Осип Дымов «Офелия»
I
Я был студентом; ей шел четырнадцатый год. Мои младшие сестры смеялись над нею. Когда меня не бывало дома, она забиралась в мою комнату и оставляла на моем скромном столе либо цветок, либо открытое письмо с портретом какой-нибудь знаменитой красавицы. Однажды, среди выкладок об асимптотах параболы, я натолкнулся на надпись, сделанную очень мелкими буквами:
«Я была у вас и сидела на вашем стуле пять минут. Нина К. До свидания».
Она была высока ростом, с худыми, угловатыми, приподнятыми плечами, длинными, слегка влажными, руками и карими, немного выпуклыми, глазами. Когда я находил ее цветы или читал эти короткие, незначительные, но странно волнующие записки, мне представлялось, что у нее бледное, тонкое лицо с красиво очерченными губами и длинными, нежными ресницами. Эта высокая, худая, безбровая, с нечистым лицом девочка, рано развивавшаяся и «пристающая», совершенно не вязалась с мыслями о цветах и теми неясно нежными ощущениями, которые вызывали ее визиты.
В нашем доме всегда бывало весело, шумно, приходила молодежь, и Нина, несмотря на свои четырнадцать лет и короткое платье, чувствовала себя своим человеком. Она бывала у нас через день, и ее усердные посещения нельзя было объяснить одной только дружбой к ее подругам — моим младшим сестрам. Она знала, что над нею подшучивают, но совершенно не обращала на это внимания. Когда Нина входила в переднюю, она бросала быстрый, откровенный взгляд на вешалку: есть ли на ней студенческие фуражки. Мои глупые сестрицы хохотали; но Нина не скрывалась, не пряталась: ей казалось, что она делала какое-то нужное и очень важное дело, в котором не было ничего смешного или суетного.
— Дома? — звонко спрашивала она, оправляя свою длинную, толстую косу.
Это означало: я ли дома. Если не было меня, она не очень огорчалась, утешаясь каким-нибудь из моих товарищей. Потом заходила в мою комнату, садилась на мой стул и оставляла около чернильницы цветок гвоздики, с длинным, коленчатым стеблем.
Вначале пересмешницы-сестры пробовали поддразнивать и меня. Но вскоре убедились, что я «не обращаю внимания», а она «пристает».
— Нина влюблена в нашего брата, вы знаете? — хихикая, объясняли они гостям, не стесняясь присутствием самой Нины.
— Правда? — спрашивал гость.
Нина принимала серьезный вид, наклоняла голову набок и, слегка откинув тело назад, отвечала своим звонким, резким голосом:
— Да. Он мне нравится.
В этом, откинутом назад, длинном, худом теле было что-то воинственное, бесстыдное и требовательное. Взрослые женщины поэтому не любили ее:
— Бесстыдная, невоспитанная девчонка, — говорила, хмурясь, моя мать. — Мне не нравится, что вы с нею дружите, — обращалась она к моим сестрам.
— Разве она к нам приходит. Она к нему приходит, — справедливо возражали сестры, с некоторою неприязнью указывая на меня.
Мои разговоры с нею в сущности были достаточно безобидны. Она жала мне руку и, глядя, не смущаясь, прямо в глаза, спрашивала:
— Вы читали то-то? Вы были там-то? Видели это?
Но казалось, что эти вопросы она предлагала только
для приличия, на самом же деле ей хотелось говорить совершенно о другом. Но, бедная, она сама еще не знала других слов.
Ее лицо было серьезно и пытливо. Она стояла не волнуясь, спокойно, бесстыдно, строго, требовательно.
Я говорил:
— Вы балуете меня цветами. Это очень любезно.
Она, не опуская карих, слегка выпуклых глаз, отвечала:
— Мне приятно вам дарить цветы. Мне так нравится.
