Ольга Шапир «Дед»

Падал первый ноябрьский снег.

Белые пушинки долго носились в воздухе прежде, чем попали на землю, покрытую густым слоем грязи. Иногда, подхваченные порывом вихря, пушинки вдруг начинали подниматься вверх и сталкивались с новыми, падавшими без перерыва, еще и еще, из желтовато-серой пелены, нависшей над городом.

Давно уже шел снег. Около стен и на мостовой, у фонарных столбов и тротуарных тумб, успели образоваться белые грядки и становились все выше; но под ногами пешеходов и на середине улицы все превращалось сейчас же в мокрую кашу, издававшую противный хлюпающий звук.

Распущенные зонтики сталкивались, ныряли вниз или описывали наверху фантастические круги, чтоб миновать благополучно обывательские головы. В воздухе носились только неприязненные, досадные звуки. Люди злились, проклинали погоду, ругали дворников, сновавших со своими лопатами, толкались и посылали наудачу раздосадованные возгласы.

Редко, редко слышится молодой смех из группы каких-нибудь девочек, весело бегущих по воде, подобрав юбки и разбрасывая лукавые взгляды из-под шляпки, где белеет кучками набившийся снег.

Назойливый, резко скребущий звук железа по камню точно подгоняет всю эту толпу.

По одной из второстепенных улиц, по направлению к Невскому проспекту шел высокий, полный господин в форменном пальто. Пальто было новенькое с иголочки; от времени до времени обладатель его что-то ворчал сквозь зубы и бережно стряхивал с рукавов набиравшийся снег.

Вдоль длинной улицы не было видно ни одного свободного извозчика. Господин останавливался, приглядываясь с надеждой к приближающейся пролетке, — и снова двигался вперед, различив смутный силуэт в глубине низко нависшего верха.

Наконец, он круто изменил походку, как человек, решающий покориться своей участи и не выбиваться из сил напрасно. Он прошел несколько шагов спокойно, точно на прогулке в отличную погоду; потом не торопясь расстегнул новенькое пальто и вынул из кармана черепаховый портсигар.

С губ сорвалось раздосадованное: «Черт!» — портсигар был пуст. В скверную погоду все идет скверно.

Злобно сжимая в кармане пустой портсигар, высокий господин пробежал глазами оба ряда вывесок. С угла узкого переулка, на противоположной стороне, на него глядели две симметричные пирамидки из разноцветных папиросных коробок на черном фоне. Господин перешел через улицу, стараясь не забрызгать подкладку нового пальто…

 

— Царских, крепких! — выговорил господин сердито в пространство.

Было около трех часов дня, но в маленькой табачной лавке уже горели газовые рожки, освещая всю пестроту переполненных полок. Прямо напротив двери в воздухе колыхался подвешенный на проволоке к потолку изящный абажур из желтого шелка, с пышным кружевным рюшем.

Это было несколько неожиданно для табачной лавочки. Покупатель стоял с бессознательно поднятым вверх лицом, как будто он никогда не видал желтых шелковых абажуров.

В ярком освещении выступало его лицо, покрасневшее от сырого воздуха, с мягкими расплывчатыми чертами и подстриженной по моде узкой бородкой. Но модная бородка не шла к закругленным чертам. В глубине недурных темных глаз пряталось что-то усталое.

— Десять копеек или двадцать? — спросил голос из угла, где он чувствовал какую-то человеческую тень.

Усталый взгляд блеснул неуловимым выражением — и вмиг перелетел в угол, за конторку.

Там стоял человек маленького роста и перебирал на полке коробочки с яркими бандеролями. Человек этот был необыкновенно худ, и это чувствовалось даже в его оригинальном костюме из толстого темно-серого драпа; не то военная тужурка, не то венгерка, плотно охватывавшая узкое туловище и украшенная бесчисленными клапанами и карманами. Седые волосы стояли вверх густой щеткой над худым лицом. Длинные бакенбарды падали до половины груди, делаясь светлее к концам. Из-за очков глядели острые глаза в слегка воспаленных веках.

Покупатель бессознательно сделал два шага к конторке. Лицо его покраснело сильнее… в нем проступало недоумевающее, напряженное смятение.

Хозяин быстро заворачивал на прилавке папиросы, не отрывая глаз от свертка, — хоть он не получил никакого ответа на свой вопрос. Листок тонкой бумаги издавал беспокойный шорох в его проворных пальцах… звук, который мог навести на мысль, что эти пальцы дрожат.

И хоть человек, покупавший папиросы, никогда раньше не прислушивался к подобным звукам, — но он чувствовал, как эти безмолвные, спешные жесты выпроваживают его из ярко освещенной маленькой лавочки…

Хозяин подал сверток. Высокий господин взял его и вышел из лавки, позабыв, что за купленную вещь надо заплатить.

 

Худенький старичок в серой тужурке вытянулся во весь свой маленький рост и долго смотрел на затворившуюся дверь, над которой жалобно звякнул колокольчик.

Хмурые черты его мало-помалу разглаживались. В них проступало меланхолическое выражение, в котором сквозят далекие тяжелые воспоминания, когда что-нибудь случайно всколыхнет их в примиренной душе.

 

Закрытая дверь около конторки приотворилась, и в лавку заглянула голова молодой женщины в накинутом на плечи байковом платке.

— Папа… что это вы так? — спросила она, окинув его и лавку быстрым взглядом.

…Звонок… Потом довольно долгий промежуток, во время которого не было слышно голосов… И опять звонок. Она бросила работу и встала посмотреть… Она сама не знала, почему.

— Папиросы… — ответил лаконически старик, повернулся к ней спиной и стал переставлять коробки на средней полке.

Женщина вошла в лавку и затворила за собою дверь. Теперь она уже была уверена, что то не был простой покупатель. Она это видела в горбившейся спине, серой тужурке и в том, что отец не разговаривает с нею, а для чего-то роется в коробках.

Женщина взглянула как могла беззаботнее.

— Ну, абажурчика моего продать нам так и не удастся! Он уж начинает темнеть от копоти… папа, вы не замечаете?

Она старалась вызвать его на разговор.

Старик опять увидел в ярком свете знакомые, слишком знакомые черты, наивно поднятые к желтому абажуру… И он не мог дальше молчать: если с Варей молчать, тогда как же жить?..

— Отгадай, кто был сейчас? — выговорил он глухо, поворачиваясь к ней серьезным лицом.

С минуту дочь испуганно смотрела на него, охваченная тревожным ощущением неизвестности. Но вдруг, сама не понимая как, она прочла имя в его глазах, нежно и печально смотревших на нее…

Ее спокойные, чуть-чуть побледневшие черты дрогнули… в них проскользнула внезапная боль. Женщина в байковом платке сделала несколько неверных шагов, облокотилась на прилавок и неожиданно заплакала, опустив голову на руки.

Старик мрачно потряс головой, точно он мысленно говорил кому-то: «Ну, вот видите — я это знал!..»

Слышно было, как тикают маленькие стенные часы с яркими розами на белом циферблате (их не сразу и разглядишь среди окружающей пестроты); и как слабо гудят газовые рожки, и как на улице стучат проезжающие экипажи.

Старик нервно потер согнутыми пальцами о левую ладонь и подошел к дочери по другую сторону прилавка.

— Гм… дочурка… с чего это ты плакать-то вздумала? Ну пришел… живой человек, что тут удивительного? Коли в лавке сидишь, так, стало быть, всякий может зайти. Не умер ведь он.

