О. Ольнем «Тихий угол»

Большой княжеский дом долго стоял необитаемым. Тихо было возле него и грустно становилось каждому от этой тишины. Здесь ни в чем не замечалось признака жизни, все замерло и застыло в безмолвии. Лишь запущенный парк разрастался вокруг гуще и гуще, да соловьи в весеннюю пору безбоязненно состязались в сиреневых кустах. А в осенние темные ночи бушевала злостная непогода, протяжно завывал ветер, потрясая обнаженные деревья; шумели дождевые потоки, с треском падали на землю сухие ветви. Но наступала зима, мороз леденил порывы ненастья, и прежняя пустынная тишина снова разливалась в воздухе.

С медлительной постепенностью приходили в ветхость постройки и затеи былых времен. Перед домом исчезали богатые цветники, живописные группы роз и персидской сирени. Кое-где розы превратились в шиповник разноцветных оттенков: ярко желтый, белый, бледно-розовый и палевый. Оседали и осыпались земляные террасы, спускавшиеся к пруду; зарастал травой и колючим кустарником обширный круг перед парадным подъездом. В Малороссии этот кустарник называется «дерезою». Чаще всего он встречается на кладбищах, где заменяет живую изгородь. Когда в княжеской усадьбе неизвестно откуда появилась непролазно густая дереза, соседние крестьяне порешили:

— Никому уже не жить в старом доме. Где разведется дереза, там больше не будет жилья: потому она и растет на кладбище.

Усадьба и парк прилегали к деревне Власовке. Власовка тянулась продолговатой полосой в долине среди заливных лугов. Деревня была бедная, в стороне от железной дороги и заводов, с малоземельным населением из крестьян и казаков. Власовцы снимали в аренду мелкими участками остатки перезаложенных княжеских владений. Только благодаря аренде и перебивались кое-как. Последний представитель славного рода, князь Сергей Андреевич, занимал видное место в одном из частных банков. Он пережил братьев, сестер, племянников; дважды вступал в брак, но не имел детей. Княжеский род заканчивал в его лице свое существование. Сергею Андреевичу шел пятидесятый год, а во Власовке его до сих пор называли «Сережей». Иногда из почтительности говорили о нем: «Сережа Андреевич», но «Сережа» непременно. Он много лет жил в городе и не любил большого власовского дома. Приезжая изредка в деревню, князь останавливался во флигеле, на границе парка и огромного черного двора. Там же, во флигеле проживал и сторож усадьбы, Петро Прохорович, одинокий, нелюдимый старик из бывших дворовых. Спокойный, необщительный, невозмутимо аккуратный, Петро Прохорович казался не то осколком невозвратной старины, не то выходцем с того света. Чем он бывал занят по целым дням, никто не знал. Но если среди ночи звонко лаяли панские собаки, Петро Прохорович, не торопясь, постреливал из допотопного ружья, направляя выстрелы в сторону большого дома. Он словно хотел сказать кому-то: «Вот же — не сплю, стерегу».

На этом, впрочем, и заканчивалась его роль охранителя княжеского имения.

В окрестности опустевшая усадьба внушала суеверную боязнь: нередко бабы пугали «панской пусткой» непокорных ребят. Существовал туманный рассказ, будто кто-то видел однажды при лунном свете нечто непонятное вблизи пустки. Толковали о какой-то «распатланной» девке, обитающей на чердаке дома: будто девка бродит с распущенными волосами по комнатам и распевает в полночные часы непонятно печальные песни. Старики и молодежь — все избегали приближаться к усадьбе в ночное время: место безлюдное, мало ли что может привидеться. К тому же по вечерам в парке беспокойно тосковали филины, взвизгивали, плакали и хохотали совы, нагоняя еще больший страх на проходивших мимо.

Человеческие голоса не нарушали тишины старого дома. Он стоял молчаливый и безрадостный с плотно-закрытыми на болты ставнями, с наглухо-заколоченными балконными дверьми. Со всех сторон к нему прилегали большие веранды. Каждый год подле веранд зеленел вьющийся виноград. Он цепко ухватывался за выцветшие колонки, вился по перилам, добирался до крыши. Молодые виноградные побеги расстилались по осевшим ступеням, как бы преграждая вход. Часть винограда вымерзала зимой; ее никто не вырезывал, и сухие стволы, перемешиваясь с зелеными, валялись на земле, свешивались с колонн. Множество темных ужей и сероватых гадюк развелось в фундаменте дома. Они дерзко взбирались на веранды, шуршали высохшим виноградником, извиваясь группами у крыльца; блестели чешуйчатыми спинками, бесстрашно греясь на солнце. Подобно усердным сторожам, ходили размеренным шагом вокруг дома длинноногие аисты, истребляя гадюк и ужей. Но истребить змеиное царство не было возможности; змеи завладели панской пусткой, умножались из года в год все больше и больше. Осенью спасались они от холода и проникали через щели полов даже в дом. Их не страшили угрюмые, парадные комнаты, частью пустые, частью переполненные старинной мебелью из карельской березы и красного дерева с бронзой. Змеи боялись только человека, а людей в доме не было.

Сейчас же за парком спускалось к лугу кладбище, густо заросшее березами. Тут среди сочной зелени стояла каменная часовые над склепом князей. Тяжело закругленное здание с толстыми решетками на окнах, с куполом вместо крыши, с неуклюжей колоннадой из кирпича. Дикий виноград и здесь обвивал колоннки, прикрывал часть купола. У ограды склепа разросся густой барвинок с невянущей зеленью, с голубоватыми звездочками своих скромных цветов. Возле него краснели шиповники, остатки прежних роз, а дальше неровной изгородью поднималась из земли все та же надоедливая дереза.

Давно заржавели замки у часовни, давно не отпирали ее. Веяло торжественным, немного жутким покоем от этой безмолвной гробницы прошлого. И выяснялось родственное сходство между старым домом и княжеским склепом: тот же стиль, та же безжизненность, тоже безмолвие и запустение. Памятники былого… Склеп и дом оба неохотно подчинялись влиянию времени, но не могли устоять против него и уже молчаливо признавали свое поражение: разрушались. Особенно отчетливо подмечалось сходство между ними в ясные, теплые ночи, когда повсюду, как золотая пыль, рассыпался мягкий блеск мечтательной луны и ночная тишина так кротко гармонировала с невольным молчанием кладбища. Немое небо и затихшая земля, как бы, сливались в одно целое. Деревья и кустарники, пруды и террасы, кладбищенские кресты и могилы, удлиненный дом и круглая часовые — все принимало загадочно-красивый, фантастически странный вид: все казалось однородным. Тогда трудно было различить, где кончается покинутая усадьба, а где начинается кладбище. И здесь, и там тихо кругом. Тихо, пустынно, печально и сиротливо.


И вдруг в догорающую жизнь старого дома ворвалось что-то новое, шумное. Точно струей кислорода дунули на погасающее пламя и пламя разгорелось вновь. Перемена произошла в одно лето, быстро, миролюбиво и очень просто. Первоначально придумала это старшая из власовских учительниц, Варвара Платоновна. Придумала и поделилась проектом с законоучителем, отцом Порфирием.

— Вот, отец Порфирий, — сказала она, — если бы вы попробовали уговорить князя… Пусть уступит большой дом под земскую школу. А земство отдаст вам свое здание под церковно-приходскую. Нам здесь, что ни год, то теснее. Попросту — задыхаемся… А в старом доме масса воздуха пропадает даром. И для вас удобство: у вас ведь совсем нет школьной постройки. Как вы об этом думаете?

Проект показался отцу Порфирию более чем заманчивым.

В церковной школе учительствовала его старшая дочь, а школа помещалась в низенькой мазанной хате, сырой и неудобной. Когда Варвара Платоновна заговорила о княжеском доме, чадолюбивый отец Порфирий с радостью ухватился за ее мысль. Сперва он переговорил с влиятельными на сельском сходе крестьянами. Дело обсудили частным образом и одобрили. Тогда отец Порфирий вызвался поехать в город с ходатайством сначала к Сереже Андреевичу, а потом в земскую управу.

Его уполномочили.

