Ольга Шапир «Дорогой ценой»
— Барыня!.. Едут!.. За садом уж… Не слыхать за дождиком… Фонарь вынесть на крыльцо прикажете?.. Свечку задувает… страсть, ветер какой!.. Ах батюшка, как уже это их Господь донес!
В слабо освещенной комнате трудно было разобрать, где находится «барыня», к которой обращалась с порога взволнованная, запыхавшаяся горничная. Но вот темная фигура беззвучно выросла около кровати, выдвинутой на середину комнаты. Она сделала несколько шагов к двери. Остановилась, оглянулась и опять вернулась на прежнее место.
— Ступай ты, Даша, встреть… Я не отойду. Там знают… доктору скажи… Скорей же — скорей же!.. — послышался особенный, внятный шепот.
Горничная скрылась. Темная фигура у кровати опять пропала, словно ушла в землю, и на фоне светлых стен рисовались только неизбежные принадлежности незатейливой спальни. На столике слабо тикали карманные часы.
А за дверями этой зловеще безмолвной комнаты весь дом был полон глухого смятенья. Среди залы выжидательно остановились близко один около другого два господина, молодой и старый, и их застывшие фигуры красноречивее всяких слов говорили о напряженной тревоге. В столовой торопливо раздвигался стол, осторожно гремели посудой, шла какая-то женская возня, и слышались хлопотливые, сдержанные совещания.
На крыльце мигал и качался большой фонарь; и уже без всяких предосторожностей переговаривались мужичьи голоса, под аккомпанемент лившего дождя и порывами доносившегося по ветру погромыхиванья приближающегося экипажа. Дерзкий фонарь выхватил из мрака мокрое крыльцо с почерневшими ступеньками, разгрязненную площадку, покрытую бурой травой и темными лужами, да живописные силуэты двух-трех облетевших деревьев, уныло раскачивавших намокшими сучьями… Все остальное потонуло в холодном, сыром мраке. Казалось, за пределами этого светлого пятна, этих освещенных окон небольшого, низкого домика нельзя сделать ни одного верного шага. Казалось, жалкому, безоружному человеку только и можно запутаться, сбиться, наткнуться на тысячу опасностей в необозримом просторе пустынных полей, разгрязненных дорог, оголенных лесов, в шуме осеннего ветра и холодного дождя, в этом враждебном, угрожающем мраке!..
Лай собак и покрикиванья кучера доносились порой совсем явственно, но все-таки в сбивчивом гуле звуков нельзя было определить верно расстояния. Напрасно горничная с фонарем на крыльце и двое мужиков на площадке нетерпеливо вглядывались в темноту: экипаж ворвался в полосу света как-то разом и как будто даже неожиданно, после минутного затишья, когда вдруг не стало слышно ничего, кроме непрерывно льющегося дождя.
Тройка измученных лошадей, коляска с поднятым верхом и две фигуры на козлах. Прежде чем лошади совсем остановились, одна из этих фигур уже соскользнула на землю и, подпрыгивая вдогонку за экипажем, силилась отстегнуть намокший кожаный фартук. Невысокий, полный господин в клеенчатом пальто медленно вылезал, неловко нащупывая ногой скользкую подножку.
— Слава Богу!.. Наконец-то!.. Насилу добрались!.. Слава Богу! — с облегчением повторяли по очереди все, и приехавшие и ожидавшие.
Юноша, соскочивший с козел, насквозь промокший и обрызганный грязью, лихорадочно метался около клеенчатого пальто, осторожно смотревшего себе под ноги и медленно пробиравшегося по мокрым доскам. Это «метанье» выражалось во всей его фигуре, в порывистых, бесцельных движениях и в тревожном звуке голоса, каким он задавал прислуге отрывочные, беспорядочные вопросы.
Пока приезжий разоблачался в прихожей, с привычной методичностью движений протирал очки и обсушивал носовым платком отсыревшую бороду, лицо и голову, откуда-то из внутренних комнат появился хозяин дома и расшаркивался перед ним с деланной, некстати развязной любезностью.
— Господин доктор?.. Премного, несказанно обязали… Говорят — напрасно, с Богом не потягаешься! Но разве можно вразумить женщину? «Бесполезно, но пусть будет сделано»… Своеобразная логика! Что поделаете — священные материнские чувства! Я, изволите видеть, отец, но это мне не мешает понимать, что дело кончено. Умирает! Вот и вас по нашей беспутице тащили, драгоценное время отняли… Прошу снисхождения! Позвольте просить в залу, — тут у нас два врача своих, добрейший Иван Федорович Нелюбов четвертые сутки живет… Прошу!
Неприятный, до крайности деланный тон хозяина звучал не то презрением к кому-то, не то снисходительной иронией над этим самым добрейшим Иваном Федоровичем. Приехавшая медицинская знаменитость с недоумением приглядывалась к сухому, желчному лицу.
— Доктор Зелих… — представил он сам себя, приветливо пожимая руки двум врачам, сдержанно встретившим его в зале.
— Иван Федорович, поручаю вам, вы свой человек… все что нужно!.. — проговорил суетливо хозяин. — А мне позвольте удалиться? Я, вы знаете, не мастер… да и вам, полагаю, свободнее?..
— Совершенно верно, Илья Петрович, вы нам не нужны, — ответил сухо молодой врач.
— Прошу не стесняться, как дома!.. — уходя, он слегка поклонился еще раз в сторону приезжего.
Доктор Зелих вопросительно поглядел ему вслед.
— Отец?.. — произнес он с оттенком удивления, ни к кому не обращаясь, и первый, не спеша, занял место у стола, на котором стояли две свечи.
Между тем юноша, привезший доктора, давно успел по коридору пробраться в отдаленную спальню. За несколько шагов до двери он потер глаза, резавшие от ветра, и начал осторожно пробираться дальше, неуклюже ступая на носки и морщась при каждом скрипе сапога.
— Лена?.. — позвал он боязливо.
Она поднялась с своего места, с низенькой скамейки на ковре, где маленькое страдающее существо было всегда неотступно перед ее глазами…
Он проездил два дня, и по-прежнему это было застывшее, потерявшее все живые тоны лицо с расширенными, напряженными глазами… Слезы, тревогу, испуг он видел только в первые дни; по мере тою как опасность росла и выяснялась — она все затихала, все меньше суетилась, все неохотнее говорила… Когда он предложил поехать в столицу и привезти одного из прославленных специалистов, она подумала, посмотрела на него своим ни от чего не менявшимся взглядом и тогда только ответила горячо:
— Да, да! Вы это сделайте, Володя!..
Илья Петрович восстал против бесполезной поездки; он находил, что к грозившему несчастью прибавлять лишнюю крупную денежную трату, — дико и ничего больше. Два врача потеряли всякую надежду. Елена Павловна не сделала никакого замечания, когда ей передали ответ мужа. Она достала из комода футляр с старинной брильянтовой брошкой и молча передала его юноше.
Володя хлопотал, торопил, суетился; говорил какие-то успокоительные вещи, бегал смотреть как запрягали лошадей, не обедал и забыл взять с собой свой плед. Со всем легкомыслием юности он разом начал надеяться, что столичная знаменитость изобретет какие-нибудь новые способы лечения, неизвестные Ивану Федоровичу, при всем его сердечном участии к горю знакомой семьи. Чего на свете не бывает! У страха глаза велики! Свежий человек… Последнее слово науки…
Там он хлопотал, бросался от одного к другому, выходил из себя или умолял со слезами, пока, наконец, ему удалось склонить доктора Зелиха бросить на два дня обширную практику и ехать в глушь к безнадежно больному. Несмотря на убеждения своего спутника, юноша сделал весь обратный путь на козлах, под дождем и ветром, потому что ему было легче созерцать собственными глазами все лужи, колеи и ухабы; ему, доставлял облегчение самый вид бегущих лошадей! Не отдавая себе отчета, он весь в это углубился, как будто все дело только в том и состояло, чтобы возможно скорее доставить на место это «последнее слово науки»…
Теперь измученный, озябший и голодный, он стоял перед Леной и с ужасом чувствовал, что все его двухдневное спасительное возбуждение стремительно падает, как градусник, разом выхваченный из горячей воды… В ней не было ни тени тревоги, которая бы выдавала затаенную надежду, сомнение… было все то же убийственное сознание совершающегося.
— Лена, подумайте — такая опытность! Ведь Иван Федорович… — зашептал было юноша жалобно, словно умоляя не отнимать у него надежды.
Женщина остановила его движением руки, сурово сдвигая брови:
— Полноте… Спасибо вам!..
Юноша уныло поник головой, а она начала приготовляться к предстоящему осмотру. Беззвучно и плавно двигалась взад и вперед ее невысокая, темная фигура.
Минут через десять в спальню вошел Нелюбов и, не говоря ни слова, внимательно оглянул комнату. Он даже не взглянул на хозяйку; вошел мерной походкой, с холодным и сердитым лицом. Было что-то зловещее в безмолвии, с каким все совершалось в этой комнате! Какая-то торжественная обрядность, говорящая о полной безнадежности. Никто не торопился… Каждый с усилием произносил слова, точно презирал звук собственного голоса…
Иван Федорович не спеша подошел к столу, снял с лампы темный абажур и направился обратно к двери.
— Вы… уйдете?.. — спросил он, неожиданно, остановившись спиной к ней и глядя на дверь.
— Нет.
— Это удобнее…
— Нет. Вы не воображаете, надеюсь, что я жду как Бога ваше столичное светило?! — заговорила мать вдруг быстро и запальчиво. — Можете забыть, что я здесь! И я вовсе не стремлюсь даже слышать то, что вы станете изрекать. Я не соглашусь уйти…
Доктор оглянулся на Володю, стоявшего на прежнем месте.
— Да, да, я ухожу! — заторопился тот, боязливо оглядывая в последний раз невестку. — Я посмотрю, чтобы там все было готово, когда вы кончите… Доктор очень проголодался, я боюсь?..
И не дождавшись ни от кого ни возражения, ни поощрения, он осторожно прокрался в дверь в коридор.
— Постойте!.. — остановила Лена доктора, и ее холодные пальцы впились в его руку. — Знайте, я не хочу, чтобы тянули!.. Пусть он придумает что-нибудь для облегчения… вы меня понимаете? Только! Мне не надо лишних минут и часов ее мучений.
Нелюбов продолжал смотреть на дверь. Она выпустила его руку, и он вышел.
