Осип Дымов «Счастье упущенное»
Их связывала давнишняя прочная любовь. Они были знакомы с детства, говорили друг другу «ты», и их брак был решен родителями задолго до того, когда они достигли совершеннолетия. Михаил Львович был старше Лиды на четыре года, но она играла главенствующую роль. Официального предложения он не делал, и не помнил, как и когда случилось, что они заговорили о браке: вероятно, будучи еще совсем юными. Его любовь не была бурной, беспокойной, не наносила сердцу острых, и в то же время живительных ран. Его юность протекла в разумной спокойной работе рядом с девушкой, которая была и сестрой и невестой. Так и остались неизведанными многие томления юности, многие мечты и разочарования, неожиданные минуты вдохновения и горькая полынь острой боли, которая кажется смешной глазам благоразумной старости.
Лида привязалась к своему другу. В шестнадцать лет она казалась очаровательной со своим неправильным, несколько вытянутым лицом, широким, капризно-подвижным ртом и большими ласково-насмешливыми глазами. Ее руки были несколько велики, но красивые, к концам сужившиеся пальцы, похожие на конусы, были полны особой трудно уловимой грации. Она не обладала острым умом, не задумывалась над вопросами жизни, мило пела, мило щебетала, повторяя фразы не то слышанные, не то прочитанные, и вообще была похожа на обыкновенную, здоровую милую русскую девушку, которая спокойно и уверенно творит мирный путь жизни.
В восемнадцать лет она неожиданно вытянулась, стала бледнеть и даже покашливать. Опасались чахотки. Родители увезли ее на юг, где Лида пробыла полгода. Михаил Львович — уже студент старших курсов — писал ей длинные, трезвые, очень неглупые письма. Вначале она аккуратно и подробно отвечала на них, но потом ее письма стали реже. Весною он поехал к ней. Лида выздоровела. В углах широкого, капризно-подвижного рта появилась как бы грустная усмешка. Глаза часто щурились. Под тканью платья обрисовывались маленькие изящные груди, вычерченные с необыкновенной правильностью. Она показалась ему обаятельной. Прежние добрые отношения не только возобновились, но даже усилились. Это было самое чудесное время их прочной, многолетней любви. Лето прошло, как сплошной сияющий день с золотым глазом во лбу, с легким дурманом в душные дни зрелого июля. Осенью, когда пришлось на время расстаться, Миша еще в вагоне чувствовал приятную, легкую боль в правой руке и ему казалось, что Лида продолжает опираться о его руку, несколько тяжело наваливаясь высоким стройным телом. Как будто на его руки упала золотая ноша пронесшегося южного лета — зрелый плод склонившегося солнца…
Через полгода зимою Михаил Львович неудачно стрелялся и проболел четыре месяца. Стрелялся он ночью, в своей комнате, после того как проводил Лиду из театра. Никакой записки он не оставлял и, когда выздоровел, ничего не объяснил родным. Случилось же это после того короткого разговора с Лидой, который произошел между ними в театре по окончании спектакля. Разговор был несложен, внешне спокоен и без громких слов, как обычно разговаривают, — особенно о важных вещах, — люди, хорошо знающие и привыкшие друг к другу.
Лида, подняв на него свои серые неглубокие глаза, проговорила:
— Миша, мне нужно сказать… Я считаю себя свободной. Я не выйду за тебя.
Михаил Львович помолчал и, не отнимая руки, спросил.
— Ты любишь другого?
— Нет, — спокойно ответила она.
— Почему же?
Лида наклонила голову; она густо покраснела, волнуясь, видимо, хотела что-то пояснить, но только коротко заметила:
— Так.
Они стояли в ожидании, когда капельдинер подаст им верхнее платье. Миша помог ей одеться.
— Я давно хотела сказать тебе, — произнесла она, когда он вправлял в рукава ее шубки концы выбившегося вязаного платка.
Он не ответил. Садясь в пролетку, он спросил:
— Это твердо решено?