Весною, недели три назад, князь приезжал по делам аренды во Власовку. К тому времени подоспели школьные экзамены. Сергей Андреевич числился почетным попечителем земского училища: его пригласили присутствовать при экзаменах. Он счел неловким отказаться и пришел с ландышами в петлице. Экзамен производил инспектор народных школ, а Сергей Андреевич сидел рядом с ним, одобрительно покачивая головою. По своему обыкновению он старался сказать каждому что-нибудь приятное. Учеников похваливал, инспектора выпроводил из Власовки чуть не с королевскими почестями; отца Порфирия превозносил, как редкостного законоучителя и духовного пастыря Варвару Платоновну называл богиней мудрости. Среднюю из учительниц, Клавдию Петровну, сравнивал с нежно-румяной зарею, а младшую — Софью Михайловну — угощал самыми изысканными комплиментами. В заключение устроил прогулку для выпускных учеников. В лесу, на берегу реки варили кашу, играли в разные игры. Учительницы раздавали лакомства, выписанные князем из города. На первых порах школьников стесняло присутствие малознакомого Сергея Андреевича. Но когда он принялся играть в горелки и упал, запутавшись в траве, — с ним освоились. К концу прогулки наиболее конфузливые из учеников — и те перестали бояться князя. Втихомолку его прозвали «чудаком» и «добрякою». Теперь власовцы вспоминали все это и им казалось, что князь отнесется сочувственно к школьной нужде. На его сочувствие надеялись все без исключения и заранее толковали о переходе школы в княжескую «пустку», как о решенном деле. В воскресенье, перед вечером, отец Порфирий вышел в сером подряснике на крылечко и крикнул работнику:

— Панько! Ты накормил коней?

— А то ж как, — невозмутимо протянул Панько.

— И напоил?

— Ну да, поил.

— Ну, то запрягай. Пора в город ехать. К утру как раз поспеем.

— До Сережи Андреевича? — спросил Панько таким тоном, как будто от ответа отца Порфирия зависело запрягать лошадей или не стоит.

— Эге! — утвердительно пояснил отец Порфирий. — Сразу к банку подъедем. Я только переоденусь у соборного дьякона и в банк. А то потом Сережи, может, и не застанем дома; он по гостям все больше…

— Та оно конечно, — подтвердил Панько, не двигаясь с места.

— Сена помости на шарабане побольше. Чтобы мягко было.

— Уже вымостил. Доедем.

— Овса набери. В городе дорог овес. Да поворачивайся!

— Зараз. Я еще и не полудновал.

Панько не торопился. Выехали со двора часа через два. Возле земской школы встретили Варвару Платоновну; она возвращалась с прогулки из княжеского парка. Остановили коней и поговорили еще немного. Хорошо было в этот час во Власовке. Солнце стало уже не жаркое и нежно ласкало все, на что падали его лучи: и деревню, и церковь с пылающими при закате крестами, и застывший, точно в очарованном сне, огромный парк.

— Так вы не забудьте, — просила Варвара Платоновна отца Порфирия, — добивайтесь разрешения, добивайтесь всеми силами. Скажите ему: вы наш попечитель и защитник… Напомните о каше; какое он тогда принял участие в учениках. Польстите, если понадобится. Он, как будто, сговорчивый.

— Добре, добре! — бормотал отец Порфирий, перекладывая на более удобное место коробку с камилавкой. — Мы и польстим, и напомним. Я как для родного ребенка стараться буду… Похлопочу…

— Пожалуйста, отец Порфирий.

— Ну, в добрый час. Трогай, Панько. Заснул ты, что ли?

— Чего заснул? Я зараз. Поспеем.

Панько подергал вожжами. Тронулись лошади и побежали мелкой рысью, унося за собою высокий шарабан.

Варвара Платоновна остановилась и долго глядела вдаль на пыльную дорогу, убегавшую из деревни в ярко зеленое поле. Ей не хотелось идти в душную школу с низкими потолками.

Варвара Платоновна была земская учительница из курсисток, девушка не первой молодости, лет тридцати пяти, но очень моложавая, с доброй, немного печальной улыбкой, с задумчивым выражением красивых серых глаз. Душевная незапятнанность и отзывчивость отражались в глазах Варвары Платоновны, сквозили в ее улыбке. Они-то и молодили ее лицо. Лет пятнадцать тому назад Варвара Платоновна добровольно зарылась в свое учительство и привязалась к школе. Теперь ее считали образцовой преподавательницей; к ней на выучку присылали молодых учительниц. А раньше, — еще на первых порах, на нее почему-то косились; видели в ней неблагонадежно-опасный элемент. Но это отошло в область воспоминаний. С годами она начала смотреть на себя, как на необходимую принадлежность Власовки, а на Власовку, как на свой дом. Иногда на каникулах Варвара Платоновна уезжала к замужней сестре, в бойкий университетский город. Зять служил там вице-губернатором. Однако в доме у сестры — и в городе, и на даче — Варваре Платоновне было скучно, стеснительно. Несравненно скучнее, чем во Власовке. С каждым годом подмечала она в себе все большую и большую оторванность от городской жизни, от городских интересов. Какими-то странными, без толку суетливыми казались ей горожане. Она никак не могла слиться с их жизнью, приноровиться к ним; не могла понять эту ускоренную погоню за жизненными удобствами, нервную взвинченность, хроническое недовольство всем. С сестрой у нее непоправимо охлаждались прежние дружеские отношения. Когда-то они вместе учились в гимназии и на курсах, смотрели на вещи одинаковыми глазами. А потом заговорили на разных языках. Словно глухая стена залегла между ними, или образовалась из едва приметной трещины глубокая пропасть. Сестра видела в ней стареющую девушку, которая уже начинает чудить. Варвара Платоновна сердечно жалела сестру. Ей думалось, что та постоянно испытывает ощущение скуки, тяготится пошленьким существованием, но самолюбиво скрывает это. Ведь не может же сестра при ее — все-таки недюжинном — развитии, не видеть окружающего в истинном свете? А вокруг нее все такое мелкое, исключительно-показное, праздное, неинтересное. Вчуже делается жалко. Где же тут радость, удовлетворение?

Возвращаясь во Власовку, Варвара Платоновна с облегчением думала: «Наконец-то дома. Нет, здесь лучше».

И спешила на отдых в пустынный княжеский парк, где у нее были излюбленные уголки, где так успокоительно и безмятежно то переговаривались, то затихали величественные деревья. Ее сестра никогда не поверила бы в искренность слов: нет, здесь лучше. Но Варвара Платоновна думала это искренно.

Пролетали месяцы и годы.

Ученики поступали в школу, проходили курс, получали свидетельства и похвальные листы. На смену им собирались новенькие: неотесанные, дикие, пугливые. Сменялись школьники, сменялись помощницы, а Варвара Платоновна крепко приросла к Власовке. Она полюбила эту малоземельную, нищенски-бедную, хотя по внешности нарядную, деревушку с опрятно-выбеленными хатами, с вишневыми садами и «левадами», с серебристыми вербами и уходящими ввысь тополями. Полюбила недолгую украинскую весну с ее влажной теплотой и меланхолически-нежной прелестью пейзажа. Ей нравились летние ночи с крупно-горящими звездами на потемневшем небосводе; те знойные южные ночи, когда не хочется спать; когда на далеком горизонте часто поблескивает слабая зарница, а зеленовато-золотой месяц движется по дымчатым облакам, то исчезая за ними, то появляясь вновь. Нравилась яркая теплая осень и тихие зимние дни с обильным инеем на деревьях, с бесчисленными блестками на земле и на крышах. Варвара Платоновна не причисляла себя к неудачникам; она была довольна деревенской обстановкой. Но ее личная жизнь все время оставалась где-то в сторонке. Не то, чтобы она умышленно отказывалась от личных радостей, а просто — так складывались обстоятельства.


Князя Сергея Андреевича и в городе называли уменьшительным именем, хотя не Сережей, как во Власовке, а Сереженькой. О князе шел слух, будто он очень недалек. На самом же деле он был легкомысленно рассеян. Если Сергей Андреевич давал себе труд подумать о чем-нибудь, он мог рассуждать и толково, и логично. Но он ленился ворочать мозгами и обыкновенно поддерживал беседу из любезности, нисколько не думая о том, что говорит. Его неуместные ответы и замечания невпопад часто облетали весь город и уезд. Громкая, популярная в губернии фамилия помогла князю раздобыть в банке почетное место с солидным окладом. Там от него не требовали большой работы, а лишь заставляли подписывать отчеты и балансы, да выдвигали в торжественных случаях, как представителя администрации банка. Был период, когда Сергея Андреевича избирали в земские гласные, тоже ради его, прославленного предками, имени. Но он говорил на общих собраниях такие наивные вещи, что приводил в ужас своих избирателей. Сгоряча начал было ратовать за розги, за обуздание зазнавшегося мужика. Князя упрекнули в мракобесии и он, переменивши политику, вдруг стал высказываться в явно-прогрессивном, почти крамольном тоне. Договорился он при этом до Геркулесовых столбов: даже был вызван к губернатору для объяснений наедине. Вскоре подоспели новые выборы и князь больше не попал в гласные. Только в летописях местного земства остались анекдотические воспоминания о том, как «брыкался» Сереженька, вообразивший себя радикалом, и как отрезвлял его энергический губернатор.

