Петр Гнедич «Перед балом»
Ему так не хотелось заниматься в этот вечер. Он встал, потянулся, захлопнул разложенный бювар, большой, дедовский, с серебряными застежками, зевнул, и подумал:
«Что у нее так тихо, — уж не заснула ли?»
И он отправился к ней. Когда он проходил темною залою, часы на мраморной тумбе прозвенели шесть.
«Мы сегодня раньше отобедали, — сообразил он, — ну, тем лучше — вечер длиннее».
Если человек радуется, что время тянется, что еще рано, — это несомненный признак, что он в хорошем настроении. И он, в самом деле, был очень хорошо настроен, и когда входил в комнату жены, ему показалось все таким милым — и свечи под китайскими колпачками с голубыми кисточками, и пестрый капот с красными кистями, и это глубокое мягкое кресло, в которое она совсем ушла, и только ножки вытянула и положила на табуретку. Сперва он хотел подойти к ней и поцеловать щеку, эту кругленькую бархатную щеку, которую он считал своею собственностью. Потом он раздумал, решив, что это не уйдет от него. Он сел на кушетку и ждал, когда она заговорит.
Она читала книгу: маленькую, французскую, в желтой обложке. Известно, что все французские романы в желтой обложке. Когда он сел, она, дочитав до точки, опустила книгу на колена, посмотрела на него полувопросительно, полуравнодушно, и опять принялась за чтение. Узенький кончик туфли, вышитый золотом, слегка шевелился, поигрывая блестками. Она шевелила им от удовольствия чтения, как котенок перебирает лапами, когда ест что-нибудь очень вкусное. Ножка была премилая; серенький ажурный чулок туго охватывал ее. Он и на эту ножку посмотрел с полным сознанием законного владения ею, опять что-то хотел сказать, и опять остановился.
Он остановился, потому что ему приятно было даже молчать. Он знал, что он сидит вот здесь, на кушетке, а через стол от него — жена, а через две комнате — дети, что всем этим он очень доволен и счастлив, и так просидит целый вечер. Горничная подаст чай; потом, если он захочет — он пойдете в кабинет заниматься, а если не захочет — останется тут. Потом, когда пробьете час, жена пойдете в спальню и закрутит себе волосы на лбу букольками; когда она ляжет в постель — она свернется совсем в комочек и закроется одеялом до самых глаз. Он решительно ничего в мире не желал, как только, чтобы этот вечер тянулся, тянулся без конца.
Но все-таки, когда пробило половина седьмого, он спросил у нее:
— Интересно?
Она, не отрывая глаз от книги, сказала:
— Интересно.
— Стоит читать? — спросил он.
— Не мешай, — ответила она, и сделала маленькую гримасу. — Я сейчас кончу, — добавила она, — две страницы осталось.
«Пускай дочитает, — подумал он, и закурил папиросу. — Две страницы, — это значит лист. Вот она сейчас перевернет… Раз! Перевернула. Одна страница осталась».
Он начал пускать клубы дыма вверх. Дым очень красиво повисал в воздухе, а она, между тем, дочитав страницу, перешла на соседнюю.
«Два! Второй лист тоже перевернут, а текст идет дальше. Однако!.. Ну, все равно, можно еще подождать».
Три, четыре… Конец, книга захлопнута и брошена на соседнее кресло.
— Ну, что? — спросил он.
— Вот гадость-то! — ответила она, закинула руки за голову, и засмеялась. — Знаешь, это такая мерзость, такая мерзость…
— Зачем же ты читала?
— Но ведь надо же что-нибудь… Ах, голубчик, как скучно, что этот поганый вечер сегодня…
— Какой вечер? — встрепенулся он.
— У Балабановых.
— Ты разве едешь?
— А как же!.. Ты забыл!
Он поморщился. Он вспомнил: она ему что-то говорила еще неделю назад об этом вечере.
— Не езди…
— Нельзя, — тетя за мною заедет.
Он только крякнул. Ему это было так неприятно, так неприятно…
— Когда же это, — скоро? — спросил он.
— Нет, часу в двенадцатом.
«Ну, и то хорошо», — подумал он, и хотя не с прежним наслаждением, но не без удовольствия закурил новую папиросу.
Она на минуту закрыла глаза, потом открыла внезапно, и посмотрела на него так прямо и широко.
