Осип Дымов «Нина Струйская»
От того, что она одевалась не так, как все наши барышни, носила красный зонтик и шляпу, похожую на мужскую, про нее стали сплетничать и говорить, что ее дорога, это — идти в актрисы. Нине Струйской тогда едва было семнадцать лет. И как только в городе распространилось это мнение, тотчас все молодые люди — вольноопределяющиеся, аптекарские ученики, гимназисты старших классов — стали за ней ухаживать. Таким образом, как-то само собой сделалось, что репутация Струйской была испорчена, и сестры, желая досадить своим братьям, презрительно говорили:
— Ступай ухаживать за Нинкой.
А ухаживало за ней человек пять-шесть разом, причем все находились между собой в самых дружеских отношениях. Случалось, — не чаще, впрочем, раза в год, — что под влиянием какого-то странного каприза Струйская бросала всю команду, не отвечала на поклоны и пряталась. Но постепенно вокруг нее набиралась новая. Когда я перешел в последний класс гимназии и, следовательно, уже считал себя мужчиной, мнение о Нине было уже твердо установлено и круг ее поклонников обновлен в третий раз.
Перед званием актера я преклонялся и потому не мог без борьбы признать в «Нинке» актрису, да еще на трагические роли. Я решил на этот счет составить свое собственное мнение.
Лунной ночью, часу в одиннадцатом я провожал ее домой. Это было наше первое знакомство. Светил месяц, словно важное дело делал. Роились звезды. Все улицы казались узкими. Идя рядом с нею — очень низкого роста, казавшейся припухлой — я думал, о чем бы заговорить, чтобы не показаться глупым.
— Вы ищете темы для разговора, — сказала Струйская хрипловатым голосом, словно простуженная.
— Откуда вы?.. Вовсе нет.
— Однако, это так: вы очень хотите узнать мою душу. Возьмите мой зонтик. Что ж, будем друзьями. Я слышала, что вы умный.
Она остановилась, протянула мне руку и близко заглянула в глаза. Острое сладкое чувство, внезапно появившееся в груди, помешало мне ответить, и я крепко сжал протянутую руку. В одну секунду желание составить свое собственное мнение исчезло, и я мысленно решил: «О! Она артистка, настоящая артистка. Талант!»
— На меня странно смотрят в городе, — продолжала Нина, — про меня распускают невероятные слухи, и все молодые люди считают долгом за мной ухаживать. Кстати, вы знаете Березкина? О! Это оригинальная личность! Я никого не боюсь и никому не должна давать отчета в своих действиях. Моя мама — это очень замечательная личность! — мне верит, а остальное меня не касается. Ах, эти люди не чутки. Странно, что мы раньше не сошлись с вами. Дружба…
— Почему вы не уезжаете отсюда? — сказал я. — Вам здесь тесно, вы задыхаетесь. Вам нужно на сцену.
Ее глаза заблистали и голос перешел в бас.
— Да, на сцену. Мне это все говорят. Жизнь артистки меня захватит. Новые встречи, новые лица. Театр! Там умеют любить и ненавидеть. Ведь вы тоже декламируете? Осторожнее: мой зонтик не раскрывается.
Я поспешил сказать:
— Ну, в гимназии, — это пустяки. «Скупой рыцарь»… не придаю значения. «Василий Шибанов»… это неважно. Несколько раз выступал. Обратили внимание. Пустяки. Вот вы…
Нина остановилась и положила обе руки на мои плечи. Делая большие важные глаза, она дышала так, что все вокруг груди и плеч пришло в волнение.
— Мы должны быть дружны! Вы понимаете. Мы должны…
Она опять схватила мою руку и все кольца — подарки ее поклонников — впились мне в мясо.
К слову замечу, что далее этих пожатий у нас редко доходило дело и, когда я однажды обнял ее, она очень удивилась и дулась на меня дня четыре.
Луна поднималась выше, становилась ярче, молчаливее, меланхоличнее.
— Пойдем мимо кладбища, — предложила Струйская, — я не боюсь. Там сон и покой. А разве в покое может быть что-нибудь страшное? Ах, жизнь, жизнь…
— Да, любовь, — продолжала она без заметной связи, с предыдущим, когда при свете месяца показались первые покосившиеся кресты, — чтобы любить, надо иметь сердце, чтобы быть любимой ум. Любить — значит возвыситься в чужом мнении и упасть в собственном. В любви всегда прав тот, кто сильнее. Никогда не надо доводить до конца отношения любви. Знаете что? — вдруг прервала она себя. — Знаете что? — Она остановилась, и снова на ее груди все стало волноваться. — Мы будем друзьями.