Банковский служитель проводил отца Порфирия в кабинет к князю.

Любезный князь как бы обрадовался появлению отца Порфирия и тут же по забывчивости перепутал его имя.

— А-а-а… батюшка, отец Игнатий? Виноват, отец Прокофий. Очень рад. Душевно рад вас видеть. Пожалуйте, пожалуйте. Присядьте, пожалуйста, сюда вот, на диван. Тут удобнее… Что? Как дела у нас, во Власовке? Все благополучно?

— Благодарение Богу. Власовцы вот послали меня ходоком к вам, князь. Просят…

— Ходоком?

Маленький, худощавый и подвижной князь с недоумением осмотрел плотную фигуру отца Порфирия, его новую праздничную рясу, нагрудный крест на толстой цепочке, простоватое лицо, загоревшее от весеннего ветра, темную бороду и длинные с легкой проседью волосы.

— Ходоком? — повторил он еще раз. — В чем же дело?

И снова перебил отца Порфирия, собиравшегося заговорить:

— Папиросу не желаете ли?

— Благодарствуйте, князь, не курю. Я собственно насчет нашей школы…

— О нашей школе? Так что же? Школа у нас прекрасная; я удостоверился самолично. Да-а… Помилуйте, ученики отвечают на такие головоломные вопросы… Я бы сам и то, пожалуй, затруднялся ответить. Откуда вода в океанах? Что такое молния? В каком году умер Иван Калита? Батюшки светы! Студенты — да и только. И это в деревне, где есть нечего… Я был поражен.

— Вы экзаменовали учеников Варвары Платоновны; нынче был ее выпуск. Она первейшая учительница в уезде…

— Да, конечно. Но и те — другие — ничего… Эта шустренькая… как ее зовут? Софья… Софья…

— Софья Михайловна?

— Да, да… Софья Михайловна. Как она поживает? Здорова?

— Уехала к тетке на каникулы.

— Ах, правда: теперь ведь каникулы. Уехала, вы говорите? Ну, что же… Пусть отдохнет. У нее глазки веселые, прелукавые глазки. Я, чуть взглянул, и уж вижу: зелье-баловница… Шалунья верно большая?

— Есть грех! — вздохнул отец Порфирий.

— Заметно, заметно. О-о-о, меня не проведешь. Но она интересная. А вы, батюшка, как ее находите?

Отец Порфирий никогда не слыл знатоком женской красоты. Но теперь сказал из учтивости:

— Спора нет, девица приятная. Так позволите, князь, изложить нашу просьбу?

— Какую просьбу?

По рассеянности князь уже забыл о школе.

— Власовцы просят… Видите ли, школа у нас тесная, а средств нет, о расширении здания и думать нечего. У вас же пустой дом стоит в парке. Уступите под школу, во временное пользование? Обменяемся, пока что, зданиями? Составим контракт, оформим все, как вы пожелаете.

— Ага… вот вы о чем…

— Власовское училище — многолюдное. И из нашего села, и из нижней Власовки, и с хуторов — все к нам идут. Переполнение… А домишко плохонький, тесный… В ином классе по шестьдесят душ сидит. Пока занятия, дышать нечем: духота, парно. Уйдут дети, — сейчас становится холодно. У учительниц комнаты совсем холодные. Дом на выгоне, стены тонкие, потолок, как в сарае… Гуляй, ветер, сколько хочешь… Вот и зябнут. Всю зиму дрожат от холода.

— Дрожат? — участливо спросил Сергей Андреевич. — И Софья Михайловна тоже?

Отец Порфирий ответил дипломатически:

— Софья Михайловна хуже всех зябнет. Старшие барышни уже прибавку выслужили, обзавелись кое-чем теплым. А она на шестнадцати рублях в месяц сидит. В морозы в такой тоненькой кофточке бегает, смотреть страшно. На Рождество уезжала к тетке, — так я свою шубу отдал. Перепугался… замерзнет, думаю…

Князь живо вообразил перед собою Софью Михайловну в поповской шубе и рассмеялся:

— Вот был кот в сапогах!

Улыбнулся и отец Порфирий. После молчания Сергей Андреевич спросил:

— Неужели же на шестнадцать рублей можно жить?

— Живут люди. Значит, возможно. Другим все же легче. А Софья Михайловна изнежена; сама из помещиков. Привыкла к баловству, к достаткам… Так для нее тяжеленько. Первое время вечера и ночи напролет плакала. Кончит занятия, запрется, сидит и плачет…

— Бедняжка!

— Мы все и так, и сяк вокруг нее… Не помогает, плачет. Лучше, говорит, мне не жить на свете, чем такая жизнь. Теперь уже третий год, отошла немного… А все-таки — малейшее что, сейчас головка болит. Постной пищи не ест, сала не переносит. Она ведь дочка покойного Трефильева. Помните, Михайла Борисовича?

— Скажите! Я и не знал. То-то она эдакая грациозная, воздушная; породу везде видно. Михайло Борисович? Как же, помню; мы с ним встречались. Хлебосол был.

— Прокушал все, что имел. И свое, и женино… Жена умерла раньше, а после него дочка без гроша осталась. Софья Михайловна даже гимназии не окончила; не на что было. Так уж, кто-то из знакомых пристроил в народные учительницы.

Князь печально покачал головою.

— Да, да… Разоряется наше дворянство, гибнет. И нет спасения. Отцы все прикончили, дети к мужикам на службу идут…

— Пойдешь и к мужикам. Есть, пить надо…

— А знаете, батюшка, это вы отлично придумали. Переведем школу в большой дом. Там тепло, печи чудесные. Барышням можно отдать комнаты с южной стороны, где у нас спальные были. Вот где теплынь зимою! Под классы пусть берут гостиные: угловую и желтую; или розовую, все равно. И мебель им предложим. Мебели в доме много, что ей сделается? Досадно, почему не подумали об этом раньше. Зачем они столько лет мерзли на выгоне?

— Не решались вас беспокоить без особой нужды.

— Что за беспокойство? Хорошее дело можно устроить и без особой нужды.

Отец Порфирий выразил благодарность от имени власовцев. Затем с большою осторожностью заговорил о церковно-приходской школе. Князь не возражал и против этой части проекта. Он и тут охотно дал свое согласие:

— Да к чему мне ваша земская хата? Берите ее, если надо.

Отец Порфирий просиял. Отстаивая интересы земской школы, он — главным образом — имел в виду церковно-приходскую. И достиг цели.

— Спасибо, Сергей Андреевич, великое вам спасибо. Мы так и надеялись, что вы откликнетесь на нашу нужду. Кому же и отозваться, как не вам? Вы у нас и попечитель, и печальник просвещения…

Князю эти слова пришлись по душе.

— Я всегда рад служить, чем могу. Рад всегда. Потому что сочувствую просвещению и вообще… Движению вперед… прогрессу… У меня даже неприятности из-за этого были. Вы не слышали? Как же, к губернатору вызывали. Но я не из трусливых: меня не очень-то легко испугать. Я так ему и сказал: вы, ваше превосходительство, можете оставаться при своем мнении, а я — при моем. И, конечно… Он мне неподвластен; я — ему. О чем же рассуждать? А мой девиз: чем больше света, тем меньше тьмы.

— Воспрянут духом власовские школы, благодаря вам, князь.

— Великолепно. Я рад… Рад за них. Хотя, по совести говоря, мне это и самому на руку: не будет соблазна. Недавно барышники пронюхали, что у меня в деревне хороший дом пустует. Не дают с тех пор проходу. Пристают: продайте, князь, да продайте. На снос хотят купить и цену дают недурную. Но мне зазорно: все же родовое гнездо, некрасиво как-то… Что ни говорите, а традиции великое дело. Священное… После моей смерти будь что будет, но пока — неловко. Хотя иногда так трудно себя сдержать: понадобятся деньги, возьмешь и продашь. А заключил контракт с обществом, — баста. Запечатано. Превосходная идея…

— Как обрадуются у нас все, когда узнают, что вы согласились.

— Согласился, согласился… Подавайте заявление в земскую управу. Мое слово твердо: если сказал, сказал.

— Позвольте принести благодарность, князь…

— Не стоит благодарности, батюшка. Такой пустяк. Кланяйтесь лучше Софье Михайловне, когда увидите…


Участь старого дома была решена.

