С. Свириденко «Песнь о судьбе»

Из воспоминаний профессора музыки

В одно солнечное, ясное зимнее утро — из тех, какими февраль месяц не часто балует петербуржцев — в необычно ранний час для каких бы то ни было посещений, мне подали визитную карточку. Взглянув на нее, я не мог удержаться от изумления: я прочел фамилию гениального молодого скрипача, трагическая смерть которого — на эстраде, во время исполнения собственного произведения — еще продолжала тогда волновать весь музыкальный мир столицы. Всмотревшись внимательнее, я прочел на карточке: «Даниил Альбертович Корецкий». Покойного артиста звали Юний Альбертович — все помнили это не совсем обычное имя; очевидно, пришедший был его брат…

— Просите.

Вошел еще очень молодой человек, блондин с темными глазами, с некрасивым, но привлекательным лицом, в котором я заметил отдаленное сходство с чертами другого Корецкого. Краснея и путаясь, он стал объяснять мне цель своего посещения: ему хотелось брать у меня уроки игры на скрипке. Понятно, что это намерение со стороны брата Юния Корецкого — меня в высшей степени заинтересовало и обрадовало. Быть может, этому человеку предназначено было вознаградить искусство за только что понесенную потерю; быть может, мне предстояло руководить развитием нового могучего таланта…

— У кого вы училось раньше? — задал я обычный вопрос.

Юноша покраснел еще больше и ответил робко:

— Я… видите ли, профессор… я, собственно, ни у кого не учился. Брат пробовал меня немного учить… но я тогда не мог… не собирался… — одним словом, мне надо предупредить вас: я очень плохо играю. У меня, кажется, совсем нет способностей.

Заметив невольное удивление на моем лице, он быстро продолжал, взволнованным голосом:

— Но я должен, непременно должен играть!.. Понимаете, я решил во что бы то ни стало… Я буду работать: вы увидите, как я могу работать… Только, ради Бога, не отказывайтесь преподавать мне!

Я и не думал отказываться. Этот ученик живо занимал меня: во время короткого разговора он успел внушить мне не только понятный интерес к «брату знаменитости», но и безотчетную личную симпатию… Мы условились относительно времени и платы, и через несколько дней Даниил Корецкий начал у меня учиться.

Боже, что это были за уроки! Никогда не приходилось мне иметь дело с таким трудолюбивым и старательным учеником; но никогда еще не было у меня ученика, силы которого находились бы в таком ужасающем несоответствии с его усердием и прилежанием. Корецкий не преувеличил, говоря, что играет «очень плохо»; напротив, это было слишком слабое выражение. Он, собственно говоря, вовсе не играл, — а лишь надрывался в бесплодных усилиях добиться от своих непослушных рук чего-либо, что могло бы быть названо игрою на скрипке. Руки были главным несчастием Корецкого. Я не мог отрицать у него известной музыкальности — хотя и слух и музыкальная память были среднего достоинства; но его пальцы, неловкие, негибкие, слабые, решительно отказывались приспособиться к инструменту. Это было нечто поистине жалкое. Я никогда не нервничаю с учениками, — но после часового урока с Корецким я каждый раз чувствовал себя совершенно больным. В его руках скрипка обращалась в орудие пытки, которым он истязал себя и меня…

После месяца занятий я окончательно пришел к убеждению, что сделать скрипача из этого человека — затея совершенно безнадежная. Но сердце у меня сжималось при мысли о том, как я скажу об этом своему ученику. Его старательность, его рвение увеличивались с каждым разом; я знал, что дома он упражняется почти беспрерывно, я видел, что не дававшееся ему искусство заполняет все его существование, что он живет им. И я должен был ему сказать: «Бросьте, у вас ничего не выйдет». Я чувствовал себя в положении врача, поставленного в необходимость объявить пациенту: «Вы больны неизлечимо и смертельно». Мне бесконечно было жаль бедного юношу; мало того — я прямо боялся взрыва отчаянья, который предвидел с его стороны… Надо было слышать, с какою наивною, робкою надеждою он говорил после каждого урока: «Кажется, теперь у меня начинает выходить?..» У него ничего не выходило, но я долго не решался разочаровывать беднягу.