— Ведь мы уже… мы говорили об этом, — ответил я, несколько оторопев и отвечая на ее пожатие уже без прежнего острого чувства.
— Ах, так? Я не заметила. О, вы еще не знаете, голубчик, — в глазах ее блеснули слезы, и у меня тоже явилось желание заплакать, — вы еще не знаете: ведь дружба так забывается. Люди это…
И я слушал, что такое дружба, отчего мы любим лунные ночи, как надо привязать к себе женщину, что такое ревность, брак, Мопассан, хитрость, презрение, любовница, волосы, духи, музыка — слушал все это, видел ее слезы, ее волнение и убеждался все искреннее, что Нина Струйская — настоящий драматический талант.
В городе уже стали говорить про мое увлечение Струйской. «Ею все должны переболеть, как корью», — в десятый раз, сказал наш городской остряк. Я принимал таинственный и нахмуренный вид, но мне было лестно, что я пользуюсь дружбой одной из самых оригинальных и умных девушек — как утверждали все.
Встречались мы по вечерам, когда гимназистам гулять уже не дозволяется, и все больше около кладбищ, заборов и на вокзале. После двух-трех встреч мы перешли на «ты» и вели нескончаемые умные разговоры. При этом Нина часто начинала плакать или не в меру смеяться. Я стучал ночью в какие-то ставни, просил воды, лазил вниз в колодезь и подвергался нападению собак. По окончании прогулок я уставал так, что на утро поднимался с трудом, спал с лица, и старший брат с отцом стали на меня коситься. Дела мои в гимназии шли все хуже и хуже. Начались нелады с математикой и языками, а за поздние прогулки приходилось сидеть в карцере. Не успел я достаточно осмотреться, как был с позором оставлен на второй год.
Через три года, уже будучи студентом, я приехал в Б. Аптекарские ученики уже стали помощниками, вольноопределяющиеся давно кончили службу, три выпуска гимназистов пробродило мимо кладбища и железнодорожного полотна, а про Нину Струйскую все продолжали говорить, что она непременно должна идти на сцену. Никто не слышал, как она декламирует, никогда в любительских спектаклях она не участвовала, почему-то упорно отказываясь, но в ее таланте все убеждены были твердо.
Я встретил ее с длинным рыжеватым господином; летом этот дурак не представлял для барышень никакого интереса, зимой же о нем начинали говорить и с ним старались знакомиться: он был лучший конькобежец. Поравнявшись с ними, я услышал знакомый сипловатый голос: «Любовь это — высшее проявление эгоизма».
— Здравствуйте, Нина, — сказал я.
— Ах, это вы, голубчик! — глаза ее заблистали и грудь заволновалась. — Как вы похорошели, возмужали. Будете гулять сегодня позднее? — Она крепко сжимала мою руку и надвигалась ко мне.
Я заметил, что она пополнела и оттого казалась еще ниже ростом, что вокруг глаз, несмотря на ее двадцать два года, появились морщинки и руки еще обильнее были унизаны кольцами. Шляпа была украшена крупными красными цветами и зонтик бледно-сиреневого цвета.
Вечером мы гуляли мимо кладбища.
— Знаете ли вы в Петербурге студента Варгунина? — спросила она. — О, это замечательно оригинальная личность! Я дам вам его адрес. Как вы возмужали. Вы хотите со мной говорить о многом и не знаете с чего начать? Правда? Я угадала? Одиночество — это удел умного человека.
Она остановилась и протянула мне руку.
— Хотите, мы будем друзьями — да? да?
Ее грудь заволновалась и от плеча отвязался какой-то бант.
— Ах, если бы вы знали сколько раз мне приходилось разочаровываться. Люди так злы.
Она опустилась на траву и заплакала. Я испугался.
— Нина, послушайте, здесь сыро, вы испортите платье и… кругом спят, где я достану воды? Нина!
Уговаривая ее, я машинально вертел в руках зонтик.
— Не бойтесь слез, друг мой, — сказала Струйская, — в лунные ночи трава плачет; люди называют эти слезы росою. Осторожнее, голубчик, этот зонтик сломан.
Я вздохнул свободнее: истерики не будет.
— Да, — говорила Нина полчаса спустя, — истинная любовь всегда должна кончиться ненавистью. Любить — значит жить сердцем; быть любимой — умом. Дружба так же относится к любви, как девушка к замужней женщине. Если бы Мопассан…
Я слушал ее слова и отчетливо вспоминал былую усталость, выговоры инспектора, стук в чужие ставни…
— Послушайте, Нина, вы так оригинально развиты. Я думаю вы должны…
— Сделаться актрисой — да? О, в театре умеют любить и ненавидеть. А ненависть та же любовь. Сцена это…
— Нет, я не про театр. Я думаю, вы должны выйти замуж, — прервал я.