Она тяжело, всем телом, прислонилась к стене и простояла так до той минуты, когда в соседней комнате послышались шаги нескольких ног и незнакомый голос, говоривший что-то вполголоса.
Умирал ребенок… Доктор Зелих видел на своем веку сотни умиравших детей, видел все оттенки отчаяния матерей. Он давно пережил юные приступы ненависти к своей профессии, давно успел вооружиться всем бесстрастием науки и приучился делать, не смущаясь, свое дело в раздражающей обстановке слез, горя, бестолкового метанья или бестактного взывания к его сострадательным чувствам. Давно его жизнь проходит среди испуганных, огорченных, беспомощных и убитых. И однако ж этот притупившийся и притерпевшийся медик сразу почувствовал, что тут не просто умирал единственный ребенок… Даже ему, среди этих скупых на слова людей, которых он видел в первый раз, начинала чудиться затаенная драма, гораздо более глубокая.
Лена стала к стороне. Она не встретила вошедших, не поклонилась вновь приехавшему. Только брови ее страдальчески сдвинулись, когда Иван Федорович поднес к кровати лампу и ярко осветил возмутительную картину детских мучений…
Тот же могучий, ненастный мрак обступал со всех сторон маленькую усадьбу. Так же монотонно лил дождь, так же уныло выл ветер.
Прошли еще одни сутки, роковые для многих человеческих жизней, бесследные для целого бесстрастного мира, где бьется, страдает и не умеет жить только один этот загадочный царь природы! Только он, бессильный титан, проникающий и в надзвездные миры и в недра земли, излагающий в непогрешимых цифрах сокровенные законы материи, дерзко взнуздывающий слабыми руками таинственные, могучие силы — и бесславно погибающий на каждом шагу в борьбе с темной силой, предательски-незримо ополчающейся на его собственный организм!
Доктор Зелих уехал. Это были брошенные деньги, напрасно потраченное время и бесплодно вынесенные неудобства. Все это сознавали, хотя только один человек отважился это высказать. В доме царила сонная тишина. Только в комнате, смежной со спальней, горела лампа, и на диване, не раздеваясь, прилег молодой врач.
Нелюбов не спал уже несколько ночей; но в эту минуту он и не думал о сне. Машинально следил он глазами все за одними и теми же изгибами какой-то прихотливой тени на потолке и, всеми своими мыслями и чувствами, ушел в обсуждение последствий этого обыденного явления — смерти ребенка. Он думал и прислушивался, ожидая каждую минуту, что его позовут…
Иван Федорович готов бы был, не задумываясь, принести какую угодно жертву, чтобы отвратить удар, обрушившийся на женщину, которую он знал так безмерно несчастной! То есть, он собственно очень немного знал и почти все предполагал, угадывал… Он сопоставлял две хорошо ему известные натуры, замкнутые в тесных рамках совместной жизни. Он ловил намеки и промахи, освещавшие тайники закулисной драмы, зорко оберегаемой таким надежным аргусом, как женская гордость, стоящая на страже собственного достоинства. Но и это случалось крайне редко! Маленькая семья жила в деревне, сторонясь и от того крохотного общества, которое могла бы иметь. Только он, в удобной роли врача, сблизился постепенно настолько, что на его появление не смотрели больше как на непрошенную вылазку из враждебного, внешнего мира. Собственные отрывочные наблюдения, темные слухи, неизвестно как возникающие, основательные, быть может, только в такой мере, в какой справедлива пословица, что без огня нет и дыма, да много говорящая картина к услугам каждого, имеющего очи, чтоб видеть: молодая, здоровая женщина, без всякой видимой причины тающая и стареющая день ото дня…
— У вас будет чахотка, Елена Павловна! — выговорил он однажды злорадно ей прямо в лицо.
— Чахотка?! — повторила Лена потерянно, и в ее глазах отразился такой ужас, что он сейчас же принялся горячо разуверять ее и докторальным тоном читать свои наставления и предостережения.
…Так цепляться за эту нерадостную жизнь! Рядом стоял ребенок — мир, сосредоточенный в паре ясных глазок. Пленительный тиран, милостиво принимающий все жертвы и полный торжествующей веры в свои права на это растоптанное существование.
Только грациозные ребячьи выходки способны были вызывать смех; только проблески детского ума внушали гордый восторг; только ее будущее заставляло одушевляться, мечтать, надеяться… В двадцать пять лет одно это отдаленное будущее светилось и манило. Надо быть женщиной, чтобы понимать это, Иван Федорович и не понимал.
Он досадовал, он негодовал, он возмущался. Он всячески пытался вдохнуть протест в это существо, очевидно сдававшееся в борьбе, не имевшей свидетелей… Из его усилий ничего не выходило: Лена упорно не давала касаться больного места.
Нелюбов не допускал, чтобы она могла не дорожить его расположением — участием симпатизирующего человека, единственного, которого не могли обескуражить ни колкие выходки, ни холодные приемы, ни скука, ни ее собственная неподатливость… Он это чувствовал, но не мог бы сослаться ни на одно явное доказательство. За два года знакомства, их сближение не пошло дальше известной черты, строго отмежевавшей именно тот мир интимной жизни, куда так назойливо и так напрасно рвалась его симпатия…
Надо быть безмерно несчастным, чтобы предпочитать одиночество, чтобы потерять всякую способность сближения, не искать облегчения в чужом сочувствии. Чтобы дорожить только своим относительным покоем и малодушно убегать всего, что будит, бередит и призывает к ответу… Он считал ее малодушной женщиной.
Нелюбов спрашивал себя, что будет теперь? Что останется от этой жизни, когда из нее исчезнет маленький кумир, поглотивший все лучшие силы и вместивший в себе все надежды?..
«Как она перенесет это? Как она это перенесет?!» — спрашивал он себя со страхом и только тут впервые ощутил, в какой мере ему самому близка судьба этой чужой женщины. Она стоила ему стольких тревог, стольких бескорыстных порывов, стольких мучительных ощущений! Он неожиданно увидал себя связанным с нею всей той цепью чувств и побуждений высшего порядка, которые встречаются не в каждой жизни, но всегда дороги человеку, как дорого все возвышающее и облагораживающее его в собственных глазах.
«Полюбил-таки!..» — оформил он свое открытие, с прямотой истого реалиста.
Доктор Нелюбов считал себя самым строгим материалистом и прозаиком, и это открытие не только не принесло с собой никакого поэтического умиления или восторга, но вызвало одно жуткое сознание… Вот и он, реалист и прозаик, все-таки «попался», не лучше всякого сантиментального фантазера!..
Но, несмотря на всю важность сделанного открытия, теперь было не время на нем останавливаться, и молодой врач напряг всю силу своей воли, чтобы отогнать круговорот волнующих мыслей, наступавших на него все сильнее, во всем неотразимом могуществе глубокого и чистого чувства… Отчаянным усилием он вырывался из этого «омута», как он называл мысленно свое положение, и тревожно прислушивался.
Все было тихо за притворенной дверью. Лена сидела на своей скамейке и остановившимися, погасшими глазами смотрела на холодеющее маленькое тело. Затаив дыхание, замерев в надрывающем ощущении боли, она миг за мигом проследила всю долгую, тихую агонию… Она видела последнюю слабую игру мускулов, слышала едва уловимое дыхание…
Она знает наверное тот миг, когда именно борьба кончилась и отлетела душа из ее собственной жизни. Ее желание исполнилось: она была одна в комнате, никто, кроме нее, не смотрел в лицо смерти. Ничей голос, плач, вздох не нарушил ужасной тишины. Она одна, глаз на глаз, покорно передавала врагу свое достояние. У нее не вырвалось ни одного движения, ни рыдания… Кончилось! Страдания кончились. В первую минуту она сознавала только это одно, чувствовала странную смесь отчаяния и облегчения…
О себе она не думала. Собственное положение, собственные чувства — все, что касалось ее самой, сливается в какую-то бесформенную пустоту, из которой исчез всякий смысл. Не остается больше ни долга, ни обязанностей, ни значения, ни цели…
Нелюбову удалось, наконец, совладать с собой, и он отважился заглянуть, что делается в комнате больной. Он осторожно приблизился к кровати, нагнулся… и испуганно откинулся назад. Уснула?.. Или не понимала?.. Или потеряла сознание?..
— Елена Павловна… Елена Павловна… — зашептал он боязливо, обходя кровать, чтобы подойти к ней ближе.
Лена вздрогнула и тяжело вздохнула. Одиночество кончилось… Между нею и ее потерей становились другие. Эти другие будут скорбеть и жалеть, будут говорить о том, чего она не в силах произнести… О если б уйти от всех!
Но нельзя уйти одной, нельзя отойти от этой кроватки, нельзя оставить им, позволить дотронуться чьими-нибудь чужими руками… Она встала и машинально поднесла к голове обе руки, силясь припомнить все, что ей следовало сделать, для того, чтобы не дать делать этого другим…
— Когда же?.. Зачем вы не позвали меня? — спрашивал огорченный доктор.
Она не слыхала. Быстрое движение после долгой неподвижной позы нарушило равновесие. Спасительная, настоящая пустота поглотила все до последнего проблеска сознания, и Лена упала на ковер прежде, чем он успел подхватить ее.
Первые заморозки подернули легким белым налетом бурые поля, грустную зелень елок и сосен и черную грязь расползшихся дорог, с широкими лужами, отсвечивающими мутными зеркалами. Даже всесильное солнце, выглянувшее в первый раз после нескольких недель упорного ненастья, не могло скрасить пустынной и унылой картины. Но все же оно придало бодрости всему живому, и деревенский люд, облачившись в полушубки, веселее сновал за своим никогда не кончающимся делом.
Со скотного двора неслось вызывающее мычанье пленников, еще не успевших освоиться с зимней неволей и вероятно находивших ее вдвойне невыносимой в ясный день. Воробьи и вороны стаями перелетали с одного голого сучка на другой, расправляя свои намокшие перья. Куры пытались погреться обманчивым блеском и, нахохлившись, надолго замирали в одной позе.
Илья Петрович Булаевский сидел у окна в своем кабинете и занимался созерцанием этой, до тонкости изученной им картины. В дневном свете худощавое лицо этого человека было поразительно желчно и сумрачно. Бесцветные, тонкие губы сложились раз навсегда в неизменную ироническую складку; беспокойные глаза не просто смотрели, а раздражительно впивались в предметы, будь то человеческое лицо или неодушевленная вещь: «А ну-ка, покажись-ка, каков ты?» — казалось, говорил этот неприязненно мерцающий взгляд.