Ее сильные, недетские руки, с широкой, развитой костью были немного влажны. Она не нравилась мне. Я глядел на нее и думал, что она ничего, ничего не имеет общего с девушкой, у которой бледное, тонкое лицо с красиво очерченными губами и длинными, нежными ресницами и которая в мое отсутствие пишет среди геометрических формул об асимптотах параболы:
«Я сидела на вашем стуле пять минут. Нина К. До свидания».
II
Проходило время. Мои сестры выросли, стали реже смеяться и, когда разговаривали с молодыми людьми, выставляли вперед ногу, откидывая назад тело, и в их позе мне иногда смутно чудилось что-то бесстыдное и нежно-требовательное. Появлялась весна, как чудо, приникала к окнам и не отходила от них до самого рассвета, — хотя все спали и во всем городе было торжественно и дремотно тихо. Появлялась весна — благословенное безумие, когда кажется, что за углом, или в парке, или в гостях, или — уж не знаю, где — сейчас встретишь задумчивую девушку, с бледным, тонким лицом; ее темные волосы разделены пробором, длинные, нежные ресницы бросают тень на глаза и красиво очерченные губы скажут то, что нужнее жизни, нужнее всего в мире…
Нина К. давно куда-то исчезла. Кажется, уехала. Я ее быстро забыл, да и сестры мои о ней не печалились.
В дачном загородном театре, где для открытия летнего сезона шел «Гамлет», с участием «местного кружка любителей русских инструментов», я встретил ее.
В этот дачный загородный театр меня погнала ранняя, еще холодная весна, неумирающее до глубокого вечера небо, люди похожие на призраки и бродящие по тротуарам среди незажженных фонарей… Впереди, как огромное, белесоватое озеро чудилось прекрасное лето, в него надо окунуться с головой, оно принесет с собой новую жизнь…
Снизу с полу дуло, у контролера была обвязана щека, Гамлет при датском дворе был армянином и редкие зрители, пришедшие в театр, глухо постукивали ногами не из негодования к братоубийце Клавдио, а из желания согреться.
Я увидел знакомое лицо, отвернулся, стараясь припомнить про это, припомнил и опять посмотрел. Нина выросла, ее лицо погрубело и сделалось еще более нечистым, густые, длинные волосы уже были собраны узлом. Она узнала меня и радостно, развязно, неприятно назойливо закивала головой. Я вспомнил свою комнату у сестер, милое окно, тихую лампу, записки по высшей математике и тогдашнее ощущение всегда трепетно взволнованной молодости. Мне казалось, что все это она мне давала, и теперь не замечал ее назойливости и был ей благодарен.
В антракте я подошел к ней и не выпускал ее руки. Она была выше меня ростом, сильная, стройная и громко говорила звонким голосом, как будто мы были одни во всем театре.
— Сколько лет! Сто лет я вас не видела. Вы похорошели. Как вы сюда попали? Я здесь одна. Мы живем в (она назвала соседнюю станцию). Вы меня проводите домой.
Карие слегка выпуклые глаза с некоторым упорством глядели на меня. И чего-то беспрерывно требовали.
— Садитесь со мной рядом. Там есть свободный стул. Вам нравится?
Она не говорила, что мне рада, не улыбалась и не замечала, что на нее оглядываются. Два офицера в деревянной ложе, похожей на стойло, упорно не сводили с нее глаз.
Медленно тянулась трагедия Гамлета, принца датского, который родился в Нахичевани. Зрители терпеливо ждали разрешения его страданий и постукивали ногами по полу.
Нина сидела рядом со мною, я чувствовал теплоту ее руки и видел нечистый лоб. Короткий вздернутый нос, теперь ясно обрисовавшийся в профиль, мне тоже не понравился.
Когда на сцене появился лукавый Полоний, она спросила:
— Вы не знаете кто эти офицеры?
Когда Гамлет стал рассуждать что жизнь — сон, она сказала:
— А вы не знаете Василенко?
Во время сцены Гамлета с матерью она опять спросила:
— Вы не знакомы с Шейтером? Студент-юрист?
