бог, свяжу!
— Да перештопай мне чулки… Вот я принесла тебе.
— Перештопаю. Доброта ты моя ангельская, — все перештопаю.
— Да свяжи ты мне салфетку небольшую… маленькую.
— А материал чей будет, родная?
— Это уж ты из своего… Вот тебе пока 2 целковых, а как сработаешь, получишь остальные.
И она вышла, оставив старушку в некотором недоумении.
Уходя от «Дробидонихи» в довольно игривом настроении, Никанор Иванович внезапно был поражен неприятным зрелищем: лестница была запружена народом, который нетерпеливо ожидал его выхода. Бабы с детьми, которых они нарочно привели с собой «для жалости», сгорбленные старики и перхающие, как овцы, старухи, здоровенные оборванцы, от которых несло полугаром, отставной солдат на деревяшке, какая-то подозрительная личность в засаленном подряснике – все это теснилось вверх и сдержанно гудело. В толпе виднелась жена Рюмина, горячо убеждавшая в чем-то соседей. Говорило сразу несколько, и каждый твердил свое.
— Говорят, по красненькой на рыло дают, — сипел краснорожий оборванец.
— Ну?!
— С места не сойти!
— Врет он, — слышится новый голос, — семейным по пяти, а одиноким – по целковыму.
— Много ты знаешь! Налил глаза спозаранку.
— Ты лучше свои протри! Будут давать таким красномордым по красненькой, — как же!
— Чего форсишь-то? Намотал округ шеи шарф – да и фуфырится!
— А тебе что до моего шарфа? Не у тебя украл.
— Не у меня, так у другого.
— Молчи знай! Самого, чай, только из части выпустили! Свинья полосатая!
— Тише, черти! – раздались голоса. – Никанор Иванович! Никанор Иванович!
— Батюшка ты мой! – шумно заговорили мужские и женские голоса, как только Никанор Иванович показался на верху лестницы.
Толпа полезла вверх по лестнице. – «Ай, батюшки, раздавили!» – «Осади, осади!» – «Куда ты прешь, рыжий дьявол?» – «Пришел с чужого двора и ломится!»
— Прочь вы, саранча! – крикнул Никанор Иванович и хотел уйти поскорей от греха, но толпа загородила дорогу; со всех сторон тянулись руки, сверкали жадные глаза. Кто-то теребил его рукав…
— Батюшка, Никанор Иванович, отец родной! – причитала поденщица-прачка, жившая в подвальном этаже с кучей маленьких детей. – Не оставь ты меня с малыми детьми. Пожалей ты сирот!
— Пошла! Куда ты лезешь, баба мокроподолая? – крикнул Никанор Иванович. – Ты вот лучше смотри за своими поросятами, чтобы они на чистый двор не бегали.
— Выдеру их, батюшка ты мой родимый, как Сидорову козу отдеру!
И она принялась тут же таскать за волосы первого из детей, попавшегося ей под руку.
— Ну, ну… нашла место!.. – крикнул на нее Никанор Иванович. – На вот тебе… убирайся!
И он сунул ей в руку рублевку. Толпа заворчала: «Ишь, вперед всех пролезла негодница!» – «Запрудила двор ребятишками, теперь давай ей!» – «А мне-то, Никанор Иванович?» – «А нам-то?»
Никанор Иванович, стесненный со всех сторон, раздавал деньги направо и налево.
— Ты что ж по рублевке даешь? Тебе приказано по красненькой! – раздался грубый голос.
— Молчать, нахальщик!
— Половину-то прикарманил себе!
– На помин души себе оставил!
– Уж это как водится!
– На саван пригодится!..
— Ах вы… — взбесился Никанор Иванович. – Вон, вон пошли! Экий окаянный народец!
Он торопливо продирался сквозь толпу, сопровождаемый возгласами:
— Чужим дает. А свои ничего!
– А мы-то, значит, ни с чем?
– Полегче, полегче, черти!
– Ай, батюшки, девочку задавят!
Оглушенный криками, задыхаясь от духоты, Никанор Иванович сунул в чью-то высокоподнятую руку пятирублевку и крикнул:
— На всех! Делите сами. Разбойники!
Поднялась свалка. Воспользовавшись этим, Никанор Иванович проскользнул с лестницы на двор и, утирая платком вспотевшее лицо, чуть не рысью побежал к себе в швейцарскую.
— Ну, народ! Ну, архаровцы! – повторял он, едва переводя дух. – Слышь ты, Семен, — обратился он к молодому, белобрысому лакею, — ты сейчас так толчешься… безо всякого употребления… Сходи на этот проклятущий двор, в левый корпус. Вот тут двенадцать рублей осталось. Раздай там этой гольтепе… А я уж больше не могу… Фу, задохся совсем!
