Тэффи «Утконос»

I.

Когда Катерина Николаевна, потряхивая мокрым зонтиком, вошла в канцелярию, все были уже на своих местах. Марья Александровна, озабоченно сдвинув темные пушистые брови, отмечала что-то в большом настольном журнале. Танечка Синицына, по обыкновению согнув дугой худенькую спину, усердно отчищала резинкой испорченный лист.

— Ну и погодка! — сказала Катерина Николаевна, снимая шляпу и вытирая платком рыжеватые кудрявящиеся на висках волосы. — Дождь как из ведра. Ни одного извозчика и конка перед носом ушла. Давно началось? — обратилась она к Марье Александровне.

— Второе дело разбирает.

— Все благополучно?

— У меня — все. А вы напрасно опоздали.

— А что? — удивленно раскрывает Катерина Николаевна свои наивные серые глаза, и все лицо ее, круглое, как у ребенка, с веселыми ямочками на обеих щеках, принимает испуганное выражение.

— Утконос на ваш счет выслужиться старается, вот что!

— Н-ну! Что же он делает?

Вбежавший в канцелярию молодой рассыльный с зеленоватым чахоточным лицом прерывает беседу.

— Исполнительный лист! Просят поскорее! — сует он в руки Катерины Николаевны дело в белой обложке и бежит назад в камеру.

— Водил судью по вашим шкапам и во все носом тыкал, — продолжает Марья Александровна.

— Странное дело! — недоумевает собеседница. — У меня, кажется, все в порядке…

— Показывал, что пачки в шкапу растрепаны и веревкой не перевязаны.

— Так ведь сам же он, утиный нос, веревок не выписал! Я давно напоминала.

Марья Александровна молча пожала плечами.

Танечка Синицына повернула свое лисье личико, с прилипшими к нему жиденькими прядками обстриженных волос и, вся покраснев, вставила в разговор свое слово:

— Он и в столе у вас рылся, какую-то бумажку нашел из старого дела и повестку неотосланную…

— Ну, а судья что же? — задумчиво спрашивает Катерина Николаевна.

— Ничего… Но, конечно, ему неприятно.

— Катерина Николаевна! — снова влетает чахоточный рассыльный. — Лист готов?

— Сейчас, Сергей, одну минутку… На основании сто тридцать восьмой, первой… Готово!.. И чего он ко мне придирается — понять не могу! — шепчет она. — Просто он от своих флюсов одурел. А?

Марья Александровна улыбается, поймав мимолетную улыбку подруги.

— Нет, уж это не от флюсов! Рассыльный Никифор говорил, что Утконос хочет в Лесном дачу брать: мать у него хворает. Так вот на дачу-то надо прибавку к жалованью выклянчить. Ну, значит, нужно выслуживаться. Я, мол, один за всех.

Послышался скрип башмаков, и в комнату вошел письмоводитель Степан Васильевич Савин, прозванный канцелярскими барышнями «Утконосом». Он с честью носил свое имя. Его широкий, сплющенный на конце нос, с неровными, словно разорванными ноздрями, удивительно напоминал плоский утиный клюв. Маленькие серые глазки слезливо смотрели на Божий свет и левый был всегда немножко припухшим от флюса. Бесцветные волосы топорщились во все стороны над безбровым лбом. Одевался письмоводитель в гороховый костюмчик и носил галстуки самых нежных цветов.

— Катерина Николаевна, — сказал он, покраснев и криво улыбаясь, — судья вами недоволен.

Катерина Николаевна вспыхнула и вопросительно подняла брони.

— Много пропускаете, — продолжал Утконос. — Только в дни заседаний и приходите.

— Странное дело! У меня, кажется, все вовремя готово? Что же мне здесь в пустые дни болтаться?

— Может что-нибудь понадобиться, какая-нибудь справочка, а вас и нет.

— Так ведь до сих пор еще ни разу не понадобилось.

— Да, но может понадобиться.