Она не поворачивалась ко мне и говорила так как говорят друг другу очень хорошо знакомые, сдружившиеся люди. Я чувствовал, что она держит меня около себя как нечто завоеванное, прочно приобретенное, с чем уже не надо особенно считаться. Ясно я не сознавал этой мысли, но она глухо меня раздражала.
Вместо актеров во дворец к Гамлету пришли представители местного кружка любителей русских инструментов. И сыграли «Ухарь-купец». Их заставили бисировать, Нина тоже аплодировала и толкала меня локтем, что бы я поддержал ее.
— Это Голубев, — сказала она, указывая на гусляра, — студент. Я его знаю. Он мне нравится. Браво!
Офелия ее заинтересовала, я не мог понять, чем, и подшучивал над Ниной.
— У нее цветы, посмотрите у нее цветы! — возбужденно толкала она меня, когда Офелия, уже сойдя с ума, в малороссийском костюме и с венком васильков вышла на сцену.
Она волновалась и, когда узнала о ее смерти, обернулась ко мне и долго, больно тяжело смотрела на меня карими выпуклыми глазами.
— Что такое? — спросил я.
Она продолжала смотреть, как будто не расслышав.
— Вы меня проводите? Мы пойдем пешком. Это близко. Вы поспеете к последнему поезду.
Мы шли по белесоватому холодному, еще не пыльному шоссе. Небо не потухало; и по обе стороны шоссе расстилались ровные влажные поля с клочьями тумана над рвами и оврагами. Не было ни одного дерева, ни одного куста; казалось, что мы шли среди огромных пустынных пространств печали… Я неясно различал ее лицо, оно представлялось мне другим — скорбным и обреченным, как все, что я видел; оно представлялось мне чьим-то дальним отражением, эхом, отголоском — как и все, что я видел кругом.
Я взял ее под руку, но и прикосновение живого теплого, дышащего тела не прогнали этой мысли.
— Она его любила, — сказала Нина своим звонким нестыдящимся голосом.
— Кто и кого?
— Она. Гамлета. Вы придете ко мне? Приезжайте. Мы будем целый день вместе. Папа вас знает.
— Постараюсь, — обещал я, решив не приезжать.
Телеграфный столб со своими чашками, похожими на бородавки и со всеми проволоками вырисовывался в небе, как неразрешимая, непонятно откуда взявшаяся загадка.
Мы быстро шли, я чувствовал ее руку, не смотрел на нее и среди огромных пустынных пространств печали с клочьями тумана и телеграфными столбами — примирялся с ее голосом, нечистым прыщеватым лбом и неприятной назойливостью. Я нашел ее влажную руку, тихо пожал и услышал, как она не оглядываясь, и подняв лицо, словно говорила сырому воздуху или негаснущему белому, холодному небу, прошептала.
Показались низкие дачные постройки, мы подходили к цели. Глубокая, блаженная грусть, как облако густого белого тумана, окутала меня. Звезд не было.
III
Зимою я мельком слышал о Нине; передавали какие-то странные слухи: она пропадает из дому, проводит вечера в веселой компании молодежи и курит папиросы. Моя мать особенно возмущалась тем что она курит папиросы и прибавляла, что от этой невоспитанной безнравственной девчонки ничего другого и нельзя было ожидать. С той ночи, когда в начале весны я провожал ее домой, я ни разу ее не встретил. Слухи о ней меня совсем не интересовали, и вспомнил я про них уже после…
Опять наступала ранняя весна. Дул очень холодный ветер, были голы камни, белое небо поднялось над городом, над всей землей, и как будто в печальном проникновении угадывались все тайны идущие с севера. С севера ясно шли особые невидимые волны и преобразовывали, меняли всю жизнь. Было неспокойно — даже за крепкими стенами. Вода в каменных набережных блестела безумными отсветами, как чье-то дальнее эхо.
Случилось так, что утром мне надо было по делу навестить отца Нины. Я не думал о дочери, полупозабыл ее. На мой звонок никто не откликался. Я позвонил три и четыре раза и раздосадованный собирался уже уходить; вдруг дверь отворилась, и я увидел Нину в модной прическе, с коричневой лентой в волосах, — как носили тогда. Она совсем не удивилась, увидав меня, и приветливо посторонилась, впуская меня.
