Сергей Гусев-Оренбургский «Кошмар»

I.

Короткий осенний день клонился к вечеру, а о. Автоному оставалось доходить по приходу еще дворов сорок. Он быстро шагал вдоль порядка поселковых изб, ссутулившись, в сером подряснике, подоткнутом у пояса. Продолговатое еще молодое лицо его было деловито-серьезно, а глаза из-под шляпы беспокойно косились на телегу, куда ссыпалось подаяние: прошел он сто дворов, но едва набрал полвоза тощей и сорной пшеницы. С неприятным чувством отвел он глаза от телеги, хмуро смотря на длинную улицу, кривую и скучную: на ней полинялые от непогод избушки казались вросшими в землю, точно страшною тяжестью давило их покрытое тучами небо. В тишине улицы носилось что-то беспокойное… От ворот к воротам перебегали женщины и, жестикулируя, перебрасывались тревожными фразами.

— Перчиха! — постучал батюшка в окно избы, — выноси, что ль, пшеницы-то. Да не держи, ради Бога. Дождь скоро… ночь на дворе!

— Сичас! — торопливо ответил женский голос.

Через минуту из ворот вышла дородная женщина, неся большую, до верха насыпанную пудовку. При виде пудовки батюшка ласково улыбнулся, и лицо его стало добродушнее.

— Щедрое даяние и Богу приятно, — сказал он. — Сыпь в мешок.

Он с довольным видам любовался, как мешок вздохнул, распух, слегка переломился и с приятным шелестом улегся на возу. Сам уложивши мешок поудобнее, о. Автоном собирался идти дальше, как в сером воздухе где-то далеко возник и замер женский жалобный крик. Перчиха перекрестилась и вздохнула.

— Господи, грехи… всюду беззаконие. Ни от кого нет защиты.

— Что случилось? — спросили. о. Антоном, — повсюду я вижу какое-то беспокойстве.

— Девок осматривают, батюшка.

— На службу, что ли берут? — усмехнулся о. Автоном.

— Родила девка, видишь ты, в тайности… подкинула младенца к есаулу на крыльцо. Ну, правительство-то наше, — Александр Петрович, — распорядился осмотреть. Теперь казаки с бабками ходят по избам… Мне вот тоже идти надо, а уж так не хочется. Девчонок мучают! Ведь она, которая родила-то, может от сраму руки на себя наложить!

Перчиха понурилась и подперла щеку рукой.

— Что оно хочет, то с нами и делает, наше-то правительство…

На крыльцо соседней просторной крытой железом избы вышел тучный человек в мундире казачьего вахмистра, с медалями на груди. Лицо его было багрово, словно вываляно в черном пуху, покрывавшем подбородок и щеки, усы закручены.

Он вежливо сделал под козырек батюшке и крикнул на женщину.

— Перчиха! Не держи батюшку разговорами. На работу марш.

— Спех напал!.. — ворчала Перчиха, уходя. — Хоть бы на что доброе…

— Марш, не разговаривать!

О. Автоном, любезно посмеиваясь, подошел к атаманскому крыльцу и поздоровался с атаманом за руку.

— Все дела, Александр Петрович…

— Мы люди занятые… хе-хе…

— Касательно девиц?

— Родят подлые девки и младенцев подкидывают. Ну, да я эту мерзость выведу. Мне сам атаман отдела сказал: искореняй, ежели что заметишь.

— Ну, уж это, — сказал батюшка, отводя глаза, — не относительно девиц, вероятно.

— Касательно всего… Все, — говорит — вахмистр, искореняй! Чтобы ничего не было!

— А насчет пшенички у вас поживиться можно?

— Коли есть за что давать-то, — шутил атаман.

— Хе-хе. А кого мы намеднись за молебном поминали на ектении в числе мудрых правителей… а также благодетелей храма Божия? Дьякон-то старался до хрипоты голоса…

— Хе-хе… Насыпем! Да ведь вам ежели пудовочку, так скажете, поди, мало?

— Две, конечно, лучше. Но хватит ли щедролюбия у дающего?

Атаман засмеялся грубоватым смехом.

— Этак вы и от амбара не откажетесь,

— В ню же меру мерите, возмерится и вам!

Пока они так шутили, из калитки вышел работник, неся такую большую меру пшеницы, что батюшка кашлянул, потер руки и невольно произнес:

— Похвально!

В то же время он заметил бежавшую по улице к атаманскому крыльцу простоволосую казачку. Она еще издали кричала что-то гневное и угрожающее, а за нею ото всех ворот спешили бабы.

