Тэффи «Сердцеведки»
— А вы, милая моя, давно в гард-малядах?
— Я то? Я давно. Я еще в России по малядной части работала. А вы?
— А я, милая моя, всю войну проделала. Теперь вот здесь девятый год. Да вот силы уходить стали, устаю.
— Ну, конечно. Еще бы не устать. Разве мы к больному так относимся, как здешние, заграничные. Мы больному всю душу отдаем. Не доешь, не доспишь, все о нем забота, как бы не забыть чего, да как бы помочь. Разве здешние так могут. Они, как заведенная машина. Больной ее ночью окликнет — вскочила, сделала что надо, бух опять в подушку, да и спит. И горя мало. А я разве так могу? Да я, пока мой больной не заснет, я глаз не сомкну. Я и не лягу. Все сижу, да прислушиваюсь, как дышит, да как стонет. Потому что у меня душа, я не могу. Зато утром эта, здешняя то, вскочила как встрепанная. Что ей, машине, сделается. Никаких переживаний. А тут еле дыбаешь, голова кружится, сердце бьется, в глазах двоится. И изволь все помнить, да ничего не забыть. Когда какое лекарство, да когда компресс или еще что.
— А они, эти-то, еще записывают. И без того все помнит, так она, подлая, еще и запишет.
— Да мне тут тоже больная говорит: вы бы записали, если не помните. А я ей отвечаю: это уж плохо, если по записке жить. По записке и спутать недолго. Если добросовестно к делу относиться, так надо помнить, а не на записки рассчитывать. Только, конечно, милая моя, один Бог без греха. Случается, что и забудешь что-нибудь. После бессонной то ночи. Хорошо докторам говорить — попробовали бы сами. А у меня еще такая беда, что ежели плохо сплю — икота на меня нападает и такая, верите ли, звонкая, что не то что больному, а прямо всему дому покою не даю. Мне бы конечно лечь, да уснуть, все бы угомонилось. Так ведь не могу. Ну как я усну, когда у меня сердце не в покое. А вдруг он позовет, а я и не услышу. Беда! Ну, конечно, и больной к нам сердечнее относится, чем к ним. Чувствует, что человек около него, а не машина. Вот я тут недавно за одним падагриком ухаживала. Всю ночь слушала, как он, бедненький, охает. Жалко ведь, страдалец он. Утром стала его убирать — голова кружится, руки трясутся, да, подумайте, ведь нужно же грех какой! — Прямо его по больной ноге лягнула. Нога то у него компрессом завернута, он в кресле откинулся, а ее вперед выставил. И не знаю сама, с чего мне показалось, будто это не то подушка, не то кот завалился и мешает мне поближе с полосканьем просунуться. Ну я второпях, вижу, что больной мой раздражается — я и лягни его по этой самой ноге. Милая вы моя-a! Он только крякнул. Однако, посмотрел на меня — уж и сама не знаю, что у меня за лицо было, только ругать он меня не стал, а говорит так деликатно: хоть бы вы, чёрт вас распронадери, уехали бы куда-нибудь подальше.
— Пожалел, значит. Понял, что человеку отдых нужен.
— Да, больные они чувствуют, в ком душа, а кто просто машина.
— Конечно, уход важнее лекарства. Что лекарство — накапал, да и готово. А вот уход, его уж не накапаешь. Я не говорю против докторов, как можно. Докторское предписание надо выполнять строго и беспрекословно. Это уж как присяга. Вот в прошлом году позвали меня дежурить к одному умирающему. Вероналом отравился, что ли. Ну и велел мне доктор все время за пульсом следить. Если, говорит, до ста дойдет, сейчас же вот эту ампулку впрысните. А я потом зайду. Ну, вот и осталась я с моим больным, считаю пульс, считаю, да вижу дело неладно — девяносто девять. Ну я жду. Все приготовила, шприц вскипятила, жду. А он все жарит девяносто девять, да и все тут. Не может до ста дотянуть. Смотрю — синеть стал, ногти черные. Ну что мне делать? Раз врач сказал, что ему нужно сто, так какое ж я имею право?
— Ну и что же больной?
— Больной-то? Больной ничего. Больной скончался. Я доктору рассказала про пульс. Он чего-то на меня удивился, а потом говорит: у вас дисциплина, как у павловского солдата. Скомандовал император Павел на смотру «налево крутом марш», а остановить их забыл. И зашагали солдаты поперек всей России. Где-то уж за Уралом их переняли. Так и вы.
— Доволен, значит, доктор был.
— Ну конечно. Тоже таких дур поискать, которые бы так всю душу отдавали.
— Да уж это так. Особенно, если долго за больным ухаживаешь, так прямо уж он как свой.
— Еще бы. Сколько я им денег передавала.
— Кому?
— Да больным то. Вот ходила тут за одной старухой 2 года. Симпатичная была. Француженка из шведок. Ну первый год за нее родные платили аккуратно, а потом заминка вышла. Говорят: — «Мы не рассчитывали, что так долго. Вы наверное ей что-нибудь вредное впрыскиваете, что она не умирает». Ну и начали к моей больной очень поверхностно относиться. То кофею ей не хватает, то на котлетку денег нет. Ну я, бывало, суну деменажке несколько франчиков. Жаль старуху. Так понемногу все из моего кармана и повыкачали. Привыкаешь к больному, жалеешь. И на что деньги, коль душа неспокойна. А вы сейчас при каком больном?
— Оперированном. Боюсь, не заплатит. По-тому что в бреду все что-то у кого-то деньги занимает. А на прошлой неделе проводила своего душечку, генерала Мостокарова. Уехал к дочке в Тунис.
— Долго у него дежурили?
— Долго. Страсть как болен был. Четыре доктора лечили, каждый по своей части. Один от печени, другой от легких, третий от грыжи, четвертый невропатолог, от неопределенных причин. Но однако поправился.
— Семейный?
— Дочка у него от первого брака в Тунисе живет. А с ним жена, из румынок. Здоровенная такая, Каролина Федуловна. Как пушка, так по коридору и катается.
— Дружно жили?
— Очень дружно. Ну он такой чудный человек, веселый, образованный. А Каролина Федуловна дочку его не любила. Если бывало письмо от неё придет, всегда скажет: «Что тебе пишет твоя Вампука, невеста африканская?».
— Ну он, конечно, понимал, что она дочку не любит, и ничего ей не рассказывал. Да она и не любопытствовала, потому что все его письма спичечкой распечатывала, а потом прочтет и опять заклеит.
— Мне, говорит, так доктора велели, чтобы ничего волнующего в письмах к нему не попало.
— Я ему об этом не говорила, только он как будто сам догадывался, потому что всегда повертит конверт, «ловко», — скажет и усмехнется. Ну, конечно, понимал, что это от заботы. Тоже ведь и ей нелегко все это было. Раз как-то заходит она к нам, а он говорит: «Посиди, Кароша, хоть полчасика со мной, я хочу, чтобы Анна Степановна пошла отдохнуть, у нас очень тяжелая ночь была». А она вздохнула и говорит: «Да, да, ночь была действительно ужасная. Я ведь почти до утра тут за дверью стояла, все прислушивалась, как ты страдаешь, и не смела войти, чтобы тебя не взволновать». А он так ласково улыбается: «Да, говорит, ангел мой, я слышал, что ты за дверью стоишь. Я даже сказал Анне Степановне: посмотрите, голубушка, кто это там за дверью так тяжело дышит. — Только, ма шер, напрасно ты так утомляешься. В твои лета это вредно. Ты сегодня прямо на десять лет состарилась. Ты себя побереги».
Ничего она не сказала, ушла, а потом меня спрашивает: «Правда ли, что он вас просил посмотреть за дверью?».
