Ольга Шапир «На пороге жизни»

I

В одной из петербургских женских гимназий кончился последний экзамен выпускного класса. Комната, где у стола, накрытого зеленым сукном, происходили последние совещания педагогического ареопага, была торжественно заперта. Воспитанницы в соседнем зале ожидали решения своей участи. Весеннее солнце сильно припекало сквозь одиночные летние рамы, а в среднее, открытое настежь окно свободно врывался грохот экипажей, крики разносчиков и весь смешанный гул уличной жизни. У этого окна и теснилась оживленная группа юных героинь этого дня; их молодые лица были, конечно, не все одинаково выразительны, красивы и цветущи, но все они, без исключения, были особенно возбуждены и сияли радостным сознанием свободы и отдыха после последних усиленных трудов. В сдержанном говоре то и дело прорывались громкие восклицания или звонкий смех, хоть барышни и унимали одна другую самым добросовестным образом.

— Т-ш-ш! Mesdames, ну как вам не совестно! Мы же мешаем… точно маленькие! — старалась всех больше высокая блондинка с серьезным лицом немецкого типа, первая ученица выпуска.

— Я, право, не знаю, Граве, как вы теперь будете жить без уроков? — задела ее пикантная, маленькая брюнетка, значившаяся из первых с другого конца. — Вам придется составить заново программу своего существования, ведь вы не то, что мы, грешные! Нет ничего легче, как пристроить то немногое количество времени, которое уходило у меня, например, на обогащение ума и сердца!..

— Я вовсе не намерена изменять свою программу, я поступаю осенью на педагогические курсы, — ответила Граве с сдержанным достоинством.

— Создатель!.. Ну уж извините! Я преподнесу дедушке диплом, которого он так добивался, и нахожу, что этого более чем достаточно…

— Как?! Твоего-то диплома? — не удержался кто-то на другом конце. — Ха-ха-ха!..

— Что ж делать! — пожала плечиком брюнетка, нимало не обижаясь. — Какой дадут… Не может же он снова определить меня в пятый класс гимназии!

Барышни расхохотались. Граве отвернулась с снисходительной миной и обратилась к девушке, сидевшей на подоконнике.

— А вы, Воловская, все еще не решили, поступаете вы или нет?

— То есть я сама… — начала было Воловская и, не кончив, быстро соскочила с окна. — Вот это мило! Какой-то господин остановился и преспокойно лорнирует нас… Невежа!..

Барышни переполошились и отскочили от окон, в то же время любопытно вытягивая шейки и приподнимаясь на носки, чтобы незаметно разглядеть дерзкого незнакомца.

Высокий, прилично одетый блондин давно уже стоял, прислонясь спиной к каменному барьеру канавы, и любовался интересной группой у окна.

— Это все Милочка Воловская со своими красными волосами! Она везде обращает на себя всеобщее внимание, и я право не понимаю, как это ей не сбавят балла за поведение…

Веселая брюнеточка выговорила это с самой невозмутимой серьезностью и преспокойно заняла место Воловской на окне.

— Каменская! Каменская! Постыдитесь!! — раздалось со всех сторон.

Граве вспыхнула до слез.

— Мы совсем не желаем, г-жа Каменская, чтобы вы роняли репутацию нашего заведения! В обществе и без того уже многие против женских гимназий, и если выпускные девицы не умеют держать себя прилично…

Защитнице гимназий не удалось докончить: дверь в соседний класс отворилась и показались экзаменаторы — впереди всех инспектор с листом бумаги в руках. Господин на тротуаре был мигом забыт; воспитанницы сдвинулись на середину комнаты и теперь на всех лицах было написано одно нетерпеливое ожидание. Среди глубокого молчания инспектор прочел отметки последнего экзамена и сложил бумагу. Это был высокий, массивный человек лет за сорок, с гладко выбритым, умным лицом. Он вскинул свою выразительную, смелую голову и поправил на носу золотые очки.

— Ну-с, барышни, — честь имеем поздравить с окончанием курса наук! Не поминайте нас лихом, простите великодушно, если вину какую знаете — мудреного ничего нет…

В группе учениц пронеслось молчаливое движение — и только.

— В жизни каждого была подобная минута и, вероятно, каждый живо помнит ее, — продолжал инспектор. — Для нас, педагогов, эта минута повторяется ежегодно. Через наши руки пройдут последовательно не одно поколение юношества, но как бы мы ни были привычны, сегодняшний день и для нас никак не может быть вполне заурядным… По крайней мере лично я всегда с искренней грустью расстаюсь с каждым новым выпуском. Желаю вам от всего сердца найти в новой жизни как можно больше счастья и успеха!

Громкий, чуть-чуть сиплый голос инспектора свободно вылетал из его просторной груди и на последних словах зазвучал неподдельным чувством. Умиленные взоры юных слушательниц были прикованы к его лицу. У многих навернулись слезы.

— Прощайте, Алексей Иваныч, благодарим вас!.. Будем помнить!.. — пронеслось дружным говором.

— Некоторые из вас, вероятно, поступят на педагогические курсы? Вы, г жа Граве?

— Непременно, Алексей Иваныч!

— И я!

— Я также!

— С Богом, с Богом, дело хорошее. Значит, Бог даст и встретимся; до свиданья пока, до акта.

Началось всеобщее прощание. Барышни целовались, жали руки учителям, обнимались с классной дамой, но вряд ли кто из них сознавал поучительный смысл этого расставания. Учителя, за исключением инспектора, смотрели вяло и утомленно. Он один не спешил к выходу и задумчиво следил глазами за мелькавшими мимо него молодыми фигурами. Он был большой мечтатель и в сорок лет, после утомительного экзамена, в шестом часу дня он способен был раздумывать не о насущной теме запоздалого обеда, а о том, как размечет жизнь этот случайный кружок, и много ли будет между ними истинно счастливых через какие-нибудь десять лет… Его умные, добрые глаза всего чаще останавливались на грациозной фигуре Воловской; миловидное, молочно-белое личико порозовело, и маленькие ушки ярко горели в красноватых прядях оригинальных, темно-рыжих волос, напоминавших и красную медь, и цвет спелого каштана. Такие же золотистые, светло-карие глазки придавали всему лицу что-то лучезарное и напоминали светящиеся зрачки львицы. Каменская подбежала и так стремительно схватила ее за плечи, что девушка должна была удержаться за стену.

— Воловская, прелесть моя, обещайте мне приехать к нам на дачу! Милочка, ради Бога! Да вы ведь Милочка и есть… Какое восхитительное имя!.. Если б вы знали, как я вас люблю, а мой брат заранее влюблен, так я вас расписала… Вы такая прелесть! Эта Фадеева воображает, что она красавица — но вы в миллион, в миллион раз лучше ее!

— Совершенно согласен с вами, г-жа Каменская, — неожиданно вставил вполголоса, проходивший мимо учитель рисования.

Воловская ахнула и с досадой вырвалась из ее рук.

— Вот видите, Каменская, с вами вечно что-нибудь да выйдет! Ну, можно ли кричать подобный вздор? Теперь я просто видеть его не могу — такой стыд!

Каменская сделала презрительную гримаску.

— Вот не было печали! Я думаю, виноват он, а не мы! Как он смел это сказать, разве с ним говорили? Ну, что вам? Ведь вы его больше и не увидите… да и точно вся гимназия не знает, что он за вами ухаживает.

— Ну, Каменская, прощайте! Я не только на дачу к вам не приеду, а и теперь просто убегу от вас!

Воловская еще раз простилась со всеми и пошла одеваться. Жила она далеко от гимназии, но, несмотря на поздний час, не взяла извозчика. Ей хотелось двигаться, хотелось бы горячо, горячо, от души поговорить с кем-нибудь — с кем-нибудь таким же молодым, так же радостно настроенным, как она сама… Говорить ей было не с кем, и она не спешила домой, а шла то тихо, то чуть не бегом, даже не думая, а как-то прислушиваясь к тому, что бродило смутно и сбивчиво, но зато невыразимо сладко в ее семнадцатилетней душе… С тем же особенным, задумчиво-счастливым лицом поднялась она на лестницу и вошла в прихожую, где к ней радостно кинулась старая, толстая няня, жившая в доме дольше, чем она жила на свете.

— Милушка наша… Людмила Андревна… поздравляю тебя, родимая!.. Пошли тебе, Господи, жениха богатого, житья столетнего… Красавица ты моя!.. Ручку-то, ручку-то подай — нет, уж сегодня, как хошь, а я поцелую! Пьяная с радости напьюсь — вот что!

Людмила горячо обнялась с няней, поцеловалась и с кухаркой, которая тоже вышла и поздравила барышню «с благополучным окончанием наук» — чинно и жеманно, как истая столичная прислуга.

«Какие, право, добрые, радуются… им-то что!» — думала девушка, проходя безмолвную гостиную и столовую с накрытым столом, до запертой двери в комнату матери. Она все убавляла шагу, и с другим, каким-то сдержанным выражением на лице осторожно отворила эту дверь.

Софья Михайловна сидела по обыкновению на кушетке, в другом конце комнаты. Она выпрямилась и неподвижно ждала, пока дочь перешла комнату и наклонилась поцеловать ее руку. Тогда она взяла в обе руки ее голову, крепко поцеловала в лоб и в губы и ласково обвела взглядом все ее лицо.

— Ну, вот и с последним экзаменом разделалась — рада ты, девочка? Совсем большая теперь!.. Отдохнешь…

Девушка молча еще раз поцеловала ее руку. Софья Михайловна встала и слегка потянулась с ленивой и мягкой грацией.

— Я тебя ждала, не обедала. Ты придешь? Я велю подавать. После переоденешься, все равно.

— Сейчас, я только руки вымою.

Девушке приходилось двигаться медленно за длинным шлейфом матери; она шла, опустив глаза на скользящие по паркету складки темного атласного капота, и что-то горькое шевелилось у нее на душе…

«Няня гораздо больше радуется!» — И Милочка с легким вздохом вошла в свою комнату.

После уютного и изящного будуара Софьи Михайловны, эта небольшая, узкая комната с железной кроватью, легкой мебелью, с этажеркой, заваленной книгами и тетрадями, походила скорее на детскую, чем на комнату семнадцатилетней девушки. Людмила вымыла руки, пригладила волосы перед маленьким зеркальцем, стоявшим на комоде, отворила окно, выходящее во двор, и вышла в столовую. На столе было три прибора, и перед каждым стояло по бокалу.

— Не понимаю, почему нет Сергея Максимовича, он непременно хотел обедать у нас сегодня! Задержало что-нибудь, — заметила Воловская, принимаясь разливать суп. — Ну, как сошел экзамен? Удачный билет тебе достался?

— Ничего. Мне все равно, я успела все прочесть.

— Ну, однако… Трогательно прощались с учителями?

— Инспектор речь маленькую сказал…

— Вот как! Что же он говорил?

— Так, несколько слов о том, какая это важная минута в жизни… счастья желал… Обыкновенно, что можно сказать в таком случае…

Девушка говорила с видимой неохотой; мать спрашивала равнодушно — нельзя же ей и не спросить! В этом не было ничего нового, но Людмила была так особенно настроена, что на этот раз это как-то непривычно задевало ее. Впрочем, ее безотчетное ликование быстро падало с той минуты, как она вернулась домой. Она начинала чувствовать усталость, которой совсем не замечала до сих пор, и какой-то особенно неприятный переход от выходящего из ряда вон события к обычной, будничной жизни.

— Я устала однако ж, — проговорила она, заметив что мать смотрит на нее.

— Еще бы нет! Отдохни, отоспись хорошенько, а потом тебе, пожалуй, ведь и скучновато будет. Не хочешь ли заняться хозяйством? Няня поучит; пригодится когда-нибудь…

— Я думала… мне хотелось бы в педагогические классы, мама… — нерешительно, вся вспыхнув, ответила девушка.

— A-а! Ты все еще думаешь об этом? Что ж, если ты непременно уж хочешь… Не в моих правилах стеснять тебя. Только — тебе ведь не в гувернантки идти, Мила!

Девушка не отвечала и старательно катала шарик из хлеба.

— Ну, да там увидим, это ведь еще осенью. Хочешь еще жаркого?

В эту минуту из прихожей раздался громкий звонок — и мать, и дочь оживленно встрепенулись. В лице Софьи Михайловны произошла какая-то неуловимая перемена, от которой ее еще труднее было принять за мать Людмилы. Ей было тридцать пять лет, но по наружности она казалась лет на десять моложе. Она была стройна и высока ростом, и ее бледное лицо, с мягкими, темно-голубыми глазами в минуты оживления смотрело совсем молодым.

Софья Михайловна, не меняя позы, через плечо оглянулась на вошедшего высокого, худощавого господина в очках, которые он в дверях снял и на ходу протирал носовым платком.

— Прекрасно, нечего сказать! И вам не стыдно?

— Не стыдно нисколько, потому что невиновен, а досадно в высшей степени, — ответил он и поцеловал протянутую руку. — Поймали меня на подъезде и увезли силой. Барышня вы моя прекрасная, как прикажете поздравлять вас? На колени стать — так стар уж! Расцеловать вас — молод, пожалуй! Ну, ручки хоть дайте по крайней мере…

Он взял обе руки девушки и горячо несколько раз поцеловал их. Его славные карие глаза тепло и радостно смотрели на нее через очки. Прозрачный румянец разлился по щекам Милочки и разом поднялось в ней утреннее, едва улегшееся волнение. Она крепко, с усилием сжала своими маленькими ручками его большие руки.

— Merci, Сергей Максимович, merci! Только с чем тут собственно поздравлять? Училась, училась, надо когда-нибудь и кончить!..

Выражение порозовевшего лица и голос как нельзя более противоречили ее словам; она и говорила-то это только для того, чтобы услышать возражение.

— Нет-с, нет, так вы не говорите, барышня! — загорячился Боев. — Это славная минута; это, так сказать, Рубикон — за ним начинается жизнь, а жизнь, наша, это — увы! — грязная дорога, проходя которою ничьи стопы не останутся такими же чистыми, какими были они на пороге… Как мы учились! Как мы переживали это! А нынешние люди — Бог их знает! — у них страсть какая-то разоблачать жизнь от всего, что ее украшает, осмеивать все, что есть в ней поэтичного и возвышенного, оголять ее до безобразного, сухого остова… Это просто зараза какая-то проклятая! Ну, к лицу ли это вам, Людмила Андревна, чистому, прелестному ребенку?..

В ответ на эту горячую тираду послышался тихий, как будто несколько деланный смех Софьи Михайловны.

— О, вы оратор! Чем это не речь? И чем это не роль — наполнять поэтическим туманом юные головы! Как мать, я бы попросила вас, однако, не слишком усердствовать. В семнадцать лет наши бедные женские головы и без того битком набиты таким туманом, благодаря которому на вашей аллегорической дороге так легко завязнуть в грязи или принять мутную лужу за безбрежный океан…

— Я вовсе не заслужила ваших нападок, Сергей Максимыч, — торопливо вмешалась Людмила. — Я совсем не такой прозаик, как вы думаете.

— Тем лучше, тем лучше! Значит мой выбор придется вам по вкусу. Позвольте мне в память сегодняшнего дня поднести вам сочинения Шиллера.

Людмила вспыхнула от радости и протянула ему обе руки, которые он опять горячо поцеловал.

Софья Михайловна все сидела неподвижно в своей ленивой позе и задумчиво переводила взгляд от одного к другому, когда Боев принес из прихожей свой подарок, и Милочка принялась перелистывать изящно переплетенные томики.

— Ты, может быть, сядешь на свое место, Мила? В таком случае я велю налить нам вина, — выговорила она равнодушно.

Девушка сконфузилась и тихонько, как ребенок, присела на свой стул. Боев занял приготовленный для него прибор около матери.

— Ох, строги вы, Софья Михайловна! — вздохнул он шутливо. — Ради сегодняшнего дня можно бы распустить несколько бразды правления.

— Господи, сколько раз вы повторяли это слово! Я наконец убеждаюсь, что сегодня действительно какой-то особенный день… Поля, подайте вино.

Горничная налила бокалы. Воловская взяла свой и взглядом подозвала к себе дочь; она, как ребенка, взяла ее за подбородок, подняла к лампе ее смущенное личико и ласково заглянула в прелестные золотые глазки.

— Спасибо, девочка, что так хорошо училась; это очень радовало меня всегда. Будем жить дружно, а счастья все равно не прибавится ни от каких пожеланий…

Она поцеловала ее в лоб и легонько отодвинула от себя.

— Отдохни теперь; приляг, если хочешь, до чаю.

Софья Михайловна вышла. Людмила медленно допила свой бокал и тоже пошла к двери.