— Ты знаешь, — сказала она, и совсем по-детски повела плечом, — ты знаешь: это два часа одеваться: всей раздеваться, причесываться, опять застегиваться, накалывать цветы. Это такая возня. Вы, мужчины, этого не понимаете… Ты посмотри, в каких я туфлях буду…
Она сняла с соседнего столика коробку, и вынула туфлю.
— Посмотри.
Он повертел ее со всех сторон.
— Ну, и каблуки, однако! — проговорил он.
Она чуть не обиделась и выхватила у него башмак.
— Я тебе говорю, что ты ничего не понимаешь…
Она уложила туфлю обратно, и опять откинулась в кресло.
— Хочешь, я тебе расскажу в каком я буду платье? — сказала она.
— Да ведь я ничего не понимаю, — не без ехидства возразил он.
— Нет, ты все-таки слушай.
И она начала рассказывать. Это действительно был один восторг, а не платье. Цветы будут яркие, пунцовые — на голове, — и вот тут… Хорошо будет?
— Может быть.
— Я не понимаю, — тебя нисколько не интересует это?
— Нисколько.
— Очень жаль. Тебе все равно — будет на вечере твоя жена хорошенькою или нет.
— Я отлично знаю, что ты будешь хорошенькою, и будешь мило одета.
— А как одета, — это все равно?
— Решительно все равно: в красном, белом, черном, синем — все это пустяки, вздор.
Она совсем рассердилась. Он пересел на тумбочку против нее и схватил за руки, — она начала отбиваться.
— Да ведь я боюсь щекотки! — крикнула она, когда он норовил непременно поцеловать ниже подбородка. — Да пусти, пусти, нехорошо, горничная войдет…
И она отворачивала смеющееся, милое лицо в сторону, а он ее целовал и в нос, и в глаза, и в подбородок, и в ухо, — во все, что ему подвертывалось.
— Не езди на вечер, милка, зачем тебе…
— Да нельзя, какой ты глупый!
Теперь она смотрела на него уже не так, как тогда, когда книгу читала. Он любил вот такой взгляд: в нем очень много задору было.
— Слушай… Да ты сядь на место, не трогай! Слушай: ты знаешь, кто там будет на вечере?
— Неужели ты для меня не можешь сделать удовольствие, остаться на сегодня дома?
— Да ведь это каприз твой?
— Я хочу… я хочу, чтобы ты не ездила…
— Слышишь! Звонят! Отодвинься… Посмотри, как ты меня растрепал…
— Кто это может быть? — с досадою проворчал он, — кого еще принесло такую рань?
— Это одна барышня, и очень милая… И зовут ее Фелицата.
Он вытаращил на жену глаза, и пожал плечами.
— Черт знает, что такое!
В дверях показалась горничная.
— Фелицата Дмитриевна пришла.
— Какая Фелицата? — крикнул он.
Горничная засмеялась, а жена попросила ее сюда, в будуар.
— Ты, голубчик, поди в свой кабинет, — сказала она мужу, — и посиди там, а то ты мне мешать будешь.
Он вдруг взбесился.
— Я? Чтобы я ушел? Я вот здесь сяду и буду сидеть.
— Да ведь это портниха.
Он сразу остыл…
— А все-таки я не уйду, — решил он.
Фелицата Дмитриевна вошла в комнату в шубке с котиковым воротником. Этой барышне было лет под сорок, и нос у нее был совсем утиный: пришлепнутый и вытянутый, — словно нарочно, в детстве, его припекли щипцами. На шляпке у нее сидела какая-то птица, из чего можно было заключить, что барышня не потеряла еще надежды.
— Фелицата Дмитриевна, что же вы обманываете, обещали еще вчера зайти. Ведь вы меня чуть не посадили…
— Извините, извините, — заговорила она каким-то страстным шепотом, — но знаете, столько работы, столько работы.
В подтверждение своих слов, она встряхивала головою, отчего птица трепетала хвостом.
— Фелицата Дмитриевна, ведь мне надо лиф ушить. Бархатный лиф, что вы же делали. Мне ехать не в чем.
— Это одна минута. Я у вас сейчас же…
— Скажи Паше, чтобы она бархатный лиф сюда принесла, — обратилась она к мужу.
Он тиснул папиросу в какого-то амура изображавшего пепельницу, пошел, распорядился, и опять вернулся.
— Право, ты бы шел в кабинет, — посоветовала ему жена.
Но он сел, сел так плотно на диван, словно в него корни пустил. Он решился не вставать с места, пока не уйдет Фелицата. Ведь недолго же ей зашить… Он никак не мог понять, из чего жена волнуется.