— Да, — сказала она, и при свете зеленоватого газового фонаря, он увидел, как капризно в непонятной улыбке искривился ее широкий подвижной рот. Тут-то пришла мысль, что надо стреляться.
Но Михаил Львович остался жив, и Лида вернулась к нему. Точно уговорившись, оба не вспоминали о коротком и странном разговоре, произошедшем в театре. С нежной заботливостью ухаживала Лида за своим женихом. Она первая заговорила о свадьбе. Решено было венчаться через полгода весною, после того как Миша сдаст государственный экзамен. Эта зима вышла бодрой, полной вдумчивого труда. Михаил Львович смотрел на лицо своей невесты, и каждый раз при этом сердце его ныло сладостным предчувствием чего-то огромного. Но было ли это огромное — радость или страдание — нельзя было разобрать.
— Почему ты смотришь? — спрашивала Лида, спокойно подняв на него серые неглубокие глаза.
— Я не понимаю. Я смотрю… — отвечал он, стараясь оформить словами свои ощущения. — Мне кажется… я не понимаю твоего лица…
— Я ничего не скрываю, — возражала, задумавшись, Лида.
— Конечно… Нет, это другое.
Свадьба состоялась в конце мая, и в тот же вечер молодые уехали за границу. На вокзале невеста казалась счастливее жениха. Ее тонкие, капризно изогнутые губы все время улыбались. Белое свадебное платье плохо ложилось в складки и скрадывало грацию молодых, теперь нетерпеливых движений. У жениха было сосредоточенное лицо; он не глядел на провожающих, не слышал что говорили и даже не узнавал людей. Можно было подумать, что он переживает большое горе — так переполняло его внутреннее счастье. После первого звонка он быстро вскочил в вагон и заторопил Лиду. Все расхохотались. Он не понимал, над чем смеются. Поезд тронулся и стал болтать свой железный вздор.
— Что? — непонятно спросил Михаил Львович. Он намеренно замешкался в проходе и, улучив момент, торопливо и по-детски перекрестился, словно крал что-то… Потом вошел в купе.
Через неделю молодые, сидя на палубе белого, как чайка, парохода плыли по Фирвальштетскому озеру.
Лида в сером коротком платье и желтых ботинках без каблуков была похожа на переодетого мальчика. Соломенная шляпка английского покроя была заколота двумя тонкими длинными шпильками. Лида была счастлива так глубоко, полно и сыто, что казалась себе одновременно и глупой и мудрой. Она видела и чувствовала мужа не только глазами, но всем своим гибким, дышащим молодым телом. Муж сидел рядом, украдкой сунув руку под ее локоть, и чувствовал, что думает вместе с нею одни и те же длинные, счастливые, непонятные другим мысли, в которых не было никакого содержания и никаких вопросов.
В мозгу все время стояло ощущение чего-то дерзкого, прекрасного, еще небывалого. Оно переплеталось с отрывочными воспоминаниями об отелях, автомобилях и музеях. Эти бессвязные пятна реальной жизни были как бы вкраплены в дурманящий сон, который снился весь день и замирал ночью. Ленивая память перепутала города, народы и языки; казалось, что несколько раз побывали в одном и том же городе. И фоном всего существования являлся длинный нескончаемый стук колес, железный вздор, который, не переставая, бормочет несущийся поезд.
Медленно шел пароход, словно белый призрак среди призраков. В застывшей сонной одури ложилось сине-зеленое озеро и вставали горы. Глубокая, волнующая тишина наполнила сердце и ширила мозг. Невозможно было шутить или громко говорить. Из года в год в продолжении столетий по одной и той же строго вычерченной водяной дороге шел пароход, и всех ждало одно и то же, те же горы и небо; но неизменно начиналась сказка сначала и была так же прекрасна, как в первый день, когда ненароком сотворил ее Господь. Так же сидели «он» я «она» — какой-то мужчина и женщина и думали тем же глубоким, суровым, нежным и легко рвущимся молчанием. И каждый начинал с начала жизнь, мечту и ошибку всего рода. Исчезал срок времен, и не было смерти… Сонной одурью плескалось зыбкое озеро, снежным видением, застывшей мыслью вставали и шли друг на друга горы; светило немым счастьем солнце, и растворялась вся жизнь в дыхании лета.