Варя выпрямилась, вытерла глаза ладонью и сказала спокойно:

— Не с чего мне плакать. Неожиданно очень…

Отец прислонился спиной к полкам и ничего не ответил. Воспоминания тянули, завладевали, затягивали в свою глубь против воли.

…Не надо, не надо! Давно все отпало, как мертвый лист опадает с живого дерева… густой зеленый дерн разрастается над старой могилой… как спадает самое тяжкое бремя с незатронутой совести.

— Переменился? — спросила вдруг Варя, обходившая вокруг прилавка, чтобы поставить на место забытую коробочку.

Старик подумал.

— Потолстел, кажется… Постарел… И победителем не смотрит!

Он усмехнулся себе в усы. Должно быть, дочери почему-нибудь памятно было это выражение.

— Ждал, что я заговорю…

— Господи! Да разве же он узнал вас? — вылетело испуганно из груди женщины, и розовая волна начала заливать ей лицо и шею.

Почему-то она думала, что Моршанов не узнал отца: зашел случайно в лавку — не глядел вовсе…

— Голос узнал.

— Да, голос…

Слова, фразы, целые речи разом вырвались из мрака и всеми голосами зазвучали в их душах.

Кажется, Варя теперь не совсем уже отчетливо помнит лицо Моршанова… Но взволнованного и пристыженного, раздраженного и страдающего, этого боящегося, остерегающегося голоса — нет, нельзя его забыть!.. Как она ненавидела этот голос и ускользающий, что-то прячущий, несчастный взгляд.

…Больше нет ненависти. Несчастный! Сделать то, что он сделал, и найти их так, в табачной лавочке…

Варя тоже прислонилась к полкам. Так они стояли на разных концах и думали одну думу. Мучительную и бесцельную…

Вдруг за притворенной дверью в соседней комнате послышался быстрый топот детских ног.

— Мама!.. Мама!.. — кричал звонкий, счастливый голосок.

Старик кинулся к двери.

— Погоди, погоди, не открывай! Пальчики прищемишь! — кричал он тревожно.

Крошечная девочка прыгнула прямо в его объятия. Он поднял ее над головой и поставил на прилавок. Она начала прыгать и хлопать ладонями. Желтый абажур вздрагивал и раскачивался в воздухе.

— Где паяц? — кричала девочка, вытягивая шейку, чтобы заглянуть дальше, и размахивая длинными золотистыми волосами. — Дед! Дай паяц поиграть!

Он научил ее звать его «дед», и каждый раз наслаждался, когда она точно выстреливала коротенькое словцо, стиснув сначала изо всех сил пунцовые губки.

Дед прыгал вслед за нею, балансируя расставленными руками, чтобы она не могла упасть. Очки сдвинулись на лоб, счастливые глаза следили со страхом за ёрзавшими маленькими ножками в безобразных шерстяных чулках.

Девочка хотела пробраться на самый уголок, откуда совсем близко до пестрого картонного паяца с соблазнительно свесившимися веревочками. Бумажная рожа со ртом до ушей весело дразнила ее.

— Я не оборву!.. Тихонько! — молила она вкрадчиво и жалобно, и забавно откинула назад короткие ручонки в доказательство своего благонравия.

Этого дед окончательно уж не мог вытерпеть.

— Ну, ну, не шевелись… стой так! Стой, я сейчас достану его.

Он грозил ей пальцем, оглядывался и никак не мог решиться отойти от нее на два шага, чтобы снять паяца.

— Опять? Мы держим игрушки только для того, чтобы Соня их ломала!

Это сказала мать негодующим голосом. Она решительными шагами подошла к девочке, вытянувшейся на прилавке в своей очаровательной позе, выражавшей и радость и страх остаться одной так высоко.

— Ты никогда больше не будешь бегать по большому столу! — сказала молодая женщина беспощадно.

Прилавок составляет всегдашнюю мечту крошечной Сони. Она называет его «большой стол», чтобы не воевать напрасно с мудреным словом.

— Ты обещала, что никогда не будешь ничего просить в лавке! Ну, значит, тебя нельзя сюда пускать.

Мать протянула руки, чтобы снять ее. Но Соня кинулась на шею старику, и они составили молчаливо протестующую группу: Соня, дед и паяц.

— Хорошо! Я больше ничего не скажу — я отступаюсь! Так нельзя детей воспитывать! — кричала Варя, гневно размахивая рукой и волоча по полу соскользнувший с шеи платок.

Из-под платка высвободилась статная молодая фигура без корсета, в темном бумазейном платье. Густая каштановая коса была некрасиво свернута на затылке.

На всей ее внешности лежал отпечаток глубокого равнодушия женщины, неожиданно очутившейся в табачной лавке и сознающей, в какой мере это несовместимо с притязаниями на молодость и изящество.

— Балуйте, балуйте больше! Кто-то будет за все это расплачиваться!..

Варя поскорее ушла из лавки, чтобы не наговорить еще больше.

Баловство Сони — это всегда открытая слабая сторона отца. Но когда необходимость вынуждала дочь наносить удары, она страдала от своих побед едва ли не сильнее его самого…

Проклятые игрушки составляют одну из отрав их жизни. В табачной лавочке нельзя не держать игрушек; трехлетней девочке нет возможности внушить равнодушия к новым игрушкам. Оставалось деду помнить, что игрушки дороги, а баловство вредно…

Но дед с своей стороны находил что-то «позорное» в необходимости отказать маленькому кумиру в «подобной дряни»…

Беда в том, что людям, спустившимся в табачную лавку из сфер жизни несравненно более просторных, органически не хватало тех убогих масштабов, на какие рассчитан их новый кругозор. Во вкусах, привычках и во всем их душевном багаже оказывались целые залежи лишнего и неуместного!..

И между двумя людьми, связанными самой теплой привязанностью, тянется нескончаемая бессознательная борьба, где каждый старается отстоять свое: то, что в силу возраста, настроения или темперамента ему слишком тяжело было бы принести в жертву.

В лавке дед прижимал к себе Соню, и они перешептывались, как победители, несколько сконфуженные собственною победой.

В соседней комнате Варя села к окну и взяла брошенную работу.

Низкая квадратная комната, в два окна, обставлена старыми вещами, уцелевшими от погрома… всем, что могло поместиться в ней и в темной каморке перед кухней, которая служит спальней отцу; туда же прячется на день кроватка Сони и постель матери. Все эти солидные барские вещи чересчур громоздки для такой квартиры при лавке.

Варя шила на ручной машине шубку для девочки. На полу валялись клочки ваты и обрезки синей фланели. Она очень спешила. Соня сильно выросла за лето, и неожиданно оказалось, что ее не в чем вывести гулять. Все хорошее осеннее время ушло, пока мать собиралась с силами соорудить новую шубку — и дед пилит ее этим изо дня в день.