Илья Петрович чувствовал себя очень скверно, как человек внезапно и радикально выбитый из колеи. Семейная жизнь, казалось, так надежно вылившаяся в те именно формы, какие он пожелал придать ей, со смертью маленькой дочери совершенно распалась. Он внезапно очутился совсем один со своей давно укоренившейся привычкой ворчать, придираться, дразнить и язвить…
Главный объект всех этих упражнений выскользнул из рук, хотя он продолжал жить под одной крышей и от времени до времени попадался на глаза. Так доступный, так легко уязвимый — он разом отошел теперь в недосягаемую даль!.. К услугам хозяина оставался весь многочисленный штат сложного деревенского хозяйства, целая лестница подневольных, наемных людей, но он не испытывал ни малейшей охоты показывать на них свою власть, срывать сердце, вымещая неладицу своих больных нервов. Он хорошо понимал, что это-то и есть настоящие вольные люди, которые терпят только до тех пор, пока хотят терпеть. Им никто не помешает завтра повернуть спину и оставить его одного со всем его одушевленным и неодушевленным имуществом… Барин до мозга костей, он дня прожить не мог без услуг этой челяди, достаточно выдрессированной, чтобы изучить его привычки, и достаточно невзыскательной, чтобы пропускать мимо ушей желчную грубость его обращения или смеяться за его спиной. Нетрудно понять, что это значило бить самого себя!..
Было только одно существо, которое он сознавал всецело в своих руках и представлявшее всю заманчивость утонченно чувствующего противника. Это существо было не только фактически подвластным, но и представляло весь сложный интерес противника по убеждениям и по натуре. Смелый наездник, испытавший наслаждение держать в шенкелях горячего скакуна, не удостоит своего внимания смиренную клячу! Умному человеку не могло бы доставлять удовольствия мудрить над глупой женщиной. Для цивилизованного деспота не представляла бы никакого интереса раба-жена, считающая, что такова ее бабья доля и что ее прирожденный долг — повиноваться законному властелину… Его рафинированная злоба, конечно, притупилась бы скоро о более неподатливую мишень, которая освоилась бы как-нибудь с своим положением или приобрела привычку отвечать тем же… «Бабьи перебранки» — такая пошлость! Покорность судьбе способна только расхолодить. Мистическая натура, находящая утешение в религии, выплакивающая всякую обиду перед образом, верящая, что последние будут первыми и подставляющий вторую щеку спасется, такая натура в сущности ведь ускользает из рук и представляет одну только фикцию живого человека!
Его жена не была ничем подобным. Это была обыкновенная неглупая, сердечная женщина, с свободными взглядами, выросшая в гуманной семье. Это была натура по преимуществу благородная, питавшая органическое отвращение ко всякому невеликодушному поступку, никогда не пытавшаяся пользоваться выгодами собственного положения или обращать против врага его собственное, неразборчивое оружие. Во всех случаях она не примирилась, не стала с годами возмущаться меньше, она только все реже возражала, все меньше обнаруживала свое негодование. Она была олицетворенным безмолвным протестом, но он изучил ее так хорошо, что это не мешало ему знать наизусть все, что происходило в ее душе. Долга повиноваться для нее не существовало; никакой премудрой воли она не прозревала в своей судьбе; никакой отдаленной награды не мечтала купить своим терпением… Она обожала свою дочь!..
Его она все больше и больше портила. Эта борьба с благородным противником втягивала как азартная игра. Он становился все желчнее, раздражительнее и изобретательнее на способы мучить ее. Чем ниже сознавал он себя в ее глазах, тем он меньше стеснялся.
Условия деревенской жизни как нельзя более способствовали тому, что вначале только желчный по натуре и озлобленный житейскими неудачами, Булаевский превращался мало-помалу в какого-то маньяка, постепенно терявшего интерес ко всему. Не отвлекали никакие впечатления, никакие происшествия. Ничто не давало иного направления мысли, замкнутой в крохотный мирок личных вкусов, настроений и недомоганий, мелких счетов больного самолюбия, вздорных пререканий, мелочной мести… В извращенный, фатальный мир, где пустяки разрастаются в серьезные события и не меньше настоящих бед мучат людей, потерявших всякую мерку для верной оценки.
У Булаевских никто не бывал. Кого мог привлекать неприветливый хозяин и женщина, всецело поглощенная своей судьбой? Один доктор Нелюбов от времени до времени отваживался игнорировать дурное расположение духа и невежливые выходки хозяина, и упорно приглядывался к заинтересовавшей его личности. Вначале Булаевский пробовал откровенно уходить из дому при появлении непрошенного гостя, только того и это не устрашило.
Для свежего человека, проникавшего в эту уродливую жизнь, так сказать «с вольного воздуха», положение являлось невозможным, — характеры извращенными, — исход неизбежно трагическим. Но для самих действующих лиц размеры естественно сокращались… Годы шли, а Елена Павловна ни с ума не сходила, ни попыток не делала утопиться или отравиться и только медленно чахла, как всегда чахнет истинно несчастный человек. Ее положение было ясно и несложно: она обожала свою дочь.
Но и самый злой человек редко бывает последовательным до конца: теперь Илья Петрович чувствовал невольное уважение к горю своей жены.
Ипохондрик, систематически развивавший в себе страсть мучить; деспот, тешившийся властью над человеком, которого он сознавал нравственно выше себя; отживший эгоист, потерявший интерес к жизни и заставивший молодое, неотжившее существо задыхаться в тоске полного безлюдья; сваливавший понемногу на жену одну за другой все заботы и труды деревенского хозяйства, оставляя за собой только роль придирчивого критика и до скупости расчетливого хозяина каждого гроша, этот очерствевший и давно вытравивший собственное сердце человек неожиданно испытал приступы новой и давно забытой им жалости. И не потому, чтобы для него самого смерть дочери была горькой потерей, она стояла от него слишком далеко и не могла быть к нему привязана. Она с матерью составляла один противный лагерь и сказать, что он любил дочь, значило бы сказать, что он любил жену… Но он ее пожалел. Он один знал верно, чем был для нее этот ребенок. Отрезвила внезапность события, — оно не входило в его расчеты!..
Булаевский уже битый час созерцал группу кур, приютившихся на коварном осеннем солнце, и пытался систематически обдумать свое положение. Его собственная жизнь являлась ему совершенно перевернутой. В первый раз она зависела от воли другого лица, и он не знал, что его ждет.
Он метался, как зверь, попавшийся в ловушку, и не мог сразу поверить собственной беспомощности. Уйдет… Одинокая, без средств, неопытная, неужели уйдет?.. Он малодушно цеплялся за слабую надежду: не решится, побоится, может быть! Куда ей идти без гроша за душой, без знаний, без связей, даже просто без сколько-нибудь интимных знакомств? Что она умеет, что она может, эта слабая женщина с надорванным здоровьем, с убитой душой.
Чем он больше вдумывался, тем становилось очевиднее, что идти ей некуда и незачем, а остается только покорно принять последний удар… Вот тут он начинал жалеть ее. В очерствевшей душе просыпалось смутное желание пригреть, скрасить сколько-нибудь эту жизнь…
— Да, скверно прожили… скверно! — шептал он беззвучно, оглядываясь на свое пятилетнее супружество. — Молода была — скучно… Характер тяжелый… печень болит… Сдерживаться, воли себе не давать… Надо бы поласковее, подружнее…
…О, эти отрывочные слова означали ужасно много! Они формулировали целые решительные выводы умного человека, неожиданно взглянувшего на себя со стороны.
— Надо… надо… — твердил он себе уже целых две недели с той самой минуты, как увидел ее распростертой на свежем песчаном холмике и с поразительной ясностью понял: для нее было бы благодеянием лечь тут рядом. Эта мысль так просто пришла ему в голову…
Как знать, где человеку предел положен! Когда именно и его собственная и вся окружающая жизнь вдруг бросится ему в глаза и станет понятно и очевидно все, что до времени пропускалось мимо ушей, оставалось без внимания, трактовалось ложно, или малодушно утаивалось от собственного сознания… Как угадать, где именно человек, слепо поддававшийся страсти или слабости собственной натуры, очнется и неожиданно взглянет трезво. Когда на него разом обрушатся все неподкупные и непоправимые итоги собственных ошибок… Случится ли это вовремя, пока он полон жизненной энергии и может сказать себе: от этой минуты все будет иначе, или решительный момент принесет одни бесплодные угрызения и поздние сожаления, неумение жить иначе и невозможность жить по-старому?..
«Надо бы подружнее… поласковее», — говорил себе Булаевский, но за две недели он не нашел случая привести это в исполнение. Роковое событие разом отодвинуло их так далеко друг от друга, как будто и не жили они изо дня в день пять лет под общей крышей. За две недели Лена не произнесла добровольно ни единого слова. Она ничего не делала, ничем не выказывала намерения рано или поздно войти опять в старый строй жизни и взяться за брошенные обязанности хозяйки. Она жила в двух своих комнатах, выходила только на кладбище и видимо тяготилась, когда кто-нибудь нарушал ее уединение. Все чувствовали себя неловко в ее присутствии. Володя считал своей обязанностью непременно каждый день заходить к ней; он целые сутки приготовлялся к этим нескольким минутам и уходил всегда недовольный собой и измученный…
Булаевский, как говорится, ходил «вокруг да около», и все мелочи, проявлявшие совершающийся в нем перелом, пропадали никем не замеченные и не оцененные… Никто не подозревал, скольких волнений, колебаний и глубокомысленных соображений стоила такая простая вещь, как вопрос, не желает ли Елена Павловна доехать до кладбища в экипаже, так как ходить грязно? Он подсылал к ней с этим предложением Володю, замечал приятное удивление брата и мучительно волновался, как она примет это…
Лена равнодушно отвечала, что не хочет, и вовсе не останавливалась над тем, что эта непривычная любезность исходит от ее супруга.
Прислуга посылалась узнать, не нужно ли барыне поручить привезти что-нибудь из города? Лена не обращала никакого внимания на беспримерную любезность и отказывалась.
— Ты… того, здорова?.. То есть, не чувствуешь ли чего-нибудь?.. Устала?.. Не спала столько… а?.. Я говорю — здорова?.. — спрашивал сбивчиво, нервно Булаевский, уже самолично появившись в ее комнате.