— Разбойник! — задыхалась она, подбегая к крыльцу — что твои лихие псы делают… смотри!

Худая, высокая, с молодым, но уже желтым, сморщенным лицом и беспокойными глазами, она в возбуждении еще более рвала на себе изорванную кофточку, обнажай белую грудь.

— Смотри! Силком укладывали, руки вывернули. Смотри! В синяках я! Как ты смеешь так позорить! Я к наказному атаману…

— Молчать! — сердито крикнул атаман. — Вот прикажу и вас всех, баб, осмотреть да в холодную запереть. Марш отсюда!

Бабы обступили священника.

— Батюшка! Ведь нам защиты нет. Замучил он нас своими распоряжениями! Вступись!

— Друзья мои, я тут ни при чем! — хмуро сказал батюшка, — я не имею никакого права вступаться в распоряжения начальства.

— Батюшка!

— Нет, нет, друзья мои.

И он слегка приподнял шляпу перед атаманом.

— До свиданья, Александр Петрович. Ночь, домой пора. Спасибо.

— Не прогневайтесь.

Он медленно пошел за подводой.

Со степи стал набегать воющими порывами ветер.

Черные, лохматые тучи клубились вверху, точно там в зловещей тишине ползло чудовище, сжимая и разжимая мохнатые лапы.

Издалека доносился сквозь сумрак крик облавы:

— Пе-е-е-рчи и-ха!

— Си-и-ча-а-а-с!

Тяжелые капли стали падать на землю.

II.

О. Автоном сам ссыпал пшеницу в сусеки, с наслаждением прислушиваясь к ее шелесту. Редкие капли дождя глухо ударялись в крышу; ветер с каким-то усталым выражением свистел над коньком амбара, точно утомленный бесконечным и бесплодным бегом.

— Двенадцать… тринадцать, — шептал о. Автоном в темноте, как скупец наворованное золото.

Кончив, он шумно вздохнул, перекрестился, благодарно взглянув в черное небо, и направился к дому.

Едва он вошел в сени, как под ноги ему с заглушенным плачем бросилась женщина.

— Кто тут? — глухо спросил он, испуганно вздохнув.

— Я… Татьяна! Вдовухина дочь!

Она пыталась охватить его ноги руками и припадала головой к его грязным сапогам.

— Защити! — гулко шептала она: — Спаси… батюшка!!

— Встань! Чего тебе? Скажи толком!

При сумрачном свете о. Автоном увидел молоденькую, тщедушную девушку, бледную, с мокрым от слез и искаженным от ужаса лицом. Платок ее упал на плечи, волосы растрепались, глаза блуждали, будто не видя священника.

— Это… я! — шептала она в лицо ему судорожно вздрагивающими губами, хватая руками воздух, — точно искала ими опоры, боясь покатиться в какую-то пропасть.

— Ну? Чего… ты? — недоумевал батюшка…

— Я… младенца!

Она опять повалилась ему в ноги.

— Не выдай к осмотру! Спаси меня!

О. Автоном в недоумении развел руками.

— Ну, что же я за спаситель! — сказал он, — что могу сделать? Зачем грешила! Кто в грехе, тот и в ответе.

И, не зная, что еще прибавить, сказал:

— Нет ничего тайного, что бы не сделалось явным.

Она отчаянным жестом схватилась за голову.

— Куда пойду?! Не к кому! — Ты священник! Защити меня! — бессвязно и быстро говорила она, — Я тебе, как на духу. Не сказывай никому! Не дай к осмотру! Не погуби! Возьми меня… работницей буду. Всю зиму… сколько продержишь… Даром буду! Скажи, со вчерашнего нанял. У тебя не тронут. Я сильная! Молотить умею… косить. За работника буду! Зимой в лес пошли… Запряги меня! Избавь от сраму… Не выдай! Не дай к осмотру… Не дай меня!..

О. Автоном быстро отпахнул дверь в кухню.

За дверью стояла попадья.

— А я, — сказала она, отходя от двери и посмеиваясь, — думаю, кто шепчется? Не Василий ли шашни завел. А оно вон что!

Когда-то тоненькая и грациозная брюнетка, она немного расплылась от деревенского безделья, но глаза у нее были живые и умные.

— Войди, не стесняйся, Танюша, — говорила она, — я ведь все равно до словечюшка слышала.

Татьяна вошла, закрыв лицо руками.

— Вот она просит, — сказал батюшка, — не давать ее на осмотр. Да не знаю как…

Он криво усмехнулся.

— В работницы просится… без жалованья, дескать.

— А ты и обрадовался? — сощурилась попадья.