Наконец со всякими предосторожностями, я сказал ему правду. Вышло еще хуже, чем я ожидал. Когда Корецкий понял смысл того, что услышал, — он сперва посмотрел на меня совершенно безумным взглядом, потом отдался такому припадку отчаянья, какого я не видал никогда в жизни. Он рыдал, говорил совершенно бессвязные слова и наконец, несколько оправившись, начал с безумною настойчивостью умолять меня продолжать уроки. Я пробовал мягко убеждать его, говорил, что он может служить искусству, не делаясь непременно скрипачом, даже советовал ему попробовать свои силы на каком-нибудь другом инструменте, — но он перебил меня, снова готовый разрыдаться:

— Я понимаю, профессор, все это правда, но не для меня… это другим можно сказать… но я должен, должен играть на скрипке. Ах, Боже мой, Боже мой! Неужели же это невозможно?.. Ведь мне нужно одну вещь… только одну, одну вещь сыграть! Неужели нельзя добиться, чтобы я мог сыграть одну единственную вещь?

— Одну вещь? — переспросил я с удивлением.

— Да, да, только одну… Ради Бога, профессор!.. Это мне нужно — я вам объясню, почему… я вам все объясню, вы поймете… И вы меня не прогоните. Нет, вы не можете прогнать меня! Это было бы слишком жестоко…

Он схватился за голову.

— Вот что, голубчик, Даниил Альбертович, — сказал я, — не будем больше говорить сейчас. Пойдите к себе, отдохните, и не трогайте скрипки до завтра… слышите? А завтра вечером приходите ко мне. Потолкуем обо всем спокойно. Может быть, еще и можно горю помочь.

— Спасибо! — воскликнул он, сжимая мою руку. — Хорошо, я приду завтра вечером.

В назначенное время Корецкий явился ко мне; в руках у него был футляр со скрипкой. Он казался гораздо спокойнее, чем накануне, но страшно осунулся за эти сутки.

— Простите меня за мое вчерашнее поведение, — заговорил он довольно твердым голосом, только слегка покраснев, — я совсем голову потерял от… от неожиданности. Мне очень совестно перед вами. Я не решался вам сразу сказать, я не мог знать, как вы отнесетесь. Но теперь я все объясню вам. Поймите. Я человек, связанный долгом, обязательством. Мне необходимо раз — один раз — сыграть в концерте…

— В концерте?! — вырвалось у меня.

— Мне это необходимо — ради брата.

Я смотрел на него с удивлением и жалостью.

— Ваш брат… хотел, чтобы вы играли?

— Да… то есть, нет!.. Сейчас, сейчас вы поймете. Юний… видите ли, мы так любили друг друга…

Голос Корецкого дрогнул. Он продолжал торопливо, борясь с волнением:

— Юний был такой особенный человек… На нем была печать Божия, правда? Он был лучше всех людей, каких и видел… Все любили его. А я — я на него молился. Всегда, с самого детства… Я чувствовал, что он избранник; еще когда никто не понимал этого, я видел какой он. Он был выше всех: он все мог, что хотел… И он, избранник, так любил меня… Он со мною всем делился, всем… он верил мне. Он мне играл первому свои вещи — мне, глупому мальчику, который так мало смыслил! Вот как он меня любил. И теперь вышло так, что я виноват перед ним… так страшно виноват, что нет сил думать об этом… Со дня его смерти, моя жизнь одна сплошная пытка. Ах, если бы вы могли понять!.. Я не успокоюсь, я не найду себе места на земле, пока не искуплю своей вины. Я должен сыграть в концерте последнюю вещь моего брата.

— «Песнь о Судьбе»! — воскликнул я, потрясенный.

Эта «Песнь о Судьбе» — фантазия для скрипки с оркестром, — была тем самым произведением, которое Юнию Корецкому не пришлось доиграть до конца, потому что рука смерти остановила его смычок…

— Да, «Песнь о Судьбе». Я должен сыграть ее — я виноват, что Юний тогда не мог ее кончить.

Молодой человек закрыл лицо руками и прислонился головой к краю стола.

Его последние слова поразили меня. Душевная драма оказывалась бесконечно сложнее и глубже, чем я предполагал.