— Здорова, — произносила она апатично, машинально выжидая, чтобы он ушел, и пропуская без всякого внимания все, что было удивительного и в этом дружеском вопросе и в самом его появлении.
Очевидно, не в его власти было произвести на нее самомалейшее впечатление, просто сосредоточить хотя на минуту ее внимание. Окружающее совсем перестало существовать для нее: оставалось только как докучливая помеха ее внутренней жизни… Несомненно, что в подобном состоянии человек утрачивает возможность угадывать, понимать намеки, полуслова и недомолвки, улавливать интонации и оттенки обращения. То, что мужу стоило громадных усилий, казалось многознаменательным и бесповоротным, в сущности пропадало совсем бесследно, как стрела, пущенная в пустое пространство. Ему казалось, что он сделал много тяжелых, дорого стоивших шагов к сближению, а разделявшая их бездна все оставалась нетронутой!
Был еще один путь: прямо пойти к ней и чистосердечно высказать все то, что он говорил самому себе. Властному деспоту покаяться перед своей жертвой.
Не поверит. Да, не поверит! Ведь он сам готов бы был не верить собственным чувствам, если бы не он их испытывал…
Илья Петрович вставал с кресла, ходил по комнате, опять садился. Он испытывал самую настоятельную потребность положить конец этой неизвестности и узнать скорее, что его ждет. Он вышел даже на крыльцо и в раздумье простоял там до тех пор, пока продрог…
Но наконец он таки нашел третий выход, более скорый и легкий. Ничто не мешало ему прибегнуть к посредничеству третьего лица, постороннего человека, который имеет полную возможность оставаться хладнокровным, терпеливым и осторожным. Конечно, это значило поступиться своим самолюбием… но ему не оставалось ничего лучшего!
Булаевский ухватился за эту мысль со всем нетерпением эгоиста, не привыкшего мириться с пассивным положением. Но тут явилась новая беда, — суровый нелюдим не имел ни единого человека, которого бы мог назвать если не другом, то хотя приятелем. Из немногих соседей-помещиков ни один не подходил к трудной и щекотливой роли, все были едва знакомы и, конечно, совсем не дружелюбно настроены. Как человек неглупый, он оказался очень решительным в крутую минуту и необыкновенно отважно делал бесповоротные шаги, уносившие его так быстро и страшно далеко от привычной и, казалось, незыблемой позиции.
Поняв, что спасти самолюбия нельзя, Булаевский не задумался отдать ее в руки своего самого горячего недоброжелателя, потому что то был в то же время человек самый умный и более всех знакомый с положением. Конечно, этот господин будет всецело держать сторону жены… разумеется, он будет недоверчив, злораден и беспощаден… Но волей-неволей, он обязан будет принять предлагаемую роль: он не может отказаться уладить семейное положение женщины, которую считает незаслуженно несчастной. Что ж делать, если не оставалось ничего другого?..
Какой здоровый человек не ужаснется при одной мысли, что можно лишиться ноги, и какой больной не ляжет покорно под нож, обещающий сохранить ему хотя такое жалкое существование? Прижатый к стене, кто не станет отважен, скор и решителен? Мелочность требует времени!
Через час нарочный верхом повез в город пригласительное письмо к доктору Нелюбову.
Володя Булаевский готовился к поступлению в университет. Окончив курс гимназии, он написал старшему брату, не пригласит ли он его прожить лето у себя в деревне? Это было шутливое, веселое письмо, все проникнутое радостью юного гимназиста, благополучно оттянувшего восьмилетнюю лямку и беседовавшего теперь свободным тоном взрослого человека.
В ответ он получил до крайности короткое и сухое позволение приехать. Этот тон смутил его сначала, но мимолетное впечатление быстро вылетело из головы, и в один чудесный, жаркий день молодой Булаевский шумно ворвался в мертвенную жизнь Лесовских затворников. Он бросился на шею брату, расцеловался с Леной и долго кружился по комнате с маленькой племянницей; он носился из сада в дом и из дома во двор, шумно выражая свое восхищение деревней. Только к вечеру юноша огляделся настолько, что начал смутно ощущать дикость своего бесцеремонного появления, заметив весь разлад собственного радостного настроения с странной и печальной жизни семьи. Очень скоро юноша присмотрелся к тяжелому характеру брата и оценил, хотя отчасти, уродливость существования, какое вела его молодая невестка… Он горячо стал на ее сторону и, само собой разумеется, что он не умел себя держать и своей неосторожностью заставил Лену вынести не одну лишнюю неприятность.
До роковой катастрофы Володя раза два в день отправлялся на женскую половину поболтать с Леной и повозиться с девочкой, а теперь ежедневный визит к молодой женщине превратился из удовольствия в тяжелый долг и приносил массу гнетущих ощущений… С братом Володя давно совсем больше не разговаривал. Его первые наивные попытки кончились полным фиаско, и он, как и все, понял, что с Ильей Петровичем беседовать можно только в тех случаях, когда ему самому этого угодно.
Делать нечего, юноша усиленно зубрил и для развлечения отправлялся гулять. Храбро шагая по грязи, он пробирался на гумно, где шла молотьба, или на скотный двор; вступал в разговоры с мужиками, учился владеть цепом или правильно размахивать лопатой. Он заучил клички всех коров и лошадей, и у него завелись между ними свои любимцы. Володя вертелся и там, где перемеряли чистое зерно, и там, где рубили скоту сечку; цветущее лицо любопытно заглядывало и в курятник, и на сеновал, и в кладовые, где теперь вместо хозяйки распоряжалась неизвестно откуда появившаяся старушонка. В то время как в господском доме с утра до ночи царило унылое безмолвие, нарушаемое только угрюмыми приказаниями, где-нибудь на дворе раздавался беспечный смех и первобытные любезности в виде тяжелого снопа, пущенного прямо в лицо деревенской красавице. Здоровая юность без дальних рассуждений брала тот выход, который был под рукой. Будущий студент возвращался к себе освеженный, с запасом новых сил для уродливой отшельнической жизни.
Володя со двора первый заметил приближавшийся тарантас Нелюбова и радостно пошел ему навстречу.
— Ну, Иван Федорович, наконец-то вы вспомнили! Единственный сострадательный человек и тот знать не хочет! Уж это — как хотите, не великодушно. Я ждал, ждал… ей Богу, как невеста жениха! — жаловался юноша, шагая рядом с тарантасом, медленно взбиравшимся в гору.
— Да я и сегодня бы не собрался, если б не послали, — ответил доктор угрюмо.
— Что-о?.. — удивился юноша. — Разве вы по приглашению?
— А вы и не знали? Илья Петрович просил пожаловать по самонужнейшему, личному делу… Загадка! У вас нет больных?
— Нет, сколько знаю.
— Елена Павловна?..
— Кто ж ее узнает? Не лежит… Выходит на кладбище каждый день.
— Вы так-таки вовсе и не разговариваете с вашей belle-soeur? — осведомился Нелюбов помолчав.
— Каждый день являюсь в ее комнату и как последний дурак не знаю, что мне говорить! — ответил Володя с огорчением. — Ну, вы не поверите: стоишь перед нею точно виноватый! Ей мешаешь… Утешать смешно… О постороннем говорить стыдно… Соболезновать, — ей Богу язык не поворачивается!
— Что же она делает целые дни? — спросил доктор и в виду дома вдруг принялся нетерпеливо поднимать воротник своего теплого пальто.
— Ровно ничего. Я и сам присматривался и прислугу спрашиваю. У себя ходит из одной комнаты в другую: то на диван присядет, то к окну, то на кровать. Придет кто-нибудь: так и видно, что ждет, когда уйдут… Каждое слово надо вытягивать… На кладбище (я раз, грешный человек, посмотрел… ведь мало ли что бывает) придет, станет у могилы и стоит, стоит… Что странно — вовсе не плачет! Ни перекрестится, ни на колени не станет… Постоит и уйдет. Послушайте, Иван Федорович, ведь вы у нас ночуете? Теперь ночи такие темные, неужели вы назад?
— Увидим… — отозвался доктор нехотя.
Разумеется, Булаевский отлично видел в окно подъехавший экипаж, но он не вышел встретить Нелюбова. Он чувствовал себя не лучше больного, которому предстоит мучительная операция, и по всему складу характера этого человека его волнение могло проявляться только в озлобленной, раздражительной форме.
…Не велика птица Нелюбов, чтобы выскакивать для него в прихожую! Обрадовался, прилетел, небось! Рад случаю взглянуть лишний раз на Лену, поди, рад-радехонек, что понадобился, что независимый человек вынужден прибегнуть к нему, чует унижение какое-нибудь… Знаем мы этих добрых людей! Хлебом не корми, дай только в чужой душе покопаться… Почитатель тоже! Две недели носа не показывал. Круто пришлось, так болтать небось не так легко… Болтуны!.. Фразеры модные!..
Но всего больше Булаевского взбесило то, что с Нелюбовым был Володя.
…И чего этот мальчишка вертится везде, где его не спрашивают, нос свой сует всюду? Современное воспитание: со всеми запанибрата! Прежде мальчишки рта разинуть при старших не смели, а нынче критикуют в глаза, чуть что не нотации читают!..
Когда гость и юноша вошли в комнату, хозяин порывисто сорвался с места и, не обращая внимания на поклон доктора, подошел близко к брату.
— Я тебя попрошу оставить нас: у меня дело есть. Ты прекрасно сделаешь, если займешься своими книжками, — выговорил он вызывающе прямо в упор, не давая брату отойти от порога и забывая, что они еще не виделись в этот день.
Несчастный Володя, огорошенный и сконфуженный, попятился назад.
— Ах, извините, пожалуйста!.. Никогда не прощу себе такой оплошности, что мог осмелиться войти в вашу комнату!..
Булаевский сердито вскинул глаза на доктора.
— Критикуете, само собой? Мягкость обращения проповедуете? Все дела семейные на глазах у ребят вершатся… Ну, уж извините, помню еще, как самого шугали. Не до него… — бросал он отрывисто и желчно, прохаживаясь накось по комнате и неудержимо раздражаясь с каждой минутой сильнее.
— Я, если позволите, присяду? — проговорил доктор, насмешливо, как показалось хозяину.