Молодая женщина лихорадочно вертела колесо. Все новые и новые слезы набегали на ее глаза…

Появление Моршанова всколыхнуло все, что замирало в душе сном смерти… Но Варя плакала теперь не о нем — не об этом первом женихе, отказавшемся от нее, как только над отцом разразилось судебное следствие. Любила ли она его? Может быть, как почти каждое девическое чувство, это была еще не любовь, а лишь возможность любви…

Девушка его не оплакивала. Презрение выжгло слезы. Он для нее потонул в потоке обрушившегося на них зла и жестокости. Еще одна лишняя жестокость, еще одно разочарование. Но ведь вся жизнь вокруг нее шаталась и готова была рухнуть! Она уже видела себя в страшной дали Сибири, неподготовленную, беспомощную, внезапно оторванную от беспечального житья единственной балованной дочки…

Того, другого, который спас их, полюбила ли Варя истинной любовью, как рисуется она в романических мечтаниях?.. Он их спас от Сибири. Он быстро и светло сгорел на работе, не сознавая, что умирает, полный бесконечных великодушных планов. Полный гордого счастья, что ему удалось на своих молодых плечах вынести два разбитых существования.

Молодая женщина бросила машинку и упала головой на подоконник. Другой — чужой и ненавистный — вызвал дорогой скорбный образ…

— Миша!.. Миша, родной мой! — рыдала она.

Буря стихла. Из обломков разбитого корабля любящие руки сложили убогий шалашик, и Варя не замечала его убожества, пока ютилось под ним светлое счастье.

Молодость легла в могилу Миши. Теперь — тесная схватка с нуждой и вечный трепет за судьбу Сони! Не все ли равно, молода она или стара, миловидна или дурна?..

В лавке звякнул колокольчик.

Соня, как бомба, влетела в дверь, прижимая к груди картонного паяца.

— По-ку-па-тели!.. По-ку-па-тели! — лепетала она, забавно выпячивая губы.

«Покупатели», это — что-то таинственное и заманчивое в воображении ребенка. Для Сони это не были обыкновенные люди, на которых она смотрела в окно или они проходят мимо на улице — вся хитрость ребенка направлялась на то, чтобы как-нибудь застать их в лавке. Увидеть, как дед «продает».

Слова эти Соня слышит с утра до вечера, но живого покупателя все-таки никогда не видала. Ее строго выпроваживали, как только за стеклянною дверью показывался человеческий силуэт.

Мать выпрямилась на стуле и вытерла платком глаза.

Соня сейчас же вспомнила, что она выпросила у деда паяца, — и почувствовала себя не по себе в «комнате». С наивным простодушием совсем маленького ребенка, Соня направилась прямиком в кухню — больше ведь уйти некуда.

Мать ее не остановила.

Перешагнув за дверь темной комнаты, девочка пустилась бегом, предчувствуя, что сейчас за нею должны погнаться и вернуть ее…

Но Варвара Павловна не шевельнулась на своем стуле.

Внезапным толчком она отброшена в то мучительное настроение, когда безвозвратное прошлое становилось реальнее живой действительности.

Второе ее существо, сломленное и покорное, шевелило раздробленными членами и порывалось выползти на волю… Минуты, быть может, только секунды — безумной веры, что «так не может продолжаться! Так невозможно!..»

Но и после секунд все начинается сызнова: вся тяжкая работа обуздания… безутешное горе потери… Вся гложущая тоска одиночества…

Точно во сне плетется тусклая жизнь. Громоздятся, нарастают глухою стеною грошовые заботы, расчеты, убогие мечтания. Жизнь та же, что и вчера — но как будто потухает вдруг светоч великодушной решимости… Потемки кругом!..

Варя ходит, точно автомат. Отец ссорится с нею за ее рассеянность, за непростительное равнодушие к их кровным интересам.

А старик погружается в эти интересы все глубже с каждым днем. Маленькие коммерческие комбинации начинают даже неподдельно занимать его. Наивные комбинации барина, знавшего во всю жизнь только казенную службу, где все предрешено и заключено в строгие рамки — увы! Эти комбинации почти всегда кончаются крахом! Все усилия Вари направлены на то, чтобы удерживать отца в рамках спасительной рутины, давно выработанной другими: теми, которые умеют считать, привыкли сколачивать гривенники из грошей. Теми, кто вооружен единственным оружием нищеты — терпением.

Новым хозяевам табачной лавочки еще приходилось наживать день за днем это безотрадное оружие.

Но старая привычка к правильным занятиям и новое, незнакомое раньше чувство полной независимости действовали возбуждающим образом. Переселение в табачную лавку повлияло совершенно различно на отца и на дочь.

Заказал себе Павел Васильевич драповую тужурку по собственному хитрому фасону, облекся в нее и почувствовал себя новым человеком.

Старый барин, благополучный чиновник — и тот несчастный, которому только любовь к дочери помешала пустить себе в лоб пулю — оба умерли, уступая место деду маленькой Сони. Для Сони надо добывать возможность жить, возможность расти и готовиться к светлому будущему.

Мать точно сразу состарилась в свои двадцать шесть лет… Опустилась… Отец этого не замечал.

Жизнь вся, как понималась она раньше, отрезана навсегда… зачем оглядываться и сожалеть о чем-нибудь? Даже ненависть к врагам, даже возмущение перед невозможностью побороть силу и отстоять свое честное имя — стихали в возрастающем равнодушии. Так гаснет перегоревший пепел.

Хотелось только уйти от бесплодной муки, от людей, от жестоко обманувшего прошлого. Любо было спрятаться в этом новом упрощенном существовании, где царило одно крошечное создание, вмещающее в себе новое будущее.

— Ты Бога благодари, что Соня у нас есть! Осталась бы одна после Миши — каково бы теперь было? — внушал отец Варе.

От него ускользало различие. Он отрешался от жизни, которая была вся изжита. Последняя страсть точно заслонила от него судьбу дочери.

Была замужем два года — похоронила мужа. Старик одно возражал, когда дочь повторяла, что для нее в жизни все кончено:

— А Соня-то? Разве у тебя нет Сони?

 

Павел Васильевич вошел в комнату и с порога окинул ее беспокойными глазами.

— Ну так и есть! Опять Соня в кухню убежала? Удивительно, право, что ты не можешь доглядеть! Дождешься, что опять горло захватит…

Варя очнулась, подняла голову от работы и посмотрела туманными глазами.

— Сию минуту тут была…

Старик нетерпеливо махнул рукой и прошел в кухню. Через минуту он вернулся с Соней, сидевшею у него на плече.

Он усадил девочку на диван и сам сел рядом. Картонного паяца булавкой прикололи к мягкой спинке, и дед стал бережно распутывать перепутанные шнурки. На болтающихся красных ногах темнело жирное пятно. Дед показал на него пальцем и покачал головой, подмигивая левым глазом.

Соня покраснела и оглянулась на мать.

Монотонный стук машинки точно отгораживает ее от всего окружающего…

— Звонят! Покупатели! — закричала Соня. Она всегда первая слышит звонки.

Павел Васильевич убежал в лавку. Минут через десять он вернулся, весь красный от возбуждения.

— Эге! Отгадайте-ка, Варвара Павловна, что сейчас продано?

Победоносный тон возвещал крупную удачу. Варя подумала и сказала:

— Часы?..

— Пхе, часы!.. Вот-с получайте ваши шесть рублей и прошу покорно, чтобы целую неделю носа не вешать! Не то отниму — ей Богу, отниму!..

Он рассмеялся довольным смехом.

Варя даже вся вспыхнула от удовольствия, принимая деньги.

— Абажур? Это удивительно! Вот уж совсем не ожидала!.. Ну, коли так — я завтра же начну новый мастерить.