— Послушайте, Даниил Альбертович, — сказал я, положив ему руку на плечо, — то, что вы говорите, кажется мне преувеличеньем. Я не знаю, что произошло между вами и вашим братом перед тем злосчастным концертом… Но, как бы то ни было, вы не можете сваливать на себя ответственность за происшедшее несчастье. Он скончался от разрыва сердца, — но мы все знали, и вы, конечно, знали тоже, что у него была сильнейшая чахотка, что он был приговорен… Так что, если бы он в тот вечер не…

Корецкий порывисто отнял руки от лица, и резко перебил меня:

— Не то, не то, не в том дело!.. Я не хочу сказать, будто по моей вине случилось… что он умер. Но я виноват в том, что он играл «Песнь о Судьбе» именно в тот вечер — когда ему суждено было не кончить; a не гораздо раньше, когда он еще, может быть, успел бы…

Я начинал понимать. Мне вспомнилось, что исполнение последней вещи Корецкого перенесено было с одного симфонического концерта на другой, «по болезни артиста».

— Видите ли, — продолжал мой собеседник, — его сперва включили в программу четвертого концерта. Накануне, после репетиции, у него сделался сильнейший припадок кашля, шла кровь горлом… Погода тогда стояла ужасная, — вы помните? Доктор объявил мне прямо: «Если он выедет завтра в концерт, вместо того, чтобы пролежать в постели, — я не ручаюсь, что вы привезете его живым домой». И я… я упросил Юния отложить. Боже мой, как я был неправ! Ведь все равно, раз уж доктора его приговорили — как смели они, как я смел отнимать у него последнюю радость — сыграть наконец свою вещь?! Пусть бы он умер в тот же вечер — он был бы счастливее!.. А я был бы прав перед ним; потому что все было бы, как он хотел. Вместо того, я добился от него согласия не играть. Он долго не хотел, — и это меня очень удивило, почти испугало: вообще он ведь был такой уступчивый, такой мягкий, он словно не умел никому отказывать… а мне в особенности. Наконец он согласился. Но я видел, что ему очень тяжело. Он почти ничего не говорил в тот день; и только вечером, — в такое время, когда уж должен был начаться концерт, — вдруг обратился ко мне и сказал странным, холодным голосом, какого я никогда от него не слышал: «Напрасно ты заставил меня не играть сегодня, Даниил. Сегодня я еще сыграл бы свою фантазию до конца. À через неделю, может быть, уже не сыграю… И тогда ты будешь виноват». И вот… так и случилось. Перед тем концертом он чувствовал себя гораздо лучше; даже доктор говорил, что есть улучшение… Он играл, и…

И Даниил Корецкий опять закрыл лицо руками, весь вздрагивая от душивших его рыданий. Дав ему немного успокоиться, я попробовал осторожно возразить ему, — так как понимал теперь, какой ход мыслей привел его к решению исполнить самому пьесу брата.

— Даниил Альбертович, я не стану убеждать вас, что вы неправы, обвиняя себя; в таких вещах, все — дело чувства, и я не берусь вас разубедить, хотя, по-моему, вы ни в чем не виноваты… Но предположим, что на вас действительно лежит ответственность за то, что «Песнь о Судьбе» не была исполнена до конца в тот вечер. Предположим, что вы обязаны исправить — насколько возможно — жестокую ошибку, устроить так, чтобы люди услышали то, чего не мог докончить смычок покойного. Но зачем же непременно вам самому?.. Вам, с вашими недостаточными способностями, с вашею…

Он не дал мне договорить:

— Знаю, все знаю, что можно возразить! Знаю, что найдется сколько угодно исполнителей, которые сыграют это во сто раз лучше, чем я; которым это будет легко… Но это ничего не искупит, ничего не исправит! Надо — Юнию надо — чтобы играл я и никто другой. Он мне сказал: «Ты будешь виноват». Я виноват и я должен искупить вину. Именно потому, что мне трудно, что мне это будет стоить величайших усилий… Тем лучше, что трудно!.. Тем полнее будет искупление. Это должно быть. И вы сами согласитесь со мною, когда я скажу вам остальное. Он сам… Юний хотел, чтобы я взял этот долг на себя.

— Как вы можете это знать? Неужели он говорил вам…

— Нет… не говорил… тогда, раньше, он не говорил ничего. Но потом, когда уже был конец — когда его несли с эстрады — он оказал два раза: «Скрипку — Даниилу!.. Скрипку — Даниилу!» Это были его последние слова.

— И вы думаете, что он хотел?..

Корецкий возбужденно поднялся с места.