— Надеюсь, не требуется особенного приглашения. Вы, может, озябли? Чаю?.. (Черт знает… еще вообразит, что задабриваю!)
— Ничего, не хлопочите, в свое время напьюсь.
Нелюбов закурил папиросу и, не торопясь, усаживался на диван. Да, он испытывал злорадное удовольствие при виде тяжелого затруднения, в каком, очевидно, находился этот человек.
Илья Петрович вышел в соседнюю комнату, шумно рванул какую-то дверь и повелительно крикнул на весь дом:
— Чаю в кабинет!.. Живее!..
Нелюбов, в полном смысле слова, сгорал от любопытства. «Эк его поводит!.. Ох, что-то тут ему сильно не по нутру!» — наблюдал он, по-видимому равнодушно, попыхивая своей папиросой, но начиная нечувствительно возбуждаться от сознания, что он в Лесове. Только несколько комнат отделяют его от Лены, он непременно увидит ее через час, два…
Булаевский не присаживался. Походка его становилась все неровнее, выражение лица раздраженнее. Он искренно ненавидел этого человека за то, что он ему нужен, и за то, что Нелюбовь умен и так хорошо его знает, что бесполезно и пытаться замаскировать это как-нибудь.
— А я подумал, уж не заболел ли у вас кто-нибудь? — пришел, наконец, на помощь доктор, сообразив, что чем раньше начнется объяснение, тем скорее он будет свободен.
— Болен… вы говорите? Я думаю не без того… да ведь эти бабы обладают какой-то нелепой способностью наслаждаться собственным мучением! Во всякую погоду, каждый день на кладбище… для чего? Кому легче? Битые сутки, изо дня в день, без всякого дела, травить себя… Черт знает, это до сумасшествия можно довести! Вы уж извините, а с вашей стороны, Иван Федорович, очень странно, что вы ни разу не заглянули сюда. Знаете, что к вам она привыкла… доктор, легче заметить. Я… я тут голову потерял! Не знаю, как взяться, прямо сознаюсь! Даже и пробовать боюсь… так вот прямо и говорю вам…
Нелюбов ушам своим не верил. Что это? Притворство? С какой целью?..
— Вы насчет Елены Павловны… беспокоитесь? — переспросил он с откровенным недоумением.
— Совершенно верно, беспокоюсь. Нахожу, что для ее успокоения было бы гораздо полезнее взяться скорей за хозяйство и все там эти женские занятия. И время проходит и нервам отдых… Вы бы…
— Позвольте! — вспылил доктор. — Если вы находите, что Елена Павловна упустила даром слишком много времени, драгоценного в вашем хозяйстве, то всего прямее вам заявить это прямо ей. Если же вы почему-либо находите щекотливым предъявлять ей в настоящее время подобное требование, то уже совершенно не понимаю, почему вам вздумалось навязать подобную роль мне?!. Хозяйственные занятия — не медицинское средство, и вам совершенно не нужна в этом случае помощь врача.
Булаевского покоробило от такого тривиального толкования его слов. Он не подумал, в какой степени это толкование заслужено, а только живо ощутил обиду:
— Тут не в хозяйстве дело, если уж вы сами этого не понимаете! — кричал он запальчиво. — Тут, господин доктор, дело именно в медицинском значении занятия, как отвлекающего средства… коли уже мне приходится объяснять вам это!
— Черт знает… не понимаю! — терялся Нелюбов.
— Одиночество — прекрасная вещь, и я, как вам известно, питаю к нему давнишнюю симпатию, — продолжал желчно хозяин. — Но женщина молодая в подобном горе… я полагаю, что ее нельзя оставить так одну?.. Надо хоть знать, что там у нее в голове творится? Может, она… не знаю что! Пойдет, что ли, да в воду бросится… бывали примеры или нет? Да или нет, я вас спрашиваю???
Нелюбов вдруг потерял терпение выносить запальчивый тон начальственного распекания, который этот господин находил наиболее приятной для себя формой просьбы. Он швырнул папиросу и тоже вскочил с дивана.
— И прекрасно, Илья Петрович! Если вы это находите, против чего я и не думаю возражать, для вас должно быть совершенно просто узнать все, что вас интересует.
— Если б я считал это в такой мере 46464простым,464646 то, конечно, не доставил бы себе удовольствия подобного разговора с вами! Вам, очевидно, доставляет развлечение разыгрывать здесь какую-то комедию?..
— А вам, Илья Петрович, хочется заставить другого исполнить все, что вам нужно, таким образом, чтобы вы сами отнюдь не играли роли просителя? Извините за откровенность!
— Не собираюсь просить вас за себя, спешу разуверить вас в этом! Вы, как врач, должны лучше чем кто-нибудь понимать вред неприязненных отношений в таком тяжелом испытании. Я с своей стороны готов сознаться, что бывал часто неправ… Я — больной человек и в своем характере не властен. Я теперь — как вам сказать? — вижу это лучше… готов воздерживаться, сколько могу… Но мне нужно доверие! Если мое каждое слово…
— Позвольте, позвольте!.. Я, право, не пойму! Вы хотите примириться с вашей женой? Так я вас понимаю или нет? — категорически наступал Нелюбов, и в его глазах вспыхнул мрачный огонь.
— Мы не ссорились, чтобы нам нужно было мириться. То, что было, вам, полагаю, известно.
— Да-с, Илья Петрович, мне хорошо известно, вы не ошиблись. И вы полагаете, что я могу захотеть помочь вам? Кажется, я разгадал, наконец, в чем дело: ваша власть кончилась, говоря попросту, вы боитесь, что Елена Павловна уйдет, — так ведь?..
— Вам должно быть известно, что власть мужа не кончается, если б дело шло о власти. Но
мы не в Турции, слава Богу, Елене Павловне некуда от меня уйти, да, полагаю, и не для чего… Но теперь, когда мы остались вдвоем, жизнь не может идти по-прежнему.
— Да! Я на это твердо надеюсь! — вставил Нелюбов с убеждением.
Булаевский подозрительно насторожился.
— Я здесь не был, как вам известно, — пояснил холодно доктор, — что думает о вашей будущей жизни Елена Павловна, я не знаю, как не знаете и вы — так? Вы желаете, чтобы я навел предварительные справки, не правда ли?..
— Да, я считаю, что умный посредник может облегчить нам это объяснение. Мы слишком раздражены… с женщиной скоро ли сговоришь! Пойдут сцены…. Не беспокойтесь, своим сторонником вас я не считаю — но ведь я и не признаю себя правым… Вы выказывали всегда так много симпатии моей жене, что, вероятно, не сочтете возможным отказаться от участия в таком объяснении, которое, очевидно, клонится к ее благу?..
Послышалась ли Нелюбову затаенная ирония в этой фразе, или Булаевский действительно не смог от нее воздержаться? Доктор нервно кусал усы, быстро соображая всю неотразимость этого довода.
— Мое личное мнение тут ни при чем, — ответил он холодно. — Дело ясно: вы озабочены той переменой в вашей семейной жизни, которую принесла смерть вашей дочери. Вам нужно знать желания и… чувства вашей жены, и вы предлагаете эту щекотливую задачу мне, потому что вы сами…. ну, просто, нет у вас на это привычки, и не существует никаких прецедентов! — досказал он злорадно, увлекаясь возможностью мстить этому человеку.
— Я ставлю единственное условие: вы поступите честно. Вы воздержитесь от всяких комментариев и передадите Елене Павловне единственное мое участие к ее настоящему горю… мое желание, чтобы вперед жилось лучше… дружнее…
В кабинете надолго водворилось молчание. Булаевский продолжал шагать взад и вперед; Нелюбов занял прежнее место на диване. Он был не менее взволнован: ему мирить этих людей! Он считал это примирение в такой мере невозможным, что ни одной минуты не опасался, чтобы оно могло состояться. Его возмущало лицемерие.
Да, он с полным убеждением называл это лицемерием, и ничье красноречие, никакие доказательства не заставили бы его поверить, что то было искреннее движение души, правдивый голос сердца, так долго и систематически оставляемого без внимания. Что этот тяжелый, недобрый человек, этот черствый эгоист способен испытывать неподдельную жалость… Для всего нужен навык! Булаевский был уже органически неспособен чувствовать пылко и горячо увлекаться; он высказывался только сухо, скупо, торгуясь с самим собой, отстаивая на каждом шагу привычного тирана, свое больное самолюбие… Высказывался нехотя, вынужденно, с досадой… Он так точно и чувствовал. И все-таки это было настоящее чувство, а не лицемерие. Для него оно, пожалуй, означало неизмеримо больше, чем самые необузданные восторги увлекающегося идеалиста, привыкшего целую жизнь играть сильными словами.
Тайники души неизбежно сокровенные, которых никто не приведет в свою защиту!
«Не поверит!» — то и дело резюмировал Булаевский свои думы о жене.
«Не поверил!» — говорил он себе теперь о Нелюбове.
Молчание доктора было для него так томительно, что он, наконец, не выдержал.
— Вы что же — соглашаетесь? — спросил он угрюмо, впиваясь в него блестящими, тревожными глазами.
Нелюбов помолчал еще несколько секунд.
— Я был бы очень рад, если бы ваш выбор пал не на меня, — ответил он холодно. — Теперь мне ничего больше не остается, как согласиться. Но у нас, Илья Петрович, дело идет на чистоту, и я считаю долгом заявить, что я вам не верю. Если понадобится, я, конечно, это выскажу.
Он нехотя поднялся и мерной походкой вышел из кабинета.
Елена сидела у себя, у окна, но к свету спиной, и медленно переводила взор с одного предмета на другой в этой неизменной, простенькой обстановке двух комнат, видевших все бедные разнообразием, но так богатые содержанием пять лет ее супружеской жизни. Сюда она взошла светло и торжественно настроенная, с наивной верой в почетную роль равноправной подруги, и здесь же выплакивала первые приступы бурного отчаяния и негодующего изумления, когда ее, любящую, свободную, нежную, так неожиданно и бесповоротно поставили в положение бесправной рабы…
Любовь!.. Грубая животная любовь, идущая об руку с ежеминутными столкновениями, придирками и обидами, разве она не отреклась бы от нее тысячу раз, если б хотя во сне ей снилась та бездна, которая отделяла идеальные представления наивной девочки от взглядов и вкусов старого холостяка!.. Ее страстные попытки предъявить свои обманутые надежды встречали снисходительным смехом. Ее «институтские идиллии» безжалостно разбивали, не давая времени опомниться…
Что делать обманутому, когда его даже не оспаривают? Когда его самые внезапные, самые пугающие догадки цинически подтверждают прямо в лицо? Прежде чем она успела убедиться в непоправимости своей ошибки, прежде чем все ее молодое существо возмутилось перед непосильным долгом выносить незаслуженное унижение во имя мертвой морали, прежде чем умерла цепкая, живучая надежда, и двадцатилетняя женщина поняла вполне свое положение, она была уже связана самой нежной и самой прочной из всех цепей.
