Василий Авсеенко «Молодо-зелено»

Es ist das Weibliche die dunkle Frage,
Die Jeden, der hinaus in’s Leben stürmt,
Als ernster Prüfst ein sich ent- gegentürmt.
Emil Schoenaich-Carolath

I

На длинной террасе большого ресторана в Монте-Карло, за столом, сверкавшим белизною белья и блеском хрусталя, обедало общество наших соотечественников. Все они приехали из Ниццы, в колясках, чтоб насладиться великолепною прогулкою по гребню Corniche, отдать честь удивительной кухне этого ресторана, и пройтись затем по залам казино, посвященным рулетке и trente-et-quarante. Опытный глаз ни минуты не усомнился бы в их русском происхождении: о нем свидетельствовал синий цвет их пиджачков, их громкий разговор и еще более громкий смех. Можно было бы указать и еще на один признак, из очень несомненных: самый старший по летам в этом обществе вытягивал из-под скатерти огромные, плоские и широкопалые ноги, обутые не в ботинки, а в сапоги с голенищами и в калоши.

Этот господин, с длинным лицом багрового оттенка, большим толстым носом, маленькими светлыми глазами и давно нестриженными пасмами седых волос, торчавшими из-под котелка, представлял, по-видимому, центральную фигуру в группе. Не то чтобы в нем заискивали, но немножко за ним ухаживали, и охотно выражали ему почтение. А он говорил с слащавым московским оттенком, явно выискивая отборные, характерные словечки, и ел неопрятно, тыкая вилкой и подхватывая языком с ножа.

Звали его Василием Провичем Спесивцевым. Это был очень известный московский капиталист, глава какой-то партии, оратор и муж совета. На нем что-то покоилось, и к нему принято было зачем-то обращаться. Он каждый год, раза два, приезжал в Петербург, был знаком с сановниками и биржевыми тузами, и приглашался во все те комиссии, труды которых никогда не получали дальнейшего хода. За границу он тоже частенько ездил, но зачем именно — трудно понять: все заграничное он решительно осуждал, и находил, что даже климат в Москве лучше, чем где-либо. Он и теперь, глотая вместе с шампанским удивительный воздух Ривьеры, это тончайшее сочетание горной чистоты и морской влажности, уверял, что в Останкине или Кунцеве дышится приятнее.

— Серьезнее как-то у нас климат, — говорил он. — В нем, видите ли, и мягкость есть, и строгость. Наш воздух глотать, все равно, что материнское молоко пить.

— Отлично сказано! — подхватил с одобрительным смехом худощавый, с выкрашенными в черную краску усами господин, по фигуре которого тотчас можно было узнать отставного генерала. — Мастерски выразился Василий Прович.

— А ведь это именно наши два народные элемента: мягкость и строгость, — вставил третий собеседник, человек лет пятидесяти, с круглым лицом не то барского, не то бюрократического типа, выражавшего смесь тонкой дипломатичности с напускным благодушием. Он уже доел последнее блюдо, и сидел вполоборота к обществу, глазея на постороннюю публику и раскачивая к себе и от себя палку с серебряным набалдашником. — Да, да, мягкость и строгость — это два чудные начала, лежащие в основе всего нашего устройства, семейного и общественного.

— Весь народный уклад на них держится, — подтвердил Василий Прович. — И климат у нас тоже народный: мягкий и вместе суровый.

— Что это, какие вы смешные вещи говорите, — неожиданно вмешалась одна из двух сидевших тут дам. — Ведь если так рассуждать, то береза у вас окажется лучше пальмы, потому что напомнит вам строгую отеческую розгу.

— Береза? Да это первое дерево в мире! — воскликнул Спесивцев. — Она даже и по красоте живописнее вашей пальмы.

— Вы торгуете березовыми дровами, что ли? — сказала дама, и засмеялась, чтобы смягчить резкость своей выходки.

Спесивцев в душе обиделся, но не показал виду, и посмотрел на даму ласково-сострадательным взглядом.

— Очень уж вы к заграницам привыкли, — ответил он.

— И не раскаиваюсь, — подтвердила дама, улыбнувшись красивыми, немножко крупными губами, с заметным темным пушком над ними и крошечной родинкой на уголке рта.

Ее звали Еленой Дмитриевной Глыбовой. Муж ее, большой делец, директор крупного промышленного предприятия и миллионер, находился теперь в Петербурге, и должен был приехать за нею в конце сезона. Она жила в Ницце с девятилетней дочкой и гувернанткой, занимала прелестную маленькую виллу, и считалась одной из самых элегантных представительниц русской колонии. Ей было тридцать лет, но лицо ее сохраняло следы свежести, и вся она носила отпечаток той милой, влекущей прелести, какою обладают только очень молодые женщины.

II

Великолепного вида гарсон подал ликеры и фрукты. Генерал с накрашенными усами смотрел на этого гарсона с какою-то злобною насмешливостью, точно решал в уме: «А что, если б ему да вдруг крепкое словцо загнуть?»

— Вот, полюбуйтесь, — обратился он ко всем вообще, — самая настоящая квинтэссенция западной цивилизации. Кожа, у канальи, как у женщины тонкая, да розовая, усики как у гусарского корнета, фрак, какой у нас полтораста рублей стоит, а ведь лакей, хам; бросьте ему два медных су, он в жилетный карман спустит и «merci, monsieur!» скажет; а попробуйте ему, например, рожу горчицей смазать, так в тюрьму вас засадит. Правильно это, я вас спрашиваю?

— Кто же лакеям рожу горчицей мажет? — возразил круглолицый господин, по фамилии Толченов, директор и тайный советник. В его голосе как бы даже брезгливость послышалась.

— Нет, я рассуждаю принципиально, — продолжал генерал. — По-моему, если ты хам, так и держи себя хамом, и ситуаенское-то свое достоинство оставь. А то, изволите видеть: на водку ему подай, а говори с ним на «вы». И добро бы в самом деле честный гражданин был, а то ведь дрянь, жулик, в душе ни Бога, ни совести нет, всякие развратные мерзости делает…

— Да почему вы знаете? — вскричала другая дама, очень недурненькая брюнетка небольшого роста, с пухленькой, немного приподнятой верхней губой, придававшей, вместе с коротеньким носом, несколько задорное выражение всему лицу.

Она только недавно вышла замуж, и проводила в Ницце свой медовый месяц. Ее муж, Эспер Петрович Варваровский, тучный блондин лет сорока пяти, совершавший бойкую служебную карьеру под покровительством своей воспитательницы княгини Троеверовой, известной ханжи и благотворительницы на чужие деньги, присутствовал тут же.

— Кто же этого не знает? — возразил генерал. — Вся Франция, в сущности, вот из таких гарсонов состоит. Общее растление, вырождение; распутство как образ жизни. Ни у кого ни Бога, ни чести в душе нет. Поганые трусишки, крикуны, благёры. Послушать их — первая нация в мире; а поставь их снова под прусские пули — опакостятся хуже, чем в тот раз.

Молчавший до тех пор Варваровский взглянул на жену и на Елену Дмитриевну, как бы желая убедиться, не смущены ли они выражениями генерала; но, не заметив на их лицах ничего особенного, проговорил тоном убеждения:

— Совсем пропащий народ.

— Да уж чего лучше, когда они только и дышать стали с тех пор, как явилась надежда на военное заступничество России, — продолжал генерал. — Батюшки мои, как обрадовались! Только что не говорят: спасите, мол, нас от немцев, а мы в это время будем паскудничать и подлые шансонетки петь. И ведь что противно: самомнение при этом величайшее. Ну, если ты трусишка, черт с тобой, полезай ко мне за пазуху; так по крайней мере знай, что ты прохвост, и поклонись мне в ножки. А они все еще себя первой нацией в мире считают. Мы их от немцев спасать должны, а скажи я вот этому самому гарсону по-русски: «Подай счет, подлая твоя рожа!» — так ведь он глаза выпучит, и не поймет ни слова.

Мужчины рассмеялись.

— И хорошо, что не поймет, — заметил Толченов, — а то повели бы вас, русского генерала, судиться с гарсоном у французского мирового.

— Да еще не у французского, а у монакского, — вставил, смеясь, Спесивцев.

— Меня вот что удивляет, господа, — заговорила Елена Дмитриевна, натягивая перчатку на свою узкую, чуть-чуть загоревшую руку — Когда французы относились к нам и ко всему русскому с пренебрежением и насмешкой, у нас все им поклонялись, и в некоторых слоях нашего общества прямо лакействовали перед ними. А когда во Франции отношение к нам изменилось, и они стали нас ценить, и может быть даже искать в нас, мы вдруг прониклись невероятнейшим презрением ко всему французскому. Согласитесь, господа, что это вовсе не народная наша черта, и что в этом нет ничего симпатичного.

— Позвольте, но ведь надо знать, почему они стали ценить нас. Им наши два миллиона штыков нужны, вот что-с! — вступился за генерала Спесивцев.

— Это одно другому не мешает; если бы Германия нам грозила, да еще вместе с Австрией или Англией, так и нам французские штыки пригодились бы, — защищалась Елена Дмитриевна.

— Обошлись бы, обошлись бы без них! Сами от всех отбились бы! — кричал генерал. — С нами воевать — не то, что с культурными народами. В нашей непокрытой избе ничем не поживишься. У нас грязь невылазная, да голь перекатная — нам терять нечего.

— Ну, вот видите: сами же сознаетесь, что нам терять нечего, — продолжала Глыбова. — А у них в каждый квадратный метр земли сколько труда и капитала заложено. Неудивительно, что им есть за что тревожиться, и что война пугает их больше, чем нас. Люди дорожат своими культурными благами, накопленными веками, а вы их за это трусами считаете.

— Нет-с, не то, — возразил Толченов, — а уж очень они избаловались, жизнь свою слишком хорошо обстроили, оттого и рисковать ею не хочется. В этом всегда лежит начало падения народов.

— Так по-вашему, для величия народа нужно, чтоб он всегда в непокрытых избах жил? — вмешалась Катерина Павловна Варваровская.

— Нужно не нужно, а только этак как-то серьезнее выходит, — ответил Толченов с маленьким, неизвестно к чему относившимся смехом.

— Душу свою народ сберегает этак, — пояснил за него Спесивцев.

Елена Дмитриевна немножко прищурила на него свои большие, продолговатые глаза и расхохоталась.

— Ах, Василий Прович, вы неподражаемы, — проговорила она весело. — Теперь я понимаю, почему при ваших фабриках не устроено ни одной порядочной школы: вы душу народную оберегаете. Но мы засиделись, господа; не пора ли в казино?

III

Все общество направилось через площадку, отделявшую террасу ресторана от казино. Впереди шли обе дамы, с Спесивцевым по одной стороне и генералом по другой. Толченов, немного прихрамывавший, держался с Варваровским позади.

— Как вы теперь себя чувствуете? Помогает ли южный воздух? — осведомился у своего спутника Варваровский.

— Помогает, несомненно помогает, — ответил тот. — Меня ведь что напугало: в пальцах левой ноги какой-то холодок стал ощущаться. Ни с того ни с сего, вдруг точно ветерком подует. И представьте, в левой руке тоже самое: вот вроде того, как на спиритических сеансах бывает. Подует, подует, и перестанет.

— Вы думаете, это опасно? — спросил Варваровский.

— В этих случаях не надо думать, надо оберегать себя, — возразил Толченов. — Мне, понимаете, было очень трудно уехать среди нашей законодательной сессии. Моя просьба об отпуске удивила князя. Но я сказал: «Ваше сиятельство, с тех пор как Шарко умер, мы все, отдающие свой мозг высшим вопросам государственной политики, должны вдвое беречь себя».

— Как? Как? Как вы сказали? — обернулась через плечо Елена Дмитриевна. — Повторите, пожалуйста, вашу фразу.

— О, я знаю насмешливое направление вашего ума, — проговорил, слегка покраснев от досады, Толченов. — Но какова бы ни была моя фраза, важно то, что благодаря ей, я имею удовольствие гулять с вами по Монте-Карло.

— Напрасно подозреваете мою насмешливость, — ответила Елена Дмитриевна. — Ваши слова меня заинтересовали просто потому, что до сих пор от меня ускользала связь между высшей государственной политикой и… вашими консультациями у Шарко.