— Я не думаю, профессор, я знаю это наверное… У меня есть доказательства… Но прежде, чем я скажу вам все — обещайте мне, что вы от меня не откажетесь, что вы будете продолжать уроки. Ведь возможно же — бывали примеры — возможно самому неспособному человеку вдолбить что-нибудь одно, чтобы он только это одно и играл… Я смогу сыграть «Песнь о Судьбе» — я чувствую, что смогу! Но сам… один я не в состоянии… А если вы откажетесь, тогда конец. Тогда, значит, и с другими преподавателями будет то же. И я не перенесу этого… я застрелюсь, или с ума сойду!..

Я положил ему руку на плечо и усадил его обратно в кресло.

— Хорошо, Даниил Альбертович. Я не могу ничего обещать вам, кроме одного; я буду заниматься с вами, и сделаю все, от меня зависящее…

Он не дал мне досказать.

— Благодарю вас, благодарю!.. Вы увидите, что мне удастся… вы увидите… А теперь, мне надо признаться вам в самом главном… то есть, в главной причине моего решения…

При этом он внимательно посмотрел на старинные стоячие часы, находившиеся возле моего стола. Подумав, что моего гостя смущает длительность посещения, я поспешил успокоить его:

— Сидите, не торопитесь, у меня вечер свободен…

— Нет, я не потому, — произнес он, слегка покраснев. И вдруг спросил: — Скажите, вы ведь не думаете, что я сумасшедший?

Лихорадочно блестевшие темные глаза смотрели на меня с тревожною мольбою. Я ответил, спокойно глядя ему в лицо:

— Нет, я этого не думаю. Вы возбуждены, нервы у вас взвинчены до крайности, конечно… Но от этого еще далеко до сумасшествия.

— В таком случае, — продолжал мой собеседник, — не торопитесь менять свое мнение, если я попрошу вас сделать нечто такое, что вам может показаться бессмысленным.

Он взял со стола принесенный футляр со скрипкой, раскрыл его и вынул инструмент.

— Скрипка Юния! — прошептал он.

С невольным волнением увидел я в его руках знаменитую скрипку Юния Корецкого. Это было сокровище, — Гварнери, стоимостью в десятки тысяч…

Молодой человек подал мне ее.

— Пожалуйста, возьмите… Теперь без четверти десять… возьмите и приложите к ней ухо.

— Зачем?

— Вы сейчас поймете… я лучше не буду говорить… приложите к ней ухо и слушайте.

«Он действительно сошел с ума», — мелькнуло у меня в голове. Лицо Корецкого стало бледно, как у мертвого. Мне до боли было жаль его; и, быстро отведя от него взгляд, я полубессознательно повиновался: приложил ухо к инструменту против одного из извилистых отверстий…

— Слышите? — тихо спросил он.

Я слышал только глухой шум, вроде того, который раздается в ухе, если приставить его к большой полой раковине. Я хотел опустить руку с инструментом, во Корецкий остановил меня умоляющим жестом.

— Погодите минутку!.. Может быть, эти часы впереди… подождите.

Прошло несколько секунд.

Внезапно я вздрогнул так, что чуть не выронил скрипку.

— Ну! Слышите? — воскликнул он.

Я решительно отказываюсь выразить словами то, что происходило у меня в душе в эти минуты. На одно мгновение у меня явилась мысль, что уже не Корецкий, а я сам схожу с ума…

Приложив ухо к скрипке, я слышал — музыку. Тихо, словно на большом расстоянии, но вполне внятно — до странности, до ужаса внятно, — раздавались звуки игры на скрипке. Строгая, мрачная мелодия, настолько оригинальная, что я узнал ее с первых же нот, с первой же своеобразной модуляции на квинте… Я слышал «Песнь о Судьбе».

Это было похоже на сказку, на сон; не на болезненный кошмар, в котором смутные, бессвязные грезы беспорядочно теснятся в воображении, — это было похоже на ясновидение, на те загадочные моменты просветления, какие случались у древних мистиков и открывали их душам тайну далекого и неведомого… Я слышал игру Юния Корецкого.

Я никогда не верил в сверхъестественное. Но тут я не мог отрицать — по крайней мере, в данную минуту — того, что сам переживал… Не знаю, сколько времени продолжалось это непостижимое явление: сознание времени для меня исчезло. Я сидел, как заколдованный, не отрывая уха от инструмента… Не могу сказать, звучал ли в этой призрачной музыке также и оркестр, сопровождающий скрипичную партию — или же я дополнял воображением хорошо знакомую мне пьесу, которою восхищался в партитуре и которую внимательно изучал, но еще никогда не решался играть сам, из смутной боязни тревожить тень Юния Корецкого так скоро после его трагической кончины… Теперь мне казалось, что я снова переживаю впечатления рокового концерта, когда молодой артист на наших глазах упал на эстраде, — чтобы уж больше не вставать. Глубоко взволнованный, узнавал я, одно за другим, наиболее выдающиеся места этой удивительной скрипичной фантазии. И с возрастающим напряжением ожидал я того момента, той ноты, на которой пьеса была прервана, — когда Юний Корецкий выронил смычок из холодеющей руки…

Момент наступил — и мелодии оборвалась на том же месте, на той же ноте.