— Та-та-та! Не завтра, матушка, прошу покорно! Сначала мне шубку-то — шубку ее подай! Вот видишь, сударыня, что значит некоторая предприимчивость? Ты со мною споришь, вечно я из-за всяких пустяков с тобою воевать должен…

Варя готова была каяться, обезоруженная удачей… Господи, Боже мой — да разве же я не готова хоть ночи просиживать над этими абажурами, лишь бы только их покупали!..

Она сложила свою работу и отправилась в кухню поторопить Анисью.

Во время обеда на звонки в лавку выходит всегда Варя. Павел Васильевич забирается на диван и всецело занят кормлением внучки.

Сегодня звонили три раза.

— Письмо вам посыльный принес, папа.

В лавке Варя долго рассматривала адрес под газовым рожком, но не узнавала почерка.

Старик повертел конверт в руках и положил около своего прибора. Неохота теперь очки надевать. Кто мог ему писать?

Странное любопытство томило дочь…

Сегодня Варя не чувствует себя замурованною в табачной лавочке от всего живого мира. Что-то неумирающее колыхнулось там… во мраке… Не предчувствие ли новых ударов?..

Наконец кончился незатейливый обед, который всегда затягивается кормлением Сони. Соня больше болтает, чем ест, а дед настаивает и приходит в отчаяние от каждого недоеденного куска.

Старик взял письмо и ушел читать в лавку.

«Зачем он ушел?..» Ей стало досадно и почему-то еще беспокойнее…

Странная мысль, наконец, отчетливо выплыла в ее уме: письмо от Моршанова. Дико, бессмысленно — но почему-то она чувствовала, что это так!

Она двигалась взад и вперед, убирая со стола, волоча за собою глухую тоску…

Только и возможно жить, пока не думаешь! Пока копошатся в голове нескончаемые заботы и соображения: провизия, тряпки… Вывернуть, выкрасить, вычистить, уличить Анисью в воровстве двугривенного, поймать, когда прачки на дворе таскают их дрова. Научиться чинить самой домашнюю обувь…

Варя выпустила из рук полотенце и присела на край отцовской кровати. В такие минуты ее всегда тянет в темную комнату.

Отец терпеть этого не может: «Ну да! Опять в конуру забилась!..» — ворчит он сквозь зубы так, чтобы Варя слышала.

Для нее это предостережение — не доводить до того, чтобы отец начал утешать ее… О, это последнее — не утешение, а самая горькая, едкая мука!..

…Милый, добрый папа говорит все то, что полагается, — и не чувствует, в чем обида. Она не винит его. Конечно, он любит ее больше жизни! Только Соню одну он любит больше, чем ее. Но странно… страдать за Соню, за себя он умеет — а за дочь нет! Не умеет… Жалеет, что она не досыпает, не доедает… Себя за это не жалеет — ее одну. Но ведь именно это-то ей и нипочем! Не физически тяжка нужда, а нравственно: духота, неволя — мертвое, мертвое, одиночество…

Рядом две сестры-модистки, шляпки делают. Смех у них, песни… Гости ходят… Нормальная жизнь в своей среде. На Рождестве сестры поедут в маскарад. В театр, в галерку пешком бегают и потом в восторге болтают до полночи. Кофе ячменный с ситником пьют три раза в день, — кажется, только по воскресеньям обедают. Ей кажется, что она никогда не видала таких веселых лиц, как у этих сестер.

Барыню из табачной лавочки оглядывают с головы до ног насмешливыми взглядами. А заказала им капор для Сони (шубку одолеет как-нибудь сама, а капора не сделать), так ни за что цены назначить не хотели. «По-соседски»… да «между делом», пока тут же, в их магазине Варвара Павловна расплакалась. Господи, дойти до подобных волнений!..

Отец дальше от всяких дрязг. И за ним надо смотреть во все глаза, удерживать, предостерегать… Ну и что же она понимает-то в конце концов? Он прав: из ничего ничего и не будет.

В темную комнату прибежала Соня, разыскала мать на кровати.

— Мышка скребет? Мама, это мышка? Мышка в какой щелке живет? В этой щелке? Мама!

Соня болтает, тормошит. Мать часто спрашивает себя, отчего ее лепет не может разогнать мрака? Иногда тяготит… Кого любить ей, кроме Сони!..

Павел Васильевич вернулся в среднюю комнату, и дочь, точно пойманная школьница, бросилась из темной, подхватив на руки девочку.

У отца странное, строгое лицо. Говорит и не глядит в глаза.

…Сейчас ему сходить надобно на часок; к чаю он вернется. Лавку можно закрыть, коли она хочет.

Лавка обоим точно мешает сегодня. В экстренных случаях, лавка обыкновенно закрывается в неурочный час — когда она становится для них слишком несносной обузой.

На соседей (веселых модисток, и краснощеких приказчиков из свечной в холщовых передниках и на жеманных немочек из булочной) это производит каждый раз впечатление сенсации и служит темой для грубых насмешек. Весной, когда Соня заболела, лавка простояла закрытою три дня.

Это раз навсегда погубило коммерческое реноме новых владельцев: с тех пор никто уже не принимал их торговли всерьез. Все кругом только ждали, когда они окончательно прогорят.

Впрочем, есть у них и бескорыстный руководитель для всех таких приемов и обычаев профессии, по которым опытный глаз сразу и безошибочно отличает истинного мастера от случайного выходца из других сфер. Старший дворник Савелий в ту пору прямо насильно заставил их отпереть лавочку; каждый день по нескольку раз он являлся «урезонивать» и под конец прямо накричал на его высокоблагородие и попрекнул Соней.

…Торговлишка и вся грошовая — ну да ведь и капиталы у них не велики! Грош-то, его всего легче просадить, — да только мудренее всего вернуть! Что они с девочкой делать станут, коли хозяин выселит за неплатеж? Савелий, Савелий, — а тоже дом-то не его собственность! Ну, больна… на то Божья воля. Что ж около нее двоим-то околачиваться? Доглядит небось мать и одна. А покупателя-то во как беречь надобно по нынешним временам. Сунется раз да другой попусту — и пошел в другое место… Лови его тогда!

Савелий так раздражался на барскую неумелость, как будто его собственная репутация главного дворника страдала от таких неосновательных квартирантов. Слава Богу, лавочка в их доме восемнадцать лет существует и никто еще по миру не пошел. Один уехать должен был; другой помер. А эти вот никак взяться по-настоящему не умеют.

Павел Васильевич не сознавался себе, конечно, что в глубине души он сильно побаивается зорких глаз, никогда не улыбающихся на рябом лице Савелия.

На этот раз, однако, Варя резко ответила, что «запирать вовсе не для чего».

Ее тоска перешла в тревогу. Неужели «тот» позвал отца? Неужели отец к нему идет?! С него станет!..

Мало-помалу у отца устанавливается до такой степени упрощенное мировоззрение, что дочь приходит минутами в отчаяние… Что же это, наконец?! Ни самолюбия, ни гордости, ни оскорбления!.. На все один ответ: «Бог с ним совсем!» и одна забота во всем: Соня, Соня и Соня…

Сониной маме двадцать шесть лет. Несмотря на жестокие удары судьбы, жизнь во всей ее сложности остается для нее такой, как требуют воспитанные в ней понятия. И все чаще и чаще является необходимость отстаивать свою молодую нетерпимость и обороняться от примирительной старческой философии…

Правда, философия эта старику принесла успокоение и небывалую ясность души. После нескольких лет отчаяния и ожесточения это был удивительный переворот. Вначале дочь первая почувствовала облегчение: не слышать вечных жалоб, не бороться с унынием, не утешать против собственной совести!..