— О, сделайте одолжение — уходите! На все четыре стороны! Только помните, что нет такой силы, которая заставила бы меня отдать вам дочь. Ступайте, ступайте! Взывайте к закону, к власти — все, что вам будет угодно. Потягаемтесь. Как знать, может быть, вы и осилите? Только уж не вздумайте вернуться: помните, дороги назад не будет.
Таков был ее приговор. Но была ж и награда! Сколько чистого умиления пережито в этих двух комнатах!.. Сколько восторженной радости, милых забот, беспредельной нежности… Сколько забвения себя до способности не ощущать боли, не замечать лишений, не чувствовать усталости, совсем забывать себя и жить только в другом существе: этого самого высокого из всех чувств, которое так трудно дается человеку и дается даром только женщине!
Теперь Лена только об этом одном думает. Ни разу ей не пришло на ум, что плен ее кончен, драгоценные цепи сняты; ни одна собственная жертва не взывала о своей полной напрасности, о вынесенных даром страданиях. Она помнила только счастье, только радость, только невыразимую прелесть потерянного… Роптала на судьбу! Считала себя несчастной! О, она не умела ценить своего счастья, не знала меры своему богатству, она безумно вызывала судьбу!.. Она еще не испытала истинного отчаяния! Она не подозревала, в какой мере легче то страдание, к которому примешивается негодование — право роптать и возмущаться, где есть живой виновник и возможна борьба… Она не знала, какую несравнимую муку дает жалость, скорбь о милом невозвратном и непоправимо потерянном… Пусть ее положение стало бы во сто раз тяжелее! Пусть бы жизнь стала еще скучнее и бессодержательнее, деспотизм мужа еще мелочнее, бессмысленнее и придирчивее — пусть еще грубее задевают самые нежные струны поруганного сердца — Бог мой, пусть ее хоть бьют, если нельзя иначе, пусть только вернется, пусть только отдадут назад ее несравненную радость…
— Елена Павловна, к вам можно? — раздался с порога осторожный вопрос Нелюбова.
Лена с легким восклицанием вскочила со стула. Вместо того, чтобы встретить его, она остановилась посреди комнаты и порывисто, с тоской оглядывалась по сторонам, точно отыскивала что-то.
Нелюбов молча поцеловал руку и с участием заглянул близко в лицо. Никогда прежде этого не случалось, но она рассеянно пропустила это без внимания.
— Вы не сердитесь, что я до сих пор не навестил вас? — заговорил доктор совсем тихо. — Боялся… думал: ни до кого вам!..
Лена молча кивнула головой в ответ.
— Ну, как же вы?.. Что делаете?.. Сегодня, например… на воздух выходите?
— Выхожу. Каждый день.
— На кладбище? Нервы свои доконать?.. Удивительное дело: добровольно бередить собственные раны, созерцать могилу! Кажется, если б у меня кто-нибудь умер, да я бы возненавидел ту яму, в которую его зарыли! Я бы не мог питать никакой нежности к нелепой горсти земли.
Лена подняла голову и с интересом выслушала последние слова.
— Да, вы, может быть, правы. Я сама удивляюсь: я именно там как-то… деревенею! Воспоминания точно отходят… Там она как будто всего дальше от меня. Она во мне самой везде, всегда, но тут, вот в этих комнатах я ее почти вижу! Могу вас уверить, что я ясно слышу ее голос. Не только ночью, сквозь сон, а среди дня из другой комнаты — отчетливо и громко!
Нелюбов подозрительно смотрел ей в лицо.
— До галлюцинаций себя довели? Могу вас поздравить!
— Ах, совсем не то, никаких ваших докторских ужасов… привычка! И это мое последнее счастье. Если б я могла вызвать это по произволу, как бы я была рада! Но это всегда внезапно… и неожиданно и… так быстро! — досказала она печально. — Потом… знаете — шаги?.. Ну совершенно бегут легкие, детские ножки! Вот, кажется, сейчас влетит в дверь с своим всегдашним возгласом: «Мамочка, ты здесь?..»
Лена вскинула руки и тоскливо метнулась, не трогаясь с места. Вдруг страстно захотелось говорить, говорить без конца все об одном… Сдержанная, так упорно отдалявшая от себя этого человека, она теперь боялась, что он уйдет, что он не захочет выслушивать всего, что ему самому в такой мере чуждо.
— А там… я с каждым разом чувствую себя все холоднее и холоднее… И здесь мне опять так ужасно становится, что я как будто покидаю ее!.. Особенно ночью, когда представлю себе эту бедную, одинокую могилу темной ночью, под дождем и ветром… Летом — помните? — вы были у нас, и мы пошли за грибами. Торопились, к обеду опоздать боялись… Помните, как ей хотелось дойти до Фомкина оврага, как она упрашивала? Она не была капризна… Я настояла и увела ее! Она так любила, чтобы я сказки рассказывала… Я не умею, нет, что ж за мудрость, конечно, умею! Я не любила, тяготилась… я так скупо, так редко доставляла ей эту радость! На уме не то. Эгоизм проклятый — все о своем! Скучно жилось. Без детей, без игрушек порядочных… Жизнь такая нечеловеческая… Больная — помните, как она не хотела принимать одного лекарства, как она умоляла?.. Силой давали… Все-таки умерла!..
Нелюбов вскочил со стула.
— Елена Павловна… Господи! Ну зачем вы это? Зачем?? И еще какую точку ложную выбрали: могло ли быть дурно ребенку, которого так обожали? Вы-то скупились! Вы — эгоистка!
— Все равно. Не легче оттого, что я не могла иначе. Да и точно ли не могла?..
Доктор нахмурился и несколько времени пристально всматривался в ее лицо, строгое, с потухшим взглядом. Он почти с радостью вспомнил о своем поручении: пора дать другое направление ее мыслям. Пора хотя насильно всколыхнуть душевный мир и вызвать к жизни другие чувства. Клин клином! Утешить нельзя, но можно возмутить, можно заставить почувствовать негодование, боль даже, только бы другую, только не эту!
— Ах, вы даже и в этом сомневаетесь? — заговорил он неожиданно-развязно от того усилия, которое он сделал над собой, чтобы приступить к этой теме. — Вы не уверены?.. В настоящее время, Елена Павловна, вам как раз представляется отличный случай проверить себя и убедиться, не могли ли бы вы устроить свою жизнь иначе.
Лена посмотрела на него с изумлением. «Какие неуместные шутки!» — говорило строгое лицо.
— Как бы человек ни был виноват, за ним всегда остается возможность понять свою вину и раскаяться. Конечно, страдать «по ошибке» не легче, но нельзя же отнимать права на исправление!..
Нелюбов сейчас же поймал себя на язвительном тоне и досказал неожиданно коротко и сухо:
— Вы видаетесь с вашим супругом?
— Н-да… да, он заходил сюда, — подтвердила она увереннее, как будто только в эту минуту припоминая наверное.
— И вы ничего не заметили? Никакой перемены?
Лена покачала головой.
— Не думайте, чтобы я этого даже хотела… Печаль по обязанности? Он никогда не был лицемером, и мне так лучше, гораздо лучше. Это — мое, делиться я не хочу.
— Я не позволяю себе угадывать в этом случае чувства Ильи Петровича, — возразил доктор сдержанно. — Я подразумеваю другое… Перемену в его отношениях к вам. Перемену, которую я видел и о которой, наконец, мне формально заявлено. Если я решаюсь коснуться этой темы, то, поверьте, никак уж не по своему желанию! Меня удостоили избрать посредником, и вы поймете, что от такой чести не отказываются…
В широко открытых глазах Лены в первый раз вспыхнуло выражение тревоги.
— Вас сюда прислали? — с вами говорили обо мне?? — Она глубоко перевела дух. — Постойте! Я вас прошу не продолжать. Я не хочу слушать вас с глазу на глаз, Нелюбов. Мы сейчас пойдем вместе в кабинет. Я имею сказать моему мужу гораздо больше, чем может сказать мне он, но для этого я ждала вашего приезда. Я хочу, чтобы он выслушал меня в вашем присутствии, чтобы увидал себя отданным на суд чужой совести — общества в вашем лице! Есть положения, где рассудить могут только другие. Но, что еще важнее, я не знаю, как он примет мое решение… Может быть, он вздумает прибегнуть к своим законным правам, чтобы удержать меня? Пожалуй, мне придется брать с бою свою свободу?.. Я на все готова. Мне нужен свидетель, и ведь вы, не правда ли, не откажете мне в вашей помощи?
— Вы это сами знаете, Елена Павловна, — ответил с волнением Нелюбов.
— Правда, я знаю. Вы выказывали всегда так много участия… Вы знали до известной степени нашу жизнь!.. Пусть же теперь и вы взглянете на нее моими глазами, поймете то, что, бывало, удивляло и возмущало вас… Я не хочу, чтобы вы считали меня ничтожнее, чем я стою. Да, я вас ждала! Но вы и не подозреваете, как я благодарна вам за то, что вы не приезжали целых две недели! Вы мне дали еще две недели в этих комнатах, где прошла вся ее жизнь от первой минуты до последней… Вы меня не можете понять, я знаю!.. Я сказала себе, что это время, — продлится оно один день или целый месяц мое. Его я могу всецело отдать моему горю… Вы не ехали, вы чутьем угадали, что мне нужно… О, сколько, сколько вы для меня этим сделали!..
Нелюбов смотрел на нее с беспокойством. Эта страстная речь, стремительно вылетавшая из ее уст, была в такой мере неожиданна, что ему стало жутко.
— Елена Павловна… вы слишком волнуетесь! — попробовал он осторожно. — Я не вижу, почему вам не выслушать сначала меня? Из того, что меня прислали, вы видите, что ваш муж первый делает шаг к сближению…
— К сближению?.. Вы это говорите?!
— Я исполняю его просьбу.