Для меня до сих пор составляет загадку: что это было?.. Обман чувств, самовнушение… или — еще вероятнее — полусознательное внушение со стороны этого несчастного экзальтированного юноши, всецело находившегося во власти своей idée fixe, и затянувшего меня в магический круг этой власти?..

После долгого молчания Корецкий заговорил, — спокойнее, чем можно было ожидать:

— Видите ли, профессор, если б я стал рассказывать вам про это — вы бы не поверили… Я хотел, чтобы вы услыхали сами. Вы знаете теперь, почему я — именно я, — должен искупать неправду, совершившуюся тогда… Скрипка говорит! Она напоминает мне о его воле. Он завещал мне ее для того, чтобы я понял — для того, чтобы я исполнил эту волю… Каждый вечер я слушаю эту скрипку — и так будет, пока я сам не сделаю того, чего он из-за меня не мог сделать… пока я не сыграю «Песнь о Судьбе». Я должен!.. Пусть это будет адски трудно — но это должно быть возможно, раз Юний, раз скрипка Юния твердит мне об этом: я не могу не сыграть ее… И я сыграю. Я дал себе слово, что исполню его волю.


Впоследствии я много размышлял о загадочном явлении, происшедшем в тот памятный вечер. В моих глазах оно объяснялось — я уже говорил это — невольным гипнозом со стороны Даниила Корецкого. Иными словами, я не верил в истинность пережитого. Но оно имело решающее значение для моего дальнейшего поведения. Я понимал, что там, где жизнь человека находится под влиянием подобных грез, подобных иллюзий — даже если это только иллюзии — там, где стремление к определенной цели превратилось в манию — надо сделать все возможное для достижения этой цели, иначе неизбежна катастрофа. И я продолжал заниматься с Корецким. Необычность всей этой истории побудила меня изменить по отношению к нему систему преподавания, или, вернее, поступить вопреки всякой системе, наперекор всем правилам. Согласно желанию моего ученика, я освободил его почти совершенно от упражнений и этюдов для начинающих, а прямо стал ему «вдалбливать», как он говорил, «Песнь о Судьбе». Такой прием обучения вызвал бы справедливое изумление и негодование любого специалиста; но необходимость его в данном случае была для меня несомненна. Получив возможность разучивать пьесу, исполнение которой составляло отныне его жизненную задачу, увидев себя на непосредственном пути к цели, — Корецкий должен был пустить в ход все свои силы, действительно сделать все, на что он только был способен. При ненормально-возбужденном состоянии этого человека, энергии его не могло хватить на долгое, систематическое обучение, постепенно подводящее его к желанной задаче: надо было дать ему сейчас же взяться за нее. Таким путем, думал я, неизбежно выйдет одно из двух: либо Корецкий в самом деле добьется того, что выучит «Песнь о Судьбе», — либо очень скоро бесповоротно убедится в невозможности это сделать… Я ожидал и боялся второго. К моему величайшему удивлению, случилось иначе: Корецкий начал оказывать успехи.

Правда, не только он сам, но и я теперь отдавал чуть ли не все свои силы этим занятиям. Исполнение им «Песни о Судьбе» стало для меня насущною, жгучею проблемою; я относился к делу почти с такою же страстностью, как он сам. Я начал верить, что он действительно «должен» сыграть «Песнь о Судьбе»; и понемногу пришел к заключению, что это вовсе не так невозможно, как казалось… Была ли этому причиной только его неутомимая настойчивость, и — могу сказать — столь же неутомимая настойчивость его преподавателя? Или (чему я почти готов был верить) таинственная сила, может быть, просто сила самовнушения, исходила от скрипки, хранившей завет его брата, в которой он каждый вечер, с надеждою и мукою, слушал все те же звуки, ставшие мечтою его жизни.