— Здравствуйте. Папа дома? — спросил я. — Вы меня узнали?
— Конечно. Вы, — она назвала мою фамилию. — Прислуга ушла и я не слышала звонка.
— Папа дома? — повторил я.
— Нет. Папа уехал. Я сошла с ума, и папа поехал искать для меня комнату в лечебнице.
Она проговорила это обыкновенным приветливым тоном, почти улыбаясь, как будто сообщала какую-нибудь приятную новость.
— Не понимаю. С ума…
— Да. Сегодня утром. Папа сейчас вернется, подождите. Вообще я здорова и ничего не чувствую, но только вот… Папа найдет хорошую лечебницу. Я просила с садом. У меня будет особая комната и окна будут выходит в сад. Там гуляют студенты. Я попросила папу не пожалеть лишних десяти рублей в месяц, но только чтобы был сад. Ведь я единственная дочь и меня жалко. Что такое десять рублей? Пустяки.
Она говорила громким, звонким голосом, и я все время чувствовал, что в квартире никого нет и ее слова разносятся по пустым, теперь страшным комнатам.
— У меня каждый день будут на столе свежие цветы. Шейтер пришлет и Голубев и еще один, уж я знаю.
Вдруг она пристально, тяжело посмотрела на меня, скверно хихикнула и, сделав очень откровенный жест сказала, немного понизив свой громкий голос.
— Пойдемте в мою комнату. Никого нет. Пойдем ко мне… Милый.
Я пробормотал, опустив глаза:
— Внизу мои галоши. Я сейчас вернусь.
Она схватила меня за рукав, но я вырвался и быстро ушел. За мною захлопнулась дверь.
Я спускался дрожащими ногами перепрыгивая через ступеньку. Внизу около швейцарской мне бросилась в глаза металлическая равнодушная трубка телефона. В подъезд вошел отец Нины.
— Я был у вас… — начал я.
— Вы с нею говорили? — прервал он, дружески мягко взяв меня за руку, хотя мы были мало знакомы. — Она нездорова. Я ничего не понимаю. Сегодня утром она вошла ко мне и сказала совершенно серьезно: «Папа, я должна тебе признаться: я замужем уже три года и у меня есть ребенок. Хочешь его посмотреть?» Сначала я думал, что действительно, с нею что-то случилось. Она повела меня в свою спальню. «Где же ребенок?» — спросил я. «А его только что взяли. Сейчас принесут». Она больна. Ужасно, не знаю.
Этот умный, седой человек был теперь беспомощен и умолял меня своими печальными глазами помочь ему. Швейцар, возясь с галошами, прислушивался к нашей беседе. Металлическая трубка телефона равнодушно блестела, отсвечивая безумным белесоватым пятном.
— Про нее говорили что-то…
— Вздор. Ее заманили в какую-то компанию месяца три назад. Это прошло. Она постоянно сидела дома, играла на рояли, много читала. Не понимаю.
— И не курит? — для чего-то спросил я.
Он не ответил, грустно пожал мою руку и начал подниматься по лестнице.
Я шел по улицам взволнованный и подавленный мыслью об этой обыденной заурядной девушке, с нечистым лицом, в которой проснулись печальные тайны преобразовавшие, изменившие всю ее жизнь, вспоминал ее цветы, подарки, ее звонкий голос, и «невоспитанную назойливость», которая теперь разъяснилась и ее мечтательные слова, написанные карандашом среди уже забытых формул:
— Я была у вас и сидела на вашем стуле. До свидания.
Вспомнился весенний вечер в дачном театре, Гамлет из Нахичевани, полногрудая Офелия в малороссийском костюме и наша прогулка по белесоватому шоссе под негаснущим небом среди пустынных пространств печали…
С севера подвигались невидные токи, пронизывали весь мир и даже за самыми крепкими стенами было не спокойно.
1910 г.