— Я вам уже сказала. Пойдемте!
— И вы не обдумаете сначала? Я пойду вперед… Не торопитесь. Вы неспокойны…
Лена не отвечала и, стоя у двери, так же порывисто и тоскливо оглядывала комнату, как бы прощаясь с нею, как и в ту минуту, когда доктор вошел…
Булаевскому каждая минута казалась часом. То, что он переживал: мучительная боль растоптанного самолюбия, неуверенность, принесет ли тяжкая жертва нужный результат, боязнь и желание не поддаваться ей, верить, — весь этот наплыв тревожных чувств и, главное, над всем царящее сознание себя в руках другого человека, все это создавало такой непривычный хаос мыслей, такое напряжение всех нервов, какого он не испытывал никогда, во всю свою жизнь. Он все ходил по комнатам, машинально подолгу останавливаясь перед окнами и, сам не замечая, ронял вполголоса отрывистые слова.
Стремительные шаги Лены и едва поспевавшего за нею Нелюбова заставили его содрогнуться всем телом, хотя он мучительно ждал их каждую минуту.
Лена вошла, ни секунды не промедлив за дверью, и оглянулась, как бы опасаясь, чтобы ее спутник не отстал от нее.
Булаевский скользнул по ней взглядом и, потупясь, торопливо перешел комнату и слегка отодвинул от стола одно из кресел.
— Садитесь… Лена… Иван Федорович!
Он видел, как его руки дрожат на спинке старомодного, тяжелого кресла, и изо всех сил прижимал их к дереву, чтобы и другие не заметили этого. Он чувствовал, что жена смотрит на него.
— Вы желали передать мне что-то? — раздался ее тихий, вибрирующий голос. — Вы предпочли сделать это через третье лицо… Я понимаю, что так для вас легче. Но я пришла сама. Если хотите, пусть он говорит за вас здесь… только к чему же это, Илья Петрович? Почему вам не высказать самому?
— Почему?! — накинулся он запальчиво, радуясь мгновенно вспыхнувшей досаде, которая развязывала ему язык. — А вот потому, чтобы из самых простых, житейских вещей не выходили сейчас же женские мелодрамы! Вы не пожелали… мне очень жаль! Как видите, я был прав!
— Как хотите, — отозвалась она бесстрастно. — Я не настаиваю. Я не любопытствую, что вы поручали мне передать. Я не для этого пришла сюда, и я пришла бы во всяком случае. Наши интересы расходятся, Илья Петрович, я ни в каком случае не могу желать, чтобы то, что вы назвали женскими мелодрамами, сходило за простые, житейские вещи.
— Это легко угадать по тому… торжественному тону, в каком вы изволите выражаться!
— Поверьте, что я очень мало забочусь об этом и недолго буду вас раздражать. Я пришла сказать, что ухожу. От вас я прошу одного: чтобы вы поняли, что помешать мне вы не можете.
— Что же расторгло наш брак? Не могу ли и я узнать это? — вскричал Булаевский насмешливо, с той бездной злорадной иронии, которую он умел вкладывать в слова и чем он так долго уничтожал ее.
Все, что воскресло и оттаяло в душе этого человека за несколько дней непривычной душевной борьбы, все теперь разом умолкло, стушевалось в нахлынувшем гневе напрасно смиренного самолюбия…
— Вы это понимаете не хуже меня, если уже вы решились первый пойти на какую-то сделку. Вы знали, что я уйду. Ведь я ничего не боюсь теперь — вам нечем больше угрожать мне!.. Вы этого боялись — да, вы этого боитесь! Я вам нужна. Не как жена только, но и как даровой приказчик в вашем хозяйстве, терпеливая сиделка, когда вы больны, человек, с которого можно все спросить, на котором легко все выместить! Вы привыкли забавляться. Вы нескоро найдете себе другую такую потеху, ведь этого не купить на деньги! Да, вы меня будете вспоминать на каждом шагу, и это мое единственное возмездие!..
Нелюбов смущенно прижался к стене и весь ушел в созерцание ее лица. Оно все светилось теперь выражением страстного гнева.
— А!.. Вы вот как разговариваете теперь? — произнес задыхаясь Булаевский. — Позвольте же спросить: как назвать того, кто, понимая все это так, как понимаете вы, все-таки соглашался выносить столько лет?!.
— Да, да! Я вам назову это, — перебила она стремительно, — этот человек раб! В мире нет ничего презреннее раба — я с этим согласна. Я была рабой — рабой моей девочки!.. Оставить ее вам и наслаждаться свободой… или выносить мою жизнь и быть с нею… Разве был у меня выбор?.. Вы меня мучили. Если б вы мучили меня еще больше, если б вы были не образованным человеком, а считали супружеской привилегией колотить свою жену, — ведь я бы и это стерпела! Я сознаюсь. Я говорю это не только вам, а в присутствии постороннего человека, я говорю это целому свету. Пусть умные люди решают, что делать матери в моем положении?..
— Позвольте, это не может быть так! — не в силах был удержаться Нелюбов. — Вы не можете думать, что терпеть для детей уже значит быть правой! Так топтать в грязь свое человеческое достоинство, так оскорблять собственное нравственное чувство — вы меня извините, — но это никогда не может быть подвигом. Это слабость, это падение, это безнравственно! Есть предел, где в человеке должны умолкнуть все чувства во имя защиты своего нравственного «я»!..
Женщина слушала его с слабой улыбкой на лице.
— Вы не понимаете?.. Я этому не удивляюсь. Для себя я не знаю такого предела. Не потому, чтобы я не в силах была лишиться моего ребенка — вы видите, я его лишилась, и я жива. Ведь в крайнем случае всегда можно умереть, когда не совладаешь с своей тоской… Но тогда не могла помочь даже смерть: не убить же в самом деле и ее с собой вместе!..
Она замолчала. Никто ей не возражать. Булаевский смотрел на нее горящим взглядом.
— Убежать с ней?.. Украсть ее?!. Жить под вечным страхом, что ее отнимут, а меня вышвырнут за дверь… Отдать ребенка на волю случая!.. Что могла я сделать для нее? Она была так мала! Я надеялась… О, это так все равно теперь, на что я надеялась!.. — закончила она отчаянно, с внезапно прорвавшимся рыданием.
Они оба бросились к ней, но она отступила назад и молча, закусив губу, отрицательно качала головой.
— И я был таким извергом?.. — прозвучал серьезно вопрос Булаевского.
Лена провела рукой по лицу и посмотрела на него долгим взглядом.
— Извергом?.. Нет, пожалуй. Вы называете это женскими мелодрамами. Конечно, вы никогда не думали теми страшными словами, какими я говорю в эту минуту! Что такое ежедневная домашняя жизнь? Жизнь людей, запертых в глуши глаз на глаз, как мы с вами… Что в ней может быть грандиозного, страшного? В ней все мелко, все узко, все точит душу, как капля камень! Вы не изверг — вы холодный эгоист. Вы больной, желчный, недобрый человек, и вы презираете женщин. Зачем же вы не взяли себе в жены простую бабу, которая бы легче сносила и, пожалуй, даже сумела бы себя удачнее поставить?! Зачем вам понадобилась юная девочка с идеальными ожиданиями?! Вам обидно казаться извергом, — но вы же не постыдились обмануть! Вы хорошо знали все приемы любви… все, что надо говорить, какие струны затронуть, чтобы создать ту горячую готовность отдать свою душу, которая зовется девической любовью!..
— Вы… очень издалека начинаете ваши счеты! — произнес дрожащими губами Булаевский.
— Вы забыли? — я хорошо помню. Мне двадцать пять лет. В моих неисчислимых разочарованиях так много стыда! А стыд забыть всего труднее.
— Я не понимаю только, для чего вы находите нужным разоблачать все это перед третьим лицом?..
— Вы мне позволите уйти?! — рванулся к двери Нелюбов.
— Я вас прошу остаться! — повелительно подняла руку Лена. — Для чего? В свое оправдание, Илья Петрович. Скрыть всегда бывает первым малодушным желанием, но скрыть все равно нельзя. Моя жизнь была одним долгим унижением. Бог мой, это каждый видел, это все понимали! Пусть знают, что и я также понимала: я не оправдываюсь, не прикрываю этого другим именем. Мы все рабы — рабы по закону, писанному мужской рукой, который отдает вам наших детей. Что из того, что на свете много хороших мужей и добрых людей? Что в этом мне, если моя судьба такая?!.
— Позвольте… в чем же, наконец, заключалось это унижение?
— В чем? В чем? — повторяла Лена вне себя. — Скажите мне лучше, в чем его не было?! Назовите хотя одно основание для того, чтобы нам с вами жить под одной крышей, кроме того, что закон отдал меня в ваши руки! Ненавидеть — и жить с вами, есть ваш хлеб… Какое другое такое унижение есть на свете: быть женой своего врага — все сносить днем, чтобы все простить ночью!..
— Врага? — повторил Булаевский строго.
— Да, — врага. Вы не ожидали этого? Или вы находите, что я ничего лучшего не заслуживала? Я ни на что больше не гожусь, как жить для вашего удобства и для вашей потехи? Да, я вас ненавижу! За всю мою испорченную жизнь, за мое оскорбленное чувство — ведь я хотела любить!! За эти минуты презрения к себе самой, сознание себя живой вещью в ваших руках… О! За всю скуку, тоску, все оскорбления и все негодование, что я испытывала и я могла сносить, и минутами могла даже прощать!.. О, нам женщинам много надо, чтобы наконец озлобиться и возненавидеть! Мы полжизни проживем, мы все глаза выплачем, прежде чем научимся понимать, что ваше раскаяние ни к чему не обязывает… Своими обещаниями вы только покупаете то, что вам надо в ту минуту! Вы всегда верны себе — любите только себя. Даже тогда, когда вы стоите перед нами на коленях. Но вы, Илья Петрович, вы даже и на коленях никогда не стояли. Вы бесцеремонно сбросили маску с первых же дней, конечно, вы все помните не хуже меня! Так к чему же вы удивляетесь?? Кого же, скажите, после этого назвать врагом?!.
— С вами очень трудно говорить… вы так сыплете громкими словами! — заговорил вдруг вкрадчиво Булаевский. — Врагом вашим я себя, конечно, не признаю. Я не желаю и не желал вам зла. У меня дурной характер, я больной человек… да, я согласен и жалею, если вы в такой мере страдали от этого… В своем характере никто не волен, но ведь и вы никогда не пытались к нему примениться? Любовь каждый понимает по-своему… Вы не можете требовать, чтобы человек, проживший чуть не полвека, применялся к грезам двадцатилетнего ребенка!