Мне довелось услыхать эти звуки только раз; я сам боялся повторить опыт. Отказываясь верить в чудесное явление, я говорил себе, что при новой попытке вызвать его — оно, конечно, не повторится, и это заставит меня лгать моему ученику, щадя его фантастическую уверенность… Но в глубине души я опасался как раз обратного: опасался еще раз услышать эту сверхъестественную музыку, эту игру призрака, звучащую в старом инструменте… Мне хотелось отделаться от жуткого впечатления нездешней тайны, не быть вынужденным поверить в нее… Но думал я о ней постоянно. Когда Корецкий мне говорил, что скрипка продолжает звучать каждый вечер, у меня всякий раз являлось желание снова послушать ее… Но я выдержал. Я твердо решил охранять свою душу от заразительной силы безумия, не давать укореняться в ней фантастическим представлениям. И никогда больше я не пытался услышать загадочную музыку в скрипке.

Между тем наши занятия подвигались. Прошло два года, — два года упорного однообразного труда, нечеловеческих усилий в борьбе с бесчисленными препятствиями. Из этой борьбы мой ученик вышел победителем.

Наступил день, когда в программе симфонического концерта значилось, между прочим, следующее:

ПЕСНЬ О СУДЬБЕ
Фантазия для скрипки с оркестром, Ю. Корецкого,
исполнит. . . . г. Д. Корецкий.

Едва ли с меньшим волнением, чем сам исполнитель, очутился я в этот вечер в концертном зале. Это был тот неуютный, бесконечно-длинный, белый зал, столь хорошо знакомый нам всем, который мы все браним за его плохую акустику и неудобное устройство и который все мы все-таки любим — потому что с ним связалось в нашей памяти много прекрасного, потому что в нем пережито много чудесных и великих мгновений…

На этот раз зал был битком набит. Имена обоих Корецких в программе привлекли огромное количество публики; все были заинтересованы — совершенно так же, как я когда-то — узнав, что у «того Корецкого» оказался брат-скрипач.

Корецкий упросил меня сидеть в креслах, а не в профессорской ложе. Я и сам предпочитал быть возможно ближе к нему. Я за него боялся. Правда, я мог теперь категорически сказать, что пьеса им выучена; это была игра не выдающаяся, не блестящая, но во всяком случае достаточно хорошая, чтобы с чистою совестью допустить артиста в серьезный концерт… Но что, если публика ждет другого? Что, если она ждет второго Юния Корецкого, и, как это ни бессмысленно, отнесется с резкою критикою к артисту, обманувшему ее ожидания? А вдруг ему предстоит разочарование, провал?!. Я даже думать не решался об этом.

У меня сделалось настоящее сердцебиение, когда Даниил Корецкий вышел на эстраду… В его руках была скрипка брата. До тех пор он на этой скрипке ни разу не играл: несмотря на то, что я усиленно убеждал его хоть раз проиграть на ней «Песнь о Судьбе», он упорно отказывался это сделать, и даже на репетиции концерта играл на своей собственной, довольно посредственной, скрипке… Теперь он держал в руках драгоценный инструмент с необычною для него уверенностью, которая меня удивила и порадовала…

Легким поклоном, не глядя на публику, ответил он на встретившие его аплодисменты.

— Похож! — прошептал кто-то позади меня.

Действительно, младший Корецкий в этот вечер был похож на Юния гораздо более обыкновенного. Сильно исхудавший за последнее время, с глубоко впавшими блестящими глазами, с чертами, получившими большую тонкость и одухотворенность, он многим должен был напомнить облик покойного артиста. Но не говоря уже о том, что редкая красота Юния отсутствовала в лице брата — главное, резкое различие заключалось в выражении. Я вспоминал беззаботную ясность, светившуюся в чертах старшего Корецкого, ту мечтательную, мягкую улыбку, с которою он окидывал зал быстрым взглядом своих глубоких, чистых глаз; между тем как его руки, словно сами по себе, без всяких усилий, справлялась с величайшими техническими трудностями… Он играл, точно шутя — даже в тот последний вечер, когда тень смерти уже реяла над его головой. Напротив, лицо Даниила выражало величайшее внутреннее напряжение, — граничащее, казалось, с невыносимым страданием.

Капельмейстер поднял палочку, и в зале воцарилась тишина. Я машинально, в двадцатый раз перечитывал программу, где воспроизведен был эпиграф, выбранный Юнием Корецким к своему произведению, — известная строфа немецкого поэта:

Не благо, не зло долю мира решает, —
Все это в сознаньи людей создано!
Предвечная воля завет свой свершает:
И бунт, и покорность ей служат равно.