Но роли быстро переменились: теперь Варя борется против примирения. Она старается удержать что-нибудь от прежнего человека — более несовершенного и более несчастного, но с которым так много выстрадано заодно!..

— Куда это вы собрались, папа? — спросила Варя, когда старик надел шубу, простился с внучкой и молча прошел мимо нее к выходной двери.

Она стояла за прилавком и следила за ним мрачными глазами,

— Некогда мне теперь. Вернусь, так расскажу.

Колокольчик над дверью громко звякнул. Варя опустилась на табуретку и заплакала.


Дверь распахнулась прежде, чем Павел Васильевич постучал.

— Благодарю вас!.. Благодарю вас! — шептал сдавленный голос.

С минуту они боролись за то, кому снять и повесить на вешалку шубу. Потом столкнулись на пути к дивану; хозяин бросился наперерез, чтобы отбросить кресло.

Красное, возбужденное лицо и лихорадочные движения выдавали возрастающее волнение. В ту минуту, как старик опустился на диван, Моршанов успел схватить и крепко стиснуть ему руки и сейчас же выпустил их.

Была минута, когда Павел Васильевич пожалел, что пришел…

В письме было несколько строк, горячо взывавших к его великодушию. Пришел потому, что не умел уже быть жестоким. Потому что боялся каждого недоброго движения души, за которое ждет воздаяние… Со времени опасной болезни внучки он уже не мог отрешиться от нового сознания жизни.

Человек молит — дать ему облегчить свою душу. Прошлое отболело. И в его собственной душе уже не оказалось преграды старых обид и разочарований… Напротив, прежняя искренняя симпатия к этому человеку — к счастливому жениху его молоденькой Вари — всплывала откуда-то, из непонятной глубины…

Отец был поражен тем, как сильно Моршанов изменился за семь лет, точно он ожидал встретить прежнего юношу. И показалось, что, пожалуй, лучше было вовсе не приходить… вон до чего он волнуется, бедняга!

Моршанов сел на стул и смотрел на него беспокойными глазами. Он отдавал себя на суд. Он ничего не хотел прятать — хотел, чтобы тот прочел в его лице всю искренность порыва, перед которым не устоял.

Он не смел спросить — где Варя? Живет ли она с отцом в этой маленькой табачной лавочке? Или замуж вышла? Или умерла?

Желание сбросить мрачную тень со своей жизни вспыхнуло в нем с такой силой, как будто все недочеты и все разочарования этой жизни сосредоточились здесь, в одном низком поступке, совершенном на самом пороге…

Низость, за которую он не понес даже осуждения. Все близкие находили вполне естественным, что молодые люди разошлись. Никто не считал, чтобы жених был обязан связать себя с обесславленной семьей, когда ему еще предстояло создавать свою карьеру; ведь репутация человека, вступающего в жизнь, подобна чувствительной пластинке, запечатлевающей на себе каждую мимолетную тень.

Старик оглянул номер гостиницы. В письме сказано, что Моршанов уезжает сегодня с вечерним поездом. Он вспомнил, что семь лет тому назад молодой человек должен был получить назначение в одну из западных губерний.

— Вы служите в N**? — спросил он, чтобы начать разговор простым вопросом.

Он смутно чувствовал, что первое же слово безмолвствовавшего хозяина должно бросить их в пучину волнения.

Моршанов ответил не на вопрос.

— Просидел здесь целый месяц, каждый день ходил и ездил мимо…

Он не договорил: «вашей лавки», голос оборвался на болезненном звуке.

…Что же он тут находит удивительного? Не страннее ли в тысячу раз то, что он все-таки вошел в эту лавку! Людям угодно только один случай признавать…

Моршанов начал говорить. Он узнал, чем кончилось дело, из «Правительственного Вестника»; больше он ничего не знает. В Петербурге не был несколько лет. Потом приезжал ненадолго, никого не видал из общих знакомых…

Тревожная, нетерпеливая интонация точно подсказывала: «Да развяжи же ты мою душу, скажи скорее!..»

На губах старика блуждала тихая усмешка… Совсем как будто на чужую жизнь оглядывается — так далек он от того страдальца, о котором идет речь! И ворошить старого не для чего.

Он поднял голову, и такой ясный взор встретился с пылающими глазами Моршанова, что тот вскочил на ноги от нестерпимого волнения. Теперь ему казалось, что даже лицо у Павла Васильевича стало совсем другое!.. И как только он мог узнать его с первого взгляда?

Неожиданно «бесстрастное» лицо… Не мог же он сказать — «счастливое» лицо! Ни горечи, ни уныния, ни злобы нет в этом лице… Что научило его так скрываться, так играть роль? И перед кем же!..

— Ничего я… ничего не понимаю! — сорвалось совсем непроизвольно с его уст.

А старику еще раз показалось странным: зачем так узко смотреть на жизнь? Зачем нагромождено столько неподвижных условных понятий, — точно колодки, и каждый осужден ими калечить свои шаги.

Он выпрямил невысокий стан, и что-то прежнее, гордое и задорное, блеснуло в его глазах.

— Не понимаете? — крикнул он весело. — Почему я не клоню смиренно голову, этого не понимаете? Отчего я не влачу за собой позорный приговор — как каторжник цепь, на которую он прикован!.. Вас встретил, свидетеля благополучного прошлого: по вашему мнению, мне перед вами прилично только рыдать, не так ли? Снова начать доказывать свою невинность — все, чего доказать нельзя, — должен проклинать врагов, пылать злобой и местью? Да, вот это все для вас было бы вполне понятно. И вас мне надо попрекнуть за слабодушие… Позлорадствовать, что вижу вас несколько угнетенным этим прошлым… Сначала поломаться всласть и все трескучие слова перебрать — и тогда облегчить вашу душу моим торжественным прощением!..

Он взмахнул руками и даже вскочил с своего дивана на середину комнаты.

— Нет, да почему же собственно я обязан быть мелкой душонкой? Объясните, коли можете! Почему я свои раны должен ковырять, когда жизнь-то — вот уж куда она убежать успела от того места, где меня невзначай с ног сшибло!.. Я, видите ли, милый мой, содержу табачную лавочку и мне этим заниматься недосуг. Пока я буду с человечеством счеты сводить да над своей гордостью оранжереи возводить, так у меня, чего доброго, дочь да внучка с голоду помрут!

— У вас внучка есть?!. Внучка!..

Павел Васильевич рассмеялся тихим, счастливым смехом.

— Есть, есть внучка… Сонечка! Так вы, стало быть, и того не знали? Да! Вот и это еще мы с Варей пережили: схоронили его в двадцать семь лет… Такие на земле не живут.

Вот когда голос старика прервался от внезапно прихлынувших слез. Он опустил голову и медленно побрел в свободном пространстве между диваном и дорожными сундуками.

Моршанов несколько раз провел рукой по влажному лбу. Старик остановился и посмотрел на него.

— От его могилы я другим человеком вернулся. Кабы жив был отец Сонин, может быть, я и посейчас еще старался бы заслонять свет солнечный моим судебным приговором… Растрата!.. А?.. Каково словечко-то?.. Было, было время, батюшка, когда мне казалось, что слово это лошади извозчичьи и воробьи уличные понимают! Ну, а теперь…

Он близко подошел к Моршанову и пристально, прямо в глубину его глаз устремил свой спокойно и грустно светящийся взор.