— Зачем же вы не объяснили вовремя этому ребенку, как именно вы любовь понимаете?.. Ведь для нас, женщин, любовь — это вся наша жизнь!
— Вы очень неопытны, Елена Павловна. Можно сжиться, привыкнуть друг к другу, и я привык. Я не хочу потерять вас! Я сознал свою ошибку и хочу ее загладить. Если б вы были сколько-нибудь доверчивы…
Лена с ужасом всплеснула руками.
— Я — остаться?.. Я — поверить вам?!. О, Бог мой… и вы спрашиваете еще, где унижение! Да разве не унижение хоть тень подобной надежды в вас?.. Пара примирительных слов, и куда ни шло все, что вынесено за пять лет. Трудно ли купить женщину! Какой же ничтожностью вы меня считаете! Вы хотите загладить… чем, скажите? Если б даже вы могли меня обожать с этой минуты, — неужели вы думаете, что мне еще что-нибудь может быть нужно от вас?? А мое отчаяние? А мои слезы, море моих слез, которых вы даже не видели, а когда видели, то не замечали! Ваше торжество, когда я видела себя бессильной даже мстить… Простить можно случайную вину, но как, как простить целую испорченную жизнь? Сжиться! Да где же мне взять желание сделать это, хотя бы только попытаться сделать? Я не хотела свободы такой ценой, видит Бог, не хотела! Призываю всем сердцем это самое прошлое, сейчас соглашусь пережить все сначала. Но так… нет, за что же?.. Теперь я могу уйти! Удержать меня вы можете разве силой. Вот, я свидетеля привела сюда, чтобы сказать вам: не пробуйте! Уйти как можно дальше, ничего не знать, не слышать, если можно, забыть…
— Почему же нельзя? В погоне за любовью люди так легко забывают! — выговорил Булаевский задыхаясь.
Лена молча посмотрела на него и отвернулась.
Долго никто ничего не говорил. Елена задумчиво щурилась в окно на большую собаку, любимицу ее маленькой дочки, которая на площадке грелась на солнце. Нелюбов испытывал мучительное желание вырваться из этой комнаты и не знал, как это сделать.
Булаевский сидел сгорбившись в углу дивана. Точно он вдруг страшно состарился… Вокруг ничего, кроме холодной, мертвенной пустоты.
Была ведь какая-то жизнь? Правда, вся состоявшая из всевозможных оттенков недовольства, из различных степеней раздражения, из своеобразного наслаждения мудрить над целым домом и читать страх на всех лицах…
Длинная цепь досадных, неприязненных ощущений — все-таки что-то похожее на жизнь! Было о чем думать, с кем воевать, на что ворчать… И все разом неудержимо распалось. Семейные заботы, на которые он каждый день снова жаловался, как на несносную отраву жизни, больше не существуют для него. Эта молодая, убитая горем женщина уйдет, проклиная его память, уйдет и будет жить!.. Этот господин, так прекрасно умеющий себя держать, разнесет по людям его позор и никогда глаз не покажет в его берлогу. Разобиженный Володя, и тот пропадет и даже двух слов не черкнет никогда, хотя бы для того, чтобы попросить денег…
И туда же расчувствовался! Ощутил в груди какой-то теплый порыв… Пожелал иного будущего… Вовремя спохватился желать!..
Булаевский тяжело поднялся с дивана.
— Ну-с… Что же тут… — счастливого пути! — вылетело из его уст шипящей иронией. — Старым мужьям одна дорога — в могилу, да они этого вовремя понять не умеют… другим дорогу тормозят!
Лена молча наклонила голову и тихо пошла из кабинета. Нелюбов вышел вслед за нею.
В дрянном номере провинциальной гостиницы, у стола, накрытого желтой скатертью и уставленного чайным сервизом с кирпичными розами, подносом с радужными птицами и прочими образчиками трактирного шика, сидел доктор Нелюбов и с сосредоточенным видом перетирал тусклые стаканы и ложечки. Он делал это как-то особенно неумело и бережно, как будто это был драгоценный хрусталь, который он боялся разбить. В дальнем конце комнаты, у окна, стояла Елена Павловна Булаевская и, прижавшись лбом к стеклу, смотрела на улицу.
Проезжал от времени до времени извозчик в неуклюжей, дребезжащей пролетке; осторожно пробирались прохожие, благоразумно сторонясь узких и скользких тротуаров; потянулась толпа маленьких школьников, и сквозь двойные рамы звонкие голоса оживили безмолвную комнату. Передний, в ухарски сдвинутом на затылок рыжем картузе, то и дело поворачивался лицом к толпе и, продолжая двигаться задом, оживленно рассказывал что-то, размахивая руками и сверкая белыми, как фарфор, зубами. Задний малыш вприпрыжку шлепал по лужам и ловко подкидывал кверху свою сумку из облупившейся клеенки. В середине очевидно вздорили и начинали подталкивать друг друга плечами и локтями…
Лена долго провожала глазами веселую гурьбу. Она приехала утром из Лесова и с вечерним поездом выезжала из города. Этот угловой номер гостиницы «Ярославль» составлял как будто продолжение покинутого дома: Булаевские всегда останавливались здесь, когда два раза в год приезжали в город за необходимыми закупками.
В этих поездках не было ровно ничего веселого; напротив, они сопровождались бесконечными супружескими спорами, в которых Лена мужественно отстаивала каждый параграф своего скромного списка, задолго обдуманного и представлявшего последний минимум ее требований. А Илья Петрович отвечал всегда одними и теми же нападками на женскую расточительность и легкомыслие. Унизительные споры! Эти стены бывали свидетелями жаркой борьбы, результатом которой являлась какая-нибудь пара грошовых игрушек или несколько аршин дешевой материи для детского платьица. Ее девочка никогда не была в этой комнате, но об ней здесь так много думали, ее интересы так горячо защищали, что теперь Лене казалось, что она все еще дома… Это последняя станция перед необъятным миром, который уже совсем ничего не знает о пережитых обидах, о ни на что непохожих радостях и ни с чем несравнимом горе… Чужой мир, где не встретится ни одного лица, связанного с прошлым. Не попадется на глаза ни одна вещь, к которой прикасались милые ручки, такие бессильные и такие властные!..
— Елена Павловна, я налью чай?
Лена отошла от окна и тихо присела к столу.
— Простите… по всем правилам следовало бы хозяйничать мне.
— Напротив. Я здесь дома, а вы отъезжающая.
Нелюбов поставил перед нею стакан и придвинул хлеб.
— Кушайте. Вы должны себя заставлять больше есть, — прибавил он наставительно, отчеканивая слова, — помните, что отныне вы лишаетесь права хворать.
— Я никогда не хвораю.
— Увидим!..
Он усмехнулся с горечью.
— Впрочем, я напрасно это говорю так уверенно… Елена Павловна, увижу я, и узнаю, что с вами будет?..
Она подняла глаза и сейчас же опять опустила их.
— Вы напишете?..
— Если вы хотите знать мое желание, я бы не хотела.
— Спасибо!
— Не сердитесь… У меня такой холод на сердце, что с чужими, совсем чужими людьми должно быть легче. Затаить горе в себе, и чтобы никто даже не подозревал о нем — это должно быть хорошо!
Нелюбов откинулся на стуле и смотрел на что-то на столе неподвижными, печальными глазами.
— Вы и без того потратили на меня много участия, ничем не заслуженного с моей стороны, — продолжала Лена, не замечая, как холодно звучат ее ласковые слова. — Я знаю, что каждый добрый человек мог пожалеть меня, но я как-то… не умею быть благодарной. Право… оставьте! Не пропаду, устроюсь как-нибудь. Мне совсем все равно: уроки, шитье, в гувернантки, в бонны, в няньки — всего бы даже милее в няньки, да ведь не возьмет никто! Как-нибудь устроюсь и лучше, если даже вы не будете знать, как и где…
— Это гордость?
— Свободной хочу быть! Совсем свободной, чтобы никаких, даже дружеских прав никто не имел на меня. Вы меня простите, я больной человек. Вам не понять… Махните рукой!..
— А если… если я не могу?.. — произнес он хрипло.
Лена сурово сдвинула брови.
— Это правда: вы — больной человек, — продолжал он пылко, — но вы выздоровеете. Вы отдохнете душой и захотите узнать светлую сторону жизни… ох, как вы захотите! Я не хочу терять вас, я подожду. Я помогу вам выздороветь… Вы мне только скажите?..
Лена вдруг с шумом отодвинула свой стул и встала.
— Не думайте этого, не ждите, слышите?? Не ждите! «Отдохнете душой»… как это просто! Сердце растопчут ногами и хотят, чтобы оно осталось цело! С меня спрашивать любви! Мне плениться еще раз этим проклятым женским рабством? Я презирать себя буду, если когда-нибудь поверю какой-нибудь любви. Если я променяю мои милые воспоминания на новый мираж, дам заговорить себя сладкими словами, надену новую узду…
— Вы никакого права на это не имеете! — вскочил так же Нелюбов. — С какой стати мне отвечать за вину другого? По-вашему, я вор, оттого, что другой украл?..
— Нет, вы, может быть, и умеете любить, я не спорю, да мне-то не надо ничьей любви! Я не хочу поверить, не хочу полюбить сама. Я вам сказала: быть свободной! Человеком, а не женой, сохрани Боже, ничьей женой! Оставьте меня, ради Бога, оставьте меня!..
— Прикажете… сейчас?.. — выговорил Нелюбов дрожащими губами.
— Да, да, сейчас!.. Не провожайте меня, я сумею уехать и одна. Не опутывайте меня, мне не надо ничьих услуг! Не ждите, Нелюбов, я не пожалею, что так обижаю вас. Не надейтесь, я не напишу вам! Вы никогда ничего обо мне не узнаете! Не ждите!
Нелюбов метался по комнате, отыскивая свою фуражку, задыхаясь от нестерпимой обиды. Его лицо, искаженное и бледное, как бумага, мелькнуло в последний раз в дверях.
— Дитя мое!.. Девочка моя… девочка моя!.. — повторяла Елена Павловна с мучительным рыданием, упав головой на стол.
«Вестник Европы» № 6, 1882 г.