Петр Кожевников «Хвала девушке»

Ты встаешь рано; все в тебе молодое и утреннее.

Я вижу тебя в твоей девичьей комнате. Ты вскочила, пробежала босиком, отворила окошко.

От воздуха вздувается вся желтая, солнцем пропитанная тюлевая занавеска. И ранние лучи, лучи с росистой голубоватой луговины, мягко входят в спальню.

Они на всем: на белых простынях и на подушках, которые смяты и еще теплеют свежим запахом молоденького тела; на туалетном столике, над которым розовый бант; на маленьком комоде, где в стакане с прозрачною водой весенне-крепкие цветы, большие — как из золотого масла — курослепы.

Холодна вода в рукомойнике, не согревшаяся за ночь. В ней холод земли: ее берут из студеного ключа под старыми осокорями.

И от нее упруго вздрагивает беленькая шея. А когда ты моешь свою грудь, которая явилась неприметно, чудом, тогда ты краснеешь.

Потом что-то вспомнила, наморщила брови, побледнела.

Села на постель, задумалась. У тебя голы ноги под сорочкой, и обнажены беленькие руки, шея.

Сидит задумавшись девушка.

У нее тревожны ночи: это началось недавно, с тех пор, как в нынешнем году раньше обыкновенного переехали в деревню.

И сегодня ночью она опять летала.

Вспоминается что-то воздушное, белое, в лунных лучах. Странно ночью луна колдовала.

И без крыльев она вдруг поднялась над полом и тихо летала в большой белой зале.

Кого-то звала: глядите, глядите, я умею летать!

И от этих новых чудодейственных сил было приятию и страшно.

И теперь еще, вспомнив это, она испуганно вздрагивает, и ей жутко-холодно; чего-то боится.

Потом встала; накинула на себя юбку. Погляделась в зеркало.

Она себе нравится.

У нее лицо кругловатое, кроткое; глаза лучисто-карие и очень добрые. Волосы каштаново-золотистые, и тяжела коса. Лицо хорошенькой помещичьей барышни.

Но одевается она торопливо; наскоро причесалась.

У нее еще равнодушие к одеждам, как у мальчика.

И движения угловатые, мальчишеские.

Еще много в ней неустоявшегося, много ребенка.

Что-то в ней еще спит, — пробуждается только. И пробуждение это утреннее, лениво-сладостное, с заспанными, тягучими улыбками.

Девушка! Я тебя вижу в твоей спаленке: мысленно, но так ясно.

И моя душа бережет тебя, ласково следит за тобою.

Ты еще так молода, что любить тебя я не смею. Я люблю тебя издалека странной любовью: тонкой и розовой.

И целует душа этот воздух весны — только воздух, который вошел сюда.

Он улыбается оттого, что коснулся тебя: в нем ты, и твое дыхание, и твое полудетское тело. И я его целую: он обвеял тебя.

И от этой любви моему мужскому и зрелому сердцу радостно-стыдно, радостно-тесно и больно.

Ты — детство любви.

Одевшись, она выходит на крыльцо. Нежна и росиста луговина в ленивых лучах: сизо-бархатная, в спокойных алмазах.

Веют в грудь весенние запахи. И от нее самой запах тонкий, запах девочки.

Весело тявкает и бежит к ней большой и лохматый щенок. Он ее любит; они с ним друзья.

Он черный с белыми пятнами на хвосте и на лапах. На ошейнике такой же, как у нее на волосах, алый бантик: это она ему надела.

Очень чудные у него ламы, огромные, рыхлые: почти такие же, как у нее руки, — крупные руки деревенской девушки.

Он еще весь рыхлый и сырой, и еще пахнет от него молочком.

И она еще неотделанная, чудная: не женщина.

Они идут вместе навестить свои любимые места, посмотреть, что в них со вчерашнего дня изменила весна.

Он бежит впереди, смешно раскачиваясь на косых своих лапах; обнюхивает стволы, кусты, совсем как взрослый пес. Весел, но серьезен. И видно, что эту утреннюю прогулку он очень понимает.

А она идет стройная, легкая, как молодая пальма: легко ей нести свою молоденькую, крепко-намеченную грудь, и несет она ее бессознательно-гордо, как девочка, но — как мальчик — твердо и прямо.

Улыбаются ей с луговины скромные цветочки. А она гуляет весь день и весь день улыбается. У нее улыбки неопределенные, кругловатые, как спросонок.