— Что ж, ступайте в мою лавочку на углу переулка, милости просим! Считайте вернее, какие капиталы казенные я прикопил. Загляните в горшок щей на Вариной кухне, нарядами полюбуйтесь, в каких дочка единственная щеголяет! Да с дворником Савелием побеседуйте. Так неужто ж бумажные слова, чернилами выведенные, убедительнее, чем нужда, какую терпит наш ребенок??

— Павел Васильевич!.. Родной мой!..

Моршанов схватил его руку и вдруг нагнулся и припал к ней губами.

— Что вы, что вы!.. Христос с вами, разве можно! — заволновался старик.

— Разве вы не знаете, что никогда я не сомневался, никогда!.. А вот подите же — не мог какого-то стыда побороть, не мог!..

По лицу покатились слезы.

— Будет, не надо, не говорите об этом! — остановил, сдерживая волнение, старик. — Вам, милый мой, двадцать три года тогда было, что ли? Мне и все пятьдесят стукнуло, да я голову потерял, хоть и знал, что никакого преступления не совершал.

Моршанов махнул рукой.

— Не оправдывайте!.. Вы святой человек и дочка ваша тоже святая, коли она меня простила… Святые могут прощать, а другие и не должны… не должны!..

Павел Васильевич улыбнулся своею тихою улыбкой.

— Понять… так это просто! Как молодость строго судить?.. У всех один туман в глазах и, настоящая-то жизнь им заслоняется… А вот в табачной лавочке меньше тумана, верьте мне. Там, батюшка, только самые простые элементы обращаются.

У Моршанова вырвался беспокойный жест.

— Вот, да! Эта лавка!.. Павел Васильевич… да как это вы напали на подобную мысль?

Старик медленно отошел к столу, нашел спички и стал закуривать папиросу.

— Каково это для Варвары Павловны в ее годы… Необходимость! Но неужели же, неужели нельзя было как-нибудь иначе?.. Мало ли у вас было приятелей?

Он запнулся: «Ты первый приятель был — жених!» — пронеслось в уме.

Он сел на стул, точно ноги вдруг подкосились под ним, и поник лицом на руки.

Гость курил. Не хотел рассказывать… Нельзя было иначе или он не сумел — не все ли равно теперь? И особенное выражение, с каким Моршанов произносил слово «лавка» (точно оно в горле у него цеплялось за что-то), каждый раз раздражало его.

— А ведь странно все это как-то, Михаил Николаевич, — заговорил старик, помолчав, — как это вы письмо послали в лавочку… думали, что я приду к вам?.. Не понимаю! Тот человек, которому вы писали, не пришел бы на ваш зов.

Моршанов смотрел ему в лицо открытым взглядом.

— Не знаю. Я ждал, что он придет. Кто столько выстрадал, тот не ошибается.

— Эх, не то вы все говорите! — перебил старик нетерпеливо. — Вы все еще меня оплакиваете, сочувствие свое показать стремитесь. Ну-с, а кабы да это правда была — так не только сюда прийти — а убежать, бежать за сто верст хотел бы я от вашего сочувствия! Я для того и пришел, чтобы заблуждение это в вас рассеять: не лежим мы с Варей до сего дня под развалинами, как оно вам представляется, — ничего подобного нет, да в сущности и не было.

Моршанов с недоумением слушал его.

…Табачная лавочка! Вот не угодно ли ему будет пожаловать, заглянуть в их комнатку вечером, когда Варя на своей машинке стучит или какие-нибудь деликатные штучки мастерит для лавки. Сонька тут же с черным котенком возится или с дедом сказки рассказывает… Строго у них тут очередь ведется: один вечер дед ей, а другой Соня ему сказки говорит… и что только за память феноменальная! Ничего, шельма, не забудет — ни самой крохотной подробности. А уж собственной фантазии — хоть отбавляй! Из разных историй такую фантасмагорию смастерит — Шехерезада да и только! Писательница она у них будет, романистка знаменитая или артистка какая-нибудь. А голос, слух музыкальный какой теперь уже! Слава Богу, видал он довольно детей на своем веку, но такой умницы никогда не видал.

Лицо деда светилось умилением, глаза налились влагой; какие-то тихие блаженные звуки ворковали в груди.

…Ну-те, а какое же другое дело позволило бы ему всегда быть с ними, с Варей и внучкой? Чем был бы он вознагражден за необходимость каждый день оставлять их одних, да корпеть где-нибудь над бумагами, или по чужим делам бегать и хозяйские интересы блюсти? Нет-с, довольно с него! Довольно казенным человеком по готовой указке жить! Теперь сам себе господин. Нет квартиры в десять комнат, нет поваров и лакеев и всей этой сутолоки светской…

— Лишение, подумаешь! Где же эти друзья, приятели, о ком жалеть?.. Все, все сгинули — аки воск от лица огня. Гнаться за ними, что ли?

Павел Васильевич походил молча и заговорил снова другим — тихим и вместе полным, ясным звуком.

— Нет, чтобы Соню вырастить, ничего этого не нужно. Нужно, главное, при ней всегда быть, чтобы самому доглядеть и уберечь ее. Сама Варя, и та иной раз легкомысленна бывает: займется делом и не видит, что ребенок затевает. Вот, учить скоро придется, готовить… Гувернанток нанимать не из чего! Варе разве есть время, коли ей и со своим делом дай Бог управляться? Опять его, его, старого, за бока!

Еще походил молча Павел Васильевич.

— Ну, конечно, бывает, что и крутенько приходится… Сами виноваты — надо уметь придумать что-нибудь свежее, ходкое! Мало ли какие комбинации возможны! Торговля в сущности дело очень заманчивое. Это ведь не мертвая казенщина, где над головой у тебя горы бумажные, да целые иерархии начальственные: тут смелость только нужна! Размах, риск — благородное дело!.. Да-с, ну а с женщинами в таких случаях трудно… в них эту боязнь никак не искоренишь… вещь понятная! А только иной раз, как станет Варя поперек дороги с своим пресловутым благоразумием — хоть ты тресни! Прежде Варя гораздо смелее была, куда! Пуганая ворона куста боится, что тут поделаешь!

Павел Васильевич шагал по комнате и оживленно жестикулировал.

Моршанов следил за ним напряженными глазами. Вопросы толпились и замирали на его губах.

…А Варя?.. Как живется Варе в маленькой лавочке, где царит крошечный гений? Когда отдыхает она от одуряющих забот, на чем забудется от горестных воспоминаний?.. Есть ли у нее приятельницы, или друг, — кто-нибудь, кто угадывал бы сердцем ее лишения?.. Кто бы о ней подумал хоть когда-нибудь? В этой холодной атмосфере старческого безразличия и к людям, и к жизни…

— Варвара Павловна здорова?

— А?.. Здорова ли? — очнулся старик. — Как же, как же, совершенно здорова. Жизнь не веселая — да зато покойная, что и говорить! Не то, что по урокам во всякую погоду трепаться.

— Там хоть с людьми общение какое-нибудь…

— С людьми — да!.. С родителями, норовящими выторговать лишний рубль, натянуть лишний час! С чужими ребятишками биться, когда своя дочь брошена? Да и какие нынче уроки без диплома достанешь? Вы-то знаете, что она у меня образована не хуже, чем гимназистка или педагогичка, — а не хотите ли втолковать это кому-нибудь? Бумажку-с пожалуйте! Купцы одни еще на это снисходительны, им лишь бы по-французски болтала…

— Варвара Павловна пробовала давать уроки?