Гулко разнеслось эхо человеческих голосов по комнатам. Свежий воздух и свет ворвались через открытые окна, вытесняя тяжелый запах нежилого помещения. Начался ремонт. Из фундамента кучами вынимали змей и змеенышей; в парке замелькали рабочие, засуетились поденщицы, столяры, печники, плотники. И панская пустка сразу утратила ореол таинственной неприкосновенности. Работа спорилась весело. Ворчал лишь понурый Петро Прохорович:

— Сережа всегда выдумает что-нибудь неподобное. Смолоду бестолковый был, таким и до старости остался. Где же это видано, чтобы взять и отдать свой батьковский дом Бог знает кому? Кто бы это другой сделал? Да никто из разумных. В панские комнаты, на паркеты напустить хлопцев в смазных чеботах. Как же, не видели их здесь, бисова отродья! С их носами на паркете сидеть… Это погибель, разорение: они и дом запакостят, и парк разнесут. Все пропадет! Я теперь не уберегу: я за ними, разбойниками, не поспею…

Но сколько ни ворчал Петро Прохорович, на него не обращали внимания. Все остальные одобряли решение князя, сочувствовали ему.

Смущена была еще и старая баба Настя; та самая, которая впервые пустила по селу слух о распатланной девке, поющей в княжеском доме.

— Ну, баба, где же твоя девка? Покажи ее и нам. Что ж она притаилась? — поддразнивали Настю парубки.

— Отстаньте, невировы дети. Так она вам и вылезет среди дня. Ожидайте подольше.

— Да ты же днем видела?

— Под вечер, голуби мои, под вечер. Как раз солнце садилось. Иду это я от пруда, белье там полоскала. А она на крыше: в слуховое окошко смотрит и поет. Жалобно, жалобно… Что поет, нельзя разобрать, только поет. У самой лицо круглое, глаз не видно: патлы так и нависли. Я испугалась, аж на землю упала. Уронила узел и лежу. Когда — глядь, ее уже нету…

— То ты, баба, сову видела, а не девку.

— Сову! Сам ты сова! Разве я с такою придурью, как ты, чтобы не разобрала, где сова, а где девка?

— То сова была. Сова! И кричала по-совиному. А ты не раскусила дела и пошла звонить по селу: девка, девка…

— Говорю же тебе: девка. И пела она, я сама слышала.

— Чего ж она теперь не поет?

— Потревожена. Она объявится, подождите. Пусть учительши перейдут в пустку…

— Толкуй чепуху!

— А ты переночуй здесь, так и увидишь, какая чепуха. Нет, сегодня, голуби мои, что я видела! И Господи, что видела! Пришли мы до света завалину обмазывать. Бабы глину месят, а я ударилась до пруда, за водою. Когда смотрю, а от старого дома ползут гады… Видимо-невидимо, земли не видать, такая сила. И большие, и малые, и ужи, и гадючки… И прямо тебе в пруд, прямо в пруд… Потом плыть пустились: плывут, головки вверх, вверх… Всю воду покрыли, негде ведром зачерпнуть. Дальше кто его знает, где и подевались. На переселение пошли: зачуяли людей и переселились.

— Жаль, что тебя с собою не прихватили…

Баба Настя сделала вид, будто не слышит.

— Я около пруда ждала, ждала, пока все кончится… Вернулась, а наши бабы кричат: ты, стара, верно спать там легла? Выспалась где-нибудь под грушею? Чего так долго? Тут, говорю, заснешь. Как тут, говорю, заснуть? Если бы вам такой случай, вы бы поумирали от страха…

Дом отремонтировали.

Наступали беззвучные осенние дни. Птицы озабоченно безмолвствовали, собираясь в далекий путь. Выгорела на лугах трава, листья на деревьях начали редеть и блекнуть. Пожелтели клены и березы; на дикой груше зелень превратилась в малиново-красный убор; держались лишь дубы, осокори и акации. Дни стояли ясные, но утро ежедневно наставало холодное, а ночи темные и часто дождливые; хотя к полудню опять все искрилось и сверкало под золотисто-ярким солнечным светом. Эта сияющая холодным солнцем осень, казалось, несла красивую смерть всему тому, что она намеревалась сгубить.

Второго октября в школе служили молебен перед началом занятий. К молебну нежданно приехал Сергей Андреевич. Последнее время он носился с власовским училищем, как с новой игрушкой. Даже называл для краткости: «моя школа». Высокие комнаты наполнились шумом голосов, топотом тяжело-обутых детских ног.

— Царю небесный, утешителю, душе истины! — стройно пел ученический хор и слова молитвы разносились по закоулкам старого дома.

Было что-то безотчетно-трогательное в этом созвучии свежих, юных голосов, славящих жизнь и обновление, во всей убогой школьной обстановке, перенесенной в княжеские апартаменты.

Сергей Андреевич стоял на почетном месте и набожно крестился, подавая пример ученикам. Ему вспоминались далекие прежние дни. В той же зале когда-то давно святили пасхальные яства. Мать в светлом платье обыкновенно стояла там, у балконной двери, где сегодня выстроили учеников. Бабушку выкатывали в кресле поближе к священникам. Отец останавливался у дверей, рассеянно слушая службу. И также любопытно заглядывали в окна эти самые тополи. Только они тогда были помоложе. И как много толпилось вокруг сестер, братьев, тетушек, племянников. Теперь никого нет: все прошло, все в склепе… Один он, Сергей Андреевич, остался на обломках прошлого и на его глазах, даже по его желанию, в старый дом проникает кто-то чужой, малознакомый, несущий за собой свет и возрождение.

Хор пропел многолетие князю.

Это окончательно умилило и растрогало его. Он обратился к школьникам с речью: сказал несколько слов о пользе просвещения и торжественно пообещал в виде награды устроить на Рождество елку. За обедом Сергей Андреевич был в отличном настроении духа, много шутил, болтая с Софьей Михайловной, и снова повторил обещание приехать в рождественские святки на елку. Перед вечером он заспешил к поезду на станцию.

Учительницы засиделись после чая в новой, непривычно-парадной столовой. На дворе давно темнела октябрьская ночь, мрачная и сырая. Ближайших кустов и тех не было видно из окна. Возле дома сильней и сильней злобно взвизгивал ветер. Он гудел над тополями, со стоном проносился дальше; то неприятно поскрипывал ставнями, то затихал на мгновенье. Минутами чудилось, будто кто-то поет и плачет под окном. Иногда после затишья ветер поднимал продолжительный, почти ритмический шум, напоминающий шум парохода или далекого железнодорожного поезда. Медленно стал накрапывать дождь, но буря не утихала. В темноте ослабевшие листья так и сыпались с деревьев. В водосточных трубах журчала вода: сначала слабо и с остановками, затем зашумела монотонной, непрерывной струей.

Варвара Платоновна сидела у стола, прислушиваясь к разговору помощниц. Те слегка пикировались между собою. Они мало походили одна на другую. Клавдия Петровна — довольно полная, румяная епархиалка, отличалась прочно-определившимся, хотя и не широким, мировоззрением. Добродушная, усердная, благонравная, бережливо-расчетливая, по всей вероятности, будущая матушка, жена сельского священника.

Софья Михайловна — бледная и миниатюрная, с кокетливым выражением нервной физиономии — выглядела типичной горожанкой. Непрактичная и безалаберная, она как-то не умела обходиться в обыденной жизни без посторонней помощи. Не позаботься Варвара Платоновна об обеде для нее, она останется без обеда. Не купи та же Варвара Платоновна того, что необходимо Соне, и она будет сидеть без самых нужных вещей. А свое крошечное жалованье истратит на пустяки и непременно купит шоколаду. Забудут другие распорядиться, чтобы протопили печку у Сони, она ляжет спать в нетопленной комнате. И так во всем.

Недовольство жизнью залегло скрытой ранкой в ее молодой душе и отравляло ее существование. Она часто хандрила, истерически-плакала, задумчиво молчала целыми часами, мысленно приискивая какой-нибудь исход из этой беспросветно-тяжелой, по ее понятиям, жизни и снова впадала в уныние, не находя никакого исхода. А то вдруг на нее находили приступы необъяснимой веселости, приливы беспричинного хохота, ребяческого дурачества. По временам Софья Михайловна как будто старалась развлечь самое себя и тогда ее нельзя было слушать без смеха. В ее рассказе все казалось смешным: комизм таился в манере говорить, в выражении лица, в интонации голоса. Для нее служило предметом шутки все, что ни попадалось на глаза: отец Порфирий с его болезненным чадолюбием, училищный сторож, Гаврила, жена Гаврилы, Арина, она же и кухарка при школе, Клавдия Петровна, вышивающая себе в приданое сто восемнадцатую чайную салфеточку. А главное будущий супруг Клавдии Петровны, полумифический отец Анемподист. Этим легендарным Анемподистом Соня изводила Клавдию, изводила безжалостно и упрямо. Хуже всего было бесконечное пение «от имени отца Анемподиста» пушкинского стихотворения «Русалка».