Но дарит она ими все вокруг, непрерывно: как молодая царевна, она ко всему милостива.

В эти дни она сделалась такой ласковой, похорошела так, неузнаваема!.. Стал около нее и ее водит добрый ангел, и это от красоты его лицо ее светится. А за удивительную ее способность улыбаться родители назвали ее: «наша молодая весна».

Впереди стоит и сквозит роща, — изящная, и белые стволы берез в влажном воздухе зыблются, текут кверху.

Прямо — луга, заливная ширь; справа — мельница.

В роще прело и сыро. На розовой коре янтарный сок. Под ногами бурый лист, слежавшийся слоями.

Но слои бухнут; что-то из-под них прет.

И если наклониться и пошевелить этот старый мокрый лист, то сидят под ним странные ростки: согнувшиеся и липкие, бессолнечные, как сырые детеныши.

Какие-то маленькие горбатые чудовища. По ним не узнаешь, что из них вырастет. Их только теперь увидишь такими. И что-то в них первобытное, допотопное…

То здесь, то там под березками молодые галчата: они черные и лоснятся, как и слюне. Тоже сырые какие-то. Не улетают: только глядят злобно или прыгают, как черные скверные жабы. Что-то в них очень противное. Но когда за ними гонится Трезорка, то их почему-то жалко.

Верно, в очень древние времена были совсем близки друг к другу и друг на друга очень похожи: щенята, ростки, галчата и девушки… Были они неразличимы.

За рощей она останавливается, стоит и глядит.

Луга голубые, поемная огромность.

Еще недавно сошла с них полая вода. Черный жирный ил, — тук плодородный, по пояс вырастут на нем летние травы — подсыхает плитками. Ползут трещины сложным узором, а из них вылезли травяные иглы: это от этих тонких игл луга глядят голубыми.

Речки не видно: только чернеют ее берега. А над ними приземистые и округлые ветлы. Они тоже сквозные: дымчатые шары, голубые круглые сны.

И все это молчит. Бледный голубой сон. Даже небо над землей не летнее, бледное. И в запахах воздуха, неподвижных, ниоткуда, из далей, не тянет весной: она тут уже, она вся пришла, ее можно увидеть.

Но весна остановилась и грезит, над чем-то задумалась и прислушивается.

Верно слышит в себе огромные силы. Дивится на них. Или вдруг убоялась… Чего боится весна? Ждет что вот-вот все исчезнет, мелькнет, и снова ударит ледяной мертвенностью?.. Или боится летнего солнца, горячего бога?..

У этой весны лицо девичье, глаза голубые. Но оно еще робкое. А на губах затаенная улыбка, немного лукавая. Что-то весна в себе чует.

Она где-то тут. Где она? Может быть, спряталась в роще. И с ней можно аукаться. Хочется позвать ее, и чтобы она была молодой, тихой девушкой. И вот от того, что не видно ее, этой подруги, от того, что идешь такою одной, в сердце вдруг легкая грусть, — уже грусть одиночества.

Хорошо идти по дороге от рощи к мельнице. Все кругом необычное, и от этого любопытное, занимательное.

На акациях пушистые серебристые лапки. И всюду весенние разрушения: здесь водяные волны рыли дорогу, подходили к самой усадьбе. Висят на кустах, на осинках какие-то мочалки: сохлые и линялые речные водоросли.

Идет девушка: думает что-то свое и всему улыбается странно-дремлющими улыбками.

На мельнице еще не исправляли плотины. Бежит вода на темно-спящее колесо; темно и холодно над омутом.

Вышел мельник: в бараньем зипуне, седой старик, длиннобородый, но глаза острые. Мельник старовер. Может быть, он колдун-мельник?

Отчего ты покраснела, и зачем так поглядел на тебя старый колдун остро-зеленым и, как омут, жутким взглядом? Точно насквозь понимает и все в тебе видит?..

Что ему от тебя?.. Ты рассердилась, круто повернула и пошла к дому.

Идет. Все так же бежит впереди шелковистый Трезорка. А она тонко-стройная, простая и милая со своими большими руками.

Еще не длинное на ней платье. Без шляпки. Волосы зачесаны густо, а тяжелая коса лежит за плечами с красненьким бантом.

Скотный двор на бугре. Разметаны соломенные крыши: скормлены за зиму. В хлевах пусто; скот угнали в поля.