Ну я однако никак вспомнить не могла. Может и говорил. Тем более, у больного жар, бормочет что-то, не всегда разберешь, что. А может ему и показалось. При высокой температуре мало ли что может показаться. Только если бы он мне явственно сказал, так, конечно, я бы пошла посмотреть. А с другой стороны, я в эту ночь раз шесть из комнаты выходила. Два раза шприц кипятила да молоко грела, да лимонад готовила, а эту самую Каролину Федуловну не видала. Ну, конечно, может быть как раз, когда я выходила, тут она, бедненькая, и уходила прилечь. Тяжело ведь с непривычки всю ночь то на ногах. И больной мой это понимал и сам прекратил. Как-то так вышло, что говорит он ей: «А я сегодня ночью все просил Анну Степановну мне вслух почитать».
А Каролина Федуловна говорит:
— Как же, как же, я слышала, как она читала.
Он чуть-чуть усмехнулся:
— Как же ты, ма шер, могла это слышать?
Она даже вспыхнула:
— Что же, говорит, ты воображаешь, что я могу спокойно спать, когда ты страдаешь? Да я может быть десять раз в ночь встаю и к дверям прокрадываюсь. Да как же я могла не слышать?
А он со спокойным смешком:
— Вот это то, говорит, меня и удивляет. Дело в том, что я действительно попросил Анну Степановну почитать, а она призналась, что по-французски у неё не очень того, не очень хорошо идет. Так мы это дело и бросили. А ты, говорит, ма шер, больше под дверями не стой, а то у тебя от переутомления галлюцинации начались.
Она чего то надулась, а чего — я уж и не знаю. Ведь это он о ней же заботился.
Очень он тяжело хворал. А раз, так я даже испугалась — предвиделось ему невесть что.
Входит как-то к нам Каролина Федуловна под вечер, а он и говорит.
— А где же ты это, ма шер, весь день про-падала?
— Да я, говорит, для тебя же ездила. Ты все жалуешься, что тебе воротники у рубашек тесны. Вот я и рыскала по магазинам, искала пошире.
— Ай-ай-ай, это наверное ужасно трудно. И что же, нашла?
— Да, говорит, обещали приготовить.
А он улыбается.
— Жаль, жаль, говорит, что тебя не было. Тут твоя приятельница Севрюкова приходила, дожидалась тебя. Вы, мол, условились, пойти вместе траурную шляпку примерять. Ну вот так и не дождалась и ушла. Как же ты так, ма шер, назначаешь, а сама уходишь. Это неделикатно.
Я ей мигаю, что, мол, бред, а она не понимает, чего я мигаю. Чего-то рассердилась, фыркнула, повернулась и ушла. А он уткнулся в подушку и, верите ли, прямо заливается, хохочет.
Вечером вышла я в коридор — смотрю, Федуловна в шляпке, уходит куда-то. Увидела меня и говорит:
— Пойду воздухом подышать. Сидишь, сидишь дома. От такой жизни растолстеть можно. А ему все равно, разве он с этим считается. Это такой эгоист.
Я ее утешаю, что, конечно, больной человек, он всегда на своей боли сосредотачивается. Жалко мне ее было.
Ну потом пошел он поправляться и она повеселела.
— Мы, говорит, теперь с тобой в Италию покатим.
Он все улыбается, однако помалкивает. А потом, как стал выходить, вдруг и сообщает своей Федуловне:
— А я, ма шер, дал Лизочке телеграмму. Послезавтра выезжаю в Тунис. Хочу на внука посмотреть, на моего наследника.
Она так и села.
— А… А я?
— А тебе, говорит, необходимо отдохнуть. Ты за мою болезнь совсем извелась, тебе опасно для жизни такое путешествие делать. Отдохни, отоспись.
Подумайте только, какая забота? А она еще его эгоистом называла. Отоспись, говорит, ма шер. Какой человек чудесный. Она так растрогалась, что два дня проревела. Даже на вокзал не могла поехать проводить.
— Н-да. Вот и пожилые люди, а какие друг к другу нежные. Всю жизнь между людей толчешься, чего только не повидаешь! Все тайны души перед нами открыты. Сердцеведки мы. То-то вот и оно…
Из книги «Зигзаг». Париж, 1939.