Началась оркестровая прелюдия.

Эта прелюдия, сама по себе, одно из замечательнейших музыкальных произведений, какие мне приходилось слышать… С угрюмым рокотом нарастают в оркестре глухие, низкие созвучия, точно громадные, темные валы вздымаются и плещут… Тяжело, неудержимо катится вечный поток мировой жизни. Горе и радость, победу и поражение подхватывают и несут могучие волны, и в их глубоком, нестройном гуле раздаются все голоса мира. Голоса муки и счастья, смех и рыдания сливаются в одном стремительном вихре звуков, мощном, но смутном, как будто несущемся издалека и ослабленном расстоянием. И вот темный поток приближается, грозный прилив находит грохочущей громадою… В это мгновение новый, чуждый напев властно и отчетливо вступает в звуки оркестра: началась партия скрипки.

Бурные волны словно внезапно отпрянули перед незримою преградою и с глухим шумом медленно отступают назад; и сквозь их сердитое рокотанье, то слабеющее, то нарастающее снова, внятно звучит своеобразный, оригинальный в своей простоте мотив. Он как будто чужд печали и радости, в нем нет ни жалобы ни угрозы, — но есть что-то неумолимо-строгое, что-то непреложное, неодолимое… Это голос Судьбы. Ясный, несложный и суровый, раздается он среди всего шумного многообразия голосов бытия; негромкий, он тем не менее выделяется среди них, спокойно и неизменно царя над жизненною бурею…

Но что же это? Неужели играет Даниил Корецкий?.. Я его не узнаю. Или это скрипка, чудная скрипка Гварнери так преобразила его игру? В ней слышится нечто, никогда не дававшееся ему: душа музыкального произведения. До сих пор, как мне казалось, он достиг только технической правильности исполнения. А теперь… Откуда взялась у него эта глубокая выразительность, эта жизненность созвучий?

Вот замерли звуки оркестра — начинается скрипичное соло. Голоса жизни затихли перед голосом судьбы, и он звучит один среди безмолвия, бесстрастный и грозный, как приговор… Но жизнь не хочет сдаться сразу беспощадной, слепой силе Рока; жажда борьбы пробуждается в живущем… Несмелый протест звучит в неожиданной короткой фразе виолончелей, прерывающей скрипичную тему… Духовые подхватывают начатую фразу; это вызов к борьбе, бодрый и смелый. И весь оркестр дружно продолжает новый мотив, полный решимости и отваги; жизнь ополчается против Судьбы, жизнь идет на бой с силами Рока… Скрипка солиста замолчала. В оркестровом ансамбле слышится гордое ликованье жизни, праздник молодости, счастья, веселья, мужественный, уверенный в себе полет крепнущих юных сил… На время голос Судьбы заглушается этим светлым потоком жизненной радости, и только едва уловимые отзвуки грозного напева порою раздаются откуда-то — издалека, из бесконечной дали… Но все чаще прорываются эти зловещие отзвуки в ликующем хоре других голосов. Вот один из кларнетов целиком пропел музыкальную фразу; гобой повторяет ее… за ним уже группа флейт вступает с тем же мотивом… Теперь он звучит непрерывно, мрачно врезаясь в продолжающуюся радостную песнь оркестра; звучит неуклонно, неумолимо, становясь понемногу все громче. Скрипка Корецкого еще не начала его, но то один, то другой инструмент подхватывает тему, постепенно развивающуюся и достигающую все большей полноты… И жизнь напрягает свои силы в борьбе с Судьбою. Уже не радостью звучат могучие, юные голоса; радостная уверенность переходит в тревогу, тревога в мучительный, гневный протест, в ярость — и наконец в отчаянье, в безумное отчаянье последней борьбы. Голоса жизни рыдают, кричат все громче и громче, силясь заглушить другой, беспощадный голос, страшный зов Рока. А зов этот несется теперь отовсюду, со всех сторон; несчетным множеством голосов стал он, и наполняет всю вселенную… От него никуда не уйти, никуда не спастись… Струнные инструменты медленно и ритмично развивают строгую, простую и характерную тему. И на фоне других скрипок выделяется мрачное, безупречно-прекрасное соло Корецкого.