Что-то дрогнуло в сипловатом голосе, когда она ответила:
— Брак! Но разве он в состоянии дать счастье? Притом, ведь вы знаете какие слухи про меня распускают. Конечно, я никому не обязана отчетом, но это обстоятельство… Что вы делаете — ах!
Не знаю, для чего я вдруг привлек ее к себе и поцеловал в губы. Она долго вытирала платком место поцелуя, задумчиво смотря на меня и тихо проговорила:
— Вы — четвертый, который меня целует. Не правда ли, это странно? Нет, мы должны — вы понимаете? — мы должны подружиться. Но не целуйте меня никогда.
Она опять пожала мне руку и опять ее кольца впились мне в пальцы.
И после уж, когда мы в третий раз проходили мимо кладбища и были уже на «ты», она стала говорить про ненависть, пудру, дружбу, одиночество и Эмиля Зола. Я все яснее вспоминал моего бывшего инспектора и частью от этого, частью от усталости и голода, становился непроходимо глупым…
Прошло еще несколько лет. Снова обстоятельства забросили меня в родной городишко и снова я встретился с Ниной Струйской. Она уже была старой девой. Репутация артистки и ее ночные прогулки сделали то, что, несмотря на ее двадцать тысяч, на ней боялись жениться. Уступая общим просьбам, она однажды выступила в любительском спектакле и к изумлению всех — без малейшего успеха. Тогда стали говорить: «Прежде она была замечательной артисткой».
Ее фигура окончательно расползлась, лицо было в морщинах и густо покрыто пудрой; красивые глаза потеряли блеск, и голос сделался еще неприятнее. По-прежнему про нее распускали гадкие слухи, хотя круг ее поклонников сильно поредел, и по-прежнему она вздрагивала и пугалась, если ее целовали.
Она очень обрадовалась нашей встрече.
— Вы женаты? Счастливы? — спрашивала она, близко заглядывая в глаза и впиваясь кольцами в мою руку. — А я, вы видите, — старею, блекну. Так прошла молодость. А помните, как мы гуляли с вами, мечтали о сцене, о любви. Все прошло!
Слезы показались на ее глазах, она отвернулась.
— Пойдем, погуляем — предложила она, выходя из сада нашего летнего театра. — Я бываю здесь часто потому, что все вокруг толкуют о моем увлечении театром, а в сущности, это неинтересно. Что ж делать? Надо жить для общества.
— Ради Бога, не мимо кладбища, — попросил я, когда мы вышли, — там дорога подымается в гору, а у меня отдышка. И позвольте ваш зонтик для опоры.
— Пожалуйста, — сказала она, — только осторожнее: он не открывается. Так-то… Прошли лучшие годы. Мои подруги все давно замужем, у них дети, а я… Вы видите, я откровенна с вами.
Она остановилась и, вероятно, по привычке сказала:
— Знаете что? Мы должны быть… Впрочем, я забыла. Ведь вы… Пойдем. Скучно.
Мы шли молча; мне казалось, что я в чем-то виноват перед нею и что никогда не сумею загладить своей вины. В небе светил месяц, собака лаяла, улицы были пустынны и странны — как восемь, одиннадцать лет тому назад. Мокрая трава блестела каплями росы.
— Трава плачет — сказала она, заломив руки за голову и глядя в небо. — В такие ночи хочется любить… Чтобы любить — надо иметь сердце, чтобы быть любимой — ум, а для того и другого вместе — молодость… Ах, Боже мой!
Она остановилась и вынула платок. Я стал тревожно осматриваться.
— Не пойти ли вам домой? Вы расстраиваете себя. Да и сыро.
Она молча встала, молча пошла, нагнув голову и беспомощно опустив руки. Прошло минут десять, она не говорила, я заглянул осторожно в ее глаза и заметил, что они были сухи. Невыразимое чувство виновности ело мою грудь, и я обрадовался, когда наконец услышал ее простуженный голос.
— Знаете что? — проговорила она, надвигаясь обильной грудью.
— Мы должны быть друзьями? — подсказал я улыбаясь.
— Нет. И не шутите теперь. — Банты на ее груди запрыгали и кольца ее отпечатались на моих пальцах.
— Скажите: почему меня называли артисткой все, все и вы тоже? Что нашли во мне? Ведь я совсем не умею играть. Ах, как злы люди…
И, закрыв лицо руками, она разразилась страстными нескончаемыми рыданиями; а я стоял над ней, думал о проявлении глубокого чувства, принимаемого за искусство, и об искусстве, принимаемом за чувство, и вертел в руках зонтик, который не раскрывался.
«Образование» № 8, 1908 г.