— Миша, — сказала она тихо и закрыла глаза. Это означало: я счастлива, я умираю в счастье.
— Да, — ответил он все с тем же, внешне застывшим, сосредоточенным лицом, скрывавшим безмерную радость.
Она стала у самой кормы, наклонив лицо над бортом; легкие брызги воды, словно порхающие жемчужинки, били лаской в лицо. Нежный ветер, грустный, как полузабытая народная песня, трогал лаской щеку и затылок. Большая, тяжелая, крепко сработанная цепь шла по палубе, медленно двигаясь и разминаясь в кольцах, словно живая. И все — вода, горы, ветер, солнце и вся жизнь тихо плыли куда-то, в немую счастливую даль без границ. О, блаженство сбывшихся снов, святая грусть молодости…
Мимо прошла молодая пара: высокий молодой человек с загорелым лицом и щетинисто подстриженными светлыми усами; о его руку интимно опиралась маленькая, очень гибкая женщина с такими большими черными глазами, что их иначе нельзя было назвать, как только «пронзительными». Мужчина был похож на офицера в штатском платье. Он бегло взглянул на Лиду, потом, оглянувшись, еще раз более внимательно и сериозно. Видимо парочка недавно повенчалась и тоже совершала свадебное путешествие; они медленно прогуливались вдоль палубы; у обоих на безымянных пальцах были крупные, гладкие, еще не потускневшие кольца. Когда незнакомец вторично поравнялся с Лидой, он строго-печально и сериозно взглянул на нее, и их взгляды встретились в непонятном напряжении. Лиде показалось, что он как-то похож на Михаила Львовича. Она отвернулась и забыла про него, Миша не заметил их, как не замечал теперь ничего.
Через десять минут Лида не без изумления увидела, что тот же высокий человек, не спеша и вежливо приподняв белую мягкую шляпу, приблизился к Михаилу Львовичу.
— Могу я сказать вашей даме два слова? — произнес он по-французски, отлично владея собой и внешне совершенно не смущаясь.
— Моей даме? — удивленно переспросил Миша и поспешил добавить, как бы чуть-чуть хвастая: — Это моя жена.
— Разрешите мне… — повторил француз и поклонился в сторону Лиды. Она почувствовала под маской сдержанной вежливости его сериозное и глубокое волнение.
— Я не понимаю, — растерянно ответил Миша. — Как ты думаешь? — вопросительно обратился он к жене.
Лида кивнула головой:
— Пожалуйста.
Француз как бы небрежно поклонился; Михаил Львович смотрел на француза и ждал. Все трое молчали. Незнакомый человек холодно взглянул на Мишу и пробормотал:
— Виноват…
Тот потоптался и, недоумевая, отошел. Сначала Миша издали наблюдал за ними, видел спину француза и спокойное лицо Лиды. Потом что-то кольнуло его, и он отвернулся.