Невозможно поверить, что это играет он, мой ученик, несчастный, неспособный человек, насильно заставивший себя овладеть инструментом! Я закрываю глаза: да ведь это игра Юния Корецкого! Это его широкая, вдохновенная манера, его потрясающая экспрессия… Ничего подобного, даже на сотую долю, никогда не было в исполнении его брата. И публика замечает редкое мастерство артиста: все затаили дыхание, лица взволнованы… Взглядываю на своего старого товарища, известного виолончелиста, сидящего в ложе: он бледен, и сидит неподвижно, весь наклонившись вперед, впившись глазами в исполнителя… Несомненно, что и он слышит, как я, игру умершего Юния. А между тем играет Даниил… Да, это он; но даже его лицо теперь трудно узнать. С лица его исчезло напряжение, черты кажутся спокойными, — и только глаза по-прежнему неподвижным, горящим взором впились в какую-то невидимую точку…

А тысячи других глаз, не отрываясь, глядят на него. Все в зале замерло, отдавшись могучей власти звуков… Чувствуется, что волнение растет в слушателях, по мере того, как подходит к концу удивительное произведение, захватившее всех своею загадочною силою… Приближается момент, на котором прервалась когда-то игра гениального скрипача-композитора; у всех мелькает одна и та же мысль… Но исполнитель спокоен. Момент наступает — он миновал — Даниил Корецкий продолжает играть… Нет! Это продолжает Юний Корецкий, это душа его направляет руку брата, невидимо водит смычком. Никто, кроме него, не мог бы так играть его «Песнь о Судьбе».

И наконец раздастся последняя часть пьесы. Нет больше борьбы, нет бунта, нет разлада. Голос Судьбы уже не спорит с другими голосами, не заглушает их, не выделяется, — но соединился с ними в один величавый, трагический напев. Музыкальная фраза развернулась во всей своей широте и мощи, и в нее вошли, стройно и свободно, все многообразные голоса оркестра. Судьба идет: предвечная воля свершает свой изначала начертанный путь. Она не щадит и не мстит, не слышит молитв и не слышит проклятий. Все бытие проникает собой ее властный закон: и вне ее нет бытия. Песнь ее выше печали и радости, выше блага и зла, выше счастья и мук… и грозным, торжественным хором гремят голоса всей вселенной, вторя мерному, страшному, вечному ходу судьбы.

…Артист кончил.

Наступило мгновение гробовой тишины. Еще мгновение… словно глухой шорох, пронесшийся по зале… И потом разом — безумная, оглушительная буря рукоплесканий.

А через несколько минут я помогал двум музыкантам нести в уборную бледного, как полотно, Даниила Корецкого, который лишился чувств, как только очутился за дверьми зала.

Правду говоря, я не удивился бы, если б младший Корецкий в этот вечер последовал за братом. Но все ограничилось долгим обмороком, и наступившею затем сильною слабостью.

Я сам отвез его домой. По дороге, в карете, он почти не говорил, и сидел неподвижно, с счастливою улыбкой, не выпуская из рук футляра с инструментом.

Прощаясь, он указал на скрипку брата, глядя на меня ясными, радостными глазами:

— Она навсегда замолчала теперь, я уже не в долгу перед нею… И я никогда больше не стану играть.

Он действительно не играл больше ни разу, не только при публике, но и у себя дома, — что долгое время поражало всех, кто слышал его в концерте. Никто не мог объяснить себе этого, со стороны артиста, выказавшего при первом выступлении такое блестящее дарование. Один я знал, как обстояло дело: но согласно обещанию, данному Корецкому, никому не рассказывал ничего, — пока он был жив…

Даниил Корецкий скончался два года тому назад от воспаления легких. Он умер счастливым семьянином, оставив вдову и маленького сына, Юния. Мне достался от него по завещанию драгоценный подарок: скрипка его брата. Мой бывший ученик нашел даже силы написать мне об этом во время болезни, еще раз благодаря меня, «помогшего ему добиться того, чтобы Песнь о Судьбе не звучала больше в этой скрипке»…

Звучала ли она когда-нибудь действительно в инструменте, эта призрачная песнь? Быть может, это был только сон, беспрестанно грезившийся Даниилу Корецкому, а в тот вечер пригрезившийся мне под его влиянием?..

Как бы то ни было, этот сон оказался причиной того, что люди все-таки услышали до конца «Песнь о Судьбе», исполненную так, как мог ее передать только дух Юния Корецкого.

С. Свириденко
Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива». Апрель 1909 г.