Батюшка вспыхнул.

— Я тебе ее слова передаю… нечего мне радоваться! Аль опять яду накопила на кончике языка?

— Погоди ругаться. Времени для этого у нас достаточно. Скажи, что с Таней-то делать?

— Почем же я знаю?

— Хозяин ты в приходе-то или нет?

— Я — священник! Вмешиваться в распоряжения начальства не имею власти. Дело это не по духовному ведомству, по гражданскому.

Попадья усмехнулась и с оттенком меланхолии посмотрела за окно, в ненастную тьму.

— Жалко, ведь, — сказала она, — девушка-то славная… давно ее знаю. С кем не бывает грех. Все — люди!

Услыхав сочувственное слово, Татьяна с громким плачем бросилась в ноги матушке.

— Пропащая я! Защити, матушка! — Рабой буду… на век!

Она закрывала лицо руками, и сквозь пальцы ее брызгали слезы.

Попадья темными глазами посмотрела на мужа.

— Обстоятельство сложное и затруднительное! — развел руками о. Антоном в ответ на ее безмолвный вопрос. — Что мыслимо?

— А по-моему вот что, мыслитель, — резко сказала попадья, — раз человек доверился нам, нельзя его выгнать. Танюша! Не плачь. Умойся у рукомойника, да займись делом, будто ты давно тут. Не показывай и вида, коли придут. Против судьбы не пойдешь, а там увидим. Ставь-ка, пока, самовар, батюшка с прихода пришел… устал.

О. Автоном пожал плечами и ушел в комнаты.

Он ходил по зале, задумавшись, перебирая и пересматривая привычные мысли, как ветхие страницы давно наизусть заученной книги. Под завывание ветра за окном, под беспокойное дрожание ставней росло в нем что-то туманное, жалость ли, протест ли, что-то бесформенное, как ноющая боль, которая родит во сне жалобный крик и дикие грезы. Но мысли его, определенно-ясные, как капли холодного дождя падали в туманную и бесформенную мглу души его.

Ветер за окном, точно отдохнув, усилился и теперь с воем и свистом, как кто-то живой и испуганный, бросался на землю, хватался за ставни, потрясая их, взвивался к тучам, ища выхода из тяжелой тьмы. Как дух, потерявший дорогу, обескрыленный, он выл над трубой жалобным, отчаянным воем:

— А-а.. а… а-а-а!

Попадья вошла в залу, зажгла лампу и со вздохом опустилась на диван.

— Ты, кажется, недоволен? — сказала она.

О. Автоном раздраженно повел плечом.

— Почему же? Очень доволен! Ты удивительно умна бываешь… по субботам.

Она усмехнулась.

— А ты удивительно хорошо говоришь проповеди о любви… по воскресеньям!

— Любовь, любовь! — раздражился батюшка: — мы не в небесах живем. О небесах-то, пока что, мечтать приходится.

— Мечтатель, подумаешь…

Он быстро к ней обернулся.

— Я, матушка моя, не мечтатель! — рассуждал он перед нею рукой: — я разных ваших… книг там, которыми вы увлекаетесь, не признаю-с! Я прежде всего практический человек. И если я, Божиею милостию, иерей, то желаю быть прежде всего благоразумным иереем, отнюдь же не сумасбродом, Иерею же присуща быть должна в делах мира сего мудрость…

— Змия? — подхватила попадья и, сжав губы, засмеялась.

— Это выражение из Писания… что же! И не источай ты на меня, пожалуйста, своей слюны. Вот тебе, как супруге иерея, подобала бы кротость голубя. Начитались там разных… крейцеровых сонат!

— Уж какие там крейцеровы сонаты, — тихо рассмеялась попадья.

Она вздохнула, откинувшись на диван, и по лицу ее разлилась скука.

Смягченный ее примирительным тоном, о. Автоном остановился перед нею и заговорил вполголоса, чтобы не слышно было в кухне.

— Мне ее жалко! Пойми! Я жалею! По-евангельски жалею. Как Христос блудницу. Ведь и Тот не дал… камнями побить…

— Ну, вот и поступи, как Христос, — сказала попадья.

— Да… но… Он боролся с властью обычая, но не с властью лиц. И разве теперь те времена? Разве я Христос? В жизни, кроме сожаления, любви и прочих чувств, есть еще и практические отношения к людям. С ними как быть? Ведь и Христос в затруднительных случаях поступал осмотрительно, давал благоразумные ответы. «Воздайте», — сказал Он, например, — «кесарево кесареви, а Божие Богови»…

— Удивительно, — с иронией сказала попадья, — как это вы, священники, текстом из Писания умеете все оправдать.