Француз снял шляпу. Лида выпрямилась, положив руку на перила палубы. Они стояли друг перед другом, незнакомые и страшно близкие. Лида, прежде хорошо владевшая французским языком, успела несколько отвыкнуть. Она мысленно переводила то, что сказал ей высокий человек с золотистыми, щетинисто-подстриженными усами, и таким образом получилось, будто незнакомец говорил на своеобразном, слегка неправильном русском языке. Сказал же он следующее:
— Виноват. Я здесь, на пароходе, вместе со своей женой. Мы повенчались десять дней тому назад. Я оставил ее, чтобы сказать вам, сударыня… Вероятно, мы никогда не встретимся, и мне ничего не надо. Я должен сказать вам, — он посмотрел на нее, — со всею сериозностью человека, который знает жизнь и женщин, внушить вам, что только с вами я мог бы быть счастлив. И вы со мной тоже. Прошу меня простить. Не примите меня за авантюриста или безумного, — он криво и вежливо улыбнулся. — Видишь женщину и говоришь себе: «Это она». Как будто встречаешь ту, которую уже однажды встретил, но позабыл. Это очень просто и очень сложно — вы понимаете? Все, что делаешь до встречи с нею, похоже на измену ей — понимаете? Я взглянул на вас, сударыня, и так близко узнал вас, как будто вырос рядом с вами. Я знаю ваши тонкие губы и широкий рот, ваши большие руки с длинными, к концу утончающимися пальцами. Как будто я тысячи раз сжимал их в своих руках, — он протянул ей свои обе руки, точно давал себя заковать. — Я знаю и чувствую вашу маленькую девичью грудь — о, простите, ведь вы видите, как я говорю! — и все ваше тело, все ваше тело, которое создано для меня, только для меня… Я не кричу, вижу, как обстоит дело и… сейчас отойду. Говорят, есть сродство душ, и одна душа всю жизнь тоскует о другой. Не знаю, возможно. Но есть также сродство тел, и это, может быть, еще важнее для человеческого счастья. Боже мой, как я понимаю ваше лицо! Как оно гармонирует со всем вашим телом! Я смотрю вам в глаза, и точно вы голая передо мною так, как создал вас Господь Бог для меня. Вы не знаете себя, вы больше, чем кажетесь, и ни один мужчина не скажет вам того, что я мог бы сказать. Правда, что у вас на плече, вот здесь, две родинки? Виноват, я утомил вас. Вы побледнели? Верно вы недавно замужем? Знаете, что было бы самое честное? Сейчас же, ее оглянувшись, не простившись, уйти вдвоем — я с тобою — уйти на всю жизнь. Но… но… — он помолчал, опустив голубые глаза. — Виноват. Прощайте. Скажите мне ваше имя.
— Лида.
— Лида, — повторил он и протянул руку. — Благодарю.
И быстро, твердо отошел, держа в руках свою мягкую белую шляпу.
Через час француз под руку со своей молодой черноглазой женой покинул пароход. Лида смотрела, как он, медленно толкаясь, двигался по сходням. Его большая белая шляпа долго мелькала на набережной уже после того, как пароход отчалил. Он ни разу не оглянулся.
Михаил Львович так и не мог добиться от жены, что сказал ей француз. Ему казалось, что тот обидел Лиду, и он злился. Когда стемнело, и огромная, холодная зазубренная тень легла плашмя на озеро, с Лидой случился нервный припадок. Она рыдала, кусая платок, волосы ее разметались; она была чужая, злая, с широким, нервно искаженным ртом, которого он не понимал.
Через два дня она успокоилась. Но никогда во всю свою дальнейшую жизнь не знала она ясности безмятежного счастья. Точно холодная зазубренная тень навсегда легла на ее сердце. И пока была молода, не могла забыть слов, которые услышала в солнечный день на глади сине-зеленого озера, среди призрачных гор, когда в сонной одури счастья плескалась тысячелетняя вода и тихо текла вся жизнь в немую загадочную даль. Не все было понятно ей. Но пришло время и она стала думать теми же мыслями и теми же образами и словами, которые бросил в ее сердце высокий незнакомый человек в большой белой шляпе, с загорелым лицом и низко подстриженными усами. Уже думалось ей, что девушкой она ждала его; что из-за ее любви к нему зимою стрелялся Миша; что изменила ему, не дождавшись его, и разбила их общее взаимное счастье.
Она сделалась нежнее, глубже и изящнее в своем существовании. Страдание благословило ее душу, вело куда-то, и мало-помалу она привыкла иначе смотреть на людей и жизнь. А когда через несколько лет почувствовала себя беременной, сказала себе:
— У меня будет девочка. Я научу ее так думать и жить, как он говорил мне. Она должна быть счастлива.
И тихие слезы упали ей на колени.
«Новая жизнь» № 2, 1912 г.