— Ну, так ее могут и другие выдать, — сердито раздув подвижные ноздри, вмешалась Марья Александровна. — Те, которые без всякого дела на глазах болтаются… выслуживаются.

Письмоводитель покраснел еще больше и сделал вид, что ничего не слышал.

— Пожалуйста, Екатерина Николаевна, достаньте дельце нумер пятьсот тринадцатый, там есть справочка, и кстати исполнительный листик выдайте, — сказал он, поспешно уходя.

— Листик! Листик! — передразнила ему вслед Катерина Николаевна. — Лист, листище, а не листик. Что за нежности с исполнительными листами!

Она подошла к большому, настежь раскрытому шкапу и стала перебирать толстые тяжелые пачки дел, отыскивая нужный нумер. Тонкие бечевки, перевязывающие пачки, больно резали пальцы, белая бумажная пыль прилипала к рукавам и груди платья. Она долго перебирала большие тетради в белых, исчерканных цветными карандашами, обложках, разбухшие от вшитых внутрь квитанций, векселей и лавочных книжек, — дело не находилось. Раскрасневшаяся и растрепанная, разводила она руками, разгибая занывшую от усталости спину.

— Да вы посмотрите в настольной, — советует сочувствующая Марья Александровна.

Обе склоняются над столом и ищут в журнале.

— Ну, вот видите, — послано в съезд! — радостно восклицает Марья Александровна.

Снова скрипят башмаки и входит письмоводитель.

— Листик готов-с?

— Какой же вам листик, когда дело в съезде? — торжествует Катерина Николаевна.

Письмоводитель краснеет и склоняет к настольной свой утиный нос, затем, язвительно улыбнувшись, указывает на запись вымазанным в чернила пальцем с круглой, натертой пером, мозолью на последнем суставе.

— А где нумерочек?

— Какой еще нумерочек?

— Изволили написать: «отослано в съезд такого-то числа», а под каким нумером — не обозначили-с, хе-хе!

— Само собою разумеется, что под своим нумером. Каждое дело под своим нумером отправляется. Раз — пятьсот тринадцатое, так под пятьсот тринадцатым и отправляется! К чему же еще писать?

— Хе-хе! Любите сокращеньеце? Вот, когда вам поручат новый закон написать, тогда мы все это и введем в судопроизводстве, а пока уж пусть будет по-старому. Хе-хе!

И он снова уходит, скрипя ногами.

— Господи! Бестолочь! Рутина окаянная! — вздыхает Катерина Николаевна.

— Туда же учит! — ворчит Марья Александровна. — Давно ли сам выучился-то! Три года тому назад ничего в гражданских делах не понимал, я его и учила-то. Он ведь в третьем участке за уголовным столом сидел, а у нас письмоводителем покойный Солопов был. Я ведь почти семнадцать лет служу. Десять лет за гражданским столом сидела. Три года назад, как Солопов умер, я все мечтала, что меня письмоводителем назначат; прежде ведь нельзя было, а теперь разрешено и женщинам эти места занимать. Да нет, судья почему-то не решился. Взяли эту прелесть — Утконоса. Теперь он семьдесят пять рублей жалованья получает, а я по-прежнему — сорок. А я же его и учила! А все потому, что он мужчина. Носи я гороховые штаны — и мне бы цена вдвое больше была!

— Вот уж и я больше года служу! — тоскливо тянет Катерина Николаевна.

Обе смолкают, занятые работой. Слышно только шуршанье перьев и тихое постукивание дождевых капель об оконные стекла, да через запертую дверь легкий гул голосов и звонкие выкрики судьи.

Приходит рассыльный Никифор толстый румяный старик. Он весело смеется маленькими хитрыми глазками и отдувает бритые щеки.

— Не желательно ли чайку? — спрашивает он.

— Пожалуй, уж пора, — смотрит на свои часики Марья Александровна. — Скоро двенадцать.

— А я уже заморил червячка, — аппетитно пожевывает губами Никифор. — Женка сегодня, для праздничка, рюмочку поднесла.

— Как? Какой сегодня праздник? — всполошилась Танечка Синицына.