О. Автоном отскочил от нее, как ужаленный, заметался по комнате и, вдруг выбросив обе руки по направлению к жене, закричал.

— Не беси ты меня!!

Но тотчас же снова подошел и, все еще взволнованный, остановился перед нею и заговорил горячо и быстро.

— Почему у нас луга в лесу, на лучшем месте? У предшественника моего, о. Занозина, на болоте луга были… осока одна. У нас трава — мед! Кто нам пашню из казачьего пая выделил? Амбары и сараи кто построил? Да, одним словом: кто хозяин в поселке? Разве я? — Атаман! Александр Петрович! А потом… дрова! Баню кто обещал построить? Кто ругу вместе с казенным для нас собирает? Ссориться мне с ним? Поссорься-ка! Подлец, скажешь? Знаю! Да будь он хоть расподлец! Ведь у него все в руках! Тот — кум, другой — сват, третий — приятель… Потревожь-ка, Он атаман… властитель…

О. Антоном исподлобья смотрел на жену, наблюдая, какое впечатление производят его слова.

— Жалко, — говорил он, — а нельзя… Ничего нельзя сделать! Он поставит на своем! Бабки наперед всех девок знают. Стало быть, не дощупаются одной, сейчас вопрос: — Где? — Ответ: у батюшки. — Вопрос: когда, зачем, по какой надобности? — Ответ…

— Катехизис практического священника! — лениво улыбнулась попадья, не изменяя своей скучающей позы.

— Опять слюна! С тобой поговорить-то нельзя!

Она вздохнула.

— Не разберешь, кому ты служишь: Богу или… атаману.

— Служу я делу! — осердился батюшка, — а ты… дура!

Он, беспокойно, волнуясь, забегал по комнате, приготовляясь сказать жене еще что-то убедительное, но в этот момент над домом пролетел сильный, как шквал, порыв ветра. Точно гневный дух, не находящий исхода из тьмы и мрака, — дрожащих, но не уступающих его порывам, — он обнял дом, взвыл, злобно дохнул на стекла окон, обдав их брызгами. Ставни захлопали, пытаясь сорваться с петель, во дворе что-то с грохотом упало, хлопнула сенная дверь, а в окна, казалась, забарабанили десятки рук, и насмешливые лица зловеще глянули из мрака, искажаясь от изломов стекол.

— Как странно мне всегда в такой ветер! — сказала попадья, темными глазами смотря за окно: — точно смел он со света все живое, а я осталась одна в пустом доме… Бессильная, заброшенная…

Батюшка сердито повел плечом.

— Началась философия!

Кухонная дверь с треском распахнулась.

В комнату вбежала Татьяна, как мука бледная, руки ее ловили воздух, а губы беззвучно шевелились. Она повторяла какое-то одно слово с непередаваемым ужасом в голосе.

— Что с тобой?! — бросилась к ней матушка.

— Идут! — лепетала Татьяна.

— Кто?!

— Идут!

Матушка быстро вышла в кухню, посмотрела в окно: черная ночь, дрожащая тьма…

— Дурочка! — вернулась она, — это ветер! Успокойся… неси-ка лучше самовар!

III.

Татьяна внесла самовар.

Она пыталась улыбнуться над собственным страхом, но миловидное, худое, детское лицо ее было еще бледно, и она дрожала.

— Девочка! — ласково глядела на нее попадья, — совсем девочка. Танюша! Сколько тебе лет?

— Шестнадцать, — проговорила она, застенчиво, но с благодарной нежностью взглянув на попадью.

И вдруг схватилась привычным жестом руками за голову, с диким взглядом:

— Идут!!

Метнулась в кухню, куда-то за печку, в угол, шелестя там какими-то бумагами.

Ветер отпахнул ставню в кухне и опять захлопнул.

На крыльце послышались шаги.

Дверь из сеней отворилась; в нее, не торопясь, с некоторою торжественностью вступил атаман, за ним бабки и несколько дневальных. Сквозь их толпу протискался дьякон и, поздоровавшись с батюшкой, прошел в залу, говоря по пути:

— Копием пробожу тя — и восплачет Рахиль о детях своих.

— Лисичка-то у вас? — сказал атаман батюшке с грубым смехом. — К вашему дому следок привел.

Он кивнул на Татьяну.

— Нанялась к вам, что ли?

— В работницы, — сказал батюшка, — у меня ведь, вы знаете, Митревна-то ушла.

— Когда нанялась?

— Да когда… Татьяна, ты вчера что ли, нанялась к нам?