— Вы спать? — остановил ее неожиданно Боев.

— Вот идея! Так, к себе пойду…

— Что же вы станете делать?

— Книги приберу; у меня там ужасный сумбур за последнее время.

— А потом?

— Право, не знаю. Да вот читать стану… Спасибо вам, Сергей Максимыч!

Она ласково кивнула ему через комнату.

— Знаете что? — проговорил Боев. — Будемте-ка мы читать вместе — не сейчас, а вообще. Вам теперь делать нечего, мы и занялись бы слегка литературой; это ведь была моя специальность когда-то. Желаете?

— Серьезно?! Боже мой, и вы еще спрашиваете! Ну какой вы, право, добрый! Я вам так благодарна, так благодарна! Только вот мама что скажет?

— Мама скажет то же, что и вы, — неужели вы в этом сомневаетесь? Вот я сейчас поговорю с нею.

— Да-да, лучше вы сами поговорите — ах, если б только она не запретила!

— Полноте пустяки говорить, Милочка.

— Ну, до свиданья. Значит, мне сегодня от вас два подарка!

Милочка пришла к себе совсем счастливая неожиданным предложением Боева. Она даже поленилась рыться в своих гимназических учебниках и, усевшись на открытом окне, углубилась в маленькие, толстые томики…

Боев прошел в комнату Софьи Михайловны и опустился около ее кушетки в кресло, которое все в доме называли не иначе, как его креслом; он закурил сигару, она прихлебывала из стакана оставшееся шампанское. Несколько минут оба молчали.

— Послушай, Соня, я право нахожу, что пора изменить тон твоего обращения с Людмилой. Она уже не ребенок.

— Потому что ей семнадцать лет — или потому, что с сегодняшнего дня она иметь право закрыть свои учебники?

— И потому, и по другому вместе. Если ты находишь, что она мало развита для своих лет, то ведь виновата в этом ты одна.

— Позвольте вам заметить прежде всего, что я не вижу в этом никакой вины — я терпеть не могу того, что называется развитой молодежью, этих умничающих, самоуверенных ребятишек, трактующих непогрешимым тоном обо всем, что им и во сне не снилось!

— Да, при таком воспитании действительно разве уж во сне только что-нибудь приснится…

Воловская с досадой поставила на стол свой стакан.

— Как ты бесишь меня, Сергей! Что же, я сознательно лишаю ее чего-нибудь? Прячу? Ведь она же училась до сегодня! На балы ее вывозить надо было, что ли?

— Довольно мудрено так в двух словах сказать что — весь тон, именно тон… Она тебя очень боится, это-то и дурно.

— Бояться она не имеет никакого основания: она просто не любит меня.

— Еще лучше! — выговорил он тихо.

Софья Михайловна грустно усмехнулась.

— Я, Сергей, знаю за собой одно несомненное достоинство — я все называю настоящим именем и всегда смотрю прямо в лицо своему положению. Только в романах дети обожают даже и таких родителей, которые любят себя больше, чем их; на самом же деле они очень чувствительны к этому, и на свете нет более корыстных эгоистов, чем они… Маленькая Милочка обожала свою няньку и дичилась меня; взрослая осталась холодна ко мне, хотя пока еще не обожает никого другого. Это тоже скоро придет, и тогда моя роль еще сократится…

— Как ты хладнокровно можешь говорить об этом!

— Для меня это вещь давно сознанная, боль давно отболевшая… В моем положении нельзя иметь всего разом. Мне было восемнадцать лет, когда она родилась; если б я была счастливой женой, все могло бы быть иначе, — но ты-то ведь знаешь! Мне теперь тридцать пять лет, и я все еще жить хочу! Я в этом не виновата… Я думаю даже, что теперь только я и умею жить — да, именно умею!

Она подошла к его креслу и, положив обе руки ему на плечи, смотрела на него с нежной, долгой лаской во взгляде.

Боев взял одну из рук и поцеловал в ладонь.

— Я сейчас предложил Людмиле заняться с нею литературой; буду руководить ее чтением, выслушивать ее суждения… Она очень довольна осталась…

— Что ж, это хорошо… Очень много времени займет, я думаю?

— Время найдется, это пустое.

Софья Михайловна в раздумье вернулась на свое место.

— Да!.. Теперь вообще другая жизнь начнется и… мне жаль прежней, нашей славной, питерской жизни!.. До сих пор она довольно мало стесняла меня: была занята, и я знала, что она занята делом, настоящим делом, которое при всех условиях оставалось бы одним и тем же… А теперь? Ведь по-настоящему ей и в эту минуту следовало бы сидеть не одной у себя, а здесь, с нами, и мы бы говорили о том, что может быть интересным для нее… Ну, послушай, неужели я так уж виновата, если я чувствую, что это стеснение для меня — самопожертвование мелкое, ежеминутное! Я не могу вложить в себя другого чувства…

Боев мрачно шагал взад и вперед по комнате.

— Ты не согласен со мной, Сергей? В таком случае, говори же!

— Что же я-то скажу? Это все-таки касается прежде всего тебя…

— О, еще бы! Такие положения всецело, со всеми своими видоизменениями падают на одну женщину — кто же этого не знает!

— Одно ложное положение создает тысячу других; тут нельзя не запутаться, будь ты сам праведник…

Софья Михайловна подняла голову и пытливо посмотрела на него.

— Где же собственно ложь? Разве я не вольна располагать собой?

— Зачем играть словами, Соня? — проговорил он недовольно. — Конечно ложь, если приходится прятаться, лавировать…

Воловская порывисто встала:

— Я пойду и скажу ей — хочешь сейчас, сию минуту?!

— Бог с тобой, Соня! Что за экзальтация в тебе сегодня?

— А-а! Ты не хочешь!..

— Но из-за чего же, что же выйдет из этого?

— Правда! — пожала она плечами.

— Правда… — повторил он с горечью. — Нет, уж ты, пожалуйста, возьми себя в руки, Соня, и постарайся создать более легкие отношения — право, жаль девочку… Я вас оставлю одних на несколько дней; тебе так легче будет, да?

— Я думаю, тебе легче будет явиться на готовое.

Он раздражительно махнул рукой и взял фуражку.

— Бог тебе судья… Прощай, постарайся успокоиться; пойми, как это важно для всех нас.

Он пожал ей руку и ушел. Софья Михайловна не пошла проводить его, по обыкновению, а в раздумье опустилась на прежнее место.

II

Прошло около недели. Боев не показывался у Воловских. Людмила совсем приготовилась приступить к обещанным чтениям, привела в порядок свои книги, запрятала подальше учебники, но так как учитель исчез, то и она оставалась пока без дела; она занялась музыкой, читала понемножку сама.

Первые дни после последнего экзамена Софья Михайловна была особенно нежна с дочерью. Она пришла в ее комнату, молча оглядела ее во всех подробностях и мысленно решила осенью устроить девушку иначе. На окне лежал раскрытый том Шиллера. Софья Михайловна взглянула и посоветовала девушке не читать этих книг без Боева; она предложила ей также начать какую-нибудь интересную работу и уже в дверях заметила, чтобы она не сидела вечно одна, а приходила бы чаще в ее комнату. На другой день она позвала дочь к себе и предложила читать ей вслух «Домби и Сын»: после этого они каждое утро после кофе усаживались в будуаре и Людмила читала до самого обеда.

Девушка скоро заметила, что мать слушает чтение невнимательно, то и дело всецело погружается в собственные мысли и совершенно перестает следить за рассказом. Она сама была так поглощена и заинтересована, что это и поражало ее очень неприятно; она постепенно перестала высказывать вслух свои впечатления, отчего, конечно, утратилась вся прелесть совместного чтения. Софья Михайловна становилась с каждым днем все нетерпеливее; она была не в духе, ее видимо что-то волновало.

— Боже мой, не уйдет ведь книга! Дай мне хоть выслушать-то спокойно! — прикрикнула она на дочь.

В дверях стояла горничная и что-то докладывала, а Людмила, ничего не замечая, с увлечением читала горячее место романа. Девушка покраснела и закрыла книгу. Софья Михайловна отпустила горничную и сказала, что она может продолжать.

— Нельзя быть до того рассеянной, чтобы не видеть даже, что вокруг тебя делается, — прибавила она наставительно.

— Я могу и одна кончить, если вас это не интересует… вам это знакомо…

— Позволь уж мне самой знать, чего я желаю, — холодно остановила ее мать.

«Нелепая комедия!» — смело решила в уме Людмила, покорно снова принимаясь читать.

Впрочем, это было в последний раз: вечером Воловская неожиданно приказала укладываться, чтобы на другой день перебраться на дачу. Дача была давно уже нанята и пора переезжать, так как ничто больше не удерживало их в городе — но какой же резон хвататься, точно Бог весть что зависело от того, с каким поездом они выберутся на другой день? Старая нянька в первую минуту просто воспротивилась поднимать возню к ночи, с огнем по дому бегать, но дождалась только, что Воловская прикрикнула на нее; она знать ничего не хочет, чтобы все было уложено, рано утром наняты подводы под вещи, и в двенадцать часов они выедут.

— Ну, поехала! — махала руками старуха. — Словно ее муха укусила… то сидела зря неделю целую, книжки читала, а то вот — на тебе! — в одну минуту весь дом вверх ногами поставила… Загорелось! Так-то и век целый чудит, прости Господи!

Людмила прислушивалась к этой воркотне из своей комнаты и весело укладывала вещи. Она слышала, как мать приказывала никого не принимать.

— А если Сергей Максимыч придут?

— Тебе говорят никого! Что ты русского языка не понимаешь? — вспылила барыня.

Звонков, впрочем, и в этот вечер не было.

На другое утро весь дом поднялся очень рано; было много возни, хлопот и шума, но тем ее менее раньше вечера Воловским не удалось выбраться из города. В последнюю минуту они чуть не опоздали на поезд — едва успели без билетов вскочить в вагон.

Усевшись в вагоне, Воловская разом заметно успокоилась и даже рассмеялась, вспомнив, как няня, еле поспевая за ними с какими-то картонками, сердито огрызнулась на встретившуюся знакомую старуху, которая полюбопытствовала, куда это они так спешат:

— Куда? Не видишь разве, от кредиторов спасаемся! Неравно, оборони Бог, захватят…

Теперь старуха сидела вся красная, сердито отвернувшись от господ, и упорно смотрела в противоположное окно.

Дача Воловских была из крайних, очень уединенная. Прямо через дорогу тянулся большой дворцовый парк, а вдали виднелся даже лес — настоящий лес, с мшистыми кочками, поросшими брусникой и черникой. Дачка была маленькая — всего три комнаты да балкон; но посреди небольшого цветника, у группы чудесных старых лип, был устроен оригинальный, просторный навес, под которым поставлен был обеденный стол и стулья. Этот навес, непохожий на обыкновенные дачные беседки, всего больше прельстил Воловскую, когда она весною ездила с Боевым искать дачу. Он нанял для себя тут же во дворе две комнаты во флигеле. Дача отдавалась с мебелью, и потому Воловские на другой же день совсем устроились.

Людмила продолжала, по свой привычке, вставать в семь часов и, напившись молока и захватив книгу, уходила в парк; к двенадцати часам, когда Софья Михайловна поднималась и пила свой кофе, дочь успевала достаточно нагуляться и проголодаться. После обеда они иногда гуляли вместе недалеко, так как Софья Михайловна не любила много ходить; в одиннадцать часов Милочка спала уж сладким сном. Таким образом Воловские прожили на даче около недели.

День был жаркий. Людмила не ходила на свою обычную прогулку и сидела на ступеньках балкона с книгой на коленях. Но и тут уж становилось жарко; тень от дома делалась все короче и солнце захватывало край ее белого пеньюара. Девушка подняла голову на стук проехавшего экипажа и прислушалась; шум затих у их дома, потом заскрипели ворота, залаяла цепная собака. Милочка бросила книгу и, недолго думая, выбежала на двор. В коляске, въезжавшей в эту минуту в ворота, из-за вещей, нагроможденных на переднем сиденье, виднелась хорошо знакомая ей серая шляпа Боева. Он выскочил из экипажа и тут же, среди двора, радостно расцеловал ей руки.

— Хороши, хороши, нечего сказать! Так разве поступают с друзьями?

— Что такое?.. Где вы пропадали?!

— Вот это всего лучше! Исчезли из города, не говоря дурного слова. Являюсь, швейцар объявляет: переехали мол на дачу… Сюрпризец! Ну уж от вас-то, от кроткой Милочки, я этого не ожидал.

— Да разве я? Ведь я не знаю даже, где вы живете!.. Точно вы не знаете, право!

— Могли хоть протекцию мне составить…

— Почему же я знаю, дали вам знать или нет? Мама накануне вечером приказала собираться. Ну и переехали.

— Н-да, скоропостижно достаточно… Ну, да уж все едино, что с воза упало, то пропало. А как дача? Довольны? Много гуляете?

— Прелесть! Я в восторге; мама — не знаю, кажется ничего… Какой парк! Только гулять одной скучно, далеко не позволяют… раз я уж с няней ходила — право! Чудо, что за места.

— Очень рад, теперь вместе все исходим. А вы успели уж пополнеть, посвежеть и — представьте! — даже похорошеть!

— Вот мило — даже! Почему же я не могу похорошеть?

— Да я полагал, что это уже невозможно.

Милочка покраснела и оглянулась на дом.

— Вы с первым поездом, верно голодны?

— Ужасно; накормите, пожалуйста.

— Мама пьет кофе, как всегда, в двенадцать.

— А раньше нельзя разве?

— Я скажу, чтобы няня сварила.

— И чудесно. А я взгляну, как там у меня, и явлюсь.

— Людмила! — раздался неожиданно голос Софьи Михайловны.

Шум на дворе разбудил ее; она подошла к окну и первое, что она увидела — среди двора, взявшись за руки, стояли Боев и Милочка, в белом пеньюаре, с небрежно закрученной косой. Воловская прямо с постели, в туфлях на босу ногу, стояла и смотрела на них из-за приподнятого угла темной сторы.

Милочка весело кивнула головой Боеву и подбежала к окну.

— Мама — вы уж проснулись? Как рано! Сергей Максимыч приехал, просит накормить его… можно велеть сварить кофе?

Она, закинув голову, смотрела на мать снизу вверх, щурясь от солнца; золотистые глазки оживленно блестели.

— И по этому случаю ты потеряла голову и находишь приличным выходить к постороннему человеку в пеньюаре, с нечесанной головой?

Девушка сконфуженно оглянула свой свеженький, грациозный капотик.

— Я только сегодня надела его, пока платье не выглажено… Поля не успела утром.

— Милое оправдание! Если ты не умела позаботиться вовремя, так и сидела бы дома, а не выбегала на двор, где все видно и от хозяев. А причесаться кто тебе мешал?

— Я думала тогда уж заодно…

— Если ты не умеешь вести себя, как прилично взрослой девушке, то я принуждена буду нанять гувернантку, — неожиданно решила Софья Михайловна. — Я не в состоянии вставать ни свет, ни заря, чтобы наблюдать за твоим туалетом. Отравляйся к себе и прошу не являться, пока платье не будет готово.

Милочка так искренно обрадовалась Боеву, приезд которого должен был оживить их монотонную жизнь, она так мало думала о впечатлении, которое может произвести на него в том или другом наряде, что резкий выговор матери совсем незаслуженно и неожиданно спугнул ее веселость. Она собиралась лететь — готовить ему завтрак и ждать его под навесом, а теперь приходилось сидеть взаперти, как провинившейся девочке. Досадные слезы выступили ей на глаза, как ни старалась она владеть собой.

Боев несколько замешкался в своей новой квартире, и когда прошел в цветник Воловских, то застал одну Софью Михайловну у чайного стола. Она холодно скользнула по нем взглядом и равнодушно пожала протянутую руку.

Он знал этот тон — знал настолько хорошо, что он уже не производил на него ни малейшего впечатления.

— Довольны вы своим couq d’état1Переворот (фр.)., Софья Михайловна? — осведомился он с саркастической усмешкой.

Она, не отвечая, наливала ему в чашку кофе.

— Привели вы в достаточное изумление Милочку и всех своих домочадцев?

Она холодно посмотрела на него.

— Сделай милость, оставь это кривлянье. Я поступила, как мне вздумалось, и очень мало забочусь о твоем одобрении.

— Да ведь я и говорю о других, а не о себе.

— Да-да, на этих других с некоторых пор сосредоточены, кажется, все ваши помыслы.

У Боева слегка дрогнули брови.

— Совершенно верно. И я имел наивность предполагать, что в этом мы будем более единодушны, чем в чем-либо другом.

Она смотрела на него печальными глазами.