— Я такой фасон хочу, Фелицата Дмитриевна, — говорила она, показывая ей модный журнал. — Только вот здесь плиссе не надо, я просто положу ленты… Ворот косой сделайте: вот так: отсюда и сюда. Лент я вам дам, у меня много. А здесь вот, посмотрите…
Фелицата Дмитриевна наклонялась к ней, и тоже тыкала пальцем в рисунок.
— А здесь вы посадите большой бант, чтобы концы шли сюда, и сюда — на обе стороны.
— Это будет мило, — поддакивала Фелицата.
— Правда?.. Теперь вот сзади как?.. Ведь вы понимаете — корсаж из одной материи, а юбка из другой.
— Понимаю: юбка серая.
— Я вам покажу, материя уже куплена…
«Батюшки, да она новое платье заказывает, — подумал он. — Ну что бы этими дрязгами заниматься, пока я на службе».
— Мне сзади вот это не нравится, — продолжала она, — что бы здесь устроить?
«Странно, — а ведь не глупая женщина, бесспорно; до чего их интересуют эти тряпки. И все на один лад, а которая не занимается ими, еще хуже: либо на локте дыра, либо каблук на боку, либо подол отшлепан».
Он стал перебирать всех знакомых барынь, вспомнил про одну тетку, у которой всегда вылезали из головы шпильки: так лучами во все стороны. Она уверяла, что это от того, что у нее волосы очень сухи. И уши у нее были немытые и торчали двумя мясистыми клочками. А то была еще кузина у него, и премиленькая, но у которой к вечеру всегда были грязные ногти, почему он никогда не смотрел ей на руки.
— Значит корсаж сюда мыском? — спрашивала она у портнихи.
— Да, иначе неудобно…
«Ведь вот, странное дело, — продолжал он рассуждать. — Наш брат придет в магазин, выберет в пять минут материю, скажет: „так сделайте получше”, спросит — „когда заехать примерить”, — и дело в шляпе. А у них-то возня!.. Любопытно, когда это кончится?»
И он все курил и курил, изредка прислушиваясь.
— Что же — карман здесь будет? — спрашивала Фелицата.
— Я не знаю, как вы думаете?
— Да, — тут надо подумать.
— А вы скиньте шляпку…
Шляпку положили как раз возле него, на диван; птичка затрясла хвостиком у самой его руки, он собирался погладить ее, но не решился: уж очень несло от нее камфорою.
Наконец, по-видимому, пришли к соглашению. Принесли из шкапа материю. Началось угадыванье — почем плачено за аршин. В зале пробило восемь.
— Ай-яй-яй! восемь! — встрепенулась она. — Фелицата Дмитриевна, ушивайте лиф.
Фелицата Дмитриевна тоже забеспокоилась, вытащила откуда-то из себя иголку, продела шелковинку и приготовилась.
— Да уйди ты отсюда, дай место Фелицате Дмитриевне возле лампы.
«Отчего она будет здесь шить, — подумал он, — отчего не в столовой, не в спальной, не в Пашиной комнате?»
Он пересел на кресло.
Водворилось молчание. Она перелистывала моды… Он курил. Фелицата шила. За окном скрипели по снегу полозья саней, — за три комнаты возились дети.
— А сколько аршин серой материи? — спросила Фелицата.
— Тринадцать. Я думаю хватит?
— Я думаю.
— Как бы я желал, чтобы не хватило! — вдруг громко сказал он.
Жена на него посмотрела с презрением. Фелицата даже испугалась.
— Как можно — хватит! — сказала она.
— Очень жаль, — возразил он, в упор смотря на жену.
Она швырнула в сторону журналы и поворотилась к нему, в знак негодования, боком.
— Фелицата Дмитриевна, — с отчаянием воскликнула она, — вы мне не там ушиваете: в талии мне хорошо… Ниже отстает, вот здесь… Надо подпороть и вынуть косточку…
— Ну нет, это слишком! — не выдержал он, и двинув креслом, зашагал в свой кабинет.
Когда ушла Фелицата — надо было пить чай, потом причесываться, потом одеваться, потом приехала тетя, потом они уехали, потом пришла кухарка.
— Где барыня? Она забыла расход сосчитать. Что прикажете на завтра готовить?
Он стал записывать:
Рябчиков три пары — 2 р. 25 к.; кореньев на 12 копеек; говядины пять фунтов…
31 декабря 1884 г.