— Вче…ра! — едва проговорила та.

— И ночь эту провела у вас? — допытывал атаман.

Батюшка замялся.

— У нас! — ответила за него попадья.

Атаман насмешливо посмотрел на батюшку.

— Как же ваш работник говорил, что не видал ее?

— Уж вы допросили! — слегка нахмурился батюшка. — Можно бы прямо у меня спросить. У всех работников глаза на затылке, а у моего Якова и те косые.

— Это даже весьма невероятно! — засмеялся атаман. — В одной кухне ночевали, друг друга не видали.

— Она у меня в комнате ночевала! — сказала попадья из залы, — что-то мне нездоровилось ночью, она за мною ухаживала.

Атаман оттопырил губы и слегка выпятил грудь.

— Уж простите, батюшка! Как-никак, а мы ее уведем от вас. На часок не больше. Только в душу заглянуть, хе-хе! Трех девиц не досчитались: две уехали, а третья у вас.

Он обернулся к Татьяне.

— Марш!

Татьяна, дико вскрикнув, прижалась в угол и загородилась корытом с только что приготовленным тестом. Потемневшие глаза ее с животным ужасом впились в лицо батюшки.

Щеки батюшки заалели.

— К чему вы это, Александр Петрович, — сказал он, — у меня в доме… такой скандал!

— Дело служебное! До вас это, батюшка, не касается.

— Прошу вас! Оставьте!

— И я вас тоже прошу! — сказала попадья, выходя в кухню. — Александр Петрович! Пожалуйста! Не мучьте девчонку! Я вам ручаюсь за нее, что у меня она ночевала… Чего же вам еще?

— Извините! — сказал атаман, — это для меня даже очень удивительно, что вы блудницу покрываете! Из всего вижу, что она и есть преступница! К тому же Татьяну вчера вечером дома видели и сегодня, когда она к вам шла. Слова ваши, так сказать, противоречат. И вообще, дело это вас не касается. Я хозяин в поселке.

Он стал понемногу надуваться, точно вбирая в себя воздух.

— Это дело служебное! Мы здесь… правители!

Попадья заступила Татьяну и сказала, нервно улыбаясь, как бы шутя:

— А все-таки я вам ее не отдам!

Атаман побагровел.

— Возьмем силою. Уж простите, матушка…

— Бить будете? — вся вспыхнула попадья.

— Не доводите, матушка, до крутых мер! При всем уважении, не могу вам уступить…

— Александр Петрович! — сощурилась попадья, — да имеете ли вы, вообще, право так поступать… с девицами-то? Ведь это насилие… А ну, как вы и в законе себе оправдания не найдете?

Атамана словно кто ударил в спину.

— Что-с? — вспыхнув, выпятил он грудь и тотчас слегка охрип: — Закон? Матушка… отойдите-с! Батюшка, прикажите вашей матушке отступить, иначе мы составим акт о сопротивлении властям… и об укрывательстве-с!

— Поля! — сказал батюшка, — оставь!

Атаман обернулся к дневальным, мигнув на девушку.

— Взять! Скрутить руки назад!

Ветер снова ударил в окна, точно забарабанили в них десятки рук. Как дух всего темного, бессознательного, искусно связанного, с злобным воем и свистом бежал ветер над домом, потрясая его в своих попытках найти выход из кошмарных пут.

В борьбе с Татьяной казаки оттолкнули корыто.

Оно упало, и рыжебородый казак с выпуклыми наглыми глазами наступил прямо на тесто.

Татьяна вырвала руки и отчаянным жестом протянула их к священнику, произнося детски-жалобные и бессвязные слова…

Ее увели.

Дождь с новою силою захлестал по стеклам.

Кто-то черный и мокрый, забрызганный грязью, казалось, заглянул в окна и с негодующим воплем обнял дом, пытаясь встряхнуть его.

— Присаживайтесь, о. дьякон, — сказал батюшка, нервно прохаживаясь по комнате: — Поля, налей-ка нам чайку с дьяконом.

— Наливайте сами, — глухо ответила попадья из спальни, — я не могу…

Батюшка сел и стал разливать чай,

— Да-а-а — говорил он. — Всюду беззаконие. Хотя оно… с другой стороны… «несть власть, аще не от Бога»! Но все-таки оно… как-то неловко! А впрочем… Их ответ!

Дьякон молчал и чему-то посмеивался.

Это был маленький, лысенький старичок, с добродушно вздернутым носом и козлиной бородкой.

— Семь баб под арест посадил! — заговорил он. — Шел я сейчас мимо холодной… стучат там, ругаются. Хе-хе! Мужья прибежали, гвалт!