— Пробовала при жизни мужа, как же! Тогда все это легче устраивалось… Из лавки не побежишь на урок, да и платья одного больше истреплешь.

«Ей и выйти некуда из этой лавки!» — резюмировал мысленно Моршаков добытые сведения.

— У Варвары Павловны свое развлечение есть! — объяснил с улыбкой отец. — Она все книжки мужнины читает, как только свободная минута выдастся. Он ведь в юристы потом уж перешел, а сначала два года медициной занимался, да только слабое здоровье не позволило. Ну-с, и так-то моя Варя навострилась, что теперь коли что-нибудь неважное, так и без доктора отлично обходимся. И лекарства сама развешивает, да кипятит. Все бабы на дворе у нее лечатся… Ха-ха-ха!.. На это она и денег не жалеет.

Он закурил новую папиросу.

— Только Соньку я ей лечить не позволяю; нет-с, шалите!.. Да она здоровенький ребенок, — а вот за зиму побледнеет в конурах этих, точно подснежник, прозрачная сделается… У отца чахотка была, это помнить надо… Эх-ма! Поверите ли?.. Иной раз, как вспомнишь, сколько на своем веку денег просажено в карты, на жранье это наше, глупости всякие — просто волосы на себе рвать готов! На дачу бы ее увезти хоть одно лето — на морской берег — в деревню!.. На какую-нибудь сотню рублей здоровья купить на всю жизнь… да! Терпит Господь грехам нашим, терпит…

Моршанов внезапно поднялся с места, близко подошел к нему и взял за обе руки.

— Павел Васильевич!.. Теперь вы меня выслушайте терпеливо: усердно прошу вас об этом.

Он выпустил руки, отступил на шаг назад и сделал глубокий поклон. Когда он медленно выпрямился, лицо его было бледно и строго.

Старик слегка отстранился невольным движением.

— Что такое?..

Моршанов выдвинул ящик стола и вынул из него пакет, перетянутый резиновым кольцом. Он положил пакет на стол и прикрыл ладонью. Заговорил он очень тихо, не поднимая глаз.

— Я сюда три недели назад по делу вызван: наследство получать после какой-то неведомой тетушки. В глаза ее не видал и даже не слыхал никогда!.. Вы, Павел Васильевич, тогда все мое знали — знали бы, кабы я наследства какого-нибудь ждал. С этим вы должны согласиться, не так ли?

Павел Васильевич пожал плечами и мельком посмотрел ему в лицо.

— Наследство небольшое — собрали всех, кого только могли откопать, — ну, словом, на долю каждого по три с половиною тысячи пришлось. Павел Васильевич! Вы вот только что говорили про туман, которым настоящая правда в жизни заслоняется… Батюшка вы мой! Докажите, что вы выше предрассудков ходячих — возьмите, Бога ради, эти три тысячи для внучки вашей маленькой!..

Он протянул к нему руки. В глазах, не проливаясь, застыли две слезы.

Павел Васильевич отскочил от стола, замахал руками и уронил на пол папиросу. Нагнулся и долго не мог захватить ее прыгавшими пальцами.

— Ну вот! — восклицал горестно Моршанов. — Глядите сюда: вот на конверте ваше имя… Я ведь не знал, что у Варвары Павловны дочка есть, когда написал это… А теперь — да вы даже и права никакого не имеете отказываться! Я не вам предлагаю. За ребенка вы не можете отказывать!

— Ну, не знал, не знал!.. Не пришел бы, кабы знал!.. Зачем вы меня заманили сюда? — выговаривал с трудом, пыхтя и запинаясь, весь красный, старик.

Моршанов задумчиво несколько раз перекинул по столу пакет.

…Во сне не снились никому эти три тысячи. Не нуждаются. Он по службе отлично идет, семья будет обеспечена. Здоровье хорошее, до всяких пенсий дослужился, и у жены тоже есть кое-что на черный день. Жене он скажет, что отказался от своей доли в пользу бедных родственников… Она не жадная, жалеть не будет.

— Павел Васильевич… даруйте вы мне эту отраду! — молил он. — Не откупиться, не заплатить за старый грех… зачем все в человеке готовою пошлостью марать? Теперь, сейчас — избавьте меня от кошмара! Этой грошовой лавчонки, где Варя с ребенком бьется…

Он без сил опустился на стул.

Присел и Павел Васильевич у стенки, на другом конце комнаты. Весь вытянулся в струнку и смотрел в потолок остановившимися глазами. Глубокое дыхание с легким свистом вырывалось из раздувавшихся ноздрей и шевелило седые усы.

… Дача, деревня, морской берег!.. Светлая квартира… Дело расширить, — пожалуй, библиотеку, о которой мечтает Варя, в аренду снять на первое время?..

Моршанов опять говорит что-то.

…Это чужие деньги, не его. Своих он не посмел бы предложить. В чем же преграда? Отчего только на словах легко играть условностями с философским пренебрежением, а как доведется до дела, и мигом целый частокол вырастет под ногами у самых здравомыслящих людей! Или помиловать нельзя? Его необходимо казнить за прошлое?..

— Нет! Кто сам себя простил — того напрасно миловать. А у кого своя казнь в душе — того и пожалеть не будет греха…

Пока он говорил, фантазия его задумавшегося собеседника Бог весть куда успела залететь… Готовые деловые комбинации, недоступные до сих пор… и подавленные несбыточные желания, и нарождающиеся своевольные надежды. Все это переплеталось и вилось, вилось вокруг крошечной фигурки с золотыми кудрями и васильковыми глазками.

…Нежно закругленные щечки вытягиваются, бледнеют, превращаются в прозрачные лепестки подснежника… В тесных, загроможденных комнатах воздух спертый, пропитанный и кухонным чадом, и газовою гарью, и табаком, и всею пылью, скопляющеюся на полках… В темные закоулки никогда не проникает луч света — но и туда бегут беззаботно резвые ножки в уродливых толстых чулках… Пол холодный. Дверь постоянно отворяется… Сквозит.

Резким движением старик поднялся на ноги.

— Пусть будет по-вашему. Спасибо вам, Михаил Николаевич. Непристойно это — так не делается благовоспитанными людьми — ну да где уж с табачной лавочки бонтонности спрашивать! Зачахнет в зиму Соня наша… Весной на вонючий двор выпустим… Иногда в чахлый сквер церковный — вот и вся ее дача. Чахотка у отца-то!.. Спасибо вам.

— Вам спасибо, вам, вам!.. До смерти не забуду!..

Моршанов, весь красный и просиявший, бросился к столу, схватил пакет и запихал его в карман шубы.

— Только, Бога ради, не говорите никому! — выговорил он с видимым усилием.

Лицо старика потемнело.

…Легко это сказать — не говорите! Право это он за собой чувствовал, не рассуждая: да как на деле скрыть лишние рубли там, где каждый грош на счету?.. Загрызет его Варя — встревожится, покой потеряет!.. Подумает, что он совсем разума лишился от старости, что в долги пустился…

— Ох, уж не знаю… не знаю! Беды не нажить бы с вашими деньгами… Откуда взялось вдруг?..