Катерина Николаевна бросила взгляд на стенной календарик.

— Ай, стыдно не знать! — качает головой Никифор. — Этакий великий канун и не знаете. Жалованье-то завтра кто получать будет? А?

Все улыбнулись.

— И пирог сегодня мой любимый женка к фрыштыку спекла. Оржаной с селедкой. Все пальчики облизал. Пойду, еще попрошу.

И он уходит в коридор. Барышни несколько минут молча улыбаются.

— А ведь это, должно быть, вкусно, пирог с селедкой? — мечтательно говорит Катерина Николаевна.

— Гадость ужасная, — не поворачивая головы, отвечает Танечка. — У нас тетенька пекла.

— Мой сынишка большой любитель пирогов, — говорит Марья Александровна.

— Все-таки хорошо, что у вас хоть ребенок есть, — отвечает, на какие-то свои мысли Катерина Николаевна. — Придете домой, есть кого приласкать, около кого пригреться.

— Ну, погодите, выйдете замуж, заведете себе целую дюжину.

— Замуж? Нет, уж теперь поздно. Кто меня, рыжую, возьмет? И приданого-то у меня всего четыре ложки накладного фамильного серебра, да и те теперь заложены.
— И без приданого выйдете.

— В мои-то годы? Поздненько, голубчик, — мне уж скоро тридцать стукнет.

Обе помолчали, и вдруг лицо Катерины Николаевны все задрожало от сдерживаемого смеха, и около уголков крупного рта заиграли глубокие веселые ямочки.

— Ха-ха! Какие мы, женщины, смешные, — расхохоталась она. — Не можем не приврать! Ну, не глупо ли! И вовсе мне не «скоро стукнет тридцать», а уж четыре месяца тому назад преспокойно себе стукнуло! И к чему я это? Сама не понимаю!

— Как у вас весело, — выглянул из-за двери утиный нос.

Катерина Николаевна покраснела.

— Не знаете ли вы, — спокойно обратилась она к подруге, — Утконос — это такая порода ехидны?

Марья Александровна отвернулась к окошку, чтобы скрыть улыбку. Танечка низко нагнулась над стопкой бумаги, качаясь от душившего ее смеха.

Вошел Никифор с подносом, уставленным двумя большими чайниками, стаканами и грязной стеклянной сахарницей.

— Сергей опять свалился, — недовольно проворчал он. — Голова закружилась. Лежит в постели. Опять мне придется не в очередь повестки нести.

— Ну, нечего, Никифор, — серьезно говорит Марья Александровна, разливая чай по стаканам. — Вам прогуляться полезно, лучше поужинаете. Сергей долго нам глаза не будет мозолить. Ему верно и до конца лета не дотянуть.

Никифор, нахмуренный и недовольный, идет в камеру, а канцелярия принимается за чай. У всех принесены с собой из дому булки с маслом или вареньем.

— Все у меня из головы Никифоров пирог не выходит, — признается Катерина Николаевна. — Ах, если б вы знали, голубчик, какими помоями меня моя хозяйка кормит. Последнее время выдумала какие-то грицвурсты — каждый раз после них больна. Да и не сытно совсем, съешь — и такое чувство, будто тебя кто-то по животу палкой ударил. После обеда бегу на урок, так поверите ли, мимо мясной лавки проходить избегаю, так и хочется кусок мяса утащить.

Никифор приносит разобранные дела.

— Ничего, очухался Сережка-то. Отложил помирать, — говорит он успокоившимся голосом. — А вы чего, барышня, зеваете? Неужели спать хочется?

— Ужасно спать хочу, — отвечает, потягиваясь, Катерина Николаевна. — Ничего, Никифор, не поделаешь. Уж такой организм: как повестки писать — так ко сну и клонит. Вот пока завтракала, сам видел — человек как человек была. А увижу повестку — и глаза заволакивает.

— Не понимаю, чего нас такую рань приходить заставляют, — говорит Танечка. — Все равно раньше десяти сам никогда не приезжает, а разбор назначает с девяти.