Семен, уж знавший в чем дело, очень охотно взял деньги, причесался перед зеркалом. Закрутил усики кверху, поправил воротничок манишки и отправился не в левый корпус, а на чистый двор. Там он, оглянувшись по сторонам, юркнул с заднего крыльца на лестницу бельэтажа, отворил кухонную дверь и, задобрив кухарку двугривенным, попросил ее потихоньку вызвать горничную Женю. Кухарка, видимо благоволившая к Семену, немедленно исполнила его просьбу. И через минуту перед Семеном стояла смазливая, курносая блондинка, туго перетянутая, в завитушках и кокетливом переднике.
— Я думала, меня кто путный спрашивает, — протянула Женя, прищуриваясь с пренебрежением на Семена.
— Зачем вы отворачиваете от меня свой хорошенький носик? – любезничал Семен. – Не будьте ко мне настолько сурьезны. Окажите мне преферанс.
— Дурацкие слова, — отрезала Женя и, повернувшись на своих французских каблучках, направилась к двери.
— А вы скосите сюда один глазок, — сказал Семен, показывая ей ассигнации. – Есть, на что погулять… Угощение будет деликатное. Мы окончательно можем дать себе развязку.
— Ах, какой здесь душный воздух! – произнесла Женя, бросив быстрый взгляд на деньги; потом вышла из кухни вместе с Семеном на площадку лестницы и затворила за собой дверь.
— Я отпрошусь нынче вечером у господ. Ждите меня на бульваре, — сказала она скороговоркой. – Только чтобы все было по-благородному, а не по-мужичьи.
— Уж будьте покойны, Евгения Митревна: на эрмитажный манер устроим… А пока что, — угостите поцелуйчиком!..
Вечером на заднем дворе было великое пьянство. Рюмин, напившись вместе с своим «убитым судьбою кумом», сначала подрался с ним, а потом начал бить жену и гонялся за ней по двору с кулаками, пока не упал и не повредил себе руку.
Семен с Женей вернулись домой поздно вечером, причем оба были навеселе и слегка пошатывались. Женя прошла к себе, а Семен, подмигнув кучеру, пригласил его в трактир «допивать налетные деньги»… Долго в эту ночь на заднем дворе шумели и колобродили пьяные, мешая трезвым спать и пугали сонных детей… Только одна «трудолюбимая старуха» Маркеловна сидела вплоть до утра, выстегивая одеяло для благодетельницы Анны Дормидонтовны…
Когда молодые на другой день после свадьбы приехали в княжеский дом с визитом, Никанор Иванович, почтительно изогнувшись, поздравил их и передал Соне письмо.
— Что это? От кого? – удивилась Соня, увидав на конверте странные, прыгающие во все стороны буквы.
— Это от чиновника Рюмина, которого вы, ваше сиятельство, облагодетельствовали, — ответил Никанор Иванович, осклабившись.
— А, это интересно! — сказала Соня и стала читать про себя письмо.
Сначала лицо ее выразило недоумение, потом на губах появилась улыбка… потом в ее добрых голубых глазах блеснули слезы, и она потянулась за платком.
— Что такое вдруг с нами? – нежно спросил Сергей Николаевич, смотря на жену с ласково-снисходительной улыбкой, как на малого ребенка, подающего большие надежды.
— Прочти это… – сказала Соня, подавая мужу письмо.
— Вот уморительный почерк! – заметил Сергей Николаевич и начал читать:
«Ваше сиятельнейшее сиятельство!
Теплые молитвы вместе с горячими слезами возносятся к небу из недр моего семейства, на которое ваше сиятельство излили великие и богатые милости. Находясь в железных когтях нищеты, я, нижеподписавшийся, согбенный возрастом старец, терзаемый недугами и не имущий вследствие повреждения руки возможности снискания естественных средств для пропитания себя и семьи, в подобном бедственном положении с отчаянием в душе взирал на свое несчастное семейство, из которых последний – еще млекопитающий. Но ваше сиятельство, будучи сострадательной гуманисткой, своей ангельской добротой укрепила нас в жизни и нравственно, и морально. Моя страдалица-жена, утратившая силы вследствие крайней нужды и многочадия, а ныне милостью вашего сиятельства вновь воскресшая к жизни, умиленная и, так сказать, умащенная, возведя очи к небу, весь день молилась за драгоценное здравие высокобракосочетающихся, и слезы тихо струились по челу ее; а малютки мои радостным хором взывали: Многая, многая, многая лета!!!
Вашего сиятельства
Всепокорнейший слуга,
Коллежский регистратор
Иоанн Рюмин».
Сергей Николаевич хохотал, как сумасшедший; Никанор Иванович почтительно вторил ему; а Соня, утирая глаза, говорила с невольной улыбкой:
— Вот ты, Сережа, смеешься, — а право же все это очень трогательно!
«Повести и рассказы». Книга II, 1901 г.