— Не знаю… как-нибудь! Потом это сочините историю какую-нибудь!.. Меня только не называйте…

Старик сумрачно думал о том же.

… Расплачется… раскричится… Варя на каждом шагу чувствует оскорбление там, где он и не замечает ничего… Ее все волнует: и глупые соседки, и грубые дворники, и покупатели, которые торгуются, воображая, что она запрашивает, точно торговка! Волнуют и окружающие чужие люди — и другие, когда-то близкие и отступившиеся, о существовании их давно позабывшие. Все Варю обижает, возмущает, все ей жить мешает! Чем бы на Сонечку свою утешаться, да о ней одной думать, а она понапрасну слезы льет! Иной раз на ребенке же сердце сорвет… Характер портится. Много, ох, много вынести пришлось безвинно, — ну, только не даром и дается это молодой душе! Все на сердце падает…

…Делать нечего! Обманет он Варю — свою помощницу, друга единственного, — дочку, каких немного живет на белом свете. Для нее самой не стал бы обманывать — не взял бы для нее таких денег…

…Соня!

…Соня день ото дня таять будет у них на глазах… А в делах путаница… Торговля тихо идет, да еще и не разберешься в ней во всякую минуту, при чем ты! Вон Савелий все одно хуже другого пророчит… А он на эту лавочку восемнадцать лет смотрит. Три тысячи!..

«Не скажу…» — решает старик. Но точно камень тяжелый укладывается у него в сердце. Понесет он этот камень домой. Станет лгать, глядя в честные глаза своей Вари… Путаться будет, сбиваться — и читать подозрение… и бояться этих пристальных глаз…

«Ну, как-нибудь… Долг вернули старый, что ли?.. Как-нибудь…»

Он заспешил уходить.

— До смерти не забуду — спасибо вам! — повторял Моршанов, провожая его до самой лестницы.

Этот человек снял тяжесть с его души — взвалил ее на себя.

Моршанов вернулся в пустую комнату и окинул ее оживившимися глазами. Спешить надо, у него не все еще уложено!

На столах, на стульях и на окнах пестрели большие и маленькие пакеты, картонки, угловатые очертания детских игрушек под толстой бумагой… Воплощение его нежных дум о тех, кто ждет его дома. С неожиданного наследства всем припасены подарочки столичные.

И вот теперь опять это могло радовать его, опять веселило предвкушением счастливой встречи.

Пакет, перетянутый резиновым кольцом, навсегда заслонит от него табачную лавочку — и призрак живого подснежника, — и неуловимый, вместе чужой и знакомый, образ женщины.


Вдоль платформы Варшавского вокзала вытянулся длинный поезд.

Первая давка уже прошла. За светящимися окнами вагоном мелькали тени усаживающихся пассажиров, а толпа снаружи поредела и установилась на определенных местах. Провожающие кучками теснились около дверей. Через головы летели восклицания, слышались поцелуи. Чей-то взволнованный шепот, потонувший в слезах…

Около вагона первого класса небольшая кучка мужчин, молодых и старых, весело распивала шампанское. К оконному стеклу прильнула пестрая груда живых цветов. На тормозе стояла красивая дама в белой ротонде.

В воздухе рассыпалась бойкая французская речь и напряженный смех людей в том особенном подъеме, когда каждый рисуется, чем только может. Когда самое беззаботное восклицание взвешено наперед и щекочет, прежде всего, собственный слух. Француженка быстро поворачивала пикантную головку, посылая во все стороны сияющие улыбки. За спиной ее виднелась колоссальная фигура в великолепной шубе. Фигура слушала весь этот гомон с самодовольною усмешкой на жирном лице.

Моршанов помог сторожу разместить в вагоне его ручной багаж и вышел на тормоз посмотреть, что там за веселье.

Его никто не провожал. Немногие старые товарищи или знакомые, с кем он встречался в театрах и ресторанах, простились с ним так же безразлично, как встретились. Да никто и не поинтересовался узнать, когда именно он уезжает.

Друзей у него не было. Для него, как и для его сверстников, еще не настала пора той болезненной нежности ко всему, с чем связана наша собственная юность, какая охватывает людей за перевалом: вперед спешат, повернувшись к прошлому спиной!..

И он в свою очередь нашел всех в Петербурге или неинтересными, или неприятными. Точно от каждого из этих людей он ждал чего-то большего, сам того не сознавая. Бог с ним совсем и с Петербургом!..

Второй звонок.

…Ах, опоздала, бедная! Успеет или нет?

Запыхавшийся пассажир, в развевающейся одежде, с растерянным лицом и изуродованною походкой, всегда производит впечатление несколько комическое: никто не желает ему зла, — но все следят за ним с невольною улыбкой: успеет или нет?..

Женщина неслась вдоль вагонов, кого-то разыскивая. Она говорит что-то отрывисто — одно слово, испуганным голосом:

— Где же?.. Где?.. Где?..

Напряженный взор захватил в очередь и Моршанова. Она проскочила по инерции, но сейчас же откинулась назад, к нему.

И он вдруг теперь заметил ее лицо — знакомое и чужое…

— Слава Богу!.. Я вас не узнала!.. Вот… ваши деньги!.. Берите скорее, сейчас звонок…

Она кого-то оттолкнула, кто стоял на дороге, и вскочила на ступеньку.

Моршанов бессознательно пятился от нее в глубину площадки.

— Вы не имеете права!.. Берите же!!! Хорошо, я брошу тут — мне все равно

Пакет перетянутый резиновым кольцом, упал ему под ноги.

— Нет, вы, вы права не имеете!.. Это не вам, не вам!.. Ваш отец согласился!..

— Отец?? Мы, мы с Соней не согласны! Мы не позволим!..

— Сударыня! Извольте сейчас сойти — третий звонок, разве возможно?.. Господин, позвольте!..

Кондуктор отпихнул их в разные стороны и захлопнул дверь. Засов громко щелкнул.

Пассажиры выглядывали из дверей, высовывались из окон. Толпа на платформе глухо шумела.

— Что она сделала?..

— Что она ему сказала?..

— Какой этой пакет?..

— Позвольте, позво-ольте!.. Может быть, там разрывной снаряд!.. Надо освидетельствовать!.. Alexandre!.. Боже мой… Господин кондуктор! Господин кондуктор!..

Какая-то перепуганная дама кричала диким голосом и побежала за тронувшимися вагонами.

 

В табачной лавочке Павел Васильевич сидел около детской кроватки и рассказывал сказку.

Соня слушала, вздрагивая и втягивая воздух дрожащим, жалобным звуком. Она долго плакала, перепуганная бурною сценой. Ей кажется, что мама вернется… опять начнут ссориться с дедом… Кричать, плакать, что-то отнимать друг у друга…

Соня шире раскрывала заплаканные глаза и в полусвете ночника старалась всмотреться в ласковое родное лицо.

— Закрой, закрой глазки! Ты спи, я никуда не уйду от тебя. Вот я укрою тебя получше… Холодно.

Дед нагнулся, натянул выше ватное одеяльце и обнял рукой вздрагивающее тонкое тельце.

— Вот та-ак!.. Так теплее будет… Спи, спи, подснежник мой…

Дед закашлял…

…Какое это новое слово?..

Дед зовет ее сегодня незнакомым именем, а звучит оно точно удвоенной лаской… Соне хотелось знать, какое новое слово?.. Она была взволнована и не могла с этим справиться.

Соня спросит завтра.