Изображая Анемподиста, Соня пела Русалку басом, с семинарским произношением слов, сильно упирая на букву о, все время держась на одной и той же ноте. Выходило заунывно и однообразно до нестерпимости.

Над озером в густых дубро-о-о-овах
Спасался некогда мона-а-а-ах, —

начинала Софья Михайловна, и Клавдия зарывала голову в подушки или убегала из дому, куда глядят глаза. Но чуть она появлялась на пороге, Соня встречала ее продолжением прерванной песни. И без пропусков тянула свое вплоть до заключительных слов:

Заря прогнала тьму ночную,
Монаха не нашли нигде…

— О, Господи! Вот наказанье!

— Не мешай. А то начну с начала…

И только бороду седу-у-у-ую
Мальчишки видели в воде-е-е…

Надоедала она подчас и Клавдии, и Варваре Платоновне. Но все же с нею незаметней пролетала зима и чаще раздавался смех в стенах холодноватой, тесной школы.


Далеко носились мысли Варвары Платоновны, пока возле нее препирались Клавдия и Соня. Клавдия была уязвлена сегодняшней любезностью князя по отношению к Соне. Она иронизировала, Соня отражала удары. Наконец, им надоело и обе замолчали.

В комнате стало очень тихо.

— Какая тьма на дворе. И как гудит ветер! — жалобно сказала Софья Михайловна. Она лишь теперь обратила внимание на непогоду. Клавдия не придала значения ее замечанию. Соня продолжала:

— Ты только подумай: какие есть на свете счастливые женщины! Там, в городах… У них теперь огни, люди… весело… Другие живут, развлекаются… А мы тут, как на острове. И зачем? Кому это нужно, чтобы я здесь пропадала? Нет, но как он грустно шумит, этот ветер!

Клавдия спокойно возразила:

— На то и осень, чтобы шумело.

— Хорошо тебе… Ты точно страус: все перевариваешь.

— А чего ради выходить из себя? Пошумит и перестанет. Вон из управы прислали бумагу для тетрадок: половина без линеек. Все вечера придется линовать. Тут бы отдохнуть, а ты корпи до полночи. Это похуже ветра.

— Ах, не напоминай! Мне вспомнить страшно. Опять начнется завтра наша лямка… Тяни, тяни и конца не видно. И это жизнь?

— Бывает и хуже! — утешила Клавдия.

— Да мне-то что из того? Ну, бывает… А мне разве легче от этого? Тверди каждый день какому-нибудь хохленку про букву ффф… А он тебе «хвв…хвв… хвв…» Хоть придуши его, нет толку! Одурь берет, умереть хочется… Занесет парк сугробами. Окна замерзнут, как ледяные. И сиди в тюрьме. Кажется, тут тебе и конец. Там уже, за нашими окнами, нигде ничего, никого… конец…

— Ты ничем никогда не довольна. В той школе сидели: постоянно пищала: холодно, тесно, неуютно. Лучше стало на новом месте и опять пищишь: скучно тебе… Еще там что-то… Попробовала бы пожить в другой школе, так узнала бы настоящее горе. Здесь нас все-таки трое; живем дружно, лучше родных сестер. А вот если бы тебя куда-нибудь на хутор, да одну оставить? В позапрошлом году на Попенковом хуторе учительница с ума сошла от тоски.

Софья Михайловна пугливо вздрогнула.

— Да-а… Что ты так смотришь? Думаешь, я вру? Спроси у Варвары Платоновны. Прямо из училища в богоугодное заведение. Мужики доставили. Связали: боялись, чтоб не бросилась с повозки. Тоже, верно, все о городах мечтала. О развлечениях…

— Да оставь ты, — тоскливо попросила Соня.

— Чего оставь, когда правда? Ты видела Попенков хутор? На горе. Одни мужики. Школа в простой хате. Ни церкви, ни помещиков, никого… Гора глинистая: если пойдут дожди, нельзя ни подойти, ни подъехать. Вот как другим живется. А тебя в хоромы посадили и то не довольна.

Соня сделала жест, как бы отгоняя печальную думу, и начала немного повеселевшим голосом:

— Нет, я помещением теперь довольна. Помещение мне нравится. Но я говорю: скука… И разве неправда? Конечно, тощища. А в доме у нас — парадно. Буфет красивый: грандиозный буфет! А стол? Мы втроем не сдвинем с места. Целый эскадрон рассадить можно.

— Что буфет? Лучше всего — твоя комната. Кто-кто, а ты роскошно устроилась. И еще пищишь! Князь все, что получше, тебе отдал. Одна кровать чего стоит: из карельской березы. Широкая, хоть поперек ложись. Недаром все время зубки ему показывала: тебе и туалет, и комод, и шкаф. И прятать-то в шкаф нечего, а захватила.

— Ничего я не захватывала. Он сам отдал по доброй воле. Разве я распределяла, что кому отдать?

— Нечего Лазаря петь. Видели мы…

— Не понимаю. Чем же ваши комнаты хуже моей? У меня кровать хорошая, зато у тебя диван турецкий. А у Варвары Платоновны такой письменный стол, — хоть во дворец тащи, пригодится. Тебя поместили в кабинет старого князя. С балконом. Чего же еще?

— Очень мне нужен его кабинет! Ты мне шкаф отдай, а не балкон. Мне шкаф необходим.

— Бери. Важность большая: шкаф. Я себе вместо шкафа куплю ковер на стенку. Некрасиво без ковра.

— Подумаешь, барыня какая! Небось, столбовой дворянин сейчас обнаружился: первым делом возмечтал о роскоши. Чулок нет, а она: ковер!

— Нет, куплю. Обязательно, непременно. В первую же получку куплю. Страшно люблю ковры. Я уже думала: если бы мне выйти замуж за нашего Сергея Андреевича… все бы комнаты устлала коврами.

— Ого, хватила! За князя?

— А за князя. Почему нет? И какой он недогадливый. Ну, что бы ему стоило предложить: «Софья Михайловна, будьте моею женой». А я ему: «Prince! Я ваша…»

— О, несчастный! Вот убьет бобра.

— Это уж его дело: видят очи, что покупают.

Варвара Платоновна вмешалась в разговор и спросила:

— Неужели вы пошли бы за Сергея Андреевича?

— Пошла бы, — тихо ответила Соня. — Скучно с ним, должно быть. Но все же лучше, чем в школе. Хорошо тем, кому здесь нравится. А меня ничуть не соблазняет. Зачем я должна жертвовать собою? Что мне из того, что от меня там кому-то польза, когда мне самой плохо? Я не героиня. Мне хочется жить по-человечески, а не приносить жертвы…

— Уходите отсюда, когда так.

— Куда? — с озлоблением крикнула Соня. — Куда? Некуда мне уйти. В том-то и беда моя. Кому я нужна на свете?

— Ну, замуж выходите.

— За кого? Кто меня увидит в этом захолустье? Кто возьмет? Князь и тот не захочет.

— Как вы говорите, что пошли бы за князя? Да ведь он старик! Ему верных шестьдесят лет. На вид, по крайней мере.

— Пусть хоть и семьдесят. Мне-то что? Я бы вышла и за семидесятилетнего. Лишь бы не противный. Если не противен, можно выходить. Конечно, от крайней нужды выходишь, а все же можно.

— Премудро.

— Если бы сделалась княгиней, все признали бы мою мудрость.

— Сомневаюсь.

— Погодите. Тогда убедитесь. Буду важной особой, вот заживу! Ничего, кроме, шелку носить не стану: рубаха шелковая, юбка шелковая, все — шелковое. Когда иду, шумит, как буря. Приеду во Власовку, сейчас в школу. Вы растеряетесь, засуетитесь: патронесса пришла. У меня в одной руке шлейф, в другой лорнет. Я говорю вам здравствуйте! И картавно немного… Как князь. А вы мне: «Мно-о-ога-а-я-а ле-е-ета-а! Мно-о-ога-я-а ле-ета-а!»

— Обезьянка вы, а не патронесса.

— Теперь обезьянка, тогда буду княгиня. Ведь князю же пели «Многая лета»? Пропоете и мне.

Клавдия вышла из терпения:

— Эка, размечталась! Князь о ней и думать забыл, а она фантазирует. Не видал он таких…

— Наверное и лучших видывал. Но это не помешало ему оценить и меня. Он мне сегодня сказал: «Какая вы шика-арная!»