— Я вам очень благодарна… Только — pas trop de zèle, mon ami, pas trop de zèle2Не так рьяно, мой друг, не так рьяно! (фр.) !

Боев нетерпеливо двинул стулом, но вдруг его сумрачное лицо неудержимо просветлело. Людмила медленно спускалась с балкона и какой-то не своей, степенной походкой подходила к навесу. Она серьезно улыбнулась на его взгляд и тихо села по другую сторону стола. Ее маленькая головка была старательно приглажена, красные косы пышными петлями лежали на плечах; серое полотняное платьице, прямо из-под утюга, плотно обтягивало тоненькую фигурку.

— Это вы в честь моего приезда так нарядны. Людмила Андреевна?

— Это самое простое летнее платье, — ответила она поспешно, стараясь своим тоном остановить дальнейшие шутки.

Он понял и заговорил на общую тему дачной жизни.

«И всегда, каждый день будет одно и то же… за чаем и за обедом, утром и вечером… Комедия у себя, в своей домашней жизни…»

Воловская не слушала, о чем дочь ее говорила с Боевым; она думала на эту больную тему, она уже утратила способность размышлять об этом спокойно.

Связь ее с Боевым тянулась семь лет. Она полюбила его при жизни мужа и, не считая себя счастливой женой, находила, что совершенно в праве любить его. По ее характеру, ей ничего не стоило бы бросить мужа и открыто жить с другим; щадя общественное положение Воловского и из привязанности к дочери, она помирилась с пошлой ролью неверной жены, хотя и тяготилась этим глубоко. Когда Воловский умер, четыре года тому назад, Боев естественно заговорил о женитьбе. Софья Михайловна неожиданно поразила его решительным отказом.

— К чему? — отвечала она просто на все его убеждения. — Ты будешь любить меня не меньше, а, пожалуй, еще больше, если все останется по-старому; а ведь это все, что мне нужно. Репутация, говоришь ты? Для меня это пустой звук, и, говоря строго, она все равно давно потеряна; мы будем жить в Петербурге и следовательно будем очень мало страдать от этого.

Все мольбы Боева не привели ни к чему; она хотела остаться самостоятельной. В глубине души она рассчитывала этим способом надежнее привязать его к себе. Вопрос был решен раз навсегда, и Боев никогда больше не возобновлял его; но зато Воловская последнее время все чаще и чаще задумывалась над вопросом, разумно ли поступила она четыре года назад?

Софья Михайловна первая поднялась с своего места и прошла в дом, не приглашая за собой ни Боева, ни дочери. Милочка тотчас же поднялась вслед за нею и нерешительно взглянула на него.

— Вы к нам или домой?

— Если и вы, и мама будете смотреть такими неприступными царевнами, то само собой я пойду лучше к себе.

— Какие пустяки! Мама немного не в духе, а я… — Девушка запнулась.

— А вы?..

— Я… я ужасно не люблю этого! — созналась Милочка и с такой прелестной наивностью подняла на него свои карие глазки, что Боев с совершенно несвойственной ему живостью сорвался с места и с комической торжественностью под руку повел ее в комнаты.

— Оставьте, Сергей Максимыч… право же! — слегка упиралась девушка. — Вот вы все дурачитесь, а разве это хорошо, когда мама недовольна?

— Разве она этим недовольна? — спросил Боев беспечно, но в то же время быстро и пытливо посмотрел на нее.

Она очень серьезно подумала несколько секунд, прежде чем ответила:

— Я не знаю.

День прошел томительно. Софья Михайловна была по-прежнему холодно-небрежна. Милочка дичилась и молчала; Боев всячески старался развеселить их, но наконец и сам не шутя рассердился и ушел к себе.

— До более приятного свиданья, Софья Михайловна! — насмешливо издали раскланялся он с Воловской.

Она молча, задумчиво посмотрела ему вслед. Сергей Максимович пришел к себе, оглянул еще раз свое новое помещение и под влиянием собственной досады нашел его гораздо менее уютным и привлекательным, чем утром. Он нетерпеливо двинул ногою несколько стульев, попробовал каковы пружины у дивана, сорвал со стены и сердито швырнул на стол какую-то дешевую литографию.

— Мещанство! — процедил он сквозь зубы и уселся с папиросой к окну.

Из этого окна был виден в глубине двора цветник, навес и отчасти балкон Воловских. Боев усиленно, сосредоточенно затягивался своей папиросой, и какие-то отрывочные, но неожиданно отчетливые мысли бродили в его голове… Он был немногим старше Софьи Михайловны и считал себя человеком, если и не совсем молодым, то во всяком случае переживающим лучшую пору зрелого расцвета всех сил. Теперь он вдруг совершенно отчетливо понимал, что за последние годы сфера его жизни не только не расширялась, а напротив незаметно, но и неудержимо суживалась — сузилась до того, что в данную минуту все его самые серьезные помыслы и интересы сосредоточивались на этой маленькой, чужой ему семье Воловских… Служба занимала его мало; он отбывал ее, как неизбежное зло, и довольствовался тем, что она давала ему средства к жизни и не особенно стесняла его. Боев был большой друг женщин, любил и понимал их подчас очень тонко; он был из тех людей, для которых жизнь немыслима без более или менее интимных, всегда чистых и искренних отношений. После нескольких юношеских увлечений он сошелся с Софьей Михайловной, привязался к ней глубоко и серьезно и в самых сокровенных помышлениях своих никогда не смотрел на эту связь, как на временное насаждение жизнью. Эти отношения нечувствительно для него самого сильно влияли на его образ жизни и дали ей совсем иное направление, чем она вероятно получила бы при других условиях. Воловская избегала общества и нисколько не тяготилась этим — она отдала ему свою дань в молодости; но она желала и требовала, чтобы и ее друг точно также отдавал ей всего себя. Она привыкла следить за каждой минутой его жизни, выслушивать добросовестный отчет в тех немногих часах, которые он переживал без нее. Нормальная привязанность к жене, конечно, никогда не могла бы так эгоистически порабощать его, как эта свободная связь. Боев не мог заниматься никаким делом, потому что большую часть своего времени проводил вне дома; он отказался от развлечений и почти от всех своих знакомств, так как Воловская не могла выезжать и принимать с ним вместе. Прощаясь вечером, он говорил ей, когда придет в следующий раз, и к этому так привыкли не только он сам, но и всякий, кто знал их, что никого больше не удивляла вероятность во всякие часы дня встретить его в доже молодой вдовы. Эта связь, длящаяся годы, получила вполне почтенный характер даже в глазах людей щепетильных.

Так проходили годы; но вот теперь — не в день переезда на дачу, а уже в продолжение нескольких месяцев, Боев чувствовал какие-то смутные приступы недовольства, каких-то порываний на простор жизни из этого искусственно замкнутого мирка… Он все чаще вспоминал, что ему еще нет сорока лет, что годы уходят, и нельзя будет вернуть того, что добровольно упущено, принесено в жертву… в жертву чему? Любви?.. Но другим эта любовь дается без жертв, других она не связывает по рукам и по ногам, не обрекает на какое-то исключительное существование, интригующее одних и отталкивающее других. Любовь может и должна давать покой и комфорт, свою семью, свой очаг… Он начинал понимать, чувствовать болезненно на собственных плечах, что роль любовника, лестная и заманчивая в молодости, тяжела и неблагодарна для сорокалетнего человека. Он был все тот же бездомный бобыль, обязанный применяться к чужой жизни…

Воловская, с своей искусственно развившейся чуткостью, ловила тончайшие оттенки их отношений, и она замечала, конечно, что в Боеве совершается что-то недоброе. Ее протест выражался резко, запальчиво и все это сильно колебало их отношения…

На другой день Боев рано утром уехал в город, чтобы вернее выдержать характер. Он решил, что не станет больше подчиняться всем «капризам» Софьи Михайловны. Он теперь только почему-то начал замечать, что прожил совсем безлично эти семь лет… Когда жив был Воловский, он всячески применялся к неудобствам положения, пока его нельзя было изменить. Это «пока» длилось так долго, что к тому времени, когда Софья Михайловна отказала ему, он успел уже достаточно свыкнуться. Он научился во всех случаях думать сначала о том, чего потребует она, и потом уже справляться с своим собственным желанием.

«Просто пешкой какой-то сделала…» — злобствовал Боев, стоя на палубе парохода и глядя на необъятную стальную пелену, рябившую на солнце мириадами ослепительных серебряных блесток. В этот короткий переезд до города в нем окончательно совершился целый перелом. Все его размышления складывались в отрицательную форму: «не буду»… «не стану»… «не позволю»… Морской ветер свистел вокруг него смело и задорно, будто силился разбудить дремавшую энергию, словно дразня и вызывая… Грациозный образ Людмилы, с ее безмятежными золотыми глазками, то и дело впутывался в его думы — так себе, ни с того, ни с сего, без всякого видимого сцепления идей… И этот кроткий образ всякий раз вливал новую каплю горечи в его расходившееся воображение. В свежем морском воздухе есть что-то возбуждающее, что-то суровое и мощное, как сама стихия. Далеко не энергичная натура Боева как будто освежалась и просыпалась после долгой, привычной апатии… Он провел эту ночь без сна; вставал и ложился, ходил по комнате и садился к окну — и все думал и думал на одну тему: как прожил он последние годы и что ждет его впереди? Величавая картина просторного, свободного, могучего моря была ему особенно мила и понятна в этом возбужденном состоянии. Он собирался отстоять себя, свое «я», свое право на свободную и покойную жизнь, на полное, открытое, всеми уважаемое счастие… и вместе с тем невольно, сам того не замечая, он все обобщал свою свободу с свободой и нравами другого существа…

Боев увлекался все больше и больше; к концу дороги у него как-то очень логично выходило, что Воловская стесняет не только его жизнь, но и жизнь собственной дочери, и пора бы уж ей сознать, что ее жизнь за плечами; пора без смешного и бесплодного протеста смиренно занять свое место, покорно отойти на задний план… Сергей Максимович сошел с парохода, особенно твердо и энергично ступая по мосткам, звонко и повелительно крикнул извозчика и въехал в душный, пыльный город полный новых чувств и мыслей, с загоревшим и освеженным лицом.

III

А Воловская, пока решалась ее участь, спала по обыкновению сладким утренним сном. Ее маленькая спальня была пропитана запахом ландышей, теплый ветер проникал в открытое окно из-за спущенной темной сторы. Она проснулась в одиннадцать часов, полежала несколько времени, закинув руки за голову и задумчиво блуждая взором по потолку, — потом встала, подняла стору, посмотрела на небо, на закрытые окна Боева и присев к туалету, начала лениво расчесывать свои волнистые волосы. Ее бледное лицо порозовело на даче и казалось еще моложавее; голубые глаза были так ясны и нежны, обнаженные плечи так круглы и белы, она так живо чувствовала и сознавала свои права на счастие… Она еще никогда не думала о том, что ее жизнь за плечами, что ей пора стушеваться, уступая место другой… ее покорный и уступчивый друг неожиданно решил это за нее, стоя на палубе парохода, отдаваясь собственному недовольству, вновь нарождающемуся чувству и впечатлению окружавшей шири, простора и движения…

Причесываясь, Софья Михайловна подумала, придет ли он к кофе?

«Дуется!..» — улыбнулась она, оглядывая себя в зеркало и застегивая браслеты на полуобнаженных, изящных руках.

Милочка уже знала, что Боев уехал в город. Она особенно рано встала в этот день, веселая и оживленная. В ее распоряжении было несколько часов полной свободы; само собой разумеется, что Боев пойдет гулять с нею. Это повторялось каждое лето, но никогда еще она не наслаждалась этим так сознательно. Она взяла книгу и присела к столу под навесом, где он должен был увидать ее из своих окон.

Прождав напрасно с четверть часа, девушка после некоторого безотчетного колебания, решилась послать няню спросить Боева, не хочет ли он пройтись с нею в парк. Каждое лето он гулял с нею по утрам, пока Софья Михайловна почивала, бывало маленькая Милочка бесцеремонно стучалась к нему в окно и ждала его на крыльце, если он еще не был готов, или посылала за ним няню, когда стала взрослой барышней. Но после вчерашнего, неожиданного выговора за капот Милочка решилась не сразу; она подумала при этом, что гораздо приятнее быть ученицей, чем взрослой девушкой, которой на каждом шагу приходится соображаться с приличием…

«И с чего это мама стала вдруг такая педантка?» — раздумывала она, не спуская глаз с маленького крылечка флигеля.

Нянька вернулась с известием, что Боев с час уже как ушел в парк, а оттуда на пароход; когда вернется, не сказывал.

— Проштрафился, видно, опять! Не ладят все нынче, — на ходу ворчала старуха.

Милочка слышала и раздумалась на эту тему. Она думала, что если б у нее был такой испытанный, верный друг, она не стала бы обижать его, как часто мать обижает Боева. Ну, за что она так встретила его вчера, слова доброго не сказала? Очень естественно, что он обиделся… Не собирался вовсе в город, а вот уехал, чего доброго, опять на несколько дней… Когда же этак начнут они читать вместе? Милочка даже в парк не пошла, — что за радость опять одной! Она взяла работу и все утро просидела под навесом, притихшая и разочарованная.

Она решительно находила, что Боев необыкновенно добрый и привязан к ним совсем как родной. У него, кажется, и знакомых-то других нет, все свободное время проводит у них, квартиру нанял рядом… Милочка в первый раз еще серьезно задумалась над этим. Она так привыкла к постоянному присутствию Боева, что трудно было бы и представить себе, как могли бы они жить без него; его участие, услуги и заботы — все это казалось в порядке вещей, принималось как должное. Теперь, критикуя мысленно мать, она неожиданно раздумалась, что ведь, в сущности, Боев совсем чужой им и нисколько не обязан охранять, защищать и угождать, забывая самого себя… Она вдруг прониклась искренней благодарностью за его преданность и все сильнее и сильнее негодовала на мать.

В двенадцать часов Софья Михайловна сошла с балкона в изящном, вышитом капоте, красиво причесанная и благоухающая дорогими английскими духами. Щурясь от солнца, она перешла цветник и села к самовару.

Людмила, не вставая с места, проговорила свое обычное: bonjour, мама.

— Давно ты дома? Начали вы сегодня свои литературные лекции? — осведомилась Воловская.

— Я была дома. Сергей Максимович в город уехал.

— Верно забыл что-нибудь вчера, — заметила, помолчав, мать.

— Он мог бы и человека послать, если б забыл, — ответила быстро девушка, очевидно уже обдумавшая этот вопрос.

Софья Михайловна оглянулась на неожиданный тон ее возражения.

— Дело, может быть, служебное, — проговорила она так же равнодушно.

— Он наверное сказал бы вчера, если б по службе…

Воловская удивленно подняла брови.

— Eh bien3Да? (фр.) ? Ты видишь, кажется, нечто особенное в этом отъезде?

Милочка спохватилась.

— Почему же я знаю… Я так говорю… — выговорила она, наклоняясь ниже к своей работе.

— У тебя дурная привычка горбиться, когда ты шьешь, — сиди прямее, — проговорила сухо мать.

Милочка вспыхнула до слез, встала и сложила свою работу. Она целое утро настраивала себя против матери, и этот тон гувернантки, распекающей девочку, обидно задел ее юное самолюбие.

— Куда же ты? Ты видишь, я наливаю?

— Merci, я не буду пить кофе сегодня…

— Почему же это вдруг сегодня не будешь?

— Ах, Господи, неужели я непременно должна, даже если мне не хочется?..

— Совсем не должна, но я решительно не понимаю, что за обиженный тон у тебя сегодня! Это что-то ново… Прошу без капризов, Мила!

Девушка стояла, опустив веки, и молча рвала какую-то ниточку.

— Могу я идти к себе? — спросила она совсем не своим, деланным тоном.

— Сделай одолжение…

Воловская одна напилась кофе, взяла зонтик и пошла в парк.