— Степан Васильевич! — спрашивает Катерина Николаевна у вошедшего письмоводителя. — Отчего вы мне новых прошений не посылаете?

— На все свое время. Еще марочки не наклеены. Прошеньиц очень много поступило.

— Опять он дотянет до конца заседания, — шепчет Катерина Николаевна, — а мне потом до ночи сидеть придется. Не могу я! У меня сегодня урок в девять часов. Прямо бессовестно. Ведь должны же они понимать, что на их двадцать пять рублей мне не прожить. А они жалованья не прибавляют, да еще и работать мешают.

Танечка Синицына сочувственно потрясла стриженой головой и, убедясь что письмоводитель уже ушел, сказала:

— А мне все обещают да обещают прибавку, до сих пор на пяти рублях сижу. Вы, говорит, еще не привыкли, не можете самостоятельно работать. А я уж шестой месяц каждый день прихожу. Как мне еще привыкать — уж и не знаю!

Дверь быстро распахивается, и из камеры выходит судья — высокий худощавый блондин с близоруким нервным лицом. Он машинально здоровается с барышнями, протягивая им руку и глядя куда-то через их головы. Катерина Николаевна слегка смущается, ожидая какого-нибудь замечания по поводу найденных у нее беспорядков, но судья быстро поворачивается и уходит в свой кабинет завтракать.

— Господи! Да скоро ли мне Утконос прошения принесет, — томится Катерина Николаевна. — Вот сижу теперь сложа руки, а потом до восьми часов не управиться!

Она подпирает лицо руками и смотрит в окно на пустой мокрый двор с пустой собачьей конурой, прикрытой рваной рогожей. От конуры протянута к стене дома веревка, по которой, вероятно, прежде бегала собака. Теперь на веревке висит темно-синяя рваная тряпка; ветер треплет ее, словно полощет в мокром воздухе. Из проржавленного желоба низкой крыши сарая тяжело и монотонно, словно отсчитывая прожитое время, падают крупные звонкие капли и, глядя на них, хочется повторять без конца, что на свете скучно, скучно, скучно…

Катерина Николаевна, вздохнув, переводит глаза на склоненную над работой Марью Александровну. «Сильно осунулась Марья Александровна за этот год. Вот на висках уже серебряные ниточки. И губы как-то опустились… Бедная! Тоже надеется, что ей в июле отпуск дадут, хочет сынишку в деревню везти… „Он у меня никогда настоящего леса не видал”… Как же! Жди! Так тебе и дадут отпуск! Бедная ты, бедная! Я — другое дело. Я человек свободный! Захочу — завтра все брошу и пойду милостыню просить!»

— Никифор! — позвала Марья Александровна. — Принесите рассыльную книгу.

Никифор вошел, высоко подняв книгу в черном коленкоровом переплете.

— Миряне! — забасил он. — Знаете ли вы сию книгу?

Он шутил так каждый день, но считал, очевидно, что хорошая старая шутка никогда не надоест.

— Скажите… Никифор, — обернулась к нему Катерина Николаевна. — Правда, что наш Степан Васильевич дачу нанимать собирается?

— Правда, правда. За пустяком только дело стало. За самым то есть безделишным пустяком. Денег нет. Мне вчерась евонная старуха говорила: Степушка, говорит, о прибавке всю голову себе измечтал, а мне, говорит, уж никакая дача не поможет. Водянка у старухи-то. Худая, такая желтая, а поболтать любит. Только сына, верно, боится, при нем никогда ни слова не скажет и сейчас вид неузнаваемости делает. Сестрицу евонную тоже видеть довелось. — Никифор сморщился, точно хлебнул кислого, и покрутил головой. — Оченно для нервов неприятна.

— А что? Она, говорят, больная?

— Ни руками, ни ногами не владеет. Высохла вся, словно вот девочка десятилетняя, и говорить ничего не может, все только: «да, да, Господи». Что ни спросишь — на все один ответ: «да, да, Господи». Двенадцать лет все вот так лежит — ни хуже, ни лучше.