Смеясь, дьякон разевал беззубый рот.

— Воин… атаман-то! Архистратиг! Яко огненным мечем безбожных агарян разит. А у вас есть водочка, батюшка?

Он потирал руки.

— Холодок на дворе-то… дождит! А дьяконица все-е-е припрятала…

Батюшка поставил перед ним графин.

Дьякон выпил и сразу приободрился.

— Оно, конечно, — взмахнул он худыми руками, — неудобно сие… с девицами-то! Но рассудите по умственному… Ежели все девки будут вне брака жить с лицами мужского пола, так ведь это нам… оно того… прямой ущерб. Обыскные книги за окно бросай!

Батюшку поразила эта новая точка зрения.

— А ведь это верно! — сказал он, — совершенно верно!

— Оно, конечно, — продолжал дьякон, — жалостно видеть, когда с дерева ветви срубают. Но ежели они гнилые? Ведь сия девица в разврате жила. Ну, вот… оно того… яко смоковница бесплодная посекается и во огнь ввергается.

— Опять-таки верно! — вскричал о. Автоном, ударив ладонью по столу. — Если с практической точки зрения на дело взглянуть, то жалость жалостью, — а разврата нельзя поощрять. Он — заразителен. В нынешнем народе и то благочестия совсем не стало. Порассудишь, так и излишняя власть правителей… на благо!

Дьякон любовно погладил рукою графин.

— Стеклянное сердце! — подмигнул он батюшке. — Можно еще? Все дьяконица-то припрятала. А у меня скорбь…

— Какая?

— Так… не знаю! Всегда в ветер у меня… тоска! В брюхе холодно…

— Выпью и я с вами, — налил батюшка рюмки, — что-то и у меня… в бок колет.

Попадья вышла из спальни, заплаканными глазами смотря на собеседников.

— Пируете? — усмехнулась она; — «пир во время чумы»?

— А мы, — сказал батюшка, утирая усы, — Татьяне-то твоей обвинительный вердикт вынесли.

— Татьяна! — уныло и точно во сне сказала матушка, темными глазами смотря за окно, точно видела там сотни острых и холодных глаз, смотревших на нее с загадочным упреком. — Уж что… Татьяна! Мы все как… под могильной плитой! Видим тягучие сны и не можем проснуться.

Она взялась за грудь.

— Давит… давит!

— Что давит? — с некоторым испугом спросил батюшка, думая, что попадья захворала.

— Всех давит! Что-то… не знаю что! Глыба какая-то… давит!

Она сделала руками жест, точно опускала что-то тяжелое, и вздрогнула от удара ветра в крышу. Казалось, на крышу обрушилась туча и, разбившись в холодные брызги, обдала ими окна и зашелестела по улице.

О. Автоном пожал плечами.

— Пошли опять… крейцеровы сонаты!

Попадья вдруг вся нервно сжалась и закричала:

— Оставь ты свои пошлые слова! Съел ты меня ими!

— Ну, ну, успокойся! — отмахнулся о. Автоном, — к слову я…

— Так не говори ты… не говори ты мне этих пошлостей, — кричала она с истерической ноткой в голосе. — Не плюй ты на все… святое!

— Не скандаль!

— Да уж… вся-то наша жизнь сплошной скандал!

— В благородном семействе! — криво усмехнулся батюшка, — постыдись хоть посторонних…

Она поднесла руки к лицу и хотела сказать еще что-то обидное и сильное, но вдруг расплакалась и ушла в спальню, выкрикивая сквозь слезы.

— Разве это жизнь!? Кошмар!!

Дьякон смущенно улыбался и потирал руки.

— Батюшка!

Он опять любовно погладил графин, подмигивая о. Автоному.

— Стеклянное сердце… белая кровь!

О. Автоном не слушал его, раздраженно барабаня пальцами по скатерти.

— Нервы… все нервы! Замучила она меня… с нервами!

Он машинально протянул руку к рюмке.

Но они не успели выпить.

Где-то за окнами раздался беспокойный говор, — стукнула калитка, сенная дверь.

В залу вбежала Перчиха.

У нее мокрый платок держался только на одном плече, на лице виднелись ссадина и кровь.

— Что же это такое делается! — возбужденно кричала она. — Батюшка, батюшка! Что же ты смотришь? К кому же еще идти?

— Что там случилось? — вскочил батюшка со стула.

Попадья выставила из спальни бледное лицо.

— Батюшка! Батюшка! — вне себя кричала Перчиха. — Что они делают разбойники! Суда на них нет? Я вступиться хотела… Смотри, что они со мной сделали! Писарь-то на Татьяне кофту изорвал… за грудь схватил. «Молоко»! — говорит, — «она!» — При казаках велел осматривать, атаман-то! Повалили ее на скамью… рубашку заворотили!

Попадья вскрикнула и схватила со стола белый платок.

— Я сама пойду… Пойдем! — звала она бабку. — Пойдем… Где это? Я сама пойду!

— Поля! — вскричал батюшка. — Нельзя! Куда ты!

— Я сама пойду… коли ты…

— Нельзя! — ловил он ее за руку, — что тут можно сделать! Только на неприятность нарвешься… Прошу тебя! Я лучше сам пойду… сам!

Он беспокойно засновал по комнате, ища шляпу.

В кухонную дверь ворвалась другая бабка, махая руками и едва выговаривая слова.

— Танька… утопилась!

IV.

Ветер разорвал тучи и разметал черные клочки их по небу. Клочки бежали, точно в ужасном смятении, спасаясь от невидимой беды и, очистив купол неба, как у запертых ворот, толпились у горизонтов. Мелькая, между ними всходила багровая луна, бросая кровавые отблески на поселок, на степь, на реку.

По берегу реки, жестикулируя, сновали тени людей.

— Правей! Левей! — кричали они лодкам, бороздившим речную воду, похожую на кровь. — У березок смотри! У осоки… багром-то!

Гигант, церковный сторож Фалалеич, зашел по колено в воду и пускал коробочки и щепки, наблюдая, куда они плывут. Но здесь, в водовороте, все они плыли в разные стороны, его примета не действовала.

— Надо бы, — обернулся он, — в колокол бухнуть! На звон утопшее тело всплывает.

— Беги, Фалалеич! — кричали ему: — бухни!

Бороздя воду, он вышел и тяжело побежал, как слон.

Над рекою поплыл глухой удар колокола.

Бабы с жалобными криками метались по берегу, где-то казаки грубо ругались с атаманом.

— Разве ты можешь так! Где такие права?

С лодок закричали.

— Во-т она! Нашлась! Здесь она!

Берег всколыхнулся, и тени быстрее засновали.

— У березок…. Ташши ее!

— В лодку-то нельзя… опрокинешь!

— Возьми за косы!

Голоса на берегу слились в общий возбужденный говор, будивший по реке куликов и стаи диких уток, беспокойно сновавших в воздухе. Луна, все еще большая и багровая, выше и выше всходила над полями, точно вздрагивая от порывов ветра. От темных фигур людей бежали длинные, черные, прыгающие тени. С жадным любопытством все ждали лодку. На лодке один из гребцов держал пук волос, будто черные водоросли, и за лодкой плыло белое тело. С шуршащим шумом вышло оно из воды, точно мертвая русалка всплыла над рекою.

Бухающий удар колокола опять пронесся над рекой.

На бугре показался батюшка.

Он бегом спустился по крутой тропинке.

— Мертва? — нагнулся он к утопленнице.

— Бог весть…

— Как, Бог весть? Так чего же вы не качаете?

— Качать надо! — закричали в толпе. — Полог где?

— Ребята… За пологом! Беги!

— Да где?

— К Онуфрию… рядом тут!

— Когда полога ждать! Кафтан давайте! Фалалеич! Скидавай кафтан!

— Дерюга у меня… разорвется! Вот… у Миколая.

— Миколай! Скидай!

Маленький Николай стал было убеждать, что после утопшей нельзя будет носить кафтана, но десятки рук уже уцепились за рукава кафтана.

— Снимай силком! Когда тут ждать!

Николая вытряхнули.

Тело утопленницы с глухим шелестом засновало по кафтану, уже не протестуя, что сотне глаз открывалась нагота его.

— Вы насильник! — шептал батюшка атаману, зло смотря на него. — Что вы делали в правленьи? Хорошие дела! Что у вас? Застенок? Какое вы имели право так поступать?!

Смущенный атаман не знал, что отвечать.

— Крепче качай! — кричал он, проявляя необыкновенную распорядительность. — Миколай! Чего встал? Положите ей голову пониже.

Среди тесного круга утопленница неустанно сновала по кафтану, точно в лютой скорби не находя успокоения. И все эти люди, недавно враждебные ей, с трепетным чувством жадно следили за ее глухой борьбой со смертью.

Вода ручьем полилась сквозь синие губы Татьяны.

Она простонала.

Радостное волнение охватило толпу.

— Жива! Жива!

Вскоре Татьяна стояла на дрожащих ногах, дико озиралась, не приходя в себя….

Матушка поддерживала ее под руку с одной стороны, Перчиха с другой. Толпа тесным кольцом окружила ее и повела. Кто-то предложил надеть на девушку кафтан, и Николай тотчас протянул свой, кто-то накинул ей на спутавшиеся волосы шаль. Точно все вдруг стали ей родные, все, преследовавшие ее, презиравшие за проступок, загнавшие на илистое дно. Исчезли на момент все кошмарные путы, и тяжелые руки, завязавшие их, будто растаяли в воздухе.

Купол неба был чист.

Луна всплывала все выше по светлому небу, точно спасаясь от чудовищных рук, уже вновь тянувшихся к ней от горизонта.

Процессия медленно взбиралась на крутой берег.

Позади шли атаман и батюшка.

— Ваш поступок по существу безнравственный! — говорил о. Автоном. — Это — превышение власти! Это насилие над беззащитной девушкой! Как могли вы… как хватило у вас бессердечия… Не говоря уже о полной незаконности! Это произвол!

Он чувствовал искреннее негодование.

В этот момент он встретился со взглядом жены. Попадья удивленно обернулась к нему, точно недоумевая, и на миг в черных глазах ее, отражавших свет луны, блеснуло смутившее его пламя.

— Обо всей этой истории, — закончил он, — мною будет доложено его преосвященству, владыке Амвросию, а также его превосходительству господину наказному атаману.

Он повернулся и пошел в другую сторону.

Атаман нагнал его.

— Батюшка!

О. Автоном молча уходил.

— О. Автоном!

Атаман пошел с ним рядом, заглядывая в лицо ему, говоря смиренно сдержанным голосом.

— Не выдавайте-с!

— Я не укрыватель!

— Ведь мало ли что случается… во всяком быту-с. Семейное дело… промеж себя! Признаться, я… конечно! Ведь с этим народом как иначе! Ох, тяжелы эти наши обязанности… правителей-с! Ведь… по долгу службы!

— Хороша служба — девок срамить!..

— Конечно… погорячился я!

— Это объяснение и подавайте по начальству.

Батюшка с мрачным видом шагал по площади.

Атаман не отставал.

— Ваше высокоблагословение! Усиленно прошу! До сих пор была у нас, можно сказать… дружба-с! Пригодимся еще друг другу… Пожалуйста, оставьте!

Батюшке приятно было, что атаман так унижался перед ним.

Он приостановился.

— Я сказал и повторяю, — строго заговорил он: — такого возмутительного дела оставить не могу!

Атаман казался уничтоженным.

Он приложил обе руки к груди.

— Ваше высокоблагословение! Что хотите? Луга в Заречьи? Мигните только! Вы, должно быть, гневаетесь на меня за что-нибудь? Простите! А что касается руги… Да Господи! Чай, свои люди… Выколотим! Это наша власть! Только скажите… А что касается дома… как дворец выбелим… штукатуркой!

Батюшка набрал полную грудь воздуха и взглянул на небо, где, как лохматые руки, тянулись к месяцу объятья туч.

Они еще долго стояли посреди площади, бросая черные тени. Некоторое время слышны были отдельные слова, разрываемые ветром: «Промеж себя»… «То-то смотрите»… «Наказный атаман»… «Касательно бани»…

Потом они разошлись.

У ворот батюшку догнала попадья.

— Ну? Что?! — запыхавшись, тяжело дыша, жадно спрашивала она мужа, впиваясь в лицо его черными глазами из-под платка.

Ему показалось, что он давно не видал у нее такого оживленного лица, блестящих глаз и этого особенного, страстно-ждущего выражения в них, точно от слов, которые он сейчас скажет, зависит все дальнейшее ее существование.

— Что — «что?» — переспросил он ее ее же словом.

— Как у вас… с атаманом-то? Ведь ты… не простил ему этой… подлости? Ну, конечно! Разве можно ее простить! Ну, что? Жаловаться будешь? Как поступишь?

О. Автоном отвел глаза и заметил, что тучи поднимались с полей, напоминая клочья пропитанной сажею ваты, будто вся грязь земная поползла на небо, залепляя синеву его безобразными комками. Хмуро посмотрев в глаза попадьи, в которых вспыхивал трепет радостного ожидания, он сказал, тихо и неохотно, берясь за кольцо калитки:

— Нельзя! Он человек сильный… Помирились!
 

Сергей Иванович Гусев-Оренбургский.
«Пробуждение» № 6-7, 1910 г.
Исаак Левитан «Деревня. Сумерки».