Татьяна Щепкина-Куперник «Настоящая женщина»

Ирина Сергеевна стояла на обрыве в конце парка. Внизу текла неглубокая, но широкая река. На том берегу далеко уходили еще зеленые нивы, а за ними, в густых садах, виднелось село и поднималась стройная колокольня белой церкви.

Было тихо, — той особенной тишиной, какая возможна только в России; какой-то вековой, материнской тишиной необъятных полей, еще не вырубленных лесов, многих вёрст без жилья человеческого… Даже из деревни не слышалось никаких звуков; все точно вымерло в этот час, — не мычали стада, не звонил колокол, не пели девушки; разве иногда загремит телега по мосту вдалеке, да лениво залает собака, и опять тихо.

Ирина Сергеевна обернулась назад: в заросли сирени, пышно усыпанной лиловым и белым цветом, приютился низкий белый дом с мезонином; ступени балкона, посеребрившиеся от времени, спускались в сад, и под окнами, глядящими прямо на реку, росли на грядках розовые и белые маргаритки.

«Тургенев!..» — подумала Ирина Сергеевна и вздохнула. Почему вздохнула?.. Сама не знала: может быть, бессознательное сожаление о том, что от Тургенева остались только эти белые стены, да старинная липовая аллея, — да разве еще нянька Кузьминична, хорошо помнившая, как, действительно, Тургенев приезжал в гости к старому барину. А все другие обитатели дома… о, как далеко ушли они от Тургеневской эпохи — такой ясной и спокойной, с её простыми радостями и несложными горестями, с её красивыми чувствами и неторопливым укладом жизни… Все, немногие, обитатели этого дома. И мать её, Елена Петровна, которая сама про себя говорила с какой-то грустью: «Какая же я помещица? Я — дачница»… и жила в этом мирном белом домике — стройная, бледная, еще красивая в свои 47 лет красотою осеннего вечера — с отсутствующими глазами, погруженная не то в книжку, не то в воспоминания… И её компаньонка, истерическая барышня, сильно за тридцать, перебывавшая, кажется, на всех курсах, какие только имелись, и приятельница Ирины Сергеевны Анита, подкрашенная и напевающая английские шансонетки хриплым голоском; и сама она, Ирина Сергеевна, больше всех. Какой уж тут Тургенев… такая смесь — чего угодно: Метерлинка, Бодлера, Бальмонта… Чехова… Андреева, Арцыбашева, Кузмина… что и самой не разобраться в этом хаосе; самой уже непривычно в этой простой обстановке — как бывает трудно уставшему сердцу, чуть поднимешься из долины на гору где реже и чище воздух.

У Ирины Сергеевны был утомительный сезон в этом году. Она играла модную пьесу, все одну и ту же, пользовавшуюся огромным успехом,— где автор талантливо доказывал неоспоримое право женщины иметь трёх любовников сразу. Пьеса называлась « Настоящая женщина» и была одним, из «лучших достижений» Ирины Сергеевны, как писали газеты. За сезон ей пришлось три раза переменить туалеты, откровенность которых первое время пугала даже ее самое; каждый вечер, в течение 8-ми месяцев, без передышки, ей приходилось клясться в любви, изгибаться, извиваться, устраивать истерики, падать в обморок, валяться у кого-то в ногах — это все и портило туалеты… А после этого, взволнованной, дрожащей каждый раз, как во время премьеры, и страшно голодной — ехать куда-нибудь есть устрицы и сидеть до утра, благодаря взбудораженным нервам и присутствию мужчин, продолжавших в жизни все то, что актеры делали на сцене; т.е. объяснения, признания, намеки, сцены ревности, просьбы, угрозы и т. д… Потом, так как репетиции не было, спать часов до двух дня и вставать с тяжелой головой при свете электричества; беспорядочно проводить свободные часы в приёмах, визитах, примерках, съемках, сплетнях… и в 7 часов уже быть опять в театре. И так, в беличьем колесе, все время, без возможности подумать, без минуты, чтобы взять книгу. А кругом был шум: вечный, несмолкаемый шум, к которому уже привыкли уши, так, что он почти не мешал, только разве когда голова болела. Сезон затянулся до поздней весны, давно стаял снег; с улицы все время слышен был грохот колес, треск ломовиков, гул грузовиков, рев автомобилей, гуденье и звон трамвая; дом, где она жила, дрожал и трясся, как в лихорадке, стекла дребезжали, люстры звенели, посуда откликалась в буфете, от каждого шага наверху сотрясался потолок; телефон звонил почти не переставая и экономка Поленька мрачным басом повторяла «кажется, их дома нет, сейчас узнаю, а кто просит?..». И откуда-то из-за дома слышался барабанный бой, маршировка и ученье солдат.

Взгляд Ирины Сергеевны тоже привык ограничиваться или каменными стенами, иди пыльными декорациями, изображавшими примелькавшуюся «розовую гостиную», «сад в лунную ночь» и «кабинет в ресторане»; а декорации собственной жизни тоже примелькались, такие знакомые, тесные и пёстрые, с купленной по случаю старинной мебелью, и старинными портретами чужих, незнакомых людей…

И вдруг — после всего этого — полное бездействие, тишина и простор… Какой простор!..

Еще все только начинало расцветать; робко и неслышно ступала весна по аллеям парка, по лужайкам и лесным тропинкам; точно еще не смела овладеть вполне, — осторожно пробовала свои силы; вот уже вчера был первый гром, теплый ливень; еще несколько дней — и она воцарится совсем, и, ликуя, сама будет смеяться над своей робостью. — «Как в любви!.. — подумала Ирина Сергеевна, — страшны первые шаги, а потом, все мало — всего властно требует, о чем едва смела мечтать»…

И опять вздохнула. На этот раз уже знала о чем: о том, что сейчас в её жизни нет любви. «Как в дороге без книжки»… вспомнила она Мюссе. Зимой это было не так заметно; последний свой роман она разорвала легко и без потрясений; он «умер естественной смертью», как, смеясь, говорила её наперсница Анита. И в сезоне ей как-то некогда было об этом пожалеть. Но сейчас становилось уж очень скучно, и она с тревогой думала — не выписать ли ей сюда хотя бы милого мальчика Павлушу.

Вот уже больше недели, что Ирина Сергеевна здесь, и все она не могла привыкнуть к окружающему. Поездка в деревню сложилась как-то неожиданно; заграницу ехать было нельзя, врачи настаивали на полном отдыхе; вовремя пришло письмо от матери, и Ирина Сергеевна решила поехать в «Дубки».

«Дубки» была маленькая усадьба, оставшаяся её матери после смерти второго мужа её. При жизни отчима Ирина Сергеевна не ездила туда; она недолюбливала отчима, тайной враждебностью, оставшейся с детства — с того времени, как Елена Петровна ушла с ним от покойного отца её; но после смерти его, года три назад, она чаще стала видеться с матерью и сблизилась с ней. Отношения у них были всегда хорошие, но далёкие. Мать была всего на 19 лет старше её, но, по совести говоря, Ирине Сергеевне иногда казалось, что во многом она старше матери, несмотря на то, что у той была и своя драма, и своя полная женская жизнь; далеко не все из своего прошлого, из своих переживаний и чувств решилась бы она передать Елене Петровне. Но мать ее никогда и не расспрашивала ни о чем, предоставляла, ей полную свободу и жила своей обособленной жизнью, сохраняя внешнюю приязнь и благожелательность.

За эту неделю Ирина Сергеевна жила, сама удивляясь жизни, которою жила; смотрела на природу, которой так давно не видела; ей доставляло это странное наслаждение, и вместе с тем ей определенно чего-то не хватало. Чувство пустоты не проходило; оно даже не было неприятно — только очень уж необычно, — не слышать городского грохота, не видеть камней, никуда не торопиться, никого не ждать и никому не говорить неискренних слов.

И уж начинало хотеться людей; и уж мало было тихих прогулок с матерью по парку, поездок в церковь, совещаний с Кузьминичной о завтрашнем обеде… и глухое, беспокойство бродило в отравленном городом организме. Даже не то; не людей ей не хватало, а скорее «зрителей». Вот сейчас, например: она ясно понимала, какую очаровательную картину представляла она, вместе со всем окружающим. Ярко-зеленая лужайка, окаймленная у реки горящими, как золото, калужницами; лепестки поздно отцветающей черемухи, сплывающие вниз по течению; прозрачная зелень ив, и на скамье — она, в муслине мелкими цветочками, со множеством оборочек по моде 30-х годов; в старинной прическе — локонами по обеим сторонам головы, которую она скопировала с миниатюры прабабушки, висящей у матери в спальне. Она должна напоминать Борисова-Мусатова, и составлять на спокойном фоне зелени такое чудесное, красочное пятно…
Ирина Сергеевна досадливо вздохнула в третий раз и открыла книжку — в обложке тиснёного бархата с выжженной орхидеей, которую принесла с собой. Это были стихи Анненского:

       Нависнет ли пламенный зной,
          Иль, пенясь, расходятся волны,
Два паруса лодки одной,
       Одним и дыханьем мы полны...

Ей не читалось. Она опустила книгу на колени и задумалась. Она чувствовала, что лицо её печально и прекрасно; и мысли бежали в голове печальные — далеко от рифмованных строк.

Опять взяла книгу:

      И в ночи беззвёздного юга,
      Когда так привольно темно,
         Сгорая, коснуться друг друга
  Одним парусам не дано…

Опустила глаза… От нежных складочек похожего на цветы муслина, так ласково обнимавшего её стройные колени, скользнула мысль к счету портнихи, которой осталась должна полторы тысячи.

— «Милочка, душечка, чаровница… Вы во мне пленяете художницу!..». А ведь попробуй в срок не заплатить — преотлично подаст ко взысканию. Тоже — в дружбу играет… Нет дружбы на свете!.. Да и, вообще, ничего порядочного нет. «Все мужчины норовят купить нас, а все женщины готовы продать нас», как говорит Анита. К чему её работа, её «искусство»… знает она, чего все это стоит. Все эти «друзья» и поклонники, которые до сих пор с ней, пока она молода и хороша. Совершенно права «настоящая женщина», когда говорит свой знаменитый монолог: — «Жить для себя… Только для себя. И знать, что все можно, все свято — чего хочешь. Только надо уметь хотеть. А то все равно — положат в черную яму, придавят камнем — и больше ни-че-го». Жить, жить!.. Но вот она и живет для себя, и умеет хотеть, и умеет достигать того, чего хочет… побеждать… и все-таки — до чего иногда трудно вот так кипеть в этом котле…

Сейчас — передышка, точно остановка поезда — как иногда бывает — на залитой сиренью, взбрызнутой, дождем маленькой станции, где кажется так уютно, так спокойно, что так бы вот и остался здесь пить чай с женой начальника станции, вошедшей в беседочку в распашной блузе… Но курьерский поезд не ждет — свистнет — и умчится, — может быть, и хорошо, что умчится?..

И здесь передышка будет ненадолго: август — город, квартира… Волнения по поводу новой роли… рецензенты… долги… Господи, сколько долгов!.. Портниха, кучер, Вейс, да мало ли их… Она с досадой отмахнулась головой. На маму рассчитывать невозможно. У неё только и есть что пенсия… «Дубки» не приносят, а уносят; продать же их она не продаст. Это единственный «кусочек прошлого», который она любит трогательной любовью; и хоть говорит, что она «дачница», но живет тут круглый год, сдав что возможно в аренду и оставив себе усадьбу, парк и покос у реки.

Ирина Сергеевна вдруг прислушалась; неподалеку от неё какая-то птичка чисто и отчетливо выделывала все одну и ту же фразу, в роде: «А ты Федю видел? Видел!..».

И на минуту ей стало так хорошо, что она даже засмеялась, и глазами стала искать птичку в кустах. Увидела совсем близко маленький пушистый комочек с блестящими глазками, который словно почувствовал её взгляд, снялся с места и с шелковым шелестом крылышек перелетел с куста повыше, на дерево, чтобы не достали…

Вдруг мысли все куда-то улетели: осталось одно ощущение бархатной тишины, — ласково касающегося щек ветерка, приносившего запах сирени, и — над головой — веселой, задорной песенкой: «А ты Федю видел? В-видел!..».

Прямо физическим блаженством обняло ощущение сладкого покоя; словно умывалась душа во всем этом… Вдруг по дорожке послышались шаги и хриплый голосок окликнул:

— Мечтаешь, как Татьяна без Онегина?..

За этим раздался искусственный смех, громко и не весело; песенка оборвалась и крылышки полетели далеко, мелькнув на синем небе.

— Ты спугнула его! — досадливо сказала Ирина Сергеевна и посмотрела на Аниту без удовольствия. На Аните была ярко-синяя юбка, очень короткая; ярко-желтая блузка, и на ярко-желтых волосах малиновый шарф, завязанный сбоку ухарским бантом. Белые ажурные чулки, и белые туфли на высочайших каблуках, которые ей мешали ступать по дорожке. От неё пахло сильными духами и в подкрашенных губах воткнута была папироска. Все это казалось естественно при электричестве, но резнуло глаза Ирине Сергеевне при ярком свете солнца; рядом со свежестью хорошенькой 16-летней Дуняши, несшей за Анитой гамак, подушки и книги, она казалась от пудры слегка лиловой и волосы её отливали металлическим блеском.

«Надо будет ей сказать, чтобы губы так не красила; мама не любит, — подумала Ирина Сергеевна. — Чувства меры нет!…»

— Кого «его»? — с комическим изумлением спросила Анита. — Тут был «он»?

— Птичку спугнула! — сказала Ирина Сергеевна.

— Птичку? Боже! Какая идиллия! «Во вкусе Феокрита и Вирги-и- и-лия!» — спела Анита. — Там к maman твоей гости приехали, я и удалилась под сень струй.

— Какие гости? — оживилась Ирина Сергеевна и машинально поправила локоны.

— Какой-то монстр… Евдокия Ивановна какая-то, — ответила Анита. — Вот тут и повесьте гамак, Дуня… Куда же ты, Ирина?

Но Ирина Сергеевна встала и, не слушая её, ушла. Ей интересно было посмотреть на эту Евдокию Ивановну, о которой Елена Петровна говорила с такой симпатией и уважением, с какими редко о ком-нибудь говорила. Да и все было лучше, чем сидеть одной с непрошенными мыслями, — или же слушать надоевшую болтовню Аниты.