— Несчастная, — пожалела Марья Александровна.

— Однако, что же это наш судья зазавтракался?

— Нет, они уж откушали. У них там генерал какой-то сидит.

— Толстый, в очках?

— Да, да.

— Ну, поздравляю. Теперь до вечера перерыв будет. Уж это всякий раз та же история. Как этого генерала принесет, так его отсюда не выжить.

— Ну и судья хорош! — надулась Танечка. — Разобрал бы дела, а там и целуйся со своим генералом хоть до завтра.

Никифор лукаво грозить пальцем расходившейся барышне

— Сегодня поверенный Шныкман прошение подавал, — сообщает он интересную новость.

— Скажите ему от нас, что он бессовестный, — говорит Катерина Николаевна. — Полгода тому назад еще осенью обещал ложу в цирке прислать, да так на обещании и отъехал.

— А как-то раз присылал, — вспоминает Марья Александровна. — Только давно, еще до вас.

— Господи, как хочется повеселиться, — захныкала Катерина Николаевна. — Три года в театр не могу собраться. Да что театр! На библиотеку никак денег не соберу. Положим, читать особенно некогда, а все-таки иногда приятно. А то только газету в конке прочтешь… Прямо с каждым днем тупеешь!

— А знаете, господа, который час? — зловеще растягивая слова, спрашивает Марья Александровна.

— Часа четыре уж есть.

— Да, четыре! Половина пятого, а не четыре. А еще восемь дел не разобрано.

— Господи, Боже мой! Хоть бы этого генерала кондрашка хлопнула скорей! Знаете, Марья Александровна, нужно ему записку с Никифором послать, что его ждут на rendez-vous в Летний сад.

— Очень ему нужно ваше rendez-vous, старому такому!

— Ну, так напишем, чтобы шел к Палкину ботвинью есть на наш счет. Только чтоб поскорее, нам ждать некогда. О, Господи, тоска какая! Опять урок пропущу, а эта старая ведьма, ученикова мамаша, каждый раз по полтиннику вычитывает!

— Катерина Николаевна! Вот-с, чтоб вы не скучали, — приносит Утконос целую груду прошений. — Не растеряйте вексельки и расписочки.

— Ой, ой, ой! — подсчитывает Катерина Николаевна. — Господи ты Боже мой! Вот привалило! Шестьдесят два прошения.

И она, быстро водя пером, начинает вписывать их в настольную книгу.

— Опять от лавочника Сборова прошения, опять ничего не разобрать. Ни-ко-лай — почему-то после «о» твердый знак! Ха-ха! Слушайте: «без всякой с моей стороны причины проживающий в дом № 5 по Ивановской улице»… Черт знает, ерунда какая! А вот прошение о выдаче свидетельства на бедность «кроме нужды и лишения иных средств к жизни не имею»…

Судья, озабоченный и растрепанный, пробежал снова в камеру.

«Дело по иску купца Никол…» — донесся его голос, и дверь захлопнулась, утаив окончание купеческого имени.

— Четверть шестого! — мрачно заметила Марья Александровна.

В шесть часов разбор был окончен. Судья торопливо подписал бумаги и уехал домой. Ушла Марья Александровна с Танечкой. Утконос аккуратно запер ключиком свои шкапы и, напомнив Катерине Николаевне, чтоб она написала гербовые штрафы, ушел тоже.

Стало темнеть. Катерина Николаевна подвинулась ближе к окошку и прилежно работает. Она еще надеется, что успеет в восемь на урок.

Через открытую дверь видна опустевшая зала. Между рядов скамеек тихо бродит длинная поджарая фигура жены чахоточного рассыльного; она укачивает своего больного ребенка и напевает: «Ночи безумные, ночи бессонные», а ребенок протяжно, однообразно стонет.

Катерина Николаевна попросила свечку, и жена рассыльного, все так же тихо напевая, принесла ее. Ребенок взглянул на Катерину Николаевну и снова опустил свои длинные слипшиеся ресницы, нетерпеливо дернув худенькой синей ручкой…

«Все же лечу я к вам памятью жадною»… снова доносится из пустой залы и замирает вдали.

Дождь сильнее застучал в окошко. Прогремел гром.

От голода и усталости Катерина Николаевна чувствует маленькое головокружение и еще более торопит свою работу. Она уже потеряла надежду попасть на урок; только бы добраться скорей до постели. Гроза усиливается, и синеватый свет молнии уже два раза вспыхивал, озаряя темные углы комнаты. Становится тоскливо и жутко. Из камеры донеслись чьи-то тихие, словно подкрадывающиеся шаги. Катерина Николаевна вздрагивает и оборачивается. Входит снова жена рассыльного, но уже без ребенка.

— Можно, барышня, ваш стаканчик? — уныло спрашивает она, тупо глядя в сторону.

— Пожалуйста, берите.

— Яшенька отходит, — все также монотонно продолжает она. — Нужно около него водички поставить, чтобы душенька умылась…

Катерина Николаевна почти кончила срочную работу. Остались еще гербовые штрафы. Она сжимает холодными пальцами виски, и ей хочется стонать от усталости и какой-то странной безотчетной тоски. Ей становится страшно взглянуть в окно, где рядом со свечкой и большими белыми листами бумаги тускло отражается ее грустное и злое лицо.

Два громких сухих удара следуют быстро один за другим, и через открытые двери видно, как вспыхивают разом все шесть окон камеры.

Опять все тихо и темно, но Катерине Николаевне чудится, что между смутно выделяющимися рядами скамеек, бродит какая-то туманная фигура с мертвым ребенком на руках и тихо стонет:

«Ночи бессонные… ночи безумные»…

II.

— Представьте себе, какая досада, — говорила на другой день Катерина Николаевна своей подруге. — Ведь от урока-то мне отказали. Вчера в десять часов записку получила, что очень неаккуратна! Ужасно неприятно. Летом так трудно что-нибудь найти!

— Поблагодарите Утконоса. Если б не он, вы бы вчера еще поспели.

— Он сегодня весь день красный, как рак, — вставляет Танечка. — Все утро о чем-то с судьей толковал, и дверь заперли.

Работа идет лениво. Солнце весело играет и бегает зайчиками по грязным стенам. Через открытое окно тянет свежим ароматно-сырым воздухом. Доносится стук колес, тревожные настойчивые свистки локомотива, и Катерине Николаевне кажется, будто все спешат и торопятся на какой-то большой интересный и радостный праздник, где будут долго и много веселиться и на который ее забыли пригласить.

Утконос только на минутку забежал в канцелярию. Вид он имел действительно какой-то сконфуженный, и левую щеку украшала черная повязка, с торчащими на темени острыми кончиками, напоминающими заячьи уши.

— Судья сегодня очень торопится. Уезжает куда-то в три часа.

— Ну, сегодня уж все равно — печально трясет головой Катерина Николаевна. — Урока уж не вернешь!

Во время чая происходит раздача жалованья.

Катерина Николаевна долго подкидывает на руке пять маленьких золотых кружочков и говорит:

— Вот из-за этой дребедени и столько всякой гадости. Недосыпать, утомляться, злиться!..

Судья действительно торопится с разбором, и в два часа канцелярия уходит. Оставшаяся последней Катерина Николаевна пишет аншлаг. Из кабинета судьи пулей вылетает Утконос. Волосы взъерошены, повязка съехала с пылающей щеки. Не заходя в канцелярию, бежит он в переднюю и, сорвав с вешалки шляпу, исчезает за дверью.

— Что с ним? — удивляется Катерина Николаевна. — Даже шкапов своих не запер! Чудеса.

— Катерина Николаевна! — доносится голос судьи. — Вы еще не ушли? Будьте добры зайти ко мне на минутку.

«Ну! начинается! — подумала Катерина Николаевна. — Уж не повезет, так не повезет!».