Вековые, тенистые аллеи прямо, как стрелы, разбегались во всех направлениях; гладенькие, точно стриженные лужайки мелкой, сеяной травы, красивые группы кустарников, гладкие как зеркало пруды, в волнистой раме зелени — все было залито веселым, горячим полуденным солнцем, всюду смесь яркого блеска и заманчивой тени, звонкие птичьи голоса и чистая синева безоблачного неба. Но она вышла не для того, чтобы наслаждаться природой. Она была настолько взволнована, что не могла усидеть дома; даже ее походка, обыкновенно нетвердая, как у всех людей, непривычных к ходьбе, в эту минуту была энергична и стремительна. Ее сердила капризная выходка дочери и еще больше — отъезд Боева. Хотел ли он показать этим, что ему нипочем ее неудовольствие, или воображал, чего доброго, что он ее наказывает? И ведь действительно для нее это наказание! Ей было слишком не по характеру волноваться про себя, не имея возможности тут же сгоряча высказать все, что она имела против него, — терпеливо ждать, пока он явится с повинной… Они ссорились не в первый раз. Эти размолвки, объяснения и примирения составляли главное содержание ее жизни. Она привыкла, чтобы ее друг, всегда во всем виноватый, смиренно вымаливал и заслуживал ее прощение. Иногда это длилось по нескольку дней; казалось, их добрые отношения висят на волоске, — пока Софья Михайловна снисходительно простит и Боев успокоится до новой провинности… Она сама не замечала, что забавляется и наполняет этим свою бессодержательную жизнь. Новый маневр Боева неожиданно выбил ее из позиции; она не знала, как поступит он дальше, долго ли ей придется ждать его — главное, долго ли, для нее весь вопрос был в этом.

Вернувшись домой, Воловская разыскала расписание пароходов. Боев вернулся с последним; она видела, как он перешел двор, ни разу не оглянувшись на ее окна. Было всего одиннадцать часов, но он сейчас же лег в постель, на случай, если бы она прислала за ним. Она прождала до часу и легла, вконец рассерженная.

На другой день Софья Михайловна проснулась гораздо раньше обыкновенного и долго лежала, не решаясь встать; ей не хотелось именно в этот день изменять своей привычке — подумает, пожалуй, что она спать не может от тревоги! Зато она осталась очень довольна, когда подняла стору и увидела, что идет дождь. Она быстро оделась и вышла; из залы ясно слышен был голос Боева. Она остановилась и прислушалась — читают как будто…

Милочка сидела с работой у открытого окна в кресле матери, а Боев ходил по комнате с книгой.

— A-а… как вы рано нынче! — подивился он, увидя Воловскую в дверях и подошел пожать руку.

Милочка торопливо пересела на другой стул.

— Можешь оставаться, я не сяду, — заметила мать и прошла в столовую.

Боев опять стал читать. Заваривая кофе, она слышала, что они читают Тургенева, последние, заключительные страницы «Накануне».

Милочка сказала что-то тихо — она не расслышала.

— Чем же? — возразил громко Боев. — Папенька, положим, ну, а мать самая заурядная, кислая барыня, но все-таки она привязана к дочери, насколько может, — любовь и тут была.

— Разница, я думаю, какая любовь! Тут и борьбы не могло быть… Я не вижу решительно никакого подвига — что болгарин? Не все равно точно!

— С милым рай и в шалаше?

— Конечно — вы вот смеетесь! Если б еще семья была другая, если б она была дружна с матерью…

— Это бывает крайне редко, а тем не менее к семье привязан каждый.

— Я не могу понять, почему это бывает редко? Так кажется естественно…

Милочка выговорила последние слова совсем тихо и пригнулась ближе к шитью.

— Потому редко, что люди вообще недостаточно терпимы и всего менее родители.

«Мило, очень мило!» — комментировала за самоваром Софья Михайловна.

— Истинно развитых людей совсем почти нет, — резонировал Боев, — а первое доказательство развития есть уважение чужой свободы, уважение человеческой личности. И нужно сознаться, что женщины способны на это гораздо менее мужчин; женщина или подчиняется, или подчиняет себе другого; она или не уважает чужой свободы, или не умеет отстоять своей собственной. Потому и матери бывают двух сортов — одни рабы собственной привязанности к детям, другие целую жизнь отказываются признать в них самостоятельную личность.

— Можете вы прервать свои филиппики и прийти напиться кофе? — послышалось из столовой.

— С особенным удовольствием, у меня давно в горле пересохло, — и Боев, как ни в чем не бывало, занял свое обычное место около хозяйки.

— Да, кстати, — я встретил в городе m-me Петерс и ее сына, только что испеченного гардемарина, стройного и розового как девушка. Не взыщите, Софья Михайловна, я должен был дать ей ваш адрес. Я думаю, это даже не лишнее — надо же предоставить нашей барышне сколько-нибудь подходящее общество. Вы ведь любите стройных юношей, Людмила Андревна?

— Я видала их только на улице.

— А этого Петерса вы должны знать. Madame справлялась о вас и объявила, что ее Макс всегда называл вас своей невестой.

— Это всегда бывает ужасно глупо!

— Правда ваша. Что делать! Маменьки думают, что это остроумно.

— Будете вы пить еще? — спросила Софья Михайловна. повернув к нему холодное, скучающее лицо.

— Если позволите, выпью еще стакан.

— Ты нальешь, Людмила.

Воловская ушла к себе. Людмила пересела на ее место; она нерешительно взглядывала на Боева, видимо волнуясь, порываясь и не решаясь заговорить.

— Что вы так?.. — встрепенулся он.

— Я… знаете, вчера все о вас думала… — начала она, запинаясь и краснея.

Он ждал, вопросительно глядя на нее.

— Вы такой… вы ужасно добрый, Сергей Максимыч! — Она совсем смешалась и подняла на него влажные глаза.

— Вот тебе и раз! С чего же это вам вздумалось?

— Разумеется! Почему-то я никогда об этом не думала прежде… Вы так внимательны, услужливы… терпеливы… вы нас избаловали! Нам с мамой кажется, что это так и должно быть…

— Конечно, так и должно быть! — резко заговорил Боев. — Ничего в мире не может быть естественнее того, что хорошие люди любят друг друга. Неужели это вас поражает?

— Хороших людей много, — разве вы всех равно любите?

— Я могу любить только тех, кого знаю. Вашу мать я знаю десять лет, вас я носил на руках…

— Ну да, я про это и говорю!.. Вы совсем родной!..

Целый день вчера девушка раздумывала на эту тему, и теперь в ее голосе зазвучали растроганные ноты. Ей было досадно на себя, что она не умеет свободно высказать своего чувства, всего, что она так хорошо передумала. Казалось так легко, а теперь нашлись только какие-то общие фразы.

«Глупо, ужасно глупо!» — мучилась она мысленно.

Всего неожиданнее было то, что Боев видимо рассердился.

— Поистине удивительно, до чего мы несообразно устраиваем свою жизнь! — заговорил он раздражительно. — Именно мы, в России. Мы так привыкли жить особняком, каждый в своем углу, что все другие отношения поражают нас, как что-то выходящее из ряда вон. Как в самом деле — ни брат, ни сват, и вдруг любит и заботится! Что и говорить, очень удивительно, если поражает даже вашу юную душу!

Милочка сидела совсем переконфуженная и крошила подвернувшийся кусок булки.

— С какой стати я, например, являюсь каждый день, во все свой нос сую, ем ваш обед, кофе ваш распиваю? Спрашивается, какое право имею я вот на этот сухарь?..

Он так швырнул его, что сухарь подпрыгнул на столе и упал на колени к Милочке. Боев взглянул на нее и остановился — из ее глаз брызнули слезы. Она быстро смахнула их рукой и встала с своего места.

— Я не ждала, что вы так примете мои слова!.. Я, конечно, не стала бы высказываться… Я не понимаю, на что вы сердитесь…

— Милочка?! Я обидел вас? О, я варвар!..

Боев кинулся к ней, но девушка выбежала из комнаты, прежде чем он успел обогнуть стол.

Боев старался собраться с мыслями. Очевидно, ее слова не были пустой, вскользь брошенной фразой; она, должно быть, действительно серьезно думала о нем вчера. К каким заключениям и догадкам могла она прийти? Он вспомнил ее голос, полный неподдельного чувства, и сердце скорее забилось в его груди… Это была ее первая попытка отнестись сознательно к окружающему, и как глупо и грубо он оттолкнул ее! Боев был в отчаянии. Он проклинал то неловкое, болезненное ощущение, которое поднялось в нем, когда она заговорила об отношениях его к ее семье. Он необдуманно поддался этому ощущению, он забыл, что ему нужно только ответить на известные слова и уж, конечно, не так, как ответил он!

Злой и раздосадованный Боев ушел к себе; он совсем забыл, что Софья Михайловна ждет его в своей комнате, что он слишком безжалостно испытывает ее терпение. Он совсем не думал о ней. После обеда ему принесли записку. Завидя няню с бумажкой в руках, он кинулся и почти вырвал ее у нее.

Вот уж этого он не ждал — чтобы она написала!

«Если вы находите, что наши отношения могут быть порваны даже без объяснения, то с сегодняшнего дня я буду считать их оконченными».

Подписи не было. Боев насилу взял в толк, что это записка Софьи Михайловны.


Дождь прошел. Начиналась светлая, летняя ночь. Неподвижные деревья, влажные и блестящие, отчетливо вырисовывались на побледневшем небе; там и сям носились клочья разметанных туч, свежий, пахучий воздух ласково льнул к лицу. Миниатюрные ножки Софьи Михайловны оставляли маленький, почти детский след на влажном песке дорожки. Она шла рядом с Боевым: она только что кончила свою длинную обвинительную речь и тяжело перевела дух.

— В одном вы правы, — заговорил медленно Боев, — я действительно начинаю утомляться этими вечными бурями в стакане воды, этими трагедиями из пустяков и незамолимыми винами здорово живешь…

— Вы через семь лет открыли, что я вздорная женщина? Немножко долго думали, Сергей Максимыч!

— Сделай милость, не говори за меня.

— О, зачем же! Более чем достаточно того, что говорите вы сами.

— Я ничего не сказал особенного; таким образом мы опять ни до чего не договоримся. Объясни, пожалуйста, категорически, в чем именно заключается моя ужасная вина?

Воловская остановилась и с невыразимым негодованием вскинула плечами.

— Скажи Бога ради, Сергей, это насмешка, комедия или забава? Так убедись, пожалуйста, что мне не до шуток… Ты муштровал меня целые две недели и теперь пренаивно спрашиваешь: в чем дело?

— Софья Михайловна! Позвольте мне хоть уж настолько-то быть самостоятельным человеком, чтобы располагать бесконтрольно неделей собственного времени! Неужели и это — нарушение прерогатив вашей верховной власти?

Она горько улыбалась.

— Это все очень красноречиво, Боев, только не искренно, а мне ведь не надо от вас красивых слов… Вам хотелось меня помучить, и теперь у вас не хватает прямодушия сознаться в этом. Предупреждаю вас, что это не моя роль. Я так жить не могу! Теперь вы исчезли на две недели, а когда-нибудь вы пропадете на два месяца… Вы этим проявляете свою самостоятельность?..

— Да. Мне казалось, что нам обоим не лишнее отдохнуть друг от друга. Не волнуйтесь, это совершенно верно. Последнее время вы были постоянно не в духе; вы придирались ко мне целыми днями, и все наши разговоры сводились к нелепому состязанию в колкостях. Сознаюсь, мне это надоело! Я хотел отдохнуть и полагал, что и вам это будет кстати, поможет сойтись ближе с дочерью… Кажется, впрочем, из этого ничего не вышло.

— Вот как! И вы исчезли, не говоря дурного слова? Оригинальная манера действовать!

— Помнится, я даже говорил… Я нахожу, Софья Михайловна, что и вы могли встретить меня здесь иначе, если б действительно хотели примириться, а не только упрекать и распекать!

Воловская смотрела на него с неподдельным удивлением. Так он никогда еще не говорил с нею. Она даже не сразу нашлась, что ответить.

— Вы одно упускаете из виду, — заговорила она, — что во мне не произошло никакого переворота; я все та же, какая была месяц, год, два тому назад… Мой характер вам достаточно известен; вы не могли ожидать, чтобы я первая искала мира, не сознавая за собой никакой вины. Пусть это высокомерие, каприз, деспотизм — все, что вам угодно! — так было всегда, и давно ли вы начали тяготиться этим и находить наши отношения невыносимыми?

— Может быть и давно, все совершается постепенно… Говорю вам, я устал — стар стал, что ли!

Воловская насмешливо качала головой.

— Да и почему это непременно должно быть так? Отчего между нами не может быть простых дружеских отношений? Неужели вы понимаете привязанность к женщине только в форме рыцарского поклонения даме и предпочитаете это отношениям равноправных людей?

— Нет. Но я не смешиваю понятий — любовь есть любовь, а дружба есть дружба. Вы предлагаете мне дружбу вместо прежней любви? Так я поняла вас?..

Она смотрела на него напряженным, неподвижным взглядом. Боев побледнел и невольным движением взял ее руку.

— Я не хотел этого сказать, Соня!..

Она перевела дух и взглядом искала скамейку. Он подвел и бережно усадил ее.

— Я верю! — проговорила она упавшим голосом. — Если даже нашу связь можно порвать так легко, то чему же можно верить на земле? Что ценить, для чего жить?!. Прежде я думала, что мою веру в тебя нельзя и пережить — теперь я вижу, что пережить человек все может…

Боев молча целовал ее руки.

— Я постараюсь быть кроткой…

— Прости меня!

IV

«Помирились!» — было первой мыслью Софьи Михайловны на другое утро. Она наслаждалась ощущением спокойствия, которого давно не было в ее душе; ей не хотелось возвращаться мысленно назад, разбирать и передумывать — она отдыхала и переживала, припоминая, только особенно приятные минуты вчерашней ночи… В глубине души она чувствовала, что этот мир не походит на их прежние примирения — ее роль сильно изменилась. Она сознавала это назло себе, по невольной способности пожившего человека разом схватывать суть вещей. Она охотнее закрыла бы глаза, обманула бы себя, если б могла…

«Уступила! В первый раз… сдаваться начинаю…» — думала она с горечью и сознательно не давала себе вдумываться, чтобы не испортить своего благодушного настроения. Она пережила способность увлекаться; она понимала, предвидела с беспощадной ясностью, что, не уступи она, их ссора на этот раз кончилась бы, пожалуй, разрывом… Она женским инстинктом угадывала, что ей нельзя зарываться — надо или пойти на компромисс, или… Вот к этому-то «или» она и была слишком не подготовлена.

Между тем Милочка «пропадала над книгами», как выражалась мать. В этот день она даже к обеденному столу пришла с книгой и так мило, по-детски просила разрешить ей эту вольность, что Софья Михайловна должна была уступить. По этому случаю девушка во весь обед не проговорила ни слова, и Боеву виден был только узенький пробор ее головки, наклоненной над книгой; она ни разу не встретилась с ним взглядом и прямо из-за стола ушла к себе. Так продолжалось несколько дней кряду. Софья Михайловна не удерживала, а Боев любовался… Он находил, что это умно придумано и грациозно выполнено — «совсем по-женски». Он разом почувствовал себя отодвинутым на известную дистанцию, обязанным подчиниться этим невинным маневрам… Он приглядывался и не узнавал маленькой Милочки; ему казалось, что и манеры, и походка, и голос ее изменились; решительно он никогда прежде не подмечал у нее такого глубокого, думающего взгляда! «Что мудреного — развивается, читает вот… Нет, выдержки, выдержки-то сколько! И откуда это у женщин все берется по востребованию?» — недоумевал он каждый день…

«Ну, будет однако!» — решил Сергей Максимович в одно прекрасное утро и послал попросить барышню выйти к нему на минуту.

Он смотрел, как она спускалась с балкона, как задела за гвоздь платьем и перегнулась отцепить его, потом поправила косу и медленно шла прямо на него. Решительно взрослая женщина!

— Я нахожу, что вам пора простить меня, Людмила Андреевна, — сказал Боев улыбаясь.

Он хотел было назвать ее Милочкой и не решился.

— Что же прощать? Вы сказали то, что думали в ту минуту… Взять этого назад вы все равно не можете.

Она слегка отвернулась от него и обрывала листочки с ближайшего куста.

— А если я попрошу вас забыть?.. — вкрадчиво просил Боев.

Милочка молчала.

— Я ответил так резко потому, что обобщил ваши слова… вы мне не дали досказать — я, право, глубоко тронут…

Девушка вспыхнула и посмотрела на него совсем уж неожиданно холодным и раздосадованным взглядом.

— Пожалуйста, Сергей Максимыч! Я совсем не требую, чтобы вы мне это говорили… Вовсе не нужно никаких оправданий, и я не знаю, к чему эти объяснения…

— Вы желаете дуться? — попробовал он пошутить.

— Я не дуюсь, — ответила она серьезно!

— Значит, вы просто знать меня не хотите и не желаете иметь со мной никакого дела.

— Боже мой, нисколько!

— Ну что же в таком случае? Можете вы утверждать, что вы прежняя Милочка?

— Не могу же я оставаться вечно Милочкой…

Она слегка закинула голову и следила взглядом за облаком. Ей хотелось спрятать подальше свои глаза.