— Ты? Шикарная?

— Ну да, я. А то кто же? О тебе и родная мать не скажет. У тебя одна талия — сантиметров шестьдесят… Шик не в платье: он природный.

— Куда уж нам до вас!

— Подожди: выйду за князя, тогда поймешь, кто я. Повенчаемся, поедем в Венецию. Непременно в Венецию… «Старый дож плывет в гондоле с догарессой молодой»… А кругом — луна-а! Серенады поют…

— Не пора ли вам спать, госпожа помещица? — обратилась Варвара Платоновна к Соне.

Но Соня разошлась и ей не хотелось спать. В минуту она составила новый план сражения с Клавдией и произнесла озабоченным тоном:

— Хорошо вам говорить: спать! А я боюсь. Я до утра не усну: что, если ночью змея под одеяло подлезет? Погреться? Тут под полом кишмя-кишат змеи. Или старые князья восстанут из могил? Зададут они нам перцу!

Глаза Клавдии вдруг сделались круглыми. Она растерянно застыла в позе немого испуга и вопроса.

— Князья не встанут! — пошутила Варвара Платоновна. — Чего они здесь не видели? А если явятся, мы их так припугнем! Мы на законном основании: школа земская, контракт на восемь лет…

— Так-то оно, так… Да ведь для старого князя это необязательно? Он контракта не подписывал. И в свой собственный дом всегда имеет право наведаться.

— Сонька! — крикнула Клавдия.

Софья Михайловна начала слегка нараспев:

— В двенадцать часов по ночам…

— Боже мой! Сонечка… Варвара Платоновна, скажите вы ей!

— Восстанет он тихо из гроба… И прямо к себе в кабинет… Это его любимая комната: он в кабинете, говорят, и помер. А теперь там Клавдия Петровна спать будет.

— Варвара Платоновна! Голубушка! Я не хочу…

— Не дурачьтесь, Соня.

— По-вашему, дурачество, а по-моему, область непостижимого и неизведанного. Я могу и замолчать. Но это не поможет: он придет. О, придет! Ноги у него, как из соломы. Так и подгибаются под ним… Глаза навыкате… Лицо темное… Войдет и спросит гробовым голосом: «А кто это в моем кабинете?»

— Ай! Варвара Платоновна… Я боюсь!

— Ну, Соня: уж если князь к кому и явится, то только к вам. Почует родную душу. Он был самодур превеликий и вы ему под пару. К вам и наведается.

— Милости просим, я приличному обществу всегда рада. Поговорим с ним. Расспрошу, что у них на том свете поделывается. Небось, не так скучно, как у нас.

Спать легли довольно поздно. Клавдия улеглась вместе с Варварой Платоновной, на одной постели; насилу упросила.

Дождь на дворе не переставал. За окнами по-прежнему раскачивались тополи и стонал ветер. В классных комнатах стояла томительная тишина; звуки доносились лишь со двора, где бушевала буря. В безмолвном доме сильнее чувствовалось одиночество и беззащитность. Клавдии не спалось. В ее душу заползал ужас. Она с головой пряталась под одеяло; всю ночь ждала чего-то, невыразимо страшного.

Но старый князь не пришел.

А на утро новая жизнь, как хорошо заведенная машина, самоуверенно начала свою постоянную работу, отгоняя призраки прошлого.

И старый дом словно помолодел.


Приближалось Рождество.

Софья Михайловна приумолкла, начала задумываться. Она не плакала больше, не шутила, не дурачилась. Все свободное время проводила она у себя, без устали шагая взад и вперед по диагонали комнаты.

Клавдия скучала без нее.

— Что с тобой приключилось, Соня? Ты скоро дорожку протопчешь на полу. Бог знает что… Хоть бы «Монаха» запела.

— А ну его! Надоело.

— Ну, тогда так давай посмеемся. Без «Монаха». Выдумай что-нибудь. Хоть про Анемподиста?

— Не приставай. Не хочу.

— Эка, право… Какая ты стала…

— А не нравится, не смотри.

Поведение Сони беспокоило и Варвару Платоновну.

— Вам, может быть, нездоровится, Соня?

— Нет, я здорова.

— Отчего же не посидите с нами?

— Что мне тут сидеть!

— Скучно вам?

— Да, скучно.

И уйдет шагать по диагонали.

Жилось власовским учительницам действительно невесело. Приходилось рано вставать, много работать. Ученики являлись чуть не на рассвете. Все спешили пройти намеченный курс. Теперь было самое горячее время для занятий, потому что ранней весной многие из школьников уже оставляли ученье и шли на работы в поле. Едва кончатся уроки, смотришь, и вечер, а после чая пора спать. Изредка зайдет в гости отец Порфирий, матушка с дочкой или фельдшер с женою. Посидят в княжеской столовой, напьются чаю, потолкуют о последних деревенских новостях. Разговоры при гостях ведутся еще менее интересные, чем без гостей. Беседуют все больше о морозах, о недостаче денег, о смертоносных эпидемиях и ловких кражах в уезде.

Варвара Платоновна из гостеприимства затягивает неинтересный для нее разговор. Клавдия бесцеремонно зевает во весь рот; Софья Михайловна неподвижно сидит, склонившись над своим стаканом, и смотрит куда-то вдаль скорбными глазами. Или незаметно исчезнет из комнаты. Уйдет к себе и не показывается до следующего утра.

Раньше, бывало, она любила предаваться воспоминаниям. О прежней своей жизни Софья Михайловна говорила охотно и с удовольствием, хотя в несколько минорном тоне. Этим даже пользовалась Клавдия, если ей чересчур надоедали Сонины дурачества. В таких случаях Клавдия заговаривала на тему о прошлом, и Софья Михайловна переставала шалить, а принималась рассказывать. Рассказы ее начинались одною и той же фразой: «Вот когда еще был жив папа…» Дальше она рисовала перед слушателями большой и уютный деревенский дом, неиссякаемое гостеприимство отца, толпу гостей, тонкие обеды, крупную малину в саду, за погребом, безмерно-благодушную няньку и роскошного сибирского кота. Все это были предметы самые обыкновенные; но в воспоминаниях Сони они приобретали особое значение, поэтически-идеализировались и как бы окутывались дымкой невозвратности. Казалось, что Софья Михайловна только до тех пор и существовала на свете, пока был жив отец. Затем для нее наступило что-то смешанное, а не жизнь: ни день, ни ночь; ни сон, ни бденье. Но все же она любила возвращаться к подробностям былых радостей.

Теперь Сонины воспоминания прекратились.

Как ни наводила ее Клавдия на эту тему, Софья Михайловна отмалчивалась. Она затосковала. И затосковала не на шутку. Сколько ни думала она о себе, о своем настоящем и будущем, исхода к лучшему не предвиделось. Кроме тетки — никого близкого. А тетка хворает и тоже разорена: если бы не в дворянском банке было заложено имение, давно бы пошло с молотка. Не к кому идти за поддержкой. Наконец, смутно и неопределенно у Сони проскользнуло предположение: обратиться к князю, попросить его… О чем просить, она и сама не сумела бы формулировать точно. О чем-нибудь… Пусть он поможет, найдет место, составит протекцию. Куда бы то ни было, лишь бы вон отсюда; лишь бы подальше из этой убогой могилы… Неясная надежда разгоралась, превращаясь в заманчивый мираж. Соне рисовалось это так исполнимо и просто. Ну что стоит князю оказать помощь? Протянет ей руку, — и она спасена. Не умирать же ей, в самом деле, в этой Власовке?

И она все думала, все мечтала о том, как князь приедет на Рождество, как она попросит у него поддержки, и он согласится… А потом? Потом жизнь устроится по-новому сама собою. Пусть ей будет даже хуже теперешнего, только бы не так, как было до сих пор. Хоть горше, но иначе! Да нет хуже и быть не может…

Школа готовилась к елке.

Ради этого празднества Клавдия Петровна оставалась во Власовке, хотя уже наступали рождественские вакации. Выпускная группа была теперь у Софьи Михайловны. Предстояло разучить с учениками стихи и басни для чтения перед князем. Но Соне не хотелось приниматься за это дело и вместо нее возилась с репетициями Варвара Платоновна. Соня забыла даже поблагодарить ее. Только спросила:

— Так князь, наверное, приедет?

— А кто его знает. Дал слово: на всякий случай надо приготовиться.

За два дня до сочельника Софью Михайловну постигло разочарование. Князь прислал камердинера с массою лакомств и елочных украшений, причем известил в коротенькой записочке, что «по непредвиденным обстоятельствам» лишен возможности явиться на елку лично.

Лицо Сони не побледнело, а как-то посинело, пока Варвара Платоновна читала вслух записку.

— Так его не будет? — повторила она, как эхо.

— А не будет! — беспечно удостоверила Клавдия, принимаясь за распаковку княжеских свертков. — Смотри, орехи всех сортов! И уже готовые, золоченые… Даже американских купил. А какие коробочки! Драже в середине… разноцветное… Да что с тобой? Соня? А-а-а, понимаю! Ты, значит, в самом деле влюблена в князя? Ждала его, а он забыл, изменил, не приехал… Вот злодей! Ну и вкус у тебя… Уж и выбрала орла! Мой Анемподист и тот лучше.

Соня глядела на Клавдию, но не слышала ее слов. Она постояла, безразлично махнула рукой и вышла из комнаты такою колеблющейся походкой, точно ее пришибли.

— Хандрит наша помещица! — сказала Клавдия, рассматривая золотую звезду с стеклянными шариками между лучами.

Варвара Платоновна ничего не ответила. Она также была занята сортировкой присланных гостинцев.

Прошло с полчаса. Клавдия восхищалась, не уставая:

— Вот так елка выйдет! Как будто и не для деревенских ребят… Какие вещицы — восторг! Пряников, должно быть, больше пуда! А вот — паяц… Похож на князя. Посмотрите, Варвара Платоновна, ведь похож? На тонких ножках… Такой же поджарый. Пойду покажу Соне: пусть утешится хоть портретом.

Она выбежала с паяцем в руках.

И тотчас Варвара Платоновна услышала дикий крик Клавдии. В этом крике звучало что-то, потрясающее душу. Так кричат люди, погибая; или порой при виде гибели кого-то близкого.

Варвара Платоновна опрометью бросилась на крик, и елочные орехи золотым дождем посыпались со стола от ее резкого движения. Клавдия с перекошенным лицом стояла у порога Сониной комнаты. Она продолжала кричать:

— Скорей! Скорей! Она… там…

Соня с петлей на шее висела на крюке от давно снятого зеркала. Ноги ее неестественно странно подогнулись, как будто она собиралась опуститься на колени, а ей что-то препятствовало. Все остальное было делом нескольким мгновений.

Варвара Платоновна освободила Соню из петли и крикнула Клавдии:

— Тише вы! Чего орете? Люди сбегутся… К чему? Помогите мне тут…

— Доктора? Послать Гаврилу? За фельдшером?..

— Не надо. Не успеет… Мы сами… Раскрыть ей рот… Растирайте ее, вот здесь…

Варвара Платоновна старалась вызвать дыхание. Она то приподымала Сонины руки вверх, то опускала их вниз. Только теперь немного опомнилась Клавдия и в ней сейчас же сказалась сильная девушка с деревенскими мускулами, с привычкой к ручной работе. Обе действовали молча, но ловко, сильно и поспешно.

— Там есть в календаре… Первая помощь в несчастных случаях… Принесть? — шепотом вспомнила Клавдия.

— Растирайте, растирайте! — отрывисто произнесла Варвара Платоновна, едва выговаривая слова сдавленным от волнения голосом. Ей казалось, что слабое дыхание уже есть, но она не была уверена в этом.

Вдруг у нее вырвалось:

— Дышит!

Клавдия, в свою очередь, перевела дух и заплакала.

— Надо ее на кровать… — уже гораздо спокойнее заметила Варвара Платоновна.

— Постойте, я… Вы не поднимете.

— Возьмем разом.

Клавдия — без помощи Варвары Платоновны — осторожно приподняла с полу исхудавшую за осенние месяцы Соню и перенесла ее на постель. Они раздели Софью Михайловну, покрыли одеялом. Клавдия продолжала плакать, охваченная жалостью, неясным раскаяньем и острым, горячим укором.

— Соня… Сонечка… Сонька! Бессовестная! — повторяла она, рыдая.

— Да замолчите вы!

Но Клавдия не умолкала.

— Сонечка… милая… Стоит он того! Этот князь…

Соня чуть-чуть повернула голову. Хотела возразить, оправдаться и не то раздумала, не то позабыла. Сладостная истома овладевала ею вместе с ощущением физической теплоты и радости. Где-то болело что-то, кажется, горло; но она почти не ощущала боли. Она точно не вполне понимала, что это такое произошло и происходит. Хотя в отдаленных уголках ее сознания мелькало:

— Как хорошо… Ах, как хорошо! И все уже кончилось…

Ей было жаль плачущую Клавдию и, несмотря на сожаление, — было приятно, что та плачет. Не выходя из своего блаженного полузабытья, Соня едва слышно шепнула:

— Не плачь… Я больше не буду…

* * *

Вечер с елкой прошел весело и оживленно.

Сначала ученики были ошеломлены: их ослепил и поразил невиданный блеск разукрашенного дерева. Но после первых минут молчаливого восхищения началось истинное веселье с разнообразными играми, с частыми взрывами заразительного детского хохота. Почетные гости оказались своими людьми: отец Порфирий с домочадцами, участковый земский врач, фельдшер с семьею, кое-кто из зажиточных крестьян. Школьники не стеснялись и разошлись вовсю. Даже мрачный Петро Прохорович посетил и одобрил елку. Хотя тут же добавил:

— Это еще что! При покойном князе, Андрее Илларионовиче, разве такие елки бывали? Об потолок упиралася. И вся горела… Сияние было, а не елка.

Зато теперь сияли десятки детских глаз, обрадованных и удовлетворенных. Повеселели и учительницы. Софья Михайловна числилась нездоровой, но тоже пришла на празднество с обвязанным, по-видимому — больным, горлом. Клавдия и Варвара Платоновна так ухаживали за нею все время, словно она трехлетний ребенок и это именно для нее устроена елка. А она имела какой-то смущенно-жизнерадостный вид, как будто стыдилась чего-то в прошлом и радовалась чему-то наступающему. Ученики и сотрудницы, отец Порфирий и сторож Гаврила, фельдшер и власовские обитатели — все обрисовывалось сегодня перед нею в совершенно новом, мягком и симпатичном освещении. Соне казалось, что она внезапно полюбила их всех и больше уже никогда не разлюбит. Ей было хорошо и легко. И это, незнакомое раньше, но заполонившее теперь ее душу настроение, выливалось, как в мелодии, в одном коротком слове: жить!


Было еще холодно, а весна уже подходила к Власовке медленными, но верными шагами. Чуть-чуть зазеленело в поле и вербы на низовьях у болот стали покрываться бледными листьями. Потом посерел и сделался как будто гуще княжеский парк, точно дымом обволокло деревья. И хотя они стояли еще обнаженные и бесцветно-серые, но вокруг них и чувствовался, и слышался трепет возрожденья. Ослабели морозы. Пошли облачные, парные дни, когда из-за облаков не видно солнца, а оно все-таки греет. Жаворонков тогда тоже не видно, только пение их льется со всех сторон.

В болотах и лужах музыкально аукают лягушки: к теплу несомненно. Весенние краски уже светятся на пасмурном небе; цветут голубые и желтые подснежники; по-весеннему кричат вороны; полупроснувшиеся змеи спешат отогреться на подсохших пригорках…

Идет весна…

Зачуяли приближение весны и во власовской школе, а вместе с весной и близость экзаменов. Экзамены пугали воображение Сони. После рождественских праздников она вся ушла в работу с учениками. Раньше Варвара Платоновна подгоняла ее к занятиям, а теперь останавливала:

— Перестаньте усердствовать, Соня. Ну что это? То было поправилась немножко. И опять стала, как восковая.

— Нельзя, Варвара Платоновна… Летом растолстею… Вот буду какая!

Соня изо всех сил надула щеки.

— А теперь — надо позаняться. Ведь я три года ничего не делала. Так себе, вела класс, спустя рукава…

— И, все-таки, они знают то, что им положено знать… Конечно, выпуск не выйдет блестящим, но…

— Ничего они не знают! Как есть ничего… Все порежутся, ни один не получит свидетельства!

— Успокойтесь…

— Как я могу успокоиться, если они лишь от Рождества учиться начали? Что тут успеешь за три месяца?

— Мы с Клавдией вам поможем.

— Я буду диктовку диктовать, — предложила Клавдия, — и читать с ними по-славянски.

— А я на арифметику поналягу.

— Да, Варвара Платоновна, на арифметику. Они по арифметике хуже всего хромают. Хотя и по славянскому плохо… Но хуже всего — задачи. Механическое решение: без анализа. Я и сама не умею с анализом, — научите вы их.

— Научатся, научатся. Еще есть время. Дети способные: все успеют.

— Успеют они, как же! Сегодня Дериденко искал на карте Азию возле Петербурга. Вот какие успехи.

— Надо ему разъяснить, что это Европа.

Варвара Платоновна с Клавдией, пренебрегая своими учениками, шли на подмогу неопытной сотруднице. Соня истощала самое себя собственным усердием. Занималась в классе с утра и после обеда. Иногда еще и по вечерам при лампе. Ее почти силою тащили на воздух.

А весна приближалась смелей и смелее и захватывала все, что ни попадалось на пути. Воздух уже был насыщен бальзамическим фимиамом древесных почек; фиалки расцветали между кустарниками целыми полянами. Наконец, сделалось известным, что экзамен назначен училищным советом на 30 апреля. Оказалось, экзаменатором в этом году будет во Власовке уездный предводитель дворянства. Сообщили о дне экзамена Сергею Андреевичу и немедленно получили от него ответ: приедет.

— Кто он такой, теперешний предводитель? — тревожно спрашивала Соня у отца Порфирия.

— Эспер Валерьянович? Как кто? Дворянин, землевладелец, поручик гвардии в отставке. Предводитель с прошлого года. Женат на богатой; на вдове женился… на Пилипенко, Серафиме Ильиничне; тут недалеко ее имение. Дама образованная, умная, богатая, высокого роста, но главное — богатая. Через нее и к нему все уважение имеют…

— Экзаменует он строго?

— Где там? Откуда у него строгость возьмется? Он, поди, и сам немного знает.

— Разумеется, — подхватила Клавдия, — небось, простой задачи на именованные числа не решит правильно.

Соня заступалась за предводителя:

— Ну, на именованные, может, и решит. А на правило смешения — вряд ли.

— Да ведь тебе на правило смешения не нужно?

— Нет, это я так говорю.

Отец Порфирий отбросил свою малороссийскую сдержанность и рассказал в утешение Соне:

— В прошедшем году он — после выборов — в Бутурлиновке экзаменовал школу. Так по закону Божьему говорят, а ни-ни… «Отче наш» не знает по прошениям! О тропарях — никакого понятия. Ни в зуб толконуть… Ученик начнет тропарь к Преображению, спутается и съедет на Вознесение… А Эспер Валерьянович хвалит: отлично, отлично… И по арифметике — также. Славянского чтения совсем не спрашивал. Вы не бойтесь его, Софья Михайловна, это не инспектор.

— О, инспектор — хороший педагог! — заметила Клавдия. — Тот может проверить знания. Помните, как он в прошлом году? И по географии, и по истории… И читать — под титлами…

— И не говорите! Инспектор — совсем иное. А эти паны… я их знаю… они все одинаковые: им лишь бы дети отвечали бойко… Без запинки, без заминки: тра-та-та-та! А что отвечают, все единственно.

Накануне экзамена весь вечер декорировали классы. Стены украсили дубовыми и липовыми ветками; ученики нанесли из лесу столько ландышевых букетов, что некуда было и разместить их. С утра усыпали полы свежею травою, как на Троицу. В классных комнатах было прохладно и торжественно. Пахло сочной и молодою, но увядающей травой, ландышами, мятой, полынью.

Предводитель приехал из жениного имения. Он подкатил в фаэтоне, на тройке, с кучером в русской поддевке. Князь запоздал с поезда. Сергей Андреевич появился после того, как, проэкзаменовали учеников по закону Божьему и только что кончили диктовку.

Софья Михайловна трусила и волновалась. Но диктовка уже сошла благополучно, грубых ошибок ни у кого не было; один лишь Хруль написал вместо «вполне» — «в, пол не». Да и к нему при исправлении тетрадки предводитель отнесся снисходительно. Хотя вообще у Эспера Валерьяновича был строгий и внушительный вид начальства которое производит беспристрастную ревизию.

Пока шло чтение по книге и пересказ прочитанного, предводитель и князь немного скучали. Зато, когда ученики начали читать наизусть стихи, экзаменаторам сделалось веселее. Стихотворения читали хорошо. Особенно отличился Дериденко, декламируя «Малороссию».

Предводитель выразительно повторил:

Где ветерок степной ковыль колышет,
В вишневых рощах тонут хутора…

И спросил:

— Ты знаешь, что такое ковыль?

— Трава такая, — бойко ответил Дериденко.

— Хорошо. А что такое хутор?

— Хутор? — переспросил ученик и запнулся. Он жил на хуторе и слишком хорошо знал, что такое хутор, но затруднялся, как определить.

— Хутор — это поселок! — пояснил ему князь.

— Поселок! — согласился Дериденко и получил пятерку.

К трем часам дня все было кончено и кончено блестяще. Не только никто не порезался, но еще восемь учеников представлялись экзаменатором к награде похвальными листами.

У Софьи Михайловны гора с плеч свалилась.

Князь был любезен с нею по-прежнему и все приставал с вопросами, отчего она так похудела. Влюблена, может быть?

Клавдия при этом благоразумно старалась не глядеть на Соню. Соня рассердилась и не могла скрыть свою досаду. Тогда Сергей Андреевич стал уверять, будто ей очень к лицу худоба: теперь она совсем на француженку походит.

А предводитель спросил у Сони:

— Так это ваш papa — Михайло Борисович Трефильев.

— Да, мой.

— Вот как… Я с ним был хорош. Жаль его, очень жаль: так рано скончался… Преждевременно умер. Весьма приятно познакомиться с вами. Как здесь у вас восхитительно! Рай земной, а не деревня. Знаете ли, я нигде не встречал такой массы соловьев. Удивительно. Какое-то соловьиное царство. Скажите, мальчики не трогают их? Не разоряют?

— Нет, не трогают. Зачем же разорять?

— Ага, это похвально. Надо отучать детей от дурных привычек. Нельзя обижать птиц: птицы полезны. А ремеслам вы их не обучаете?

— Нет, не обучаем. Ремесла не входят в программу.

— Напрасно. Ремесло мужику необходимо. Понужнее грамоты… Грамотой сыт не будешь, а ремесло — кусок хлеба. Мы, — крупные земские плательщики, — близко стоим к народу. И знаем его нужды не по кабинетным теориям… Н-н-да-с! Однако, нам пора… Что же, князь, поедем? Прямо ко мне? Ведь пустяк расстояния: и тридцати верст не будет.

— С наслаждением, Эспер Валерьянович. Но раньше закусить надо. Закусим чем Бог послал: я тут прихватил кое-что с собою из города. Семга, доложу я вам, прозрачная. Только что получена. На масленице такой не было! Придать к ней перчику… Перчиком посыпать немножко… И объедение!

Закусили на славу. Вино было необыкновенно ароматическое и предводитель остался доволен. Кстати он оказался завзятым любителем омаров, а Сергей Андреевич, как нарочно, прихватил вместе с прочими закусками именно три коробки омаров.

После завтрака ученики спели хором несколько малороссийских песен и одну плясовую русскую.

Князь с предводителем расхвалили школьный хор.

— А «Коль славен» они у вас поют? — спросил предводитель опять с некоторой строгостью.

Оказалось, поют. И тоже недурно.

— Ну, молодцы ребята! Счастливо оставаться, братцы. Смотрите у меня: грамоты не забывать… До свидания, mesdames!

Экзаменаторы уехали.

Утомленная впечатлениями и волнениями этого дня, Соня легла спать, едва стемнело. Варвара Платоновна гуляла в поле после заката. Возвратившись, она прошла к Соне, предполагая, что та сумерничает в полутьме, не зажигая света.

— Соня? Да вы никак улеглись по всем правилам? И уже спите, кажется?

— Нет, я не сплю… Идите ко мне, идите, — попросила Софья Михайловна сонным голосом, — я так только… разделась… А я не сплю. Хотела заснуть, да соловей мешает: под самым окошком… И такой неугомонный.

— Что же, вы довольны экзаменом?

— Ну да, довольна. Вот не ожидала: восемь похвальных! Дериденко… И вдруг — похвальный лист. Не стоило ему, он лентяй. На «Малороссии» лишь и выехал. Ну, Бог с ним. Зато следующий выпуск будет у меня хороший! Посмотрите, как я начну стараться… С первой группы начну…

— А как же с князем? Уже не собираетесь за него замуж?

Соня подложила под голову худенькую обнаженную руку.

В этой позе ее фигура напоминала засыпающего ребенка. Она полежала молча, потом, сладко потянувшись на широкой княжеской кровати, все тем же полусонным голосом произнесла:

— Пустяки какие… Все это уже прошло…

О. Н. Ольнем
«Русское Богатство» № 5, 1902 г.