И оттуда, с полей, весь день плывет грустно-сладостный коротенький напев: рожок пастуший.

И звуки эти мягко входят в весну: живят ее и ее красят. Точно это ее голос.


А вот опять усадьба.

Родной и старый дом…

Чу! зацвела черемуха! Вот стоит она в стороне, на лужайке. Вся обвесилась косматыми сережками. Горький, пьяный запах.

Весна и черемуха, черемуха и детство! Хочется смеяться, хочется плакать!

А вот уж и совсем чудо: в цвету фруктовые сады!

Над серым забором яблони, вишенник и груши плеснули белой пеной, и так замерли.

Вот оно — торжество весны. Ее тихий восторг. Беззвучная музыка.

Плеснула бело-розовая пена и затихла, завороженная.

Весна удивилась своей красоте и своей смелости.

В саду земля черная влажно дышит.

Стоит под белыми деревьями девушка. Ее лучисто-карие, лучисто-добрые глаза широко раскрыты: в них испуг и молчание.

Она слушает молчание темных стволов, молчание земли и лепестковую пышность. И в самой себе слушает что-то глубокое.

Красота, красота! Дивно робкая, дивно пышная!

Ее лишь теперь увидишь такою.

Уже падают, падают кое-где, в завороженной неподвижности, бесшумным полетом лепестки; ложатся на землю мотыльками.

Завтра, уже завтра, быть может, весна повернет на лето.

Эту красоту нужно уметь уловить чуткой душою: бережно подкараулить в весенней тишине садов.

Девушка! Нежная, милая и простая; русская сказка!

Любить тебя я не смею, не смею!

За своей чистотою ты крепче, чем за белою стеной монастыря.

Я люблю тебя издалека, беззвучно-звенящей и розовой любовью.

И от этой любви моему мужскому и зрелому сердцу радостно-стыдно, радостно-тесно и больно.

Ты не будешь моею… Ты такой никому не достанешься… никому!

Тебя, может быть, и нету совсем? Ты только снишься так на заре, в утро весеннее грезой о счастье.

И душа моя плачет острой завистью к твоей утренней молодости и твоей белой святости.

Еще ни один алый луч не коснулся тебя, и воздух не осмелился донести до тебя ничье желание.

Но если любить вас, нетронутых, чистых, то она — сама непорочность.

Между мной и тобою твой единый жених и супруг: целомудрие.

И ревностью плачут во мне мои слезы о твоем ускользании и надо мной смеются, звонко смеются надо мной девичьим смехом.

Лепестки-лепесточки!

Гляди! Что-то летит над этой землей, над этой голубою весной пленительно-грустное, скорбным ангелом.

Завтра все в весне и в тебе повернет на лето. И завтра где будет та, какою ты была нынче?

Нет, нет! Я все же не грустен.

И сердцу своему говорю: не скучай!

Я подстерег тебя нежно-пугливую; и застал тебя в твоей строгой келейке. Я тебя подкараулил в тишине твоей, в твоем яблочно-весеннем цвете.

Пусть печаль летит над весной!

Я спою песнь о тебе, и будешь ты жить в моей песне нежной царевной, былиной о девушке!

Но ты и сама вечная. Ты бродишь тут ясным обликом по земле. И вечно, каждой весною, ты встанешь в дубравах из-под талого снега синим пролеском, блеснешь на березах янтарностью сока, тихо раскроешься пенным цветением на грушах и яблонях.

Мгновенная, ты бессмертна, бессмертна!

Вечно ты возродишься в своих милых сверстницах.

Нетленный лепесток.

Дитя-девушка.


Потом все это гаснет вдруг, сразу. Холодеет и меркнет.

Еще бессильна весна.

За черными осокорями разлилось что-то неяркое, перламутровое, и потухает быстро.

И тогда встают — ползут отовсюду сырые туманы, волочат шлейфы холодные саваны.

Еще ходит тут смерть, не ушла отсюда.

В доме рано зажигают огни.

В столовой затопили камин. От этого в комнатах тепло и уютно, но по-зимнему, как в городской квартире.

За ужином она сидит, опустившись; ест неохотно. Ее глаза, улыбающиеся, часто моргают, упорно слипаются.

Ей сладко и крепко зевается.

И тогда родители ее очень смеются и ласково говорят:

— Устала наша весна!

Петр Кожевников
«Золотое руно» № 3-4, 1908 г.