Он смотрел на изящную линию ее беленькой, нежной шейки, на раздвинувшиеся губы и розовые ноздри…

— Слушайте, барышня, — ну, помиримся же!.. Полно вам — ну, виноват, а вы великодушно простите… Смотрите, какое утро — возьмите книгу и пойдем в парк… Вы теперь что читаете?

Она постояла еще с запрокинутой головой, потом опустила на него веселые, сияющие глаза и засмеялась.

— Хорошо… Только с одним условием — совсем не вспоминать того разговора!

Она убежала, не дожидаясь ответа.

Что-то веселое, молодое поднималось в душе Боева… Второе примирение в короткое время, и как оно не похоже на первое! Он чувствовал, что освежается, отрешается от всего будничного, обязательного, предопределенного… Он не знал наперед, о чем будут они говорить с Милочкой, он не мог предсказать, как будет она держать себя с ним… Знал только, что в течении нескольких часов будет видеть перед собой ее прелестное личико, будет приглядываться ко всему, что открывал в ней неожиданного и тем более пленительного — и ему было неудержимо весело…

Она пришла с книгой, с белым шелковым платочком на волосах и чинно пошла с ним рядом.


Прошла неделя. Стояли сухие, ясные, безветренные дни. В дальнем конце городского парка, там, где он нечувствительно переходит в настоящий, заправский лес, была небольшая, глухая котловинка, которую Боев и Милочка открыли нечаянно в одну из своих утренних прогулок и сразу особенно полюбили. Садовая дорожка шла по верху, за рядом жимолости и акаций, образовавших сплошную цветущую стенку; за этой живой стеной был роскошный, изумрудный лужок, углубленный в середине и весь обрамленный деревьями и пышными кустами калины и черемухи; в самой середине возвышалась уединенная группа темных елей, красиво оттенявших всю картину. В просветах между деревьями сверкали изгибы узкой лесной речки, мелкой и прозрачной, и доносился меланхолический звук струящейся воды. Боев и Милочка каждое утро, не сговариваясь предварительно, направлялись к этому уединенному уголку и усаживались под большой липой на верху ската, откуда вид был всего красивее. Милочка читала вслух. Книга лежала у нее на коленях, и она сидела легко и прямо, наклонив грациозно голову. Прозрачная зеленая тень падала на всю фигуру и только мелкие, солнечные кружочки, яркие и трепетные, перебегали по ней сверху донизу. Вспыхнут красноватыми переливами в волосах, выступят прозрачным румянцем на щеке и по покатым плечам соскользнут на светлые складки платья…

Боев полулежал пониже на траве и задумчиво следил за этой причудливой игрой света и тени. Вот одно яркое пятнышко долго трепетало на ее нежном лбу, пока светлая полоска пришлась прямо на глазах и заставила ее изменить позу. Милочка отклонилась назад и встретилась с глазами Боева.

— Вы совсем непохожи на мать, — задумчиво проговорил он.

— Говорят, я похожа на отца.

— Да, немного… не знаю только, в кого вы такая кроткая?..

— Совсем не кроткая, я просто какая-то сонная… кислая! — засмеялась девушка.

— Нет, вы не сонная, вы — т-и-х-а-я! — с особенным выражением протянул Боев.

— Я бы очень желала быть живой.

— Напрасно. Живость вещь самая обыкновенная, а вы… вы не знаете, какое вы производите впечатление!.. Ласкающее и чарующее…

Милочка покраснела и наклонилась к книге.

— Не сердитесь, я право нечаянно… — совсем тихо извинился Боев.

Она, не отвечая, начала опять читать.

 

Прошла еще неделя.

Они сидели на том же месте. Утро было пасмурное и на этот раз читал Боев — может быть, потому и чтение подвигалось гораздо успешнее. Милочка внимательно слушала, прислонившись плечом к стволу старой липы.

Боев опустил книгу и перевел дух.

— Это хорошо написано, только… неправдоподобно, мне кажется… — заметила нерешительно Милочка.

— В жизни все правдоподобно — все, все возможно, Людмила Андревна! Действительность всегда сильнее фантазии. Не все только для нас одинаково понятно, не все видно — а главное, не так тесно и сжато сгруппировано. Сила впечатления зависит единственно от этого.

— По-моему, именно он не мог так поступить, — настаивала девушка.

— Почему же?

— Потому что это был очень честный человек… вообще хороший.

— Честные люди не вольны в своих чувствах, как и бесчестные.

— После этого в чем же заслуга? Какая разница между хорошим и дурным?

— В таких положениях, как это, все одинаково бессильны! — с неожиданной силой ответил Боев.

— Неправда! Просто он оказался слабым и бесхарактерным в конце и совсем иначе был представлен в первой части.

— Вы думаете?.. Впрочем, неопытные люди всегда самые суровые моралисты… Оно и понятно: человек непременно должен запрашивать вначале, чтобы было что уступать впоследствии. Жизнь такой упорный, мелочной и постыдный торг — грязный, копеечный рынок, хоть кого одолеет!

Милочка нерешительно посмотрела на него, удивляясь такой горячности.

Боев поднялся на ноги и вышел из-под дерева. Он шагнул раза два по траве и вдруг почувствовал, что на него упали холодные капли.

— Дождь, кажется, начинается?

Дождь действительно начинался. Они увлеклись чтением и не замечали этого под своим роскошным шатром.

Милочка собралась в одну минуту. До дому было не близко; она смотрела озабоченно на небо и все прибавляла шагу. Боева ей то и дело приходилось подгонять — он лениво шел, совершенно равнодушный к дождю, и как будто не мог отрешиться от впечатления последнего разговора. Но ей было не до философии, и раза два она совсем не ответила на его замечания.

Боев вдруг остановился и насмешливо смерил ее взглядом.

— И в самом деле, какая вы еще маленькая девочка, Милочка! До чего вы маменьки-то боитесь! Как же — платье вот замочили, стоит без пирожного оставить!

— Я боюсь не маменьки, а грозы — вы разве не видите?

С запада надвигалась тяжелая, совсем лиловая туча; слышались уж далекие раскаты.

— Вы разве боитесь грозы? — спросил Боев мягко, нагоняя девушку. — Простите, я не подозревал. Дайте мне руку, вам будет легче идти…

Милочка отрицательно качнула головой и пошла еще скорее.

— Неужели вы думаете, что вы в состоянии пробежать так всю дорогу? — напрасно урезонивал ее Боев.

Дождь неожиданно прекратился. Ветер проносился отдельными, отрывистыми порывами и разом совсем падал; точно какой-то подавленный, глухой ропот стремительно пробегал по деревьям. Ласточки тревожно метались низко, над самой землей и, казалось, задевали крыльями за мокрую траву. Вдруг что-то резко щелкнуло и с оглушительным треском рассыпалось над самой головой, вслед затем хлынул настоящий ливень.

Милочка вскрикнула и побежала, зажимая уши руками. Боев догнал и силой остановил ее.

— Барышня вы моя бедненькая, ну можно ли так терять голову из пустяков?! Станьте под дерево по крайней мере — не бежать же целую версту под такими потоками!

Девушка машинально уступила и дала отвести себя под первое большое дерево. При каждом новом ударе она вскрикивала и бессознательно порывалась вперед. Боев держал ее за руки и нежно уговаривал; он мог говорить что угодно — она ничего не слышала и испуганно металась в его руках. Она непритворно, физически страдала, а Боев, против собственной воли, наслаждался ее смятением, ее близостью, тем, что в эту минуту ей необходима его охрана и защита… Он ловил себя на этом, боролся с собственным ощущением и все-таки вздрагивал и волновался, когда она испуганно хваталась за него руками…

Когда затих первый напор грозы, но еще под сильным дождем, вконец промокшие добрались они наконец до дому.

Софья Михайловна стояла на балконе, и по первому взгляду на ее лицо, на вздрагивавшие ноздри и характерный, хорошо знакомый ему поворот головы — Боев понял, что она очень сердится. Тут же, в его присутствии, еще в ту минуту, когда Милочка поднималась по лестнице, Воловская начала резко и повелительно выговаривать ей.

— Советую тебе поменьше заносится за облака и побольше заниматься тем, что у тебя перед глазами! — крикнула она ей вслед, когда девушка молча вошла в комнаты, сконфуженная и еще неуспокоившаяся после недавнего испуга.

Боев слушал, стоя на дожде, у балкона.

— Браво, Софья Михайловна! Кошку бьют — невестке знать дают!

Воловская презрительно оглянулась на него и, не удостоив ответом, ушла с балкона.

 

Боев и Милочка гуляли «на музыке» по боковой аллее, рядом с той, на которой играл военный оркестр и толпилась пестрая, разряженная публика. Был какой-то праздник. На Милочке было белое платье, которое удивительно шло к ее рыженькой головке; она легко и грациозно выступала около него и, прикрыв лицо веткой жасмина, шаловливо, боком посматривала на него из-за цветов.

— Ну? Начинайте же, Сергей Максимыч!

— Вот видите — начинаю я, вы таки выговорили себе привилегию! Сейчас видна женщина…

— Все равно, все равно! Только поскорее…

— Во-первых, — начал медленно Боев, — вы трусиха, и мне это в вас ужасно нравится…

— Что за вкус! Я знаю — это потому, что я грозы боюсь… Только уж нравиться это, конечно, никому не может.

— Нет-с, не только потому, что грозы боитесь — вы вообще… не из храбрых! Но ведь истинные женщины всегда робки и беспомощны, поверьте. Это особенно привлекательно….

— Никогда не поверю! Ну, все равно — дальше?

— Во-вторых, — вы кроткая, тихая, спокойная….

— Размазня, — резюмировала девушка, — вы как-то уж говорили мне это. Миленький, однако, портретец выходит!

— Очень милый, Людмила Андреевна! Обещающий кому-то впереди много глубокого счастья и прочного душевного мира…

— Кончайте скорее!

— В-третьих — ну, уж это я не знаю, как и выговорить!

— Ничего, ничего — заодно уж!

— Обещайте, что не рассердитесь с первого слова, дадите кончить?

— Постараюсь… Ну, что же вы, Сергей Максимыч?

— Всего больше мне нравится, что вы не слишком умны… — выговорил Боев с виноватой улыбкой.

Милочка и руки опустила; потом рассмеялась и закрылась своим жасмином.

— Это, конечно, не значит, чтобы вы были глупы! — торопился пояснить Боев. — У вас спокойный, здоровый ум — но без блестящего остроумия, которое, поверьте, ни к чему и не ведет в жизни, кроме очень вредного самомнения… Вы не станете гоняться за тем, что до вас не касается, значит, отдадите всю себя именно тому, чему следует, что будет подле вас… Поверьте мне, это самая счастливая черта для женщины.

Девушка слушала его, уткнувшись носиком в жасмин и внимательно расширив свои ясные, карие глаза.

— Вы поняли меня, Людмила Андреевна?

— Поняла, кажется… Если бы вы считали меня дурой, вы вероятно не сказали бы мне этого в глаза, — ответила она задумчиво,

— Ну, вот видите! Видите, какая вы умница!..

— Неумная умница? — поддразнила его Милочка. — А вы все-таки так не кричите, Сергей Максимыч. Смотрите, как на нас оглядываются эти барыни…

Они дошли молча до конца аллеи. Боев смотрел, как ее ножки в светлых ботинках одна за другой, поочередно выглядывали, маленькие и узенькие, из-под воздушной оборки платья. Все в ней было ему невыразимо мило…

— Ну, Людмила Андреевна, — уговор лучше денег, я жду, — напомнил он, когда они до половины прошли аллею в обратную сторону.

— Нет — я свое слово беру назад. Думайте, что хотите, — объявила она неожиданно.

— Это предательство!..

— Вы знаете, что нет. Я хотела, а теперь вижу, что не могу… У меня вовсе нет такого ясного, законченного портрета, какой оказался у вас… Будьте милый, Сергей Максимыч, не приставайте ко мне!

И Милочка так и настояла на своем.

V

Воловские второй месяц жили на даче.

— Как идут ваши утренние чтения? — спросила Софья Михайловна Боева, заметив, что он проводил каким-то особенным, задумчивым взглядом Милочку, которая только что вышла из комнаты.

— Что ж особенного? — пожал он плечами.

— Почему же я-то знаю? Вы собирались руководить ее чтением, лекции литературы читать…

— Уж и лекции! Людмила Андреевна читала Тургенева, и мы разговаривали по этому поводу.

— Вы каждое утро гуляете вместе?

— Большею частью.

— Это часа три времени.

— Я не могу дать вам отчета в этих часах — обыкновенно, как люди гуляют.

Воловская с удивлением смотрела на него.

— Как вы странно раздражаетесь! Полагаю, мне позволительно интересоваться, извлекает ли моя дочь какую-нибудь пользу из этих прогулок?

— Я не гувернер, Софья Михайловна.

— Извините-с, — у вас была в этом случае определенная цель, я не могла догадаться, что вы от нее отказались, — возразила она горячо.

— Я не отказывался, но я не могу назвать наших бесед серьезными занятиями. Людмила Андреевна не школьница.

Это «Людмила Андреевна» неприятно резало ей ухо. Она не в первый раз уже замечала, что Боев с некоторого времени никогда не называл ее иначе.

— Ваша Людмила Андреевна вчера закрыла свои учебники, — вспылила она, — и я вовсе не желаю, чтобы она с этих пор бездельничала и набивала голову романами! Меня крайне удивляет, что вы не выбрали для нее более серьезного чтения. Я очень сожалею, что положилась на вас.

Боев смотрел на нее с странной, злой усмешкой.

— Ну, жизни уж вам не осилить, Софья Михайловна, не задержать никакими педагогическими мерами!

Густая краска залила все лице Воловской. Она остановила на нем загоревшийся взгляд.

— Как вы смеете говорить мне подобные вещи?!.

Он встал и потянулся за своей шляпой.

— Я не говорю вам никаких вещей… Я только понимаю ваши слова.

— Не угодно ли вам объясниться! Таких оскорблений не бросают на ветер!..

— Э-э, полноте! Сейчас уж и криминал, преднамеренное оскорбление… Развлечение это мне доставляет, что ли? Я прямо, раз навсегда скажу вам, что в этом вопросе я стою на стороне вашей дочери, как бы вы этого себе ни объясняли.

— В каком вопросе?! Я совсем перестаю понимать вас, Боев!

— В том, что вы так упорно держите ее как малолетнего ребенка. Она не виновата, Софья Михайловна, что вы не чувствуете себя достаточно созревшей для роли матери взрослой девушки… выжидать этого пришлось бы, пожалуй, чересчур долго!

Воловская сидела бледная, как бумага, и вся сосредоточилась на усилии сдержать свое негодование. Она знала уже, что ничего нет легче, как рассориться в эту минуту с Боевым. Недалеко было то время, когда она ни за что не спустила бы ему подобных речей, когда он не отважился бы говорить с нею этим тоном и когда вообще совсем немыслимы были между ними подобные сцены. Думала ли она когда-нибудь, что в ней найдется достаточно смирения, чтобы в минуту подобной обиды не отдаться всецело своему гневу, а соображать его последствия!.. Это и не было смирение — это был страх потерять разом все, чем она жила. Она чувствовала, что любовь, многолетняя привязанность этого человека неудержимо уходит, без всякой вины с ее стороны… она делала почти бессознательные усилия удержать ее, не понимая еще вполне, возможно ли это, или уже все потеряно безвозвратно.

Боев по нескольку раз в неделю уезжал в город и возвращался с последним пароходом; он говорил, что у него дела. Он не засиживался у Воловских целыми днями, как бывало — с утра до ночи; он уходил к себе «читать», завел даже какого-то таинственного знакомого. Она пробовала протестовать, но он отнесся к этому так нетерпеливо, что она решилась выждать. Таким образом Воловская мало видела его и не могла следить за тем, что в нем совершалось. А между тем Боев так много боролся с самим собой, жил такой ускоренной, волнующей жизнью в те немногие часы, которые проводил с Милочкой, и потом, скоротав кое-как остальной день, ночью, на свободе отдавался своим мечтам и угрызениям. Он стремился всей душой, он просто бредил мирной, семейной жизнью, открытым, всеми признанным счастием с милой, кроткой женой… Он всегда был добросовестным человеком, но ему казалось, что никакая давность их связи не давала ей права на целую жизнь поставить его в тяжелые, неестественные условия, лишить его семьи, и он уже в конец утратил способность руководить своими чувствами — он не мог представить себе этой страстно желаемой семьи без Милочки… «Ее дочь!..» — твердил он себе ежеминутно, в тщетном усилии ужаснуть самого себя неестественностью такого перехода. Он изнемогал в этой борьбе, но назло всему, его «безумная» страсть росла с каждым днем. Его нервы были потрясены так сильно, что все чаще и чаще приходилось прибегать к морфию, чтобы дать себе хоть несколько часов забвения и отдыха…

Софья Михайловна долго неподвижно сидела на том же месте. Она силилась добросовестно решить, действительно ли это оскорбление вполне незаслуженно? Неужели она такая дурная мать, такой деспот, такая бессердечная эгоистка?.. Чего лишила она свою дочь, почему он находит, что она держит ее как ребенка? Да и кто же она, по его мнению — созревшая женщина?!. Она не вполне знала свою дочь; в присутствии матери Милочка держала себя так замкнуто, неуверенно и робко, что она считала ее менее развитой, чем это было в действительности. Она мало обращала внимания на совершавшийся переход от подростка к взрослой девушке — ей бросалась в глаза только внешность.

— У тебя становятся очень хорошенькие манеры, девочка, это меня радует, — сказала она недавно, прощаясь с нею перед сном. — И ты очень похорошела на даче!

Людмила вспыхнула от ее слов, и это не понравилось Софье Михайловне; теперь ей припомнилась эта мелочь.

«Начинает сознавать свои силы…» — подумала она, невольно мысленно любуясь своей Милой.

Она ее любила — не страстно и восторженно до самоотречения, как любят многие матери, но во всяком случае настолько, насколько каждая недурная женщина не может не любить своего ребенка. Ее отдаляли от дочери отношения к Боеву, и она много огорчалась этим прежде; но, решив раз навсегда, что она не может пожертвовать этими отношениями, она и не пыталась приблизить к себе девушку. Она надеялась, что они сойдутся ближе, когда Людмила выйдет замуж.

«Неужели это непростительный эгоизм? — раздумывала она теперь. — Неужели я обязана перестать жить потому только, что ей пришла пора начинать!..»

Мало-помалу Софья Михайловна успокоила себя. Перетерпев первую горькую минуту, она хладнокровнее взвесила все слова Боева и вдумалась в его новый тон. Объясняясь в саду, он прямо высказал ей, что ему надоели «эти бури в стакане воды…». Она поняла из этого, что прежней манерой она ничего больше не может взять. Что ж делать! Она постарается примениться к этой новой фазе, в которую, очевидно, вступают их отношения… Разве это так уж унизительно для ее достоинства? Ведь не разошлись же бы они из-за этого, если бы были мужем и женой? Пришлось бы искать того или иного выхода, примиряться, уступать, применяться…

«Надо быть философом, пора уметь жить в мои годы…» — твердила себе Софья Михайловна. Она долго думала, она поплакала — потом решила, что это малодушие, что надо не терять головы, а пойти навстречу событиям, благо она вовремя сознала опасность, — в ее власти принять свои меры.

VI

На другое утро Боев встал по обыкновению рано, быстро оделся и напился чаю, торопясь, дорожа каждой лишней минутой.

В саду никого не было. Он стал ходить взад и вперед по дорожке, поджидая Людмилу.

— Сергей Максимович! — окликнула она его сверху.

Он поднял голову. Девушка распахнула раму и присела на окно, вся залитая солнцем.

— Чего же вы медлите? — проговорил он с заметным нетерпением.

— Я не пойду сегодня, — ответила она нерешительно.

— Больны?!. — всполошился Боев.

— Нет, так нельзя… Погодите, я лучше на балкон сойду.

Боев пошел на балкон и озабоченно пожал ее пальчики, еще свежие от холодной воды.

— Мне нельзя, — сейчас же, скороговоркой начала Милочка, — мама говорит, что это бросается в глаза, неприлично… что хозяева и все вообще станут говорить всякий вздор, если мы будем каждое утро разгуливать вдвоем. И еще она говорит, что вы мне не те книги даете, велела читать исторические сочинения, а не романы…

Она торопилась поскорее все высказать, но в заключение покраснела совсем неожиданно для себя самой. Вчера, выслушав беспрекословно решение матери, она очень огорчилась, и ее первым побуждением было скорее поделиться этим горем с Боевым. Теперь она вдруг почувствовала, что это что-то не то, не так просто, как ей показалось, и что Боев принял это тоже не так, как она ожидала…

Он вспыхнул до корней волос и выпустил ее пальцы, которые так и оставались в его руке.

— Вот как! — выговорил он с усилием. — Ну, а вы что же, Людмила Андреевна?

Она посмотрела на него.

— Как я что?! Разве я могу не послушаться?

— Вижу теперь, что не можете.

— Вы хотите сказать, что я могла бы?..

— Странно, что вы меня спрашиваете!

Боев отошел к перилам и смотрел в сад. Он был взбешен и смутно сознавал, что не должен давать себе воли в эту минуту. Он не обладал твердым характером, он привык уступать Софье Михайловне… Теперь он отдавался свежему чувству, непреодолимой жажде нового счастья, новой жизни, и чтобы не дать ей осилить эту новую, враждебную ей силу, — он должен был рассуждать как можно меньше. Он не только не умерял, а напротив намеренно поддерживал свое раздражение против нее, припоминал, подбирал и подтасовывал все, что мог иметь против нее за себя и за Людмилу… Он не хотел быть справедливым, потому что чувствовал, что силен только силой своего увлечения, своего безумного желания идти без оглядки вперед, рвать во что бы то ни стало все, что удерживает на месте…

«A-а! Вы вот уже как нынче! Прибегаете к своей родительской власти… тем хуже для вас, Софья Михайловна! — думал он, злобно стискивая зубы. — Я старался не затрагивать, но если вы хотите сделать из этого оружие борьбы, вы сами развязываете мне руки…»

Милочка потерялась. В его манере было столько неожиданного, недосказанного, что и она смутно начинала волноваться, заражаясь его волнением, и безотчетно чего-то пугаясь. Она смирно сидела на ступеньке балконной лестницы, не решаясь прервать молчания, пока Боев сам повернулся в ее сторону. Он спустился до нее и молча протянул руку.

Девушка не подала своей, а только подняла к нему смущенное лицо.

— Вы домой?..

— Это все, что мне остается, — ответил он сухо, принимая руку.

— Я вас не понимаю! Мама говорила о прогулках, чтобы не бросалось в глаза посторонним. Она вовсе не запрещает мне быть с вами!

— Вы находите, что я могу воспользоваться еще несколькими днями и дождаться, пока вам формально запретят и это?..

Она слышала в его голосе с трудом сдерживаемое волнение и чувствовала, что ее собственные руки начинают подпрыгивать у нее на коленях.

— С чего вы это берете?.. — проговорила она с упреком.

— Я вижу дальше вас, Людмила Андреевна, но для меня важно совсем не это. Дело в том, что вам можно запретить… Я не желаю дожидаться того времени, когда вам не позволят ответить на мой поклон!

— Это неправда! — выговорила Милочка сквозь слезы.

— Вы надеетесь, что Софья Михайловна будет так великодушна, что не дойдет до этого?

Девушка смело взглянула ему в глаза.

— Никто не может заставить меня сделать это!

Ей показалось, что что-то дрогнуло в устремленном на нее горячем взоре.

— Да?!. Да?!. — спросил он прерывающимся голосом, наклоняясь над нею.

Ей опять стало страшно. Она поднялась совсем бледная, придерживаясь за перила, так дрожали у нее ноги, и почти бессознательно выговорила:

— Уйдите лучше, Сергей Максимыч…

Прошло несколько секунд томительного молчания, потом она услышала его шаги на песчаной дорожке. Она постояла еще так, уцепившись за перила, наконец бессильно опустилась на ступени, и горячие слезы хлынули из ее глаз.

Воловская повторила ошибку всех людей, пытающихся бороться с тем, что выходит из пределов их власти. Ее вмешательство только подогнало события, искусственно ускорило их логический рост и разом сблизило Боева и Людмилу. Вместо невинной прогулки по парку, бессознательного заигрывания со стороны девушки и сдержанного, почтительного ухаживания Боева — вышла сцена, потрясающе подействовавшая на Милочку, бросившая заразительную искру страсти в ее чутко настроенную душу…

Мало-помалу ее рыдания стихли и слезы высохли от жгучей волны, прихлынувшей к голове. Ее первым движением было уйти с балкона, который был виден из окон Боева; он напугал ее так сильно, что она ни за что не согласилась бы увидеть его в эту минуту. Она боялась угадать то, что происходило в нем, не знала даже, радоваться ей или бояться возможности этой первой любви — любви почтенного, уважаемого человека, стоявшего, по ее мнению, так неизмеримо выше ее. Он слишком усиленно толкал ее вперед, чересчур форсировал молодое, неокрепшее чувство.

— Господи, зачем это… к чему!.. — приходила она в отчаяние, спасаясь в свою комнату. Милочка не сошла пить кофе, велела сказать, что у нее болит голова, и лежала на кровати, глядя в стену и приготовляясь к приходу матери.

Софья Михайловна повернула к свету ее побледневшее лицо, заглянула испытующе в заплаканные, тревожные глаза и посоветовала не выходить из комнаты. Она ушла, не сделав никакого замечания.

Между тем Боев целый день не был дома и вернулся только к ночи. Он тоскливо посматривал на запертое окно Людмилы и спрашивал себя: что совершается в ней теперь? Он и сам испугался утренней сцены и не вполне знал, как понять ему волнение девушки. Он действовал бы осторожнее, если б его не толкало вперед сопротивление Воловской, лихорадочная жажда отстоять, отвоевать свое новое счастие… Он совсем не думал о возможности отказаться от этого лучезарного будущего. Он так страстно желал его, что почти считал уже своим. Софья Михайловна должна будет уступить, потому что между ними все равно все кончено — ему казалось, что этим доводом все исчерпывается. Боев не зажигал огня и сидел в полусвете летней ночи, сжигая папиросу за папиросой и строя планы один другого решительнее и несбыточнее. Он не слыхал, как стучали в его дверь, и испуганно вскочил с места, когда на пороге появилась светлая женская фигура. На миг сердце замерло от сумасбродной мысли, мелькнувшей в возбужденном мозгу, — в следующий миг он узнал Софью Михайловну.

— Чему приписать такую честь?.. — выговорил он с напряженной, неестественной усмешкой.

Она остановилась и старалась всмотреться в него при неверном свете.

Боев стоял неподвижно, скрестив руки на груди. Она дошла до кресла, села и медленно обвела комнату долгим, печальным взглядом. Прошло пол-лета, а она в первый раз еще была в этой комнате. В памяти мелькнуло, как весною они вместе нанимали эту дачу… И вдруг ей показалось до того чудовищным и невозможным то, что привело ее к нему в эту минуту, так близок и дорог он сам — что она неожиданно для себя самой подошла к нему совсем близко, развела его судорожно сжатые руки и близко заглянула в его лицо своими глубокими, нежными глазами.

— Сергей!.. Скажи, что я в бреду, сошла с ума… Я поверю и все будет забыто….

Он не ждал этого. Он давно и упорно настраивал себя на враждебный тон; он готовился к борьбе, к отчаянной схватке, где хорошо всякое оружие — он силился совсем забыть, кто была эта женщина… Он ждал от нее только упреков, обвинений и угроз. Ласка, неожиданная, давно знакомая ласка подкосила его силы… Эти побледневшие губы, вздрагивавшие от волнения, так часто припадали к нему с страстными поцелуями! Эти залитые слезами глаза столько раз сияли любовью и счастьем, вся она была так близка, так знакома и дорога, что он почувствовал себя разом вконец обессиленным. Молча, без слов он упал к ее ногам и мучительно зарыдал, прижимаясь лицом к ее ладоням…

Она подумала, что все спасено… Ей казалось, что в этих страстных рыданиях разрешается весь его непонятный ей недуг — все, что так нелепо перевернуло их существование. Она не мешала ему и только ласково, любовно гладила его волосы одной рукой — другая была совсем мокрая от его слез. Потом тихо, раздельно, по одному слову она стала шептать ему утешения, свое полное прощение и примирение.

Боев не разбирал смысла слов. Под ласковый, растроганный шепот его слезы лились все тише и тише, дыхание становилось ровнее…

— Я сама не ожидала, что во мне найдется столько кротости… Да, где любовь, там нет места самолюбию! Я вылечу тебя, мой милый, несчастный!.. Мы вернем…

Боев машинально вслушался и испуганно вскочил с колен.

— Нет, Бога ради… не то, вы не то поняли! Я не могу вас обманывать!..

Софья Михайловна перестала говорить и замерла в той же позе.

Он прошелся неверной походкой по комнате, выпил стакан воды, распахнул окно и выставил на свежий ночной воздух свою пылающую голову. Несколько минут ни один звук не нарушал тяжелой, зловещей тишины. Боев сознавал, что должен заговорить первый, но она отняла у него единственное оружие, которым он боролся смело и уверенно. Она стояла кроткая, страдающая, подавленная…

— Софья Михайловна… будьте сострадательны, не заставляйте меня говорить… Вы видите… понимаете! Я мучаюсь сильнее, чем вы думаете…

— О, да, я вижу! Но я не все понимаю, Сергей Максимыч.

Тон был опять негодующий, тот легкий для него тон, которого он так жаждал.

— Между нами все кончено — не бойтесь пожалуйста, я не хочу говорить на эту тему — она и немногосложна… Я желаю только знать, для чего вы стараетесь сблизиться с Милой? Намеренно ставите ее в оппозицию мне? Как можете вы позволять себе это из мелочного желания сделать мне неприятность? За что же вы мне мстите?!.

«Так вот как она понимает это! Боже, как она далека от истины…» — думал он с искренним страданием.

— Понимаете ли вы вполне то, что вы делаете, Боев?! Я замечаю, что она как-то странно волнуется последнее время… Положим, она к вам привыкла, вы вдвое старше ее — но ведь все на свете возможно… Дали вы себе труд подумать об этом?

Ее голос звучал все громче, все холоднее и строже. Он заговорил с усилием:

— Поймите… я еще не совсем отжил, к несчастью! Целая сторона жизни — самая естественная и привлекательная — мной совсем не изведана. Не я виноват в этом… Мне сорок лет — разве это так уже поздно, чтобы жить для семьи, для своего очага, для своих детей?!.

— Ах Господи, да женитесь хоть завтра — кто может помешать вам! Я говорю вам, что вы ведете себя непростительно легкомысленно с моей дочерью, а вы все о себе! Избавьте — я вовсе не желаю знать ваших сокровенных стремлений!..

Боев молчал. У него просто духа не хватало. Воловская ждала… Потом она вдруг тихо ахнула и стремительно перешла комнату до окна, у которого он стоял.

— Как?.. На ней вы хотите жениться?! На моей дочери??

Она схватилась за его плечо и близко придвинулась, чтобы рассмотреть его лицо.

Боев молчал.

Она всплеснула руками и залилась долгим, истерическим хохотом. Этот ужасный смех потрясал комнату, болезненно ударяя по его напряженным нервам. Понемногу она затихла и вконец обессиленная опустилась на стул.

Боев не трогался с места, не подал ей даже воды. Он не смел подойти к ней.

— Скажите одно… вы хоть одну минуту могли думать, что я соглашусь на это?..

— Я думаю, что изменить этого уже никто не может… Это касается меня и вашей дочери; теперь решающее лицо не вы, а она.

— Д-а, вот как! Как в самом деле просто!.. Одним взмахом вы отстраняете меня с своей дороги, так-таки совсем вычеркнули из жизни!..

Воловская встала, содрогаясь от нервного озноба, и пошла к двери.

В несколько шагов Боев опередил ее и взялся за ручку замка.

— Что вы намерены делать?.. — спросил он, пронизывая ее мрачным, подозрительным взглядом.

— Вы требуете у меня отчета?..

— Я должен знать это.

Она с достоинством выпрямилась и попробовала отстранить его руку.

— Пустите меня пройти… вы слышите, Сергей Maксимыч? Или, может быть, вы способны теперь даже на насилие?

— Да, я способен на все… Я знаю, что вы хотите сделать — вы хотите открыть ей нашу связь. Я не могу помешать, но даю вам честное слово, клянусь всем, что мне было когда-нибудь дорого — если вы это сделаете, я лишу себя жизни! Я застрелюсь… Помните это, Софья Михайловна.

Его голос, тихий до шепота, обрывался на каждой фразе. Блуждающие глаза были так дики и мрачны, что Воловская с ужасом попятилась назад.

«Сумасшедший!» — мелькнуло в ее уме.

Он тяжело дышал и не спускал с нее тяжелого, воспаленного взгляда.

— Обещайте, что вы этого не сделаете — только это одно!.. Вы знаете, я никогда не был ни негодяем, ни развратником… Говорю вам: это сильнее меня, я не переживу… Не думайте, что это пустая угроза!.. Идите и говорите, если вы берете это на себя.

Он был страшен ей в эту минуту — страшен и гадок до того, что ее единственным желанием было вырваться скорее из этой комнаты, остаться одной со всем, что обрушилось на нее за этот час времени.

— Берите, если вы способны вырвать обещание, приставив нож к горлу!..

Она с омерзением вырвала руку, до которой он дотронулся, и бросилась в дверь.

VII

Воловская почти бегом бросилась из флигеля, перешла двор и захлопнула за собой калитку. Она как будто боялась, что он гонится за нею по пятам с этим измученным лицом и сумасшедшими глазами. Оправившись от первого испуга, она почувствовала, что силы изменяют ей; лихорадочная дрожь колотила ее все сильнее, ноги подкашивались, в ушах звенело. Она с трудом дотащилась до балкона и опустилась на ступеньки.

Странно создан человек и загадочен источник нравственных сил, которые в каждом найдутся в критическую минуту! Вялая, бесцветная жизнь неожиданно превращается в трагедию, где каждый должен справляться, как умеет, с своей ролью, без предварительной подготовки и без помощи услужливого суфлёра… В стремительном движении вперед нет времени останавливаться на каждой ступеньке, на всех последовательных переходах — дай Бог как-нибудь удержаться на той последней, где оставит отхлынувший вал!

Несколько часов тому назад Воловская считала себя гражданской женой Боева, и обдумывая все неудовольствия и размолвки, возникавшие между ними в последнее время, она ни минуты не сомневалась, что понемногу все уладится. С умом, терпением и добрым запасом философии она вполне надеялась создать новый тон этим отношениям, более приличный их семилетней давности.

Теперь она знала все; но в эту минуту ее поглощало не то, что, казалось, должно бы заговорить всего прежде; самолюбивая, избалованная, она не думала о своей оскорбленной гордости, об отвергнутом чувстве, об обманутой вере… Это все промежуточный ступени, на которых ей некогда было останавливать. Она с ужасом, сознавала, что у нее хотят отнять и дочь — всякую возможность когда-нибудь стать с нею в близкие, дружеские отношения, даже просто поддерживать с нею какие-нибудь сношения. В ней заговорила мать. Что ей предстояло? Жить одной семьей или хотя бы только бывать в доме Боева в почтенной роли его тещи, бабушки его детей… Она семь лет жила привязанностью этого человека; она вся полна была этим неостывшим чувством, этими животрепещущими впечатлениями вчерашнего дня…

Воловская чувствовала, что у нее мысли путаются в голове. Смириться?.. Уйти совсем, стушеваться?.. Но человек должен жить чем-нибудь — у нее отнимали все разом. Отказаться от него она могла бы — ей казалось, что она его ненавидит теперь — но как отказать от единственной дочери? И почему стушеваться должна она, а не он, почему в жертву приносится она? «Я застрелюсь!» — вспомнила она отчаянные слова Боева и вся похолодела. Да, он мог уйти только этим путем, и она чувствовала, что это не пустая угроза. Могла ли она желать этого?.. А Людмила? Что ждало ее, какое счастье с этим бесхарактерным, немолодым уже человеком?.. Стоила ли эта будущность таких жертв; разве не могла она надеяться на лучшее во всех отношениях? И так казалось просто: стоит сказать ей правду — и все кончено, она сама откажется от него… Нарушить слово?.. Рискнуть?..

Софья Михайловна изнемогала. Она сидела, съежившись, прижавшись подбородком к коленям, охватив их судорожно сцепившимися руками. Она не замечала, что небо становилось все голубее, предметы выступали все определеннее и явственнее, отрывочные звуки проносились в неподвижном воздухе, заставляя ее бессознательно вздрагивать… Вот свежий ветер пробежал ознобом по ее плечам, шевельнул деревья, и кудрявые вершины закачались и закивали над безмолвным маленьким домиком. Зашныряли и зачирикали птицы, где-то промычала корова и хлопнула калитка — жизнь просыпалась… Что-то ударило по ее слабым, утомленным глазам и заставило ее очнуться; она перевела свой безучастный взгляд и не сразу сообразила, что это — солнце; первый, огненно-красный луч брызнул из-за горизонта и рассыпался миллионом сверкающих, оранжевых искр. В первый раз в свою жизнь Софья Михайловна видела восход солнца.

Она с усилием разжала свои застывшие, наболевшие пальцы, тронула отсыревшие складки легкого капота, влажные волосы и сообразила, что ей надо идти домой. Она попробовала подняться и не могла удержаться на ногах. Тогда она приняла прежнюю позу, апатично уступая собственной слабости… Она медленно блуждала глазами с одного предмета на другой, приглядываясь и странно задумываясь. Какое это дерево там в углу, такое старое, большое? Его ветки тянутся до самой крыши флигеля, где живет Боев… Вон стулья под навесом беспорядочно сдвинуты… В ушах шумит что-то постоянно, назойливо, точно пчелы у нее над головой… Она с усилием, морщась от боли, закинула голову и тут же забыла, что ей надо. Птица летит какая-то… вот бы ей крылья, чтобы сдвинуться с места, где ей так холодно, больно каждому суставу тела!

Воловская просидела так до шести часов, пока няня первая увидала ее и подняла на ноги весь дом.

Между тем Боев, оставшись один, кинулся на постель, чувствуя, что в его мозгу совершается что-то неладное, что-то такое, с чем он не в силах бороться, какая-то ужасная, посторонняя сила… Он пытался обдумать последнюю, мучительную сцену, представить себе, что предпримет теперь Софья Михайловна — и не мог. Нелепые, ненужные мысли лезли в голову и мешали думать, какие-то неожиданные воспоминания давно случившегося и совсем не идущего к делу… Все это перемешивалось с внезапными, сильными приступами злобы, которую он напрасно силился побороть, — чем он больше старался, тем больше одолевала эта посторонняя сила, тем меньше было логики в отрывочных, бессвязных мыслях. Сердце мучительно замирало, как будто от страха перед чем-то неизбежным, неумолимым…

Боев промучился до света, наконец потерял терпение и выпил усиленный прием морфия. Он проспал долго, тяжелым, свинцовым сном, видел какой-то нелепый сон, которого никак не мог припомнить — знал только, что это было ужасно и отвратительно, и проснулся облитый холодным потом, с болезненно колотившимся сердцем.

Когда он подошел к окну, его поразила странная суета в доме Воловских. Прислуга бегала взад и вперед через двор на кухню; несколько раз на крыльце появлялась Милочка и объяснялась с какими-то извозчиками. Наконец человек сказал ему, что Софья Михайловна ночью заболела, целое утро ищут доктора, но не могут застать дома. Боев схватил фуражку и стремительно бросился на улицу, вскочил на первые попавшиеся дрожки, до которых добежал бегом, и через час привез доктора, за которым гонялся по всему городу.

Боев остался было ждать на крыльце, но доктор не возвращался так долго, что он не выдержал и вошел. Он не пошел дальше первой комнаты, видел издали Людмилу; у нее было заплаканное лицо, она растерянно посмотрела на него и совсем не поздоровалась. Наконец к Боеву подошла старая няня и подробно рассказала, как она нашла барыню утром на балконе почти в бессознательном состоянии, как она теперь «едва жива», никого не узнает и «видать, что вовсе помирает». Доктор вышел от больной озабоченный, отвечал на расспросы неопределенно и раздражительно. Боев простоял все время неподвижно на том самом месте, где остановился, войдя в комнату, и ушел, ни с кем не простившись, не проронив ни одного слова.

VIII

Много дней Софья Михайловна находилась между жизнью и смертью. У Воловских царствовала та томительная суета, которая неизбежна в доме, где есть опасный больной. Прислуга бестолково металась по дому, комнаты целыми днями оставались неубранными, на всех столах и окнах стояли забытые стклянки, немытая посуда. В гостиной за ширмами поставили кровать Людмилы и для этого беспорядочно сдвинули в угол лишнюю мебель; по всему полу были разостланы ковры, половики и даже скатерти — больная не могла выносить ни малейшего шума; прислуга и сама Милочка ходили совсем без обуви, махая руками и шикая друг на друга при малейшем неосторожном движении.

Людмила не спала ни одной ночи, побледнела и осунулась; она тратила свои силы без всякого расчета, не слушая ничьих советов. Старая нянька командовала остальной прислугой, бестолково во все вмешивалась, путая и создавая ненужную суету. Одним словом, в доме царствовали хаос и безначалие.

А Боев сидел безвыходно дома, страдал бессонницей и вконец потерял способность засыпать без предварительного приема морфия. Он не показывался у Воловских, но он несколько раз привозил из Петербурга медицинскую знаменитость, созвал консилиум. Лакей его жаловался, что совсем не может исполнять своих обязанностей, потому что его отрывают от всякаго дела и поминутно посылают узнавать, что делается у Воловских.

Милочка удивлялась, что Боев сам не приходит к ним, и не умела объяснить этого себе ничем, кроме последнего разговора на балконе, когда она попросила его уйти. Это было странно и чересчур мелочно для таких исключительных обстоятельств. Девушка обижалась за мать и старалась не задумываться над тем, что могло скрываться под таким странным поведением.

К концу недели больная почувствовала некоторое облегчение и доктор в первый раз прямо высказал надежду на благоприятный исход болезни. Все в доме вздохнули свободнее.

В одно серое, дождливое утро Милочка вышла на балкон, чтобы вернуть горничную, которая только что по ее приказанию побежала в кухню. Она тут же, с балкона, передала ей новое распоряжение и повернулась, чтобы уйти в комнату, но в эту минуту заметила, что к ней направляется бегом через сад лакей Боева. Он подал запечатанный конверт, который барин приказал отдать непременно ей в руки.

Милочка прямо с балкона прошла к больной. Она дала ей лекарство, переменила компрессы, оправила постель, прибрала кое-что в комнате. Она старалась сосредоточиться на том, что делала, и нарочно замедлять движения, и все-таки одна мысль неотвязно стояла у нее в голове… она как будто чувствовала, физически ощущала таинственное письмо в своем кармане. Приехал доктор и обратил внимание на ее особенно рассеянный, поглощенный вид. Он опять повторил, что она слишком утомляется, и настаивал, чтобы она дала себе отдых хоть теперь, когда главная опасность, по-видимому, миновала. Доктор уехал; больная выпила несколько ложек бульона и задремала, няня села с чулком у ее дверей, и Милочка не в силах была выдерживать дольше. Она сказала, что попробует отдохнуть по совету доктора, и ушла в свою бывшую комнату, где совсем не бывала с тех пор, как заболела мать.

Девушка попробовала замкнуть дверь, но замок был испорчен; тогда она села на стул тут же у двери, подальше от окна и вынула из кармана письмо Боева. Она боялась прочесть его и вместе с тем ни за что не согласилась бы, чтобы его не было в ее руках… Она разорвала конверт дрожавшими пальцами и осторожно вынула три листа, исписанные мелким, неразборчивым почерком. Прежде чем стала читать, еще не отыскав начала, она не то что прочла, а как-то разом увидала тут и там по нескольку отдельных слов. У нее зарябило в глазах и бумага запрыгала в руках… Казалось, она уж знает, угадала все содержание письма!.. Милочка никак не могла успокоиться и начать читать; усталые, напряженные нервы не могли вынести сильного ощущения — она расплакалась от радостного волнения и вместе от какого-то безотчетного испуга… В опустевшей, беспорядочной комнате она сидела неудобно и неуютно на стуле у двери и кусала губы, и крепко прижимала к глазам одну руку, точно могла остановить этим неудержимо лившиеся, нервные слезы.

Между тем больная проснулась и попросила пить. Няня подошла к столу и нашла пустой стакан — Людмила забыла приготовить питье. Больная раздражительно требовала пить, няня охала и бестолково металась по комнате, наконец побежала звать другую прислугу. Больная волновалась все сильнее, наконец начала беспомощно, по-детски плакать. Милочку не могли найти, пока она сама услыхала, что ее зовут в несколько голосов, и испуганно бросилась из комнаты, сунув в карман непрочитанное, наскоро скомканное письмо.

Суматоха улеглась нескоро. Надо было успокоить больную, потом подали обед, от которого она напрасно отказывалась; больная чувствовала себя хуже, и она не решалась отойти ни на минуту; приезжал доктор и велел сделать ванну. Милочка в первый раз сознавала, что она целый день на ногах, в утомительной, ежеминутной суете. Изо дня в день она делала все это безотчетно, почти не замечая — теперь это стоило ей постоянного, напряженного усилия над собой, небывалого физического утомления. А тут еще няня скучно, надоедливо ворчит под ухо, что вот до чего довело ее упрямство — зря из сил выбилась, слушать не хотела и теперь что будет, коли сама с ног свалится? «Вишь ходит какая беспамятная и потерянная!»

«Господи, хоть бы ночь поскорее!» — думала Милочка, тут же соображая, что и ночь небольшое облегчение, потому что больная спала очень дурно.

Но по крайней мере весь остальной люд успокоился и не мешал ей. Она прочла письмо ночью — тут же, в комнате больной, при слабом свете ночника, прислушиваясь к малейшему звуку, со всеми предосторожностями шевеля бумагу, отрываясь и испуганно кидаясь на каждый шорох. Она была в сильно возбужденном состоянии, самая обстановка была томительная и волнующая — потому и это длинное, длинное письмо поразило ее еще сильнее, чем должно было само по себе. Это было не простое любовное послание — это был мучительный крик исстрадавшегося сердца, экстаз чувства, разорвавшего оковы и вылившегося назло рассудку и совести… Тут были все переходы от почтительной, благоговейной нежности до могучей, грубой и требовательной страсти. Боев писал его в бессонную ночь, с головой, распаленной долгим употреблением наркотических средств; его рука летала по бумаге, глаза горели безумным выражением, испугавшим Софью Михайловну, и ни разу не пришло ему в голову, что этот болезненный бред не может быть понятен семнадцатилетней девочке, знающей страсть только по романам. Не зная трагизма его положения, как могла она понять, что в любви может быть столько муки и боли!

Милочка читала, замирая и холодея, и пугаясь — всего больше пугаясь. Он просил, он требовал самого скорого ответа; она и без его просьбы поняла бы, что медлить невозможно — но как решить так неожиданно, теперь, когда мать может быть умирает! Могла ли она в такую минуту заниматься любовью? Она схватилась за этот законный предлог, чтобы не решать своей судьбы сейчас же. Эта неожиданная и, как ей казалось, незаслуженная любовь импонировала ее так сильно, что она совсем не допускала возможности отвергнуть ее; ей казалось, что она кладет на нее известные обязательства, что это письмо уже связывает ее… Что она такое перед этим опытным, пожившим, милым человеком, чтобы причинять ему подобные страдания?! И все-таки она не решилась дать ему теперь же тот ответ, которого он добивался.

Милочка не сомкнула глаз всю ночь, мучаясь тем, что, пожалуй, он уже теряет терпение, не подозревая, что за целый день ей не удалось даже прочесть его письма. Утром она написала ему, что она слишком расстроена и не в силах решать этого важного вопроса, пока жизнь ее матери в опасности, а потому просит его подождать хотя несколько дней.

Боеву было не семнадцать лет, и он знал, чего хотел. Этот ответ разом охладил его пыл. Он долго с болезненной усмешкой смотрел на эти наивные слова, на детски безмятежный, ровный почерк… Бедный, наивный ребенок! Она не понимала, что ему нужно не какое-нибудь бесповоротное решение, а слово, только одно слово на его три страницы! Но этот трезвый взгляд на свое положение не удержался и одного дня; у страсти есть своя логика, своя тончайшая казуистика. К вечеру Боев уже размышлял на ту тему, что, само собой разумеется, Милочка не могла ответить иначе, что его вопрос был преждевременен, вынужден его несчастным положением… Ее юное, ничем невозмущенное чувство не могло развиваться с такой болезненной быстротой — ему довольно того, что она не отреклась прямо, с первого слова, все остальное возможно, все придет в свое время. Он дорого бы дал за возможность увидеться с нею, успокоить, смягчить слишком внезапное впечатление неосторожного признания. Это было для него совершенно невозможно; он не имел права войти для этого в дом Софьи Михайловны, воспользоваться ее беспомощностью.

Боев мучился бесплодно, бессильно. Минутами он с поразительной ясностью сознавал, что ведь это он, один он причиной болезни Воловской, может быть — ее смерти!.. Правая или нет в его глазах, все равно она страдала из-за него… Он останавливался на этом, он силился сосредоточиться — и не мог. Вопреки собственным усилиям, он в глубине души оставался к этому почти равнодушным; он не мог пробудить в себе ни малейшей нежности к этой недавно еще дорогой ему женщине; хуже — в нем поднимались бессознательные злобные порывы, которыми он не умел управлять. Все силы его души были поглощены собственной нерешенной участью.

Целые дни он проводил у окна в надежде издали, мельком увидеть Милочку. Никакое дело, никакая неизбежная обязанность не отвлекала его, и болезненно напряженный мозг работал без отдыха все в одном мучительном направлении…

IX

Воловская поправлялась. Она не бредила и узнавала всех, но она была до того слаба, капризна и раздражительна, что окружающим теперь было труднее, чем в первый, самый опасный период болезни. Изо дня в день приходилось ежеминутно напрягать свое внимание, быть вечно настороже, чтобы избегать малейшего повода к раздражению; но они встречались на каждом шагу и предвидеть их нормальному человеку не было никакой физической возможности. Людмила буквально выбивалась из сил и все-таки по нескольку раз в день на нее сыпались самые чудовищные обвинения, кидались в лицо компрессы, летели на пол стклянки с лекарствами, целые подносы с посудой. Больная заливалась искренними слезами, жаловалась, что ее все ненавидят, нарочно делают ей назло, что ее хотят уморить, что дочь мстит, пользуясь ее беспомощностью… К счастью, Милочка не понимала сокровенного смысла этих болезненных выходок и слушала их равнодушно, как всякий нелепый бред, огорчаясь только, что больная вредит себе подобными волнениями. Девушка уже две недели не выходила из дому и последние дни почти не отлучалась из комнаты матери — она одна умела сколько-нибудь угодить ей.

Лето приходило к концу; летние цветы отцветали, а Софья Михайловна требовала каждый день нового букета; маленький цветник Воловских совсем уже опустел. Милочка вышла сама в сад, чтобы обрезать последние остатки цветов, уныло торчавшие там и сям на опустевших клумбах. Она была совершенно поглощена своим занятиям, огорчаясь, что цветы осыпаются под ее пальцами и букет выходит маленький, жалкий. Она озабоченно осматривалась, предвидя новое огорчение для больной, она торопилась вернуться скорее в комнаты и даже не оглянулась ни разу на флигель Боева. А он смотрел на нее из окна, следил за каждым ее движением и наконец не выдержал; он подумал, что цветник — нейтральная почва и через несколько секунд стоял рядом с Милочкой. Она покраснела до слез под его жгучим, восторженным взглядом.

— Людмила… Мила… Милая!.. — шептал Боев, задыхаясь от волнения и ловя ее руку.

— Нет… ради Бога, нет!.. Не надо, Сергей Максимович… не говорите… я вас умоляю, не спрашивайте меня ни о чем… После…

Он покорно опустил руки.

— Я так давно не видал вас… так бесконечно давно!..

Она думала о том, что ее ждет мать, что ей нельзя терять времени.

— Не просите — я, право, не могу, Сергей Максимович. Мама ждет… она раздражается, ей это вредно… Погодите еще немного.

Он не возражал, бледный и мрачный. Она вгляделась в него внимательнее и ее поразила огромная перемена в его наружности. Боев похудел, поседел и постарел после последней памятной сцены. Ей стало ужасно жаль его — так захотелось приласкать, так сладко, так ново было сознавать, что она это может, что в ее власти заставить просиять это измученное лицо…

— Вы были больны? — спросила она нежно, сделала шаг в его сторону и робко дотронулась до его плеча вздрагивавшими пальчиками.

— Да, я болен… Я могу с ума сойти… Я не шучу, Людмила — я измучен… Пожалейте меня!

Она испуганно отдернула руку, но он поймал ее на лету.

— Я не требую никаких обещаний, я не буду торопить вас — скажите только… можете вы полюбить меня?.. Любите вы??.

Она не могла выдержать его жгучего взгляда и напрасно пыталась высвободить свои руки.

— Боже мой, да что же это!.. Что вы делаете… пустите! Я вам говорю, пустите меня… Ах!! — вскрикнула она пронзительно и вырвалась из его рук.

Она знала только, что больше он не держит ее, и стремительно, в один миг пролетела дорожку и балкон и захлопнула за собой дверь залы. Она тяжело дышала, сердце стучало, казалось, где-то в голове, она дрожала… Что случилось? Она помнила только близко над собой его странное лицо, жгучий взгляд — знала, что боролась с ним, пока горячее прикосновение обожгло ей губы. Она вскрикнула, и он ее выпустил…

«Поцеловал!..» — сообразила она, вспыхивая и замирая.

Милочка с трудом совладала с своим волнением и расслышала голос матери, звавшей ее из спальни. Она теперь только заметила, что у нее нет в руках несчастного букета: он лежал растоптанный на дорожке, и ни за что на свете она не согласилась бы вернуться за ним. Она начинала не шутя бояться Боева.

Весь этот день больная волновалась особенно много; приехал доктор и дал ей новое лекарство, после которого она уснула.

— Теперь она проспит несколько часов, и вы пожалуйста воспользуйтесь этим и тоже отдохните, — убедительно, несколько раз повторил он Милочке.

Она оставила полуотворенную дверь в комнату матери и прилегла на свою кровать. Она была так утомлена, что глаза смыкались против воли, как ни старалась она припомнить еще раз со всеми подробностями утреннюю сцену в саду. Мысль работала все медленнее и сбивчивее, находили мгновения полного забытья… Вот она совсем живо видит перед собой взволнованное лицо Боева и вдруг его прерывающийся шепот переходит в голос старой няни, где-то тут, у самой ее постели…

«Сейчас засну», — сладко улыбается девушка и вздрагивает от прикосновения. Теперь уже не во сне, а открытыми глазами она видит желтое, сморщенное лицо Савельевны и никак не может понять, зачем она мешает ей спать.

— После, няня… дай мне заснуть чуточку… — лепечет она невнятно, как сонный ребенок, и тут же начинает видеть какие-то цветы, букеты и фрукты.

— Нечего прикидываться-то попусту — вижу небось, что не спишь, — необыкновенно сердито ворчала старуха. — Уж от меня, мать моя, не отвертишься… Я отпою правду-матку, ничего, что нянька глупая…

Милочка решила, что от нее действительно не отвяжешься, и приподнялась на кровати, протирая руками глаза.

— Ну, что тебе понадобилось, няня? Говори ты хоть поскорее!..

— А ты не егози, сама знаю. Пойдем-ка в каморку мою, здесь не стану; неравно услышит кто…

— Ах ты, Господи!.. Что ты право выдумываешь, няня… — совсем по-детски, «хныкающей» интонацией протестовала девушка.

Каморка Савельевны была не более, как чулан, который старуха за недостатком помещения обратила в свою спальню. Большая кровать с неизбежным стеганым одеялом и ситцевыми подушками загромоздила ее до такой степени, что пройти можно было только боком, прижимаясь к самой стене.

Милочка села на кровать и разглядывала сонными глазами большой образ в фольговой раме и маленькое зеркальце с отбитым уголком.

— Чем это у тебя, няня, так хорошо пахнет?

— Цвет липовый сушится, — ответила старуха все так же строго.

— Вот тоже охота! Его и в аптеке купить вздора стоит.

— Как ни так — дадут тебе в аптеке свежего! От домашнего-то так дух и дает, а у них что твое сено; валяется, чай, валяется…

Милочка протяжно зевнула.

— Ну, няня, а сказать-то ты что же хотела? Видишь я еле сижу… какая право!

— Нечего лукавить-то — спать вишь захотела! Не вовсе слепа еще, родимая, вижу тоже, небось!

Девушка пытливо посмотрела на нее:

— Что ты видишь? — спросила она уже не сонным голосом.

— Что я вижу — это твое счастье, не велика беда, а ты бы то подумала, что на дворе чужие люди живут…

«Догадалась! Утром верно видела…» — испуганно соображала Милочка, чувствуя, что бледнеет,

— Он, старый греховодник, совести не помнит — так уж с мужчины ни что возьмешь, все таковские, а девушка на всякую минуту должна с опаской! На тебе! В саду целоваться вздумали! Эка бесстыдница! Мать умирает, а она что затеяла?! Ну, умница, нечего сказать, хваленая!!

— Это, няня, он… насильно!.. — едва выговорила сквозь слезы Милочка и спрятала свое пылающее лицо в ситцевые подушки.

— А ты нешто маленькая, чтоб до того довести? — строго выговаривала старуха, стоя перед нею у стенки. — На что похоже? Я давно гляжу, что он коло тебя увивается! Недаром, видно, промежду их все ссоры да неприятности пошли… и болезня-то эта, видно, неспроста приключилась. Ну, люди!.. Греха не боятся…

Милочка приподнялась и вопросительно смотрела на нее недоумевающими глазами.

— Что ты путаешь, няня?.. Как неспроста? Да ты про что… няня?!

Старуха поглядела на нее, пошамкала своими ввалившимися, сморщенными губами и не нашлась сразу, как ответить.

— Он мне на днях письмо написал… предложение сделал, — тихонько, сконфуженно созналась Милочка и так и замерла с полуоткрытыми губами: она видела, как старуха ахнула и буквально затряслась всем телом.

— Как… предложение? Какое предложение?! Да ты без ума говоришь, что ли? На смех пожалуй… — бормотала она, близко надвигаясь на нее.

Милочка испуганно пятилась.

— Няня, да что ты право с ума сходишь! Чего ты испугалась так? Какое предложение! Само собой разумеется, замуж я за него выйду…

— Замуж!.. За него?! — всплеснула руками старуха. — Матушка Владычица, да что же это такое? Да неужто попустишь!.. Аль ты и вправду, вовсе глупа еще, так ничего и не видишь? Да он-то как же, бусурман он, что ли?.. Сердешная моя! Уж и точно померла бы лучше, от срама ушла бы!..

Бессильные, старческие слезы хлынули из глаз Савельевны. Милочка поднялась без кровинки в лице и беззвучно шевелила побелевшими губами. У нее вдруг пересохло в горле.

— Няня… да ты прямо мне скажи — я не пойму… Что же это?.. Он значит… мамин? Да? Это?? Няня!!.

Она нетерпеливо трясла старуху за плечо.

— Ох, пусти ты меня! Кабы я думала это! Так неужто ж мне экому дитю про мать родную такое рассказывать было?! Чай, не чужой был, знали его, слава Господи, сколько лет — жить без нее не мог. Знаю ведь я, как и венчаться просил, на коленках ползал. Сама не захотела! Своими ушами слышала…

Милочка опять села на кровать и долго слушала причитания Савельевны, не прерывая ее ни одним вопросом. Она тихо плакала, сдержанно всхлипывая и зажимая лицо платком. Ей было невыразимо стыдно… Казалось совсем невозможно взглянуть на свет Божий!..

Старуха проклинала Боева, насколько у нее хватало красноречия, и причитала, точно хоронить ее собиралась.

— Полно, няня, перестань ты Христа ради!.. Поможешь разве… — стала наконец унимать ее Милочка. — Бог ему судья… Мама поправится, доктор сказал… а я… я… Господи! За что же я-то такая преступница?!.

Она отчаянно всплеснула руками и упала головой в подушки.

X

Ночник слабо теплился в комнате. Зеленоватый свет проникал сквозь шелковую ширмочку и падал на прозрачное, неузнаваемое лицо больной. Доктор собственными руками обрезал ее прекрасные волосы, и маленькая, круглая головка смотрела детски миньятюрной, жалкой… Такою казалась она Милочке, сидевшей в большом кресле и надрывавшейся в мучительных, терзающих думах… Несколько часов тому назад она знала, что опасность прошла, что мать поправится — теперь это казалось ей невероятным. Умрет и оставит ее на всю жизнь с этим ужасным гнетом на душе!.. Что она думала об ней?.. Что перечувствовала, пока забылась в смутном, сбивчивом бреде?.. Обманутая… забытая… брошенная! Милочка в отчаянии кидалась на колени, ломая руки, прижималась к постели лицом, искаженным беззвучными рыданиями.

Больная спала глубоким сном.

Она презирала Боева. Говорят, страсть всесильна — он это говорил… Можно простить слабому, изнемогающему, жертвующему собственной честью — но как он мог, как он смел толкать ее на преступление, с закрытыми глазами, слепую, глупую! Как мог он отвечать за нее, взять это на свою душу! Подумать только, что она начнет свою жизнь с того, что перешагнет через родную мать! И она это думала! Она считала ее такой!..

От времени до времени больная слабо стонала. Она начинала тоскливо метаться на постели, перекладывала голову, пыталась поднять свои бессильные руки.

Девушка видела, что она скоро проснется, а ей нужно еще было написать Боеву. Он должен получить это письмо завтра чуть свет, прежде чем успеет встать. Ни часа, ни одной минуты лишней не хотела она оставить ему надежды, что она может разделять его безумие. Милочка была вся — негодование и раскаяние. В ее возмущенную, юную совесть не проникло ни луча сострадания к Боеву, ни капли сожаления о рухнувших надеждах на счастие. Час назад она думала, что любит Боева — значит и он мог отказаться так же легко. Она не сомневалась. Она карала со всей неумолимой, безапелляционной непогрешимостью своих семнадцати лет.

Письмо вышло уничтожающее. Она перечитала его и осталась вполне довольна.

 

Доктор должен был приехать с минуты на минуту. Воловская давно проснулась и лежала неподвижно, с закрытыми глазами. Продолжительный сон успокоил ее раздраженные нервы, но слабость поразительно усилилась. Она лежала как пласт и едва слышно выговаривала отрывистые слова. Милочка наклонялась к самым губам, чтобы понять, что ей нужно. Она тихо сидела около постели, погруженная в свои печальные мысли. Прошло целое утро — Боев давно получил ее письмо.

Девушке казалось, что больная задремала, а со двора несколько уже времени доносился какой-то непонятный, смешанный гул. Вот кто-то взвизгнул так пронзительно, что Воловская вздрогнула и открыла глаза. Милочка раздосадованная встала и осторожно вышла на балкон. Перед флигелем Боева собралась целая шумная толпа; на крыльце, у двери, под каждым окном стояли люди; тут были хозяева дачи, вся их собственная прислуга и еще какие-то чужие мужчины и женщины. Через калитку с улицы пробежали двое в синих чуйках и лакей Боева начал рассказывать им что-то, сильно жестикулируя руками. Громкие, встревоженные голоса сливались в сбивчивый гул.

Милочка в испуге замерла на своем месте. Она смотрела, как горничная Поля с трудом ухватилась за окно, поднялась на карнизе и заглянула в комнату; в ту же минуту она отчаянно вскрикнула, соскочила на землю и кричала что-то, махая руками. Несколько человек из-под окон перебежали на крыльцо и всей силой налегли на дверь. Изнутри флигеля раздались редкие, тяжелые удары.

Вдруг все голоса слились в один отчаянный визг — послышался звон разбитого стекла, что-то большое, темное вылетело в окно и тяжело упало на землю… Люди бросились бежать, ругаясь, толкая друг друга; какой-то мальчуган растянулся на земле и пронзительно закричал на весь двор. Милочка в безотчетном ужасе бросилась в комнату. В самых дверях она увидела, как распахнулась разбитая рама, высокая фигура Боева мелькнула в окне, соскочила на землю и пронеслась по двору…

Никто не остановил его, а когда он скрылся в открытых воротах — вся толпа разом, с криком хлынула за ним. Девушка также бессознательно рванулась вперед, зашаталась и упала на колени…

Через несколько минут приехал доктор, нашел ее на балконе и увел в комнаты.

— Скажите — я слышал какие-то ужасные вещи дорогой! Говорят, ваш знакомый, тут на одном дворе, в припадке умопомешательства вырвался из дому? Вы не знаете, какая причина?

Доктор напрасно подождал ответа, сообразил, что вероятно этим происшествием она и напугана так сильно и не стал расспрашивать. Он дал ей успокоительного лекарства и уложил ее в постель. Милочка молча, беспрекословно уступала.

А Софья Михайловна лежала по-прежнему в бессильном забытье.

В сумерки вернулась горничная Поля, перепуганная и измученная. Она рассказала, что Боева удалось наконец догнать в парке, в какой-то глухой лощине у лесной речки. Место закрытое, и он не заметил, как его окружили несколько человек. С ним насилу могли справиться, но в городе, почти у самого дома, он неожиданно укусил человека, который держал его за руки, вырвался и убежал на берег. С неимоверной быстротой он пробежал несколько улиц и на глазах у целой толпы, которая гналась за ним, бросился с мостков в море. Место не глубокое, но он ударился головой о камни.

Поля задыхалась от волнения и усталости, и обращалась больше к старухе Савельевне, которая слушала ее, подперев щеку рукой и равномерно раскачиваясь туловищем. Они не замечали, что Милочка давно не слушала их — она лежала в глубоком обмороке на своей кровати.

1879 г.

Примечания   [ + ]