Судью застала она стоящим перед столом и внимательно разглядывающим совершенно чистый лист бумаги. Судья поднял глаза, покраснел и опустил их снова.

— Гм… гм… Катерина Николаевна… Вы, наверно, сами поймете… Я собственно хотел вам сказать… У меня страшно большие расходы на канцелярию… To есть на жалованье…

«Господи! Неужели сбавить хочет! А я еще урок потеряла», — вся холодеет Катерина Николаевна.

— Вы вот так часто манкируете… Степан Васильевич подсчитал — на два раза один пропускаете…

— Я пропускаю только те дни, когда нет заседаний. — говорит Катерина Николаевна и сама удивляется, какой у нее стал тоненький голосок. — Я ведь не могу жить на двадцать пять рублей: я должна еще уроки давать.

— Ну да… ну да… — заторопился судья, — конечно, вам, наверное, выгоднее сохранить уроки…

Он снова замялся и стал ломать карандаш нервными, дрожащими пальцами. «Ну чего ты мучаешься, несчастный ты человек!» — страдает за него Катерина Николаевна.

— Мне хотелось бы как-нибудь поэкономнее все организовать… — снова путается судья. — Вот Степан Васильевич предложил, то есть, я хотел сказать, согласился принять на себя труд заведывания гражданским столом за небольшую прибавку… Госпожа Синицына, конечно, будет помогать ему и приучаться к делу…

Катерина Николаевна чувствует, как пылают ее щеки, и вдруг решительно приходит на помощь своему начальнику.

— Вы, значит, отказываете мне от места.

Он смутился еще больше, но вместе с тем как будто обрадовался, словно ому подсказали забытое слово.

— Вы сами понимаете, Катерина Николаевна, положение вещей. Эти три недели, которые вам осталось дослужить, вы можете употребить на приискание новых занятий, если вам нужно… Ходить на службу уже не считайте для себя… обязательным.

Машинально взяв с собой по старой привычке ключи от шкапов, вышла Катерина Николаевна на улицу. Щеки ее горели. Какой-то туман застилал глаза, и она не сразу поняла, в какую сторону должна идти.

— Вот и выгнали! Как прислугу. Даже жалованье вперед дали. Вчера из-за них урок потеряла, сегодня сама на улице… Как быть?

Она вспоминала поведение письмоводителя, и бешеная бессильная злоба дрожала в душе, как низкая, глубокая, гудящая нота.

— Побежал домой! Торжествует победу, гадина гнусная!

Ей было противно проходить мимо его дома. Он жил в первом этаже, и окна его квартиры подымались не выше аршина над тротуаром. Он, наверное, будет следить, как она пройдет мимо, униженная, раздавленная…

Она уже готова была повернуть, но вдруг передумала. Пусть смотрит на нее, не она опустит глаза, во всяком случае.

И, крепко стиснув зубы, гордо подняв голову, пошла она мимо квартиры Утконоса, не отворачиваясь, а напротив, в упор смотря в его окна.

Окна все настежь. В первой комнате ни души. Во втором окне что-то копошится. Она замедлила шаги и, вся дрожа от волнения, заглянула внутрь.

У стены на диване, спиной к окну, без пиджака лежал Утконос. Он забился лицом в самый угол и дышал тяжело, как загнанная лошадь. Сплюснутые над головой заячьи уши повязки беспомощно торчали в разные стороны, и весь он был похож на зайца, затравленного собаками.

А около самого окна перед столом, покрытым рваной бурой клеенкой, стояла маленькая старушонка с отекшим желтым лицом и такой странной плоской головой, точно ее всю жизнь били по темени. Старушонка разглядывала дырку на рукаве горохового пиджака Утконоса и, озабоченно пожевывая губами, рылась в каких-то лоскуточках в картонной коробочке…

Катерина Николаевна быстро отошла от окна.

Какая-то тихая, остро-звенящая нотка заныла у нее глубоко под сердцем, стала расти, крепнуть и, заглушив ту прежнюю, злобно-гудящую, слилась с нею, и обе угасли.

«Нива» № 50, 1905 г.