— Знаю, знаю, что ваш язычок острее всякой бритвы, — проговорил Толченов, преодолевая почувствованную обиду. — Но это не мешает мне оставаться вашим всегдашним поклонником.

Елена Дмитриевна улыбнулась ему через плечо, одной стороной лица.

— Чем и доказывается, что умные люда умеют понимать шутки, — сказала она.

— Amen! — произнес с аффектацией генерал. — Видите, и мы что-нибудь по-латыни знаем.

— Да это вовсе не латинское слово, — возразила Глыбова.

Генерал озадачился, но дамы уже вбегали по широким ступеням, ведущим в храм рулетки.

Залы казино были переполнены. Шум снующей взад и вперед толпы, гуд разговоров на языках всего мира, непрерывающийся звон сгребаемого и разбрасываемого золота, тяжелое звяканье серебряных пятифранковиков, пестрота дамских туалетов, духота в воздухе, пронизанном крепкою смесью духов и человеческих дыханий — все это оглушало, раздражало, царапало нервы и ускоряло кровообращение. Чувствовалась какая-то нездоровая, вакхическая пряность, замаскированная разнузданность оргии, свободный культ неназванного, жестокого и властного бога, незримо торжествовавшего в этом великолепном капище.

А в большие расписные окна глядела дивная южная ночь, вся млеющая в своей ласковой свежести, слабо шуршали по стеклам острые концы пальмовых листов, и мерцали трепетным, белым блеском далекие звезды. И эта чистота, эта прозрачность, это целомудренное мерцание ночи, ласково покрывшей капище своими холодеющими тенями, как будто еще усиливали ощущение ядовитой пряности, наполнявшее внутренность храма.

— Взгляните! Вглядитесь! — говорил Спесивцев, идя на шаг впереди всех и плавно вздымая руки. — Это здание, эти рельефы на стенах, эти плафоны, эта живопись — что это такое? Для чего? Во имя чего? Ведь это дворец, это музей. И какое назначение? Над чем трудилось искусство, вдохновение, знание? Чтоб создать игорный дом, вертеп! Вот эмблема современной цивилизации…

— Я же говорил! Разве я не говорил! — подхватывал генерал.

При входе во вторую залу, Варваровский окликнул всех:

— Господа, а разве мы не приостановимся отдать дань рулетке? Mesdames, скажите мне по вдохновению нумер, чтоб поставить en plein.

— Тринадцатый! Я всегда на него ставлю! — откликнулась Глыбова.

— Отлично. На ваше счастье! — произнес Варваровский, и подошел к столу.

Остальные тоже подошли к столу. Варваровский бросил через голову какого-то американца луидор и подвинул его лопаточкой на 13-й нумер. Шарик уже вертелся, зыкая и подпрыгивая.

— Rien ne va plus! — послышался окрик крупье.

— Zéro, — раздался через секунду тот же голос.

— Погибла золотушка! — с гримасой обратился ко всем Варваровский. — А вы, господа, разве не рискнете?

Спесивцев достал портмоне, порылся и вытащил луидор, который у него не приняли сегодня в двух магазинах.

— Я на красную поставлю, — сказал он, и осторожно, чтоб не зазвенела, положил монету на сукно. Он знал, что по звону отличают хорошие монеты от «нехороших».

— Trente-deux, rouge, pair et passe, — объявил крупье.

Спесивцев спокойно снял две монеты и опустил их в карман.

Елена Дмитриевна поставила на 13-й нумер и проиграла.

Толченов тоже что-то поставил и проиграл. Варваровская, не захватившая с собой денег, взяла у Глыбовой пятифранковку — у мужа она не хотела брать — и наобум, ничего не понимая в игре, положила монету на черту. Крупье выбросил на ее ставку 55 франков. Она вопросительно оглянулась на Елену Дмитриевну.

— Берите же, это ваши. Вы сделали transversale de trois numéros, — объяснила та.

IV

Заплатив, таким образом, скромную дань рулетке, общество соотечественников отошло от стола и продолжало прогулку по залам.

При входе в отделение trente-et-quarante, навстречу им попался молодой человек лет двадцати восьми, среднего роста, с очень приятными чертами чисто русского лица. Темно-русые волосы его были коротко острижены, отчего он казался еще моложавее. Веселые карие глаза его как будто улыбались, добродушно и мягко. Яркие, пухлые губы под маленькими усиками не улыбались, но и от них веяло тем же мягким добродушием; даже и в овале щек, немножко полных, с нежной, как у женщин, розоватостью, замечалось тоже добродушие. И вместе с тем, в этом молодом человеке чувствовались и бойкость, и энергия, и большое русское «себе на уме», и нерастраченное любопытство к жизни.

Он шел довольно скоро, молодой, крепкой походкой, и беспечно поглядывал по сторонам, как человек, которому все равно, уйти ли сейчас отсюда, или встретить знакомых и остановиться с ними. Он чуть не налетел на Елену Дмитриевну, но узнав ее, тотчас радостно улыбнулся, причем все лицо его немножко вспыхнуло, и в бойких зрачках засветился тот ласковый блеск, которым, кажется, обладают только русские глаза.

Он раскланялся, назвав Елену Дмитриевну по имени. Она как будто не сразу его узнала, прищурилась на него с некоторой осторожностью, но потом, припомнив, протянула ему руку и проговорила с равнодушной приветливостью:

— Мосье Лахов? Давно ли вы в этих местах? Очень рада с вами встретиться.

Молодой человек, с лица которого еще не сбежала вызванная неожиданной встречей краска, ответил с запинками конфузливого молодого самолюбия, что приехал вчера, остановился в Ницце, думает прожить здесь с месяц, потому что «чудное же место», а собственно в Монте-Карло сегодня в первый раз, и еще не успел как следует ознакомиться с любопытным «заведеньицем».

Он, говоря, все время слегка посмеивался, весело поводя глазами, и немножко точно пританцовывал на месте, как делают молодые люди, не успевшие овладеть собою и желающие скрыть это.

А Елена Дмитриевна, чтоб ободрить его, старалась глядеть на него как можно приветливее, и в то же время припоминала все, что только могла о нем припомнить. Но память подсказывала очень немного. Она встречала его мельком в Петербурге, он даже бывал у них в доме, на больших балах. Но это было совсем поверхностное знакомство, не выделявшее Лахова из толпы, которую она принимала три-четыре раза в год. Впрочем, однажды, кто-то обратил на него ее внимание, и она пристально и проницательно оглядела его. Впечатление, кажется, было в его пользу. И еще припомнила Елена Дмитриевна, что Лахов как будто был заинтересован ею, и иногда она ловила его втайне устремленный на нее, любующийся взгляд. Но это было так обыкновенно…

— Попробовали счастья? — спросила она.

— Проиграл около ста франков, — ответил Лахов таким тоном, как будто это обстоятельство доставляло ему несказанное удовольствие.

— И мне сегодня не повезло. Впрочем, неудивительно: я ставлю только на 13-й нумер.

— Число демонического оттенка? — вопросительно произнес Лахов.

Елена Дмитриевна снисходительно улыбнулась.

— Вот кому сегодня везло, — кивнула она на Катерину Павловну. — Вы не знакомы?

И она представила Лахова всему обществу. Разговор понемногу завязался, и Елена Дмитриевна с удовольствием заметила, что Лахов разговаривает довольно свободно и неглупо, без самолюбивой застенчивости, которая была заметна в нем в первую минуту. Очевидно он только ее одной немножко стеснялся, и это в некоторой степени даже нравилось ей.

При выходе из казино она повторила ему, что будет очень рада встречаться с ним в Ницце, и назвала свой отель. И почему-то сочла нужным тотчас прибавить:

— Я здесь одна с дочерью и ее гувернанткой, и приемов у меня, конечно, нет, но между пятью и семью часами я почти всегда дома.

V

На другой день, как только Елена Дмитриевна со своей дочкой Лили и m-lle Бульян вошла в городской сквер, Лахов тотчас попался им навстречу. Он был одет в серенький костюм с соломенной шляпой и имел такой же беспечно торопливый и радостный вид, как и накануне. Молодые ноги его пробежали уже всю Promenade des Anglais, и слегка загорелое лицо было влажно.

Они пошли рядом.

— Вы давно уже из Петербурга? — спросила Елена Дмитриевна.

— Месяца два, — ответил Лахов. — Я был на нашем юге, потом из Екатеринослава проехал в Вену, оттуда в Италию, побывал в Венеции, в Риме, в Неаполе… Я в первый раз за границею, хочется побольше видеть. Но здесь я проживу с месяц — тут мне нравится. А потом в Париж, в Швейцарию, в Берлин…

— Целое путешествие вокруг света! — отозвалась Глыбова.

Она вспомнила, что не знает, кто такой, собственно, этот Лахов, и спросила:

— Вам дали такой продолжительный отпуск?

— Нет, я не служу, — ответил Лахов. — На юге я был по особому делу, очень удачно его окончил, и так как получил сразу порядочные деньги, то и предпринял эту заграничную поездку. А на место я поступлю уже по возвращении в Петербург. Оно у меня в виду.

— Но какая ваша специальность?

— Я инженер.

— А-а! — протянула Елена Дмитриевна. — Между нашими знакомыми много инженеров. Мой муж, по своим занятиям, постоянно имеет дела с ними.

Лахов назвал некоторых из них, бывших у нее в доме. Елена Дмитриевна тоже напомнила несколько имен. Среди коротких фраз, которыми они обменивались, она чувствовала на себе его кидаемые сбоку взгляды, обливавшие то ее профиль, то затылок, то ее блиставший свежестью утренний туалет. Не было никакого сомнения, что молодой человек жадно любовался ею. Она ничего против этого не имела. Напротив, это неотступное любованье возбудило в ней желание, в свою очередь, рассмотреть его. На ходу это было неудобно, и она предложила сесть. К тому же, солнце блистало нестерпимо, и на покрытой серебристым налетом набережной было больно глазам. Они вернулись в сквер и сели на скамью.

Любующийся взгляд Лахова перешел на девочку. Лили была прелестный ребенок: хорошенькая, изящная, отлично воспитанная. Сходство с матерью поразительное, но все черты тоньше, и когда она не смеялась, в выражении лица проступала какая-то забавная серьезность.

— Совсем ваш портрет, — сказал Лахов.

Ему хотелось схватить ее и растормошить, но он не смел.

— Она и на отца похожа, — заметила Елена Дмитриевна.

Лицо Лахова выразило сомнение. Он стал припоминать Глыбова, его мешковатую фигуру, коротенький нос, сосредоточенный взгляд делового человека и большие, слегка выпяченные, губы, — и никак не мог доискаться в Лили сходства с ним.

— Разве вот то, что у нее такое серьезное выражение, — сказал он.

Елена Дмитриевна, пока он занимался девочкой, раза два внимательно оглянула его. У него, бесспорно, была очень приятная наружность. Немножко лишней простоты, немножко мало тех законченных, выработанных манер, какими обладают светские люди, но это его не портило. Напротив, так он выходил даже интереснее: получалось известное впечатление свежести, чувствовалось отражение деловой, занятой жизни, серьезных годов учения. Главные черты характера у него, очевидно, уже сложились.

— Кого из ваших товарищей по выпуску вы встречали у нас? — вдруг спросила Елена Дмитриевна.

А спросила она потому, что ей хотелось таким способом узнать, сколько ему может быть лет.

Лахов назвал несколько фамилий. Елена Дмитриевна подсчитала в уме и пришла к заключению, что ему еще нет тридцати. Это как будто слегка удивило ее. «Я становлюсь старше молодых мужчин», — подумала она. И какое-то новое для нее чувство, не лишенное горечи, на минуту застлало ее глаза.

VI

По широкой площадке сквера непрерывно сновали гуляющие, направляясь на набережную или с набережной. На скамье, под громадными листами пальмы, было не жарко, даже свежо; не хотелось оставлять это место. К тому же, разговор, происходивший между Еленой Дмитриевной и Лаховым, интересовал обоих. Они осторожно выспрашивали и объясняли себе друг друга.

— Вы, вероятно, весь день проводите в прогулках? Здесь такие прелестные окрестности, — говорил Лахов.

— Я иногда хожу до изнеможения, — ответила Глыбова, — Видите там на горе кладбище? Я и туда пешком ходила. Там, между прочим, похоронен Герцен. Вас не интересует это?

— Надо будет взглянуть. Для нашего поколения, впрочем, Герцен — только имя. Мы уж отошли от этого, да и доставать его трудно. Разве вот за границей, — отозвался Лахов.

— И за границей не везде найдете: не спрашивают. Чем это объяснить? Разве нынешняя молодежь равнодушна к идеям?

— Нет, не думаю. Но, видите, произошла некоторая перестановка. Прежде занимались исключительно политическими идеями, а теперь больше интересуются нравственными вопросами, и даже подчиняют им все политическое.

— Да, Толстой! — произнесла неопределенным тоном Елена Дмитриевна.

— А вы не поклонница его?

— Его «второй манеры»? Нет, не поклонница. Я люблю жизнь, как она сложилась, обыкновенную культурную жизнь, хотя и могу пересчитать по пальцам все ее так называемые «язвы»; ценю хорошо сделанный туалет, хорошего повара, и с удовольствием читаю Мопассана и Жипа; а о смерти совсем не люблю думать, и не переношу никакого изуверства.

Лахов поглядел на нее, снял шляпу, и провел рукой по неостывшему еще лбу.

— Да, это все можно любить, то, что вы любите, — сказал он. — Но, тем не менее, идеи Толстого выше всего этого.

— Напротив, некоторые гораздо ниже. Например, желание прекращения рода человеческого. Ниже этой плоскости ничего выдумать нельзя.

Лахов опять взглянул на нее. «Или она очень умна, или умеет запоминать умные вещи, которые слышала», — подумал он.

— Я, впрочем, не сказал, чтобы принадлежал к последователям Толстого, — увернулся он. — Но нам всегда нравятся идеи, которые в разладе с действительностью, хотя бы мы сами по уши погрязли в этой действительности.

— Зачем же погрязать? Это только русская манера выражаться, — возразила Елена Дмитриевна. — Я уверена, например, что мы с вами вовсе не погрязли, хотя живем и будем жить как обыкновенные люди.

— Вы рассуждаете, как молодая, красивая, избалованная женщина; и потому, конечно, вы тысячу раз правы, — сказал Лахов.

— Вы хотите отделаться комплиментом? — улыбнулась ему Елена Дмитриевна. — Хорошо, я согласна. И тем более, что спорить вообще не стоит.

— Неужели не стоит?

— «Молодые, красивые, избалованные женщины» разве спорят? Они разрешают соглашаться с ними, вот и все, — закончила Елена Дмитриевна с маленьким смехом.

Лахов вдруг покраснел. Ему показалось, что она немножко смеется над ним, над его плоским комплиментом. А ему ужаснее всего было бы думать, что она смеется над ним. И вообще он был недоволен собою: во всем этом разговоре он был как-то меньше ее, и не сказал ничего умного, тогда как все, что она говорила, было очень тонко и отзывалось зрелостью, которой он не чувствовал в себе, когда говорил с нею.

И почему он расселся тут, точно близкий знакомый? Может быть, ей вовсе не занимательно целый час проболтать с ним, и она в душе удивляется его бестактной навязчивости? Может быть, у нее тут роман есть, она ждет кого-нибудь, и только из деликатности не спешит от него отделаться?

Эта мысль словно ужалила Лахова. Он быстро встал и раскланялся. На лице Елены Дмитриевны выразилось некоторое удивление, но она приветливо протянула ему руку и напомнила часы, когда бывает дома.

VII

Лаков прошел еще раз по набережной, завернул в купальню и с наслаждением взял ванну из подогретой морской воды. «Promenade des Anglais», между тем, опустела: публика разошлась по отелям и ресторанам. В самом деле, пора была завтракать. Молодой человек вошел в большую залу «London House».

Там, за столиком в углу, он тотчас увидел почти все русское общество, с которым познакомился вчера в Монте-Карло. Катерина Павловна Варваровская председательствовала, ее муж распоряжался кулинарною частью, Спесивцев руководил разговором, а Толченов пыжился, и хотя во всем ему поддакивал, но с такою важностью, как будто изображал собою дипломата союзной державы.

— Что в нем хорошего находят, в этом тюрбо? — говорил Спесивцев, тыкая вилкой в тарелку. — По-моему, преснота какая-то. Уж такой рыбки, как наша осетрина или стерлядь, в Европе не найдешь.

— Стерляжья уха, например, как в английском клубе, — подтвердил Толченов.

— Уху надо у нас в Москве есть: там традиции, — поправил Спесивцев.

— Не спорю, не спорю, но тем не менее тюрбо очень хорошо, — настаивал Варваровский, заказывавший завтрак.

Лахов попросил позволения сесть подле Катерины Павловны. Он рассчитывал, что разговор неизбежно зайдет о Елене Дмитриевне, и надеялся что-нибудь узнать о ней.

Катерина Павловна начала, впрочем, с того, что сама расспросила его, давно ли он знаком с m-me Глыбовой, и получив в ответ, что это знакомство очень недавнее и очень отдаленное, выразила даже удивление.

— Вы так обрадовались этой встрече, что я сочла вас… немножко влюбленным в нашу красавицу, и даже подумала, что это не совсем случайная встреча! — сказала она с маленьким лукавством тоже молодой и интересной женщины.

— Не совсем случайная встреча? — переспросил Лахов, смущаясь этой неожиданной атакой уже зарождающейся сплетни.

— Что же было бы удивительного? — продолжала Варваровская. — Елена Дмитриевна обладает всеми данными, чтоб возбуждать романические чувства, а обстановка ее в настоящую минуту сама по себе очень романическая. Она здесь без мужа, без родных, с одним ребенком, в наемной вилле, делать ей нечего, приходится наполнять день прогулками, поездками в окрестности, пикниками, ресторанами. Нельзя придумать более удобного положения.

Лахову не нравился этот тон разговора о Глыбовой.

— Мне кажется, вы пересчитали именно те условия, которые неудобны в положении молодой женщины, — сказал он с оттенком строгости.

Катерина Павловна посмотрела на него пытливо и чуть-чуть насмешливо.

— Я говорю с точки зрения человека, который вздумал бы за ней ухаживать. С точки зрения опытного человека, — пояснила она.

— А вы сами не слишком молоды, чтоб судить с этой точки зрения? — вмешался Варваровский, на апатичном лице которого вдруг проступило недовольное выражение.

Катерина Павловна посмотрела на него довольно высокомерно.

— У женщин их маленький ум созревает раньше мужского, — сказала она, и сейчас же обратясь к Лахову, продолжала: — Знаете, очень трудно судить об удобстве положения женщины, когда в решение задачи входит такая сомнительная величина, как муж. Вы знаете самого Глыбова, Николая Антоновича?

— Очень мало, — ответил Лахов.

— Великолепный муж: уменье втереться в свет, наживать миллионы, создать себе репутацию умного дельца, глубокого знатока какой-то специальности… по эксплоатации чего-то, я не знаю. Но мне всегда кажется, что за женою такого великолепного мужа, если она молода и хороша, непременно должны стремиться ухаживать. Все равно как за актрисой; это как-то само собой выходит, — пояснила Варваровская.

— Все дело, вероятно, в том, как сама жена относится к такому мужу, — сказал Лахов.

Катерина Павловна посмотрела на него еще более насмешливо.

— Вы, если не ошибаюсь, тоже специалист, m-r Лахов? — произнесла она с некоторой выразительностью. — Я замечала, что у специалистов, у дельцов, всегда есть маленький недочет: они очень непроницательны, когда дело касается женщин.

Толченов вдруг визгливо засмеялся, а Спесивцев посмотрел на Варваровскую слегка умаслившимися глазами.

— Потому что женщины — это тоже специальность! — заявил Толченов.

— Доступная одним избранным, — улыбнулась Катерина Павловна, и обвела всех, не исключая и мужа, своим насмешливым взглядом.

Лахов был немножко смущен. Он внутренно восставал против замечания Варваровской. «Какая там особенная проницательность нужна в отношении женщин? — думал он. — Это их светские вертуны избаловали, у которых мозги жиже бабьих. А нашего брата никакая бабенка не проведет, мы себе на уме».

И он, выходя из ресторана, решил поехать куда-нибудь подальше, в горы. Он боялся, что если останется в Ницце, то его потянет сделать визит Елене Дмитриевне, а ему не хотелось обнаружить слишком много поспешности.

VIII

Лахов обладал неутомимыми ногами. Он пошел в гору, где расположено городское кладбище, осмотрел замечательные памятники, подивился порядку, полюбовался роскошными кактусами, и отдохнув на теплой, мшистой, как будто дышащей жизнью, надмогильной плите, спустился к городу, около железнодорожного мостика, перекинутого через совершенно высохшую речку, и пробираясь опять по камням и каким-то узеньким переулочкам, вошел в ворота парка, принадлежащего вилле, где скончался покойный цесаревич Николай Александрович.

В парке никого не было. Лахов пошел наобум по узкой, кривой аллее, подымавшейся в гору. Какие-то высокие, мелколиственные деревья бросали на красноватый щебень узорчатые тени. Без конца тянулись по сторонам узкие, пестрые цветочные грядки. Глубокая, пахучая тишь стояла в воздухе.

Лахов, уже порядочно утомленный, дошел до небольшой часовни, внезапно сверкнувшей перед ним своими беломраморными стенками. Сторож, в отставном пехотном мундире, бросился куда-то за ключами, потом пригласил его подняться по ступенькам и раскрыл двери. Лахов вошел, осмотрел внутренность часовни, поклонился кресту из живых цветов — и охваченный чувством тихо волнующего умиления, вернулся в парк.

Там снова со всех сторон окружило его неоглядное, пахучее море южной растительности. Оно словно ласкалось к его разгоряченному, влажному лицу. Высокие, серебристые эвкалиптусы качали над ним еще обнаженными от листьев ветвями, пыльные кактусы протягивали к нему свои израненные, мясистые колючки, розы с лицемерною скромностью выглядывали из-за папоротников, и кое-где, словно нарочно расставленные колонны, надменно выделялись, опутанные зеленью вьющихся растений, неумирающие пальмы.

Лахов обрадовался, увидев скамью, и сел отдохнуть. Усталость навеяла ему на душу блаженное, тихое смятение. Он чувствовал себя утомленным, но в этом утомлении было какое-то возбуждение. Южная природа, такая нежная и ласковая здесь в первое время весны, начинала одолевать его; он словно всем существом своим отдавался ей во власть.

Это ощущение неотразимо влекло за собою тревожные, смутные запросы желаний. Потребность чего-то нежного и чистого, как этот прозрачный воздух, и страстного, как торжествующая буйная сила этой растительности, погружала его в опьянение.

«Что это такое? — спрашивал он себя, обмахивая шляпой разгоряченное лицо. — Ведь это — потребность любви. Неужели мне предстоит любить?»

И он задумчиво улыбался этой мысли. Она не пугала его, а только дразнила любопытство. Он относился к ней с той же трезвостью, как и ко всему на свете. Любовь представлялась ему опытом, без которого можно бы и обойтись, но который ничему не мешает, и напротив, даже дает не лишнее наслоение к накопляемой зрелости. Лишь бы не распуститься, не раскиснуть и не дойти до каких-нибудь глупостей. Но нет, глупостей он не наделает. Он — серьезный, рассудительный и практичный реалист. До сих пор эта любопытная штука, любовь, не встречалась на его пути. Да ему и некогда было: он учился, и учился хорошо, «вплотную», как он сам выражался, а потом становился на ноги, прокладывал себе дорожку, тянул груз жизни изо всех сил, бил прямо лбом, и достиг того, что его заметили, выделили, получили к нему такое доверие, как будто он уже двадцать лет работал и отличался. Последнее дело на юге, в донецком бассейне, удалось как нельзя лучше: он и нажил порядочно, и почувствовал, что его теперь ищут, что он пойдет. И тогда, по возвращении в Петербург, ему опять некогда будет заниматься такою штукой, как любовь. А вот теперь, когда он дал себе отдых — другое дело.

Он улыбался сам себе, с наслаждением вытягивал ноги — и понемногу мысли его сосредоточились на Елене Дмитриевне. Ее изящный образ словно вспыхнул перед ним, как светящееся пятно. Она ему нравилась, в этом не было никакого сомнения. Это он знал еще в Петербурге, когда тайно и скромно любовался ее красотою. Но там она являлась ему на недоступном расстоянии. Там она была богатая, блестящая светская женщина, всегда окруженная, занятая, соединенная тысячами нитей с тем обществом, среди которого он еще не мог предъявить никаких личных прав. Она проживала восемьдесят тысяч в год. Эта цифра подавляла Лахова.

Но здесь, без мужа, без своей петербургской обстановки, незанятая, может быть втайне скучающая, она представлялась ему гораздо ближе, проще, доступнее. И ее обращение с первого же разу было гораздо свободнее; она, разумеется, сама сознавала, что в Ницце она должна быть другою, и Лахов должен быть для нее не тем, чем был в Петербург. И очень может быть, что она также неотразимо и бессознательно отдается власти опьяняющей, торжествующей природы юга, и в ней встают те же самые тревожные и смутные запросы сердца и крови…

IX

Лахов, наконец, поднялся со скамьи и пошел к выходу. Но едва только он свернул с аллеи, как увидел Елену Дмитриевну. Она сидела всего в нескольких шагах от него, совсем одна. Голова ее была отклонена назад, руки лежали на коленях. Черные кружева, спускаясь с широких полей соломенной шляпы, бросали прозрачную тень на ее красивый, нежный лоб. Глаза равнодушно и рассеянно смотрели прямо вперед, редко и слабо мигая. Она казалась утомленною.

Когда Лахов остановился перед ней, приподняв шляпу, она слегка вздрогнула от неожиданности, даже побледнела, потом улыбнулась и протянула руку. И улыбнулись не одни только красиво и крупно очерченные губы, — улыбнулись глаза и все лицо.

— Вы смотрели часовню цесаревича? — заговорила она. — Я часто сюда прихожу, я люблю этот сад. Тут никто почти никогда не бывает, особенно в некоторых уголках, и тени очень много. Садитесь, мне надоело быть одной. Лили я не беру с собой, когда ухожу надолго.

— Здесь, действительно, очень хорошо. Вам не будет неприятно, если нам еще когда-нибудь случится здесь встретиться? — спросил Лахов. — To есть, я хочу сказать, — поправился он, — я не нарушу вашей привычки к уединенным прогулкам?

Елена Дмитриевна улыбнулась.

— Не ручаюсь, — ответила она. — Иногда я люблю быть совершенно одна. В Петербурге я так мало пользуюсь этим удовольствием.

— В таком случае дайте мне слово тотчас отослать меня прогуляться, если я попадусь вам на глаза в мечтательную минуту, — предложил Лахов.

— Хорошо, — согласилась Елена Дмитриевна. — Я ведь вообще не люблю стеснять себя. Но мне показалось, что вы вложили немножко иронии в слова «в мечтательную минуту». Разве вам самому никогда не случается мечтать?

— Очень редко, — ответил Лахов. — Мечтать можно, когда нет на руках никакого дела; а я рабочий человек.

— Мечтают, мне кажется, не от безделья, а оттого, что человеку дана эта способность, — возразила Елена Дмитриевна. — Животное не будет мечтать, хотя бы оставалось в праздности.

— Может быть мы различно понимаем слово: мечтать, — сказал Лахов. — Я имел в виду пустое фантазирование, не связанное с действительной жизнью, или недостижимое при условиях, в каких находится мечтающее лицо. Женщины склонны именно к таким мечтаниям, и я объясняю это, независимо от особенностей женской организации, еще тем, что женщины почти всегда праздны. Деревенская баба не станет мечтать.

На лице Елены Дмитриевны выразилось маленькое недовольство.

— Вы сказали: «женщины склонны мечтать» — таким тоном, как будто это было доподлинно вам известно, — прервала она его. — А между тем, вы просто слышали это, или читали. Настоящего же знания женщин и «особенностей женской организации» у вас никакого нет, да и быть не может.

— To есть, у меня нет большого собственного опыта? — подхватил несколько задетый Лахов. — Но ведь не один опыт научает. Мы оставались бы очень долго детьми, или невеждами, если бы доходили до всего собственным опытом.

— Я заговорила об этом потому, что у молодых людей есть несносная привычка выставлять себя знатоками женщин, — продолжала Елена Дмитриевна. — Начитаются кое-каких романов, наслушаются друг от друга разных пошлостей — и начинают уже рассуждать от собственного «я», словно мудрецы какие-то. Я этого ужасно не люблю — слышите, m-r Лахов? Кстати: я не знаю, как вас зовут?

— Ипполит Михайлович.

— Так вот, Ипполит Михайлович, никогда не берите со мной этого тона, если хотите мне нравиться. Но может быть, вы не хотите мне нравиться? — добавила Елена Дмитриевна, и окинула его быстрым, улыбающимся взглядом, от которого его точно обожгло…

— Боюсь, как бы это не оказалось «мечтанием» в моем смысле, — ответил Лахов, чувствуя выступившую на лице краску, и еще более смущаясь оттого.

Елене Дмитриевне, напротив, его ответ показался находчивым. И его способность вдруг покраснеть тоже ей нравилась, потому что Лахов не казался застенчивым молодым человеком, склонным конфузиться при других обстоятельствах. Он стеснялся только ее одной, и она ничего против этого не имела.

— Прекрасно, мы возвращаемся к нашему разговору о «мечтаниях», — сказала она. — Вы, кажется, сознались, что, хотя редко, но и вам также случается мечтать. Эти мечты, надо думать, совершенно противоположны женским, то есть не выходят из области практического, делового, может быть даже материального? Вы, точнее сказать, мечтаете об удачах, о карьере?

— Да, конечно, — подтвердил Лахов совершенно просто.

— Вы забегаете воображением вперед, видите себя на каком-нибудь выгодном месте, с крупным окладом, с процентным вознаграждением из прибылей…

— Как вы отлично знаете эти дела! — засмеялся Лахов, предпочитая эту фразу прямому ответу.

— Как же мне не знать: ведь мой муж делец, я окружена дельцами, я в Петербурге только и слышу разговоры о делах, — ответила Глыбова. — И по правде, мне не составило никакого труда догадаться о том, в чем вы увидели мое знание дел. Но это очень обыкновенно, и даже, кажется, очень правильно. По крайней мере, мне показалось бы странным, если бы вы вдруг стали уверять меня, что совсем не думаете о карьере, не гонитесь за деловыми или материальными удачами и т. д. Мне пришлось бы или не поверить вам, иди пожалеть о вас, как о человеке, попавшем не на свою дорогу, не в свои условия, и которому не предстоит ничего достигнуть. А о вас я, напротив, думаю, что вы достигнете…

Лахов бросил на нее вопросительно-возбужденный взгляд.

— Вы не собираетесь в свою очередь иронизировать? — спросил он, улыбнувшись с свойственным ему выражением «себе на уме».

— Нисколько. Я совсем не наивна, хорошо знаю цену богатству, и люблю мужчин, сильных в деловой стороне жизни. Теперь и между молодежью уже есть такие; я их называю русскими американцами. Вы знаете князя Кренецкого? Он двадцати пяти лет уехал в Америку, поступил там на завод простым рабочим, изучил на практике всю технику дела, потом был принят в долю, разбогател, перебрался в Париж, сыграл там на бирже на американских бумагах, и теперь имеет что-то около пяти миллионов. Мне нравятся такие люди, хотя их миллионов мне не нужно.

— Да, но для этого надо, чтоб везло как князю Кренецкому, — сказал Лахов. — Мои мечты гораздо скромнее.

— А именно? Объясните мне ваши планы, расскажите вообще о себе. Ведь я почти ничего не знаю. Рассказываете, мне очень любопытно.

X

Она проговорила это таким простым и искренним тоном, на ее лицо набежала такая милая серьезность, что Лахову, в свою очередь, захотелось заговорить с ней о себе.

Он рассказал ей о своем отце, профессоре механики, очень умном человеке, которому он главным образом обязан своим практическим взглядом на вещи и первыми серьезными запросами к жизни. Мать, простая, но толковая женщина, отлично умела вести хозяйство, и приглядеть за воспитанием детей тоже могла.

— Если правду сказать, в семье царствовали немножко мещанские понятия, и я потом должен был переработывать их в себе, — пояснял Лахов. — Но на первых порах эта мещанская трезвость и честность спасли меня от многих уклонений в нежелательную сторону. В горделивом плебействе есть свой прок: какое-нибудь дрянцо из меня не вышло бы.

— А дальше, когда вы студентом были, что вы делали, что увлекало вас? — допрашивала Елена Дмитриевна.

— Студентом я учился, — ответил Лахов. — Во мне рано сложилось убеждение, что учиться надо много и хорошо, «вплотную» (он улыбнулся этому своему институтскому выражению). С этого надо начать, и тогда все остальное окажется вполовину легче. У меня, впрочем, уже были кое-какие заручки, через отца. Да и с товарищами я умел держать себя; они мне гадости не сделают.

— Ваши планы, ваша программа жизни? — торопила его Елена Дмитриевна.

— План всего один: труд, и результаты труда, — ответил Лахов.

— Богатство? Почести?

— От богатства не откажусь, — усмехнулся Лахов, — а почести у нас какие же? За зеленой подкладкой я не гонюсь. Известность, авторитет — это другое дело. Показать себя во весь рост, приобрести влияние личности, а не чина — этим я могу увлекаться.

— Стало быть, на русско-американский манер! Что ж, прекрасно. Я буду рада следить за вашими успехами, — сказала Елена Дмитриевна, и ее глаза с какою-то значительностью остановились на нем. Но она тотчас отвела их, и стала смотреть прямо перед собою.

— Все это прекрасно, — повторила она через минуту, — но это только внешняя оболочка жизни. Разве вы не интересуетесь ничем кроме своего дела, труда? Да это и не сходилось бы с вашим планом; один труд не может создать личности. Нужна ширина общего развития.

Лахов пожал плечами.

— Это уж как окажется, — сказал он. — Жизнь иногда помогает.

Елена Дмитриевна помолчала и пошевелила зонтиком, лежавшим у ее колен. Потом вдруг быстро, смело взглянула на Лахова.

— Ну, а женщина играет в вашей программе какую-нибудь роль? — спросила она.

Лахов тоже на нее взглянул, и также смело.

— Для женщины в моей программе оставлено пустое место, — ответил он.

— И ни одна строка еще не вписана?

— Ни одна.

Елена Дмитриевна перестала на него смотреть. На губах ее появилась чуть приметная улыбка — задумчивая, как будто она улыбалась своим невысказанным мыслям. Лахову почему-то необычайно нравилась эта улыбка.

— Я думаю, что когда женщина явится, она сама впишет что нужно в оставленное для нее пустое место в программе, — сказал он.

— А! Вы не боитесь таких женщин! — проговорила как-то словно сквозь зубы Елена Дмитриевна.

— Нет, не боюсь… — ответил Лахов, и опять взглянул ей прямо в глаза.

— Не пропадете? — проговорила тем же странным, как бы стиснутым звуком Глыбова.

— Не пропаду! — ответил Лахов.

Елена Дмитриевна поправила высунувшуюся из шляпы шпильку и раскрыла зонтик.

— Берегитесь, судьба не любит, чтоб ей посылали вызов, — проговорила она. — Женщина явится!

И она засмеялась неполным, красивым, задорным смехом.

— А теперь проводите меня до коляски, — добавила она, вставая.

XI

Солнце каждый день блистало ярче и теплее. Широкая панель набережной с десяти часов утра наполнялась высокими английскими мисс в однообразных, точно форменных платьях, еще более высокими английскими молодыми людьми с воротничками, туго подпиравшими их широкие, отменно выбритые подбородки, и нашими соотечественниками. Между последними выдавалась представительная фигура Спесивцева, в длинном, московского покроя, синем пальто и резиновых калошах. Эти калоши он, кажется, нарочно для того не снимал, чтоб показать недоверие к южному климату. Он еще издали увидел Елену Дмитриевну с дочкой и гувернанткой, и направился прямо к ней, приветствуя ее тоже издалека своей слащаво-плутоватой улыбкой.

— А на вас имеются виды, да-с, — заговорил он после первых любезностей. — Уповаем, что не откажете.

— Что такое? — без видимого интереса спросила Глыбова.

Спесивцева, с его деланною благоуветливостью, она не очень жаловала.

— Откушать с нами нижайше просим. Приглашаю знакомых соотечественников вспомнить вместе далекую родину, — объяснил Спесивцев. — Все известные вам лица. Да еще барыня одна из Москвы приехала, Дарья Викуловна Шестухина, прекраснейшая особа, молодая и современная; вам будет интересно познакомиться. Муж в Москве большим делом ворочает, и ради мужа она по тайности старой веры придерживается. Катерина Павловна уже изъявила согласие. У Фавра, в семь часов. Там такая вторая зальца есть внизу, так вот в ней и расположимся. А в кабинетах у него, знаете, как-то не того: очень уж много бесстыжих этих шмыгает…

Елене Дмитриевне не особенно нравилось это приглашение; но с Спесивцевым существовали «петербургские» отношения, которыми нельзя было пренебрегать. Притом, и уединенная жизнь в Ницце начинала уже немножко наскучать ей. Она поблагодарила, и обещала приехать.

— Кстати, новость будете кушать, — продолжал Спесивцев, — маленькие лангусты ала борделез. Фавр сам для меня придумал. Я к нему все приставал, что хочу раков; да где ж у них тут раки, у голопятых этих? Так вот-с, он для меня и придумал: подам, говорит, вам таких маленьких лангуст, что чуть-чуть побольше рака, и сочнее. Находчивый бродяга.

«Бродягами» Спесивцев звал вообще всех иноплеменников.

«А Лахов будет?» — мелькнуло в уме Елены Дмитриевны, но она не спросила. А Спесивцев пошел дальше, оглядываясь на нее и продолжая откланиваться. С этим откланиваньем и своими резиновыми калошами, он очень походил на сидельца из «теплых рядов».

Спустя минуту, к Елене Дмитриевне подсела Варваровская. Она была одна и имела как будто расстроенный вид.

— Что такое с вами? — спросила Глыбова.

— С мужем скандалила, — ответила та.

Она с Глыбовой вообще держала себя откровенно, и явно добивалась того же и от нее. Но Елена Дмитриевна никогда не поддавалась.

— Вы счастливица, сколько времени здесь одни живете, а мой таскается за мной следом, — продолжала Варваровская. — Но я ему прямо сказала, что видеть его не могу.

— И что же?

— Позеленел весь, зашипел, да еще вздумал меня пугать — чемодан свой стал укладывать. А я стала перед зеркалом шляпу надевать. Тогда он вдруг на коленях начал ползать, руки мне целовать. Ну, я простила, только запретила со мной идти.

Елена Дмитриевна глядела на нее и усмехалась.

— Что же такое вы простили? — не поняла она.

— Ах, душечка, простила, что из-за него расстроила себя.

— Вы совсем не любите его? — спросила Глыбова уже серьезно.

Катерина Павловна в свою очередь рассмеялась.

— Вот тоже вопрос! — фыркнула она. — Нет, вы иногда просто удивительны бываете. Люблю ли я Эспера Петровича… это только вы способны спросить!

И она продолжала смеяться, как будто в самом деле нелепость вопроса бесконечно забавляла ее.

Елена Дмитриевна пожала плечами.

— Зачем же вы выходили замуж? — спросила она.

— Зачем! Затем, что надо же было за кого-нибудь выйти, — объяснила Варваровская. — И притом, до свадьбы он не был такой противный. И еще ревнивый, подумайте!

— Но во всяком случае вы должны заехать вместе с ним за мною, чтобы отправиться на обед, — напомнила Глыбова.

— Ах, кабы можно было без него! Что это, право, даже и за границей нам никакой свободы нет! — пожаловалась Варваровская, но тем не менее обещала заехать.

XII

Обед соотечественников вышел даже параден. Дамы надели элегантные туалеты, мужчины явились в смокингах, а сам Спесивцев даже во фраке. По столу были разбросаны живые цветы, подле дамских приборов лежали букеты. Но параднее всех казалась Дарья Викуловна Шестухина. Ее платье наполовину состояло из какой-то необычайно плотной золотистой материи, похожей на парчу, на голове была шляпа величиною с дождевой зонтик, а в ушах и на груди сверкали такие бриллианты, что даже гарсоны рассматривали их с некоторым остолбенением.

Собою Шестухина была и молода, и недурна, но уже слишком отличалась здоровьем и чрезмерною подвижностью. Она точно сразу хотела показать каждому, что хотя и придерживается старой веры, но во всем остальном усвоила себе самый современный образ мыслей, и воспитания самого усовершенствованного.

Лахов оказался тоже в числе приглашенных. Его посадили между Еленой Дмитриевной и Шестухиной. Последняя не обратила, впрочем, на него никакого внимания: она вообще не интересовалась неизвестными молодыми людьми. Ее сочувствием пользовались сыновья московских архимиллионеров, если они сумасшествовали в отдельных кабинетах с цыганами, и еще те петербургские юноши, которые изредка проносятся по московским улицам в золоченых касках с орлами.

Гастрономической частью заведовал сам Фавр, и начал со своей знаменитой «petite marmite», к которой овощи и поджаренный хлеб у него подаются отдельно. Затем дошло дело до лангуст ала борделез, вызвавших восторженное настроение в Толченове.

— Вот это я понимаю! Вот насчет этих морских гадостей они мастера! — восклицал он, щелкая и хрустя скорлупою.

Дамы тоже одобряли. Но Спесивцев желал взглянуть с философской точки зрения.

— А все-таки, — ухмыльнулся он, — хотя и не совсем кстати напоминать об этом за трапезой, но нельзя забыть, что не о хлебе едином жив будет человек.

— И не о лангусте тем более, — подхватил со злобной ужимочкой генерал Усопов, тот самый, которого возмущала благообразность заграничных кельнеров. — А вот того-с, чем живут люди, у них нет. И они сами это чувствуют, и изнывают.

Лахов, совсем не привыкший к таким разговорам, недоумевал, и наивно спросил:

— Кто это изнывает?

— Европа-с, вот кто! — выкрикнул генерал.

— Как изнывает? Почему изнывает? — не понимал Лахов.

— Изнывает душою, потому что душа скорбит об утраченной правде и чистоте, — с снисходительной важностью пояснил Спесивцев, слегка склоняя голову в сторону Лахова.

— Европейское человечество объято мировою скорбью, оно разлагается в культурном перегное, — выпалил генерал.

— Отчего же оно объято скорбью? — удивилась m-me Шестухина. — Мне кажется, здесь людям превесело живется.

— По-видимому-с, только по-видимому, а на деле не так, — утверждал генерал, чувствовавший себя сегодня особенно плотно заряженным, потому что только что прочел присланную ему из Петербурга брошюру, под заглавием: «Будущее мира, с точки зрения убежденного русского человека». — Да-с, весь европейский мир подгнил, и его ждет неминуемое рушение. Западная цивилизация сказала свое последнее слово.

— Вам-то кто сказал это? — возразил Лахов. — Откуда вы взяли это? Цивилизация каждый день новое слово говорит, а вы ручаетесь, что она больше ничего не может сказать.

— Да-с, фонографы она изобретает, или летательные аппараты, это правда, — вмешался Спесивцев. — Не сомневаюсь, дойдут до того, что будем летать по воздуху.

— А это разве пустяки? — обратился к нему Лахов.

— Сущие пустяки, потому что останется та же пустота и скудость жизни, то же неудовлетворенное алкание души, — ответил ему Спесивцев уже совсем проповедническим тоном.

— Это похоже на умозаключение портного в рассказе Горбунова, который тоже находил, что «от хорошей жизни не полетишь», — сказал Лахов.

Все, кроме Спесивцева и генерала Усопова, рассмеялись.

— Что до меня, то я первая полечу, если изобретут летательную машину, — объявила Шестухина, и обвела всех таким легкомысленным взглядом, как будто уже летела по воздуху.

Спесивцев потупился: выходка Дарьи Викуловны, представительницы московского «уклада», смутила его. Толченов, напротив, захлопал в ладоши и воскликнул:

— Браво! Узнаю в вас русскую женщину, которая всегда смелее всех и впереди всех!

— Хоть один любезный человек нашелся! — ответила ему за присутствовавших дам Катерина Павловна Варваровская.

— Так, так-с, — с унылою благоуветливостью произнес Спесивцев, — а все-таки этот мануфактурный, так сказать, прогресс не оживит человечества. Изжилось оно, передряхлело; гробом повапленным пахнет, хотя и изукрашено наружно.

— Вот что надо понять! — подхватил генерал, и почему-то навел в упор на Лахова свои желтые зрачки.

XIII

Лахова этот разговор начинал интересовать. Все, что он слышал, попадалось ему в русских газетах и журналах, но встречаться с образованными людьми, насосавшимися этих взглядов, ему еще не случалось. Среди заводских рабочих он иногда замечал какую-то утробную враждебность ко всему нерусскому и тупосмешливое отношение к культурным привычкам иностранцев; но там он это явление так и рассматривал, как утробное, объясняемое народною темнотою. А тут сошлись люди, достаточно вкусившие от плодов цивилизации, и как будто нарочно, словно норовистая лошадь, пятящиеся в эту самую темноту народную. Это представлялось ему безвкусным ломаньем, особого рода самодурством, заманчивости которого он не постигал.

Он оглянулся на присутствовавших, и заметил, что их взгляды обращены на него. Ему показалось, что на лице Елены Дмитриевны он тоже прочел выражение заинтересованного ожидания.

— При всем моем желании, не могу вас понять, — обратился он к Спесивцеву, минуя генерала. — Почему человечество изжилось, передряхлело? Потому что оно научилось высоко ценить материальное благо? Но ведь вместе с тем оно направляет усилия к тому, чтобы этими благами могла как можно больше пользоваться масса. Об этом только теперь заговорили, и уже это одно свидетельствует о том, насколько современная цивилизация выше, свежее, гуманнее цивилизации прежних поколений.

— Все это больше ничего, как вынужденная уступка социализму, — отозвался с несколько высокомерной гримасой Спесивцев. — Это капитуляция буржуазии перед напором четвертого сословия. Она испортила народ, раздразнила в нем развратные аппетиты, и теперь сама боится его.

— Наше спасение только на Востоке, потому что там колыбель человечества! — вдруг выпалил Усопов.

— Восточная культура неизмеримо выше европейской, — подтвердил Спесивцев. — Она умеет экономить силы народов, тратить их понемногу. Под влиянием западной культуры народ горит как фейерверк; а на Востоке он тихо теплится целые тысячелетия.

— В таком случае природа дурно распорядилась, допуская человека расти и вылезать из колыбели, — сказал Лахов. — Если вы радуетесь, что ребенок растет, то почему же вы хотите, чтобы целое человечество оставалось в младенчестве?

— Потому что таким образом оно сохранит свои жизненные силы, — настаивал Спесивцев.

— Да их пока вовсе не видно у восточных народов, — возразил Лахов. — Они обнаружатся только тогда, когда эти народы примут европейскую цивилизацию. Так было с Россией, и то же самое мы видим теперь в Японии.

— Да-с, с европейской точки зрения как будто так выходит; но попробуйте окунуться в глубину народного русского духа, и вы увидите, что этот дух всецело принадлежит восточной культуре, — продолжал Спесивцев. — Вопреки петербургским усилиям разрушить духовный идеал русского народа, наше крестьянство сохранило его. Восток близок нашему духу, наш народ не разорвал своей таинственной связи с колыбелью. В этом вся наша сила, наша жизненность.

Лахов пожал плечами.

— Можно ведь говорить что угодно, — сказал он, — это искусство так усовершенствовалось, что самую очевидную несообразность теперь умеют высказать таким образом, будто в ней какой-то очень хитрый смысл заключается. А когда смысла уже явно нет, тогда «дух» является. Люди начинают кликушествовать, вопить хлыстовское: «накатысь! накатысь!» Это уже не смешно, а жалко.

— Вот это верно! — одобрительно воскликнула Шестухина, понявшая только, что Лахов был против хлыстов. А она хлыстов не любила, по своим московским отношениям.

Усопов собирался захрипеть, но Спесивцев остановил его плавным движением руки, и произнес с примирительной усмешечкой:

— Вот вы хорошо сказали, что смысл бывает хитрый. Так и в отношении русского духа: постигнуть его не сразу можно. Запечатлен он семью печатями, да-с.

Лахову все эти ужимки наконец стали забавными казаться.

— Знаете, это напоминает мне «Сумасшедший дом» Воейкова, где про Сергея Глинку сказано:

Номер третий: на лежанке
Истый Глинка восседит.
Перед ним «дух русский» в стклянке
Неоткупорен стоит.

Дамы рассмеялись; даже Толченов слегка осклабился, но тотчас принял серьезный вид. Спесивцев, страшно озлобленный, склонил голову несколько вбок и посмотрел на Лахова мстительным взглядом, от которого в Москве тряслись поджилки у его приказчиков.

— Так неоткупорен-с? Неоткупорен стоит? — протянул он значительно, и даже постучал ножом по тарелке.

— Полагаю, что русский народ еще не выразил своего духа, — спокойно ответил Лахов. — До него не дошла очередь; он выскажется только со временем, когда выйдет из своей тысячелетней одичалости.

— Господа, велите лучше откупорить стклянку с шампанским! — произнесла своим весело-задорным тоном Шестухина.

Елена Дмитриевна протянула Лахову под столом руку, и крепко, дружески ответила на его пожатие. Он быстро взглянул на нее, и ему показалось, что глаза ее выражают больше, чем простое согласие с его мнением… Его сердце внезапно и радостно вздрогнуло.

XIV

Елена Дмитриевна вернулась к себе в состоянии нервной усталости и вместе возбужденности. Длинный обед с неуместным, тяжелым спором утомил ее; в виски немножко ударяло от шума и выпитого вина. Но все эти ощущения были как будто приятны, и ей не хотелось сейчас же с ними расстаться.

Она прошла на террасу, взглянула, как маленькая Лили укачивала в гамаке свою любимую, совсем простую, картонную куклу Марфушку, и сказала m-lle Бульян, что девочке пора спать. Потом вернулась в спальную и переоделась в свой утренний халатик, теплый и легкий, из какой-то сине-зеленой мягкой шелковой материи. Густая масса кружев приятно охватила ее обнаженные шею и грудь…

Горничная, привезенная с собой из Петербурга, внесла лампу и поставила на круглый столик. На этом же столике лежали русские газеты и письмо под русской маркой. Елена Дмитриевна присела в низенькое кресло и без всякой поспешности стала разрывать конверт: она узнала руку мужа. В шутливо-дружеском, деланном тоне муж сообщал, что жив и здоров, жаловался на обременение делами, и передавал совсем неинтересные петербургские новости. Чувствовалось, что ему нечего сказать и нечем поделиться; поэтому он пускался в иронизирование, создавал поддельный тон беспритязательной болтовни, какое-то подражание юмору сатирических журнальчиков. Выходило плоско, неостроумно, и явная ненужность всего этого била в глаза.

В конце письма стояли следующие строки: «Не встречала ли ты в Ницце, или в Монте-Карло (как видишь, я допускаю, что ты бываешь ради любопытства и там, и соизволяю) — некоего инженера Лахова, который, кажется, бывает у нас в доме? Если он еще вертится по вашей Ривьере, постарайся пожалуйста разглядеть, что это за человек такой? Здесь о нем говорят как о юноше с большими способностями и чрезвычайной деловитостью. Он уже заявил себя, и ему прочат видное место в одном из солиднейших акционерных учреждений. Вот почему мне важно было бы узнать, что это за гусь такой. Ты же большая мастерица разглядывать людей сразу, да к тому же русский человек нигде так себя не показывает, как за границею, где считает себя вне всякого наблюдения. А тут, ничего не подозревая, он и попадет под твое проницательное соглядатайство. В особенности важно было бы знать, как он относится к знаменитому казино. Это отличный оселок для распознавания ослов и не-ослов (кажется, игра слов вышла?). Если удастся произвести наблюдения, отпиши мне, не ожидая моего приезда за тобой».

Все письмо мужа, своим плоским тоном, произвело на Елену Дмитриевну неприятное впечатление. Конечно, она хорошо знала своего Николая Антоновича, его ограниченную деловитость, натасканную образованность и проникавшую все существо его благоприличную пошловатость. Но пошлость, попавшая на бумагу, становится вдвое выразительнее. Притом, в этой деланной шутливости — «козлиной», как она мысленно выражалась — ей чувствовалось самодовольство мужа-холостяка, приятно наслаждающегося удобствами петербургской жизни за несколько тысяч верст от семьи. И ей живо представилась коротенькая, точно растопыренная, фигурка Николая Антоновича, возвращающегося поздно ночью домой, с покосившимся под жиденькой бородкой галстучком и с сильным запахом выпитого вина и каких-то крепких духов, какими душатся только французские полу-актрисы. Она раз, как сквозь сон, видела его таким, когда он перед утром вошел в ее спальную и что-то с шумом уронил со столика; один только раз, это правда, но впечатление той ночи у нее никогда не изглаживалось.

Всего неприятнее подействовали на Елену Дмитриевну последние строки письма. От нее требовали какого-то соглядатайства, шпионства, не заботясь даже скрыть некрасивую форму дела. Ее втягивали в совершенно чуждые ей интересы, причем она должна была отнестись к Лахову, как к безличной единице, на которую готова была обратиться захватывающая шестерня эксплуатации, управляемой ее мужем и его биржевыми и финансовыми друзьями. Конечно, она ничего этого не сделает.

Но это было мимолетное впечатление, скоро уступившее место другому. Она приблизила к лампе последнюю страницу письма, и медленно, словно наслаждаясь чем-то, перечла те строки, где говорилось о замечательных способностях Лахова и об ожидающем его видном месте. И вдруг она вся вспыхнула каким-то странным, сложным возбуждением. Ей и радостно было, точно дело касалось ее собственного успеха, и какая-то смутная тоска, накипь взволнованного эгоистического чувства, с болью давила на сердце. «Способности, ум, молодая деловитая энергия, все шансы успеха и карьеры, все у него есть, и все это он пустит в дело, — думала она, зажав ладонями глаза и поставив локти на стол. — А какое мне дело до этого? Что он мне? Разве я не жена Николая Антоновича Глыбова, тайного советника, капиталиста и председателя десяти правлений?»

«Ну и что же из того, что я жена Николая Антоновича Глыбова? — спрашивала она себя через минуту. — Мой муж не может на меня пожаловаться; я именно такая жена, какая ему нужна. Но любить его я не могу, и он это знает. А за эти десять лет брака я выкупила свою свободу, свое право любить…»

XV

Прошло с полчаса, а Елена Дмитриевна все еще находилась во власти охватившего ее возбуждения. В виски по-прежнему стучало, в нервах чувствовалось странное, почти приятное изнеможение. А мысли бегали в уме раздражающие, дразнящие, полные горечи и какого-то порывания, то негодующего, то вдруг пронизанного жгучим ощущением ласки.

Она наконец встала, вынула из шифоньерки большую кружевную шаль, накинула ее на голову, тихо прошла через пустые комнаты и вышла на террасу.

Вечер уже сменился ночью. Бледно-синее, прозрачное небо светилось сквозь безлистные верхушки эквалиптусов и широкие лопасти пальм. В неподвижном воздухе еще стыл летний зной, и широкими волнами расплывался запах цветов. Слух едва улавливал неясный шум успокоившегося города, вместе с далеким шорохом морского прибоя. Где-то мигали огоньки, догорала засыпающая жизнь. В саду, окружающем виллу, тени густели внизу, тогда как выше, по купам зелени, бродил серебристый блеск, должно быть от только что всходившего месяца.

Елена Дмитриевна облокотилась о чугунную решетку и опустила голову. Мысли ее продолжали бегать, привязанные к одному центру. В этом центре стояла она сама, со своей блестяще и пусто сложившейся жизнью. Раньше она эту пустоту только сознавала, но не тяготилась ею; теперь начинала тяготиться. Ей уже тридцать лет. Рука времени снисходительна к ней, ее красота еще не пострадала. Эта чуть пробивающаяся желтизна кожи, эти тени около глаз нисколько не вредят ей. Еще лет пять она будет красива, еще лет десять мужчины будут смотреть на нее заинтересованными, допрашивающими глазами. Но жизнь уже надломила в ней кое-что, нарушила эгоистическую уравновешенность молодой, избалованной женщины, и создала новые запросы. Не внешняя пустота жизни тяготила и пугала ее; с этим она примирилась бы. Блистать, наслаждаться роскошью, наполнять дни пустыми, условными обязанностями — к этому она привыкла, с этим сжилась. Но что-нибудь должно озарять эту обстановку, эту оболочку. В сердце пробуждался поздний и опасный голод.

Это новое ощущение и томило, и пугало, и как будто радовало Елену Дмитриевну. И в особенности в последний год, и всего больше здесь, в Ницце, на этом завораживающем юге, среди этой уединенной и однообразной свободы, немолчно и настойчиво сказывались смутные запросы сердца. Какая-то иная, очередная полоса жизни беспокойно подступала к ней… Вся возбужденная, словно обессилевшая, Елена Дмитриевна смотрела в темноту, а в висках у нее по-прежнему стучало.

Вдруг слабый шум шагов, оборвавшийся где-то совсем близко, привлек ее внимание. Она нагнулась, вытянула шею и плечи, прищурилась. Слабое восклицание неожиданности вылетело вместе с ее участившимся дыханием. Она увидела Лахова.

Он стоял в нескольких шагах от нее, под решеткой виллы, в растерянной позе захваченного врасплох человека. Потом подвинулся вперед, снял шляпу. Лицо его было бледнее обыкновенного, и на нем лежало выражение, которое Елена Дмитриевна сразу поняла, прежде чем он успел сказать что-нибудь. По ее нервам пробежала дрожь.

— Вы… вышли прогуляться? — крикнула она ему сверху, напрасно усиливаясь придать голосу обычный тон.

— Простите, я, кажется, испугал вас, — выговорил он наконец.

— Нет, нисколько. Хотите войти? Калитка, вероятно, еще не заперта.

Она сошла с террасы, и кутаясь в свой кружевной платок, сделала несколько шагов по крупному песку, хрустевшему под ногами. Прямо против чугунной калитки, в которую вошел Лахов, была маленькая площадка, обсаженная кактусами и прикрытая широкими пальмовыми ветвями. Тут стоял железный столик, такая же скамейка и несколько стульев. Елена Дмитриевна села к столику.

— Каким образом вы попали сюда? — спросила она, указывая ему глазами на другой стул.

— Мне пришла фантазия взглянуть, есть ли у вас огонь, — ответил он. — Я ведь еще не был у вас, и виллы вашей не знал. И вдруг увидел вас на террасе…

— А если б не увидели?

— Прошел бы несколько раз мимо, вглядываясь в очертания дома, в темные окна, и угадывая наобум, которая именно ваша комната… — ответил Лахов.

Эти слова звучали признанием. Да не только слова, но и голос, и короткое, частое дыхание. А на лице его проступало то самое выражение, которое она прочла сразу, в темноте, когда он стоял перед нею за оградою виллы. И она не почувствовала себя оскорбленною, даже не удивилась очень. Только какое-то жуткое ощущение холодком пробежало по ее нервам.

XVI

Принять Лахова здесь, в саду, у самой калитки, казалось Елене Дмитриевне всего удобнее: он как будто был не у нее, они как будто просто где-то встретились.

Она не ответила на его последние слова, а только чуть-чуть засмеялась, глядя на него, потягивая руками концы кружевного платка и поводя плечами, точно ёжилась от холода. У простых русских красавиц бывает такой незаметный смех и такие подергиванья руками и плечами, когда они в первый раз слышат признание…

— Вы за мою нескромность не будете на меня сердиться? — проговорил Лахов, близко вглядываясь в ее лицо и тоже читая в нем.

— Нет, Ипполит Михайлович, не буду, — ответила она. — Я очень рада, что это так случилось, что мы еще раз встретились сегодня. Я получила письмо от мужа, он о вас пишет…

— Обо мне? — удивился Лахов.

— Да. Он знает, что вы здесь, и сообщает… для вас это не новость, но я очень обрадовалась за вас… Вам предстоит получить очень видное место в Петербурге.

— Ах, об этом! — проговорил Лахов. — Да, мне обещали.

— Вашим способностям отдают справедливость. Я очень рада.

Лахов поблагодарил. Он все вглядывался в ее лицо и испытывал затруднение вести разговор.

— Вы, стало быть, окончательно устроитесь в Петербурге? — продолжала она.

— Вы говорите про мою службу? Да, конечно. Я буду очень доволен получить это место. Тем более, что я… что мне во всяком случае надо будет жить в Петербурге…

— Почему?

Ее глаза прямо, в упор смотрели на него, и ему казалось, что они что-то вытягивают из него, из глубины души.

— Потому что мне необходимо… я хочу жить там же, где и вы…

Сквозь ее чуть открытые губы опять послышался странный, едва приметный смех.

— Вот какие вещи вы говорите, Ипполит Михайлович… — промолвила она, точно забавляясь какою-то жуткой шуткой, и между тем вся бледнея.

— Тут моей власти нет. Так вышло, — сказал он медленно и глухо.

— В вашей программе этого не было? — попробовала она улыбнуться, но вместо того у нее только задрожали губы. — Вы, кажется, говорили, что там у вас было оставлено пустое место…

Он ближе наклонился к ней и продолжал смотреть ей в глаза с выражением, в котором сквозили и жадное любопытство, и страсть, и вызов… И она тоже не потупляла вызывающего взгляда. Они походили на двух бойцов, измерявших друг друга перед неизбежной схваткой…

Елена Дмитриевна подняла руку, чтобы поправить спустившийся с головы кружевной платок. Лахов схватил эту руку. Она вырвала ее, встала, и словно спасаясь от него, пошла скорыми шагами по узкой дорожке сада, опустив голову и сдвинув плечи. Он шел за нею, растерянный, бледный. Через минуту он поравнялся с нею.

— Я очень виноват перед вами? — спросил он нетвердым голосом, стараясь через плечо заглянуть ей в лицо, почти спрятанное под нависшими в беспорядке кружевами.

Она как будто не слышала его, обошла маленький мраморный бассейн с бездействовавшим фонтаном, и встретившись с полосой лунного света, повернула в сторону. Он снова догнал ее.

— Елена Дмитриевна! — прошептал он.

Она сразу остановилась, лицом к лицу с ним, сдвинула еще больше плечи и спрятала руки под туго натянутые концы платка.

— Оставьте меня, уйдите! — проговорила она с усилен, сквозь нервно вздрагивавшие губы. — Разве вы не видите, что мы оба сходим с ума?

Лахов порывисто протянул к ней руки.

— Я вас прошу… оставьте меня одну! Уйдите! — повторила она, вся дрожа, и быстро взбежав по ступенькам террасы, скрылась за широкою стеклянною дверью.

XVII

Лахов напрасно на другой день бегал часа два по «Promenade des Anglais», надеясь увидеть Елену Дмитриевну: ее не было. Наскоро позавтракав, он пошел на виллу цесаревича Николая, исходил там все дорожки, и не нашел ее. В пять часов он решился пойти к ней. С волнением, еще издали, увидел он ее террасу, потом заглянул сквозь чугунную ограду на маленькую площадку под пальмами, где они вчера сидели. Но ни на террасе, ни в саду никого не было.

Лахов попробовал отворить калитку: она была заперта. На всех окнах дома были спущены зеленые жалюзи, и ниоткуда не доносилось ни одного звука. «Что если она вдруг уехала совсем, испуганная вчерашним и предпочитая спасаться бегством?» — мелькнуло у него в уме, и он точно весь тоскливо съежился от этой мысли.

Он прошел мимо всей решетки и завернул в узенький коридорчик, образовавшийся между двумя виллами. На крошечном дворике он увидел, наконец, старого итальянца, занятого развешиванием какого-то мокрого тряпья, и спросил, дома ли m-me Глыбова.

— Уехала, все уехали с утра, — отвечал привратник.

— Как уехали? Куда уехали? — почти вскричал Лахов, чувствуя, что бледнеет.

— В Ментону, на целый день, — объяснил итальянец.

Не будь Лахов русский, этот старый Джузеппе непременно обратил бы внимание на его встревоженные расспросы; но русские — кто их разберет? Совсем неизвестный народ, непонятный. И потому он предпочел снять шляпу и привести ее в такое положение, которое ясно подсказывало, что туда следует что-нибудь бросить. Лахов повиновался внушению, и пожелав итальянцу доброго здоровья, повернул на улицу.

— Значит, мосье пожалует завтра? Завтра мы будем дома! — крикнул ему вслед Джузеппе, успевший уже оценить щедрость гостя.

Лахов, чтоб убить время, поехал в Монте-Карло, и вернулся только с последним поездом.

На другой день он опять нигде не встретил Елены Дмитриевны, и в пять часов снова стоял перед ее виллой. На этот раз Джузеппе как будто поджидал его; по крайней мере от тотчас показался из-за угла ограды и поспешно подошел, еще издали сняв шляпу.

На вопрос Лахова он загадочно усмехнулся, но тотчас придал своему лицу подозрительно-печальное выражение.

— Мосье прав, совершенно прав, — объяснил он (Лахов, однако, не мог понять, в чем он был прав). — Мадам действительно вернулась вчера из Ментоны, и маленькая барышня вернулась; и сегодня мадам дома, как он вчера еще имел честь заверить мосье. Но что вы будете делать, если мадам немножко нездорова. Это всегда так легко может случиться. Ничего больше, как маленькое нездоровье, а иначе мосье был бы тотчас принят. И он, Джузеппе, всегда рад служить щедрому русскому мосье.

Шляпа старого итальянца давно уже находилась в требуемом положении. И Лахов вторично оправдал его доверие к русской щедрости.

Он удалился смущенный, точно придавленный. Не болезнь Елены Дмитриевны его тревожила: он даже не поверил ей. Но что означало это явное намерение скрываться от него? Она не из тех женщин, которые легко пугаются собственного сердца. Она знает свою силу, знает, что для нее любовь никогда не будет рабством. Не вернее ли, что она не хочет любить именно его, что она тотчас заметила ошибку их сближения, и решила разом все прервать?

Это была самая досадная из всех догадок, теснившихся в уме Лахова. Но он мысленно ободрял себя, находя, что это все-таки лучше, чем безразличное равнодушие. Она предвидит опасность — на первый раз этого было довольно.

На следующий день он встретил в сквере Лили со своей гувернанткой. Он тотчас же подошел к ним. Девочка на его вопрос о здоровье мамы ответила обычной фразой; ясно, что никаких разговоров о болезни Елены Дмитриевны в доме не было.

— Почему же мама не пошла с вами? — спросил Лахов.

— Не знаю… мама ушла одна, — ответила Лили.

— И не сказала, куда?

Девочка рассмеялась.

— Конечно нет, — ответила она, и Лахову почудилась на ее умненьком личике подозрительная усмешка.

Эго почти разозлило его. Он пошел на набережную, и отыскав местечко на скамье, сел. Перед ним совершалась обычная утренняя прогулка международной колонии. Английские мисс с длинными кузенами, укутанные по-старушечьи русские дамы с тайными советниками и переодетыми полковниками, Спесивцев в теплом синем пальто и резиновых калошах, генерал Усопов, развертывающий только что полученный нумер «Figaro» — все перед ним промелькнули в обычном порядке. Показались и супруги Варваровские. Лахов решился подойти к Катерине Павловне, в надежде что-нибудь услышать от нее о Елене Дмитриевне. Но оказалось, что дамы не виделись с обеда в ресторане Фавра.

— А сами вы разве не были у нее? — подозрительно спросила Варваровская. — Совсем не любезно предоставлять ей скучать тут одной.

— Елена Дмитриевна не жаловалась мне на скуку, — возразил Лахов.

— Подите вы! — засмеялась Катерина Павловна. — Со мной не нужно этих хитростей. А может быть, вы в самом деле так наивны? Хоть редко, а попадаются такие.

Лахов ответил не особенно любезно и отошел.

XVIII

Ему вдруг сделалось нестерпимо скучно в этой многолюдной, элегантной, полной всевозможных развлечений Ницце. Его теперь удивляло, почему он решил прожить тут месяц. Никогда он этого не сделает. Гораздо лучше поскорее уехать в Париж: там театры, музеи, чудеса искусств и цивилизации, там самая толпа производит подхватывающее впечатление, там уличный асфальт оказывает непонятное, оживляющее действие на нервы.

«Нервы? — мысленно поймал себя на этом слове Лахов. — Да разве нервы у меня не в порядке? Когда же это я успел их расстроить?»

Но он продолжал нарочно думать о Париже, точно хотел насильно заинтересовать им себя. Действительно, для Парижа мало одного месяца, который он первоначально назначил себе прожить там. Кроме всего остального, там надо присмотреться к техническому делу, к организации больших предприятий, побывать на заводах. Наконец в Париже — женщины.

На этом слове мысли Лахова опять оборвались. Он с удивлением почувствовал, что слово не производит на него прежнего впечатления. Воображение не действовало, нервы не трепетали. Ему представились парижанки, каких он видел в казино в Монте-Карло: разрисованные, словно ушедшие целиком в свои громадные шляпы, высокие вороты и неизмеримые буфы. Где же тут женщина? Она слишком ничтожна перед колоссальностью того, что уходит в ее туалет. Да и вообще… вообще…

«Уж не хочу ли я сказать, что вообще женщин нет, а есть только Елена Дмитриевна Глыбова? — опять мысленно поймал себя Лахов. — Что за вздор! Много ли я знаю эту Елену Дмитриевну? И когда бы это я успел дойти… до такой нелепости?»

«Но рулетка во всяком случае в Монте-Карло существует», — подумал он через минуту, и решил поехать туда.

Там он сначала позавтракал — впрочем, с очень небольшим аппетитом, — потом погулял в великолепном парке, среди изумительных газонов и цветочных клумб, и наконец потолкался в игорных залах. Но вид этой разноязычной, живущей ненормальными, какими-то пряными интересами толпы, произвел на него неприятно-раздражающее впечатление. Он и презирал эту толпу, и как будто завидовал ей — завидовал доступности ее ощущений. Он, кажется, был бы рад, если б злой дух игры внезапно овладел им. Но напрасно он пробовал бросать на рулеточный стол свои луидоры: азарт игрока не пробуждался в нем. Даже выигрыш нисколько не раздразнил его.

И вдруг мысль, что если он сейчас уедет, то будет в Ницце как раз к приемному часу Елены Дмитриевны, неодолимо овладела им. Пропустить сегодняшний день, не попытаться еще раз быть принятым ею, показалось ему нелепым. Он уехал.

В Ницце, проезжая по «Avenue de la Gare», он увидел за стеклами цветочного магазина громадные пушистые ветки сирени. Он зашел в магазин, велел сделать букет, и поехал прямо к вилле, где жила Елена Дмитриевна.

На этот раз старый Джузеппе не встретил его. Лахов пошел прямо к крыльцу и позвонил. Дверь отперла русская горничная, и при виде его заметно смутилась.

— Елена Дмитриевна не принимают, — объявила она, не дождавшись его вопроса.

— Нездорова? — спросил Лахов.

— Да, они не совсем здоровы, — ответила горничная, и даже сделала омраченное лицо.

Лахов медленно достал из кармана свою карточку и передал ее горничной, вместе с букетом. Он даже ничего не сказал, боясь, что голос его дрогнет. И в самом деле, лицо его подергивало, в горле чувствовалась нестерпимая сухость.

«Я уеду», — подумал он.

XIX

Утром, когда он проснулся, на него глянуло в окно серенькое небо, подернутое не то туманом, не то облаками. Это почти обрадовало его: в такую погоду удобнее ходить пешком, а он еще мало знал окрестности Ниццы. И он решил в эти последние дни, перед отъездом, побывать везде.

На набережную он сегодня не пошел, а просидел с час на террасе «Casino de la jettée», на самом море, слушая шум прибоя, вглядываясь в бледно-серую даль и следя ленивое движение какого-нибудь далекого паруса. Потом он позавтракал тут же, и отправился потихоньку в горы, по дороге на Симиэс.

Поднявшись уже на значительную высоту, Лахов увидеть перед собою довольно большую каменистую площадь, почти лишенную растительности. Посредине, правильным кругом, возвышался занесенный песками вал. Это были развалины древнего римского цирка, и местами ясно сохранялись следы каменных ступеней и основания колонн. Вокруг все было пустынно; новая жизнь расцвела в стороне от этого античного центра.

Лахову захотелось отдохнуть здесь. Он оглянулся, и вдруг заметил на одном из маленьких пригорков сидящую женщину. Эта женщина тоже оглянулась, привлеченная шорохом его шагов, и он узнал Елену Дмитриевну.

Он радостно вспыхнул и прямо подошел к ней.

— Наконец, я вас вижу! Вы были такая недобрая эти дни… — сказал он, жадно оглядывая ее всю. — Вы не хотели меня видеть…

Она казалась смущенною, и ее голос прозвучал печально, когда она произнесла:

— Я была немножко нездорова, Ипполит Михайлович…

— Но, наконец, я вас вижу, это самое главное, — прервал ее Лахов. — Мне было так тяжело, так незаслуженно тяжело…

Она посмотрела мимо него.

— Что делать, Ипполит Михайлович… — проговорила она.

Он продолжал вглядываться в ее глаза, в ее лицо, фигуру, туалет. Она как будто немножко похудела, как будто потеряла лежавшее на ней отражение торжествующей и равнодушной свежести.

И туалет ее он тоже заметил — все черное, кроме больших красных маков на шляпе. К корсажу была приколота ветка белой сирени, очевидно из его букета.

— Позвольте мне сесть подле вас, мне так необходимо говорить с вами, — попросил он.

Она прижала складки платья, как бы давая ему место.

— Все эти дни я искал вас, сторожил, бегал по всей Ницце, — продолжал Лахов. — Я понял, что вы не хотите меня видел, но я искал вас именно для того, чтобы спросить…

Его стесняло ее молчание. А она даже не глядела на него, и шевелила концом зонтика попавшийся под ногами камешек.

— Я хотел предложить вам вопрос: не должен ли я сам уехать из Ниццы? — решился сказать Лахов.

Елена Дмитриевна, не отвечая, продолжала играть камешком. Потом вдруг быстро взглянула на Лахова.

— А вы уехали бы? — спросила она с каким-то недобрым звуком в голосе.

Лахов развел руками.

— Я догадался, что вы… решили избегать меня. И тогда подумал, что вам будет удобнее, если я уеду, — объяснил он.

— A-а, вы догадались, вы подумали! — повторила Елена Дмитриевна. — Но вы могли ошибиться, Ипполит Михайлович. Просто, я была нездорова, была не в духе… что тут удивительного! Кстати, merci за букет: видите, я пускаю его в дело. — И она указала на ветку сирени, белевшую на ее корсаже.

Лахов покачал головой.

— В таком случае я, все равно, должен буду уехать, — сказал он грустно.

— Почему? — быстро вскинула она на него глазами.

— Потому что… если это правда, если у вас не сохранилось никакого впечатления от нашей последней встречи, тогда… тогда мне надо бежать от вас. Мне будет слишком тяжело встречаться с вашим равнодушием, — ответил Лахов.

— Как вы много о себе заботитесь! — воскликнула Елена Дмитриевна. — А мне разве не тяжело?

И словно в злобе на эти выдавшие ее слова, она сорвала с груди ветку сирени, перекусила ее два раза и отшвырнула далеко от себя.

Лахов ответил радостным криком и прижался лицом к мягким складкам ее платья. Елена Дмитриевна побледнела и не шевелилась.

— Как я вас люблю! И какое счастье — любить вас! — проговорил он словно не своим, а каким-то безумным голосом.

XX

Ипполит Михайлович Лахов впервые ощущал опьяняющую, торжествующую и рабствующую радость страсти. На сердце было легко и немножко больно — ведь не было бы такого счастья, если б не было этой боли… А Елене Дмитриевне Глыбовой было страшно и физически жутко, и в этом ощущении тоже заключалась своя сладкая отрава.

Она осторожно отстранила его и взглянула ему прямо в глаза.

— Видите, само благоразумие заставляло меня избегать вас, — сказала она. — Мы сейчас же начинаем с ума сходить. С чего вы взяли, что вы меня любите? Когда вы могли успеть полюбить?

Ее тон, в котором сквозила рутина светской женщины, подействовал на Лахова расхолаживающим образом. Глаза и брови его невольно нахмурились.

— Елена Дмитриевна, не говорите со мной так, — сказал он.

Ее взгляд выразил удивление.

— Я смотрю на то, что случилось, совершенно серьезно, — продолжал он. — Как это именно случилось я не знаю. Я никогда ни за кем не ухаживал, у меня не было ни одного романа. Но, должно быть, одно из двух: или у всякого человека есть свой час любви, или вы такая женщина, которая должна была сразу подействовать на меня иначе, чем все другие женщины. Для меня все ново, — страшно ново в том, что произошло. Только одно совершенно ясно для меня: это не игра в любовь, не кокетство, не ухаживанье, даже не — увлечение, — это сама любовь.

Елена Дмитриевна слушала, продолжая глядеть на него неподвижным, но полным внутренней дрожи взглядом, а на ресницах ее между тем медленно собирались и округлялись две крупные слезинки.

— И знаете, почему я без всяких сомнений и колебаний говорю о моей любви? — продолжал Лахов. — Потому что вместе с ней во мне вспыхнула жажда безусловной искренности, безусловной правды отношений. Только действительное, глубокое чувство требует этого. Всякое фальшиво прозвучавшее слово причиняет мне боль. Разве это не любовь? Скажите, вы не ощущаете в себе этой потребности? Вы не хотели бы стать в такую душевную близость отношений, когда женщина может сказать, не жертвуя своим самолюбием — люби меня?

— Что мне сказать — вы видите! — проговорила Елена Дмитриевна, и смахнула рукой обе слезинки.

Лахов схватил эту руку и покрыл поцелуями то место, где чувствовался влажный след слез. Волна безумного счастья снова нахлынула на него. А у нее на лице медленно оживали краски, зрачки наливались глубоким, лучистым блеском… Ей вдруг стало весело, как-то доверчиво весело; ядовитое ощущение страха исчезло. «Он милый, хороший, честный… у него сердце ребенка…» — думала она, взглядывая на него боком успокоенными, почти смеющимися глазами. И в то же время в ней пробуждалось сознание своей зрелости, своего душевного старшинства над ним. «И физического также», — мелькнуло у нее в уме, но она не остановилась на этой мысли.

Она обвела вокруг глазами. Пустынный пейзаж, напоминающий окрестности Рима, и эти развалины древнего провинциального колизея — глядели сурово, тогда как дальше, на горах, пробившиеся сквозь туман солнечные лучи придавали воздушную прелесть скалам, тонувшим в прозрачных облаках.

— Как мы странно встретились! В какой обстановке! — сказала она. — Но посмотрите же, как хорошо!

Она положила руку на его руку, и глубоко вдыхая воздух, точно хотела упиться им, всматривалась в чудную декорацию.

— Как вы пришли сюда? Почему? Задолго до меня? — спрашивал Лахов.

— Я с утра ушла. Мне так было тяжело, тоскливо… видите, я сознаюсь, — она рассмеялась коротким, доверчивым смехом. — Мне хотелось уйти подальше, чтоб никого не видеть… Противный! — она взглянула на него, выпрямившись, и усмехнулась. — И вот, я шла, шла, и вижу — какой-то маленький уголок пустыни, какие-то странные развалины… Кстати, что это такое? Вы знаете?

— Тут в древности был римский цирк, — объяснил Лахов.

— A-а! И бои гладиаторов? Вот на этом самом месте, где мы сидим, гладиаторы убивали друг друга? Или выводили христиан на растерзание хищным зверям? Как странно! Нет, арена была вон там, а где мы сидим — тут были ложи, и прекрасные патрицианки, в венках из роз, полулежали на подушках и тигровых шкурах, и обменивались влюбленными взглядами с юношами, прекрасными как Эндимион… Жаль, что я ничего этого не подозревала, когда сидела здесь одна. Я думала бы совсем о другом, и мне не было бы так грустно…

Она опять боком взглянула на Лахова, усмехаясь. Его лицо было совсем близко от нее, в глазах бегали искры, губы вздрагивали… Она вдруг покраснела, отвернулась, потом быстро потянулась к нему, и только пугливо сжала плечи, когда его поцелуи обожгли ей щеку и губы… Потом медленно отстранилась от него и встала. Он тоже встал.

— Знаете, я есть хочу: я ничего не ела сегодня, — вдруг вспомнила она. — Надо домой. Когда придем, как раз будет время обедать.

Лахов подал ей руку.

XXI

Они пошли тихо, немножко прижимаясь друг к другу, меняясь быстрыми, ненасытными взглядами. Елене Дмитриевне хотелось дурачиться, сделать какую-нибудь шалость, сказать ему: «ты». А он молчал, словно благоговейно прислушиваясь к своему внезапно нахлынувшему счастью.

— Сегодня ведь начинается карнавал, — напомнила Елена Дмитриевна. — Я хотела бы видеть процессию. Вечером придите за мной, мы вместе пойдем.

— Чудесно, — ответил Лахов.

— Мы будем в толпе вдвоем, и никому до нас не будет дела, и нам ни до кого. Вы рады?

Она хотела сказать: «ты рад?», но это «ты» не сорвалось с губ, и она только шаловливо прижалась к нему плечом.

— Я и так с ума схожу от счастья, — ответил он. — А ведь несколько часов назад я и думать не смел об этом.

— Правда? Но что же именно вы думали?

— Разумеется, мне лезли в голову самые мучительные мысли. Я думал, что вы с первой же минуты уж стали раскаиваться, анализировать себя и меня, нашли меня совсем неподходящим для своего романа, и решились прекратить со мной всякое знакомство.

— Ну и что же дальше?

— А дальше — я думал, что мне надо уехать отсюда, из Ниццы, чтобы не стеснять вас своим присутствием.

— И вы уехали бы?

— Что же мне оставалось делать!

Елена Дмитриевна посмотрела на него и усмехнулась.

— Но вы не уехали бы, — возразила она с уверенностью. — Ни за что! Вы откладывали бы со дня на день, ждали бы, надеялись, и наконец… наконец мы встретились бы.

Лахов покачал головой.

— Не думаю; мне было очень тяжело и обидно, — сказал он. — А главное, я ничего не понимал…

Они шли с горы, задерживая шаги, прижимаясь друг к другу. Платье Елены Дмитриевны, покрытое густым налетом белой пыли, цеплялось за колючие шипы придорожных кактусов.

— А куда бы вы уехали? — вдруг спросила она после короткого молчания.

— Я хотел поехать в Париж…

— Чтоб веселиться, кутить! — воскликнула она, и даже покраснела, до того ей досадно было представить себе Лахова одного, среди соблазнов парижской жизни.

— Но я не уехал, и это лучше всего, — возразил Лахов.

Елена Дмитриевна на ходу крепко пожала ему руку.

Чем ближе к городу, тем чаще попадались им навстречу экипажи и пешеходы. Некоторые подозрительно улыбались, глядя на них, и провожали их глазами. Проехало какое-то русское семейство в извозчичьем ландо, оглядело их с ног до головы с изумленным, страстным любопытством, и слышно было, как произнесли разными голосами фамилию Елены Дмитриевны. Та наконец заметила, что они обращают на себя внимание.

— Недостает только, чтоб мы повстречали знакомых, — проговорила она, смущаясь.

И как нарочно, в эту самую минуту их обогнала коляска, из которой высунулись длинный нос и крашенные усы генерала Усопова, и пронзительно блеснули его желтые глаза. Генерал высоко и несколько игриво поднял шляпу и помахал ею в воздухе.

— Ездил смотреть гориллу! — крикнул он из коляски. — Непременно поезжайте посмотреть. Сходство с человеком поразительное. Содержится в постоянной температуре 22 градусов Цельсия.

— Уж не сделается ли он дарвинистом? — засмеялся Лахов.

Через несколько минут попались навстречу опять знакомые — Спесивцев с Толченовым. Они тоже раскланялись с какою-то подозрительною игривостью, а Спесивцев даже потупился.

Наконец, уже в городе, женский голос окликнул Елену Дмитриевну, и из дверей магазина появились Варваровские. С ними пришлось остановиться. Катерина Павловна, пожимая им руки, поглядывала на обоих очень плутовато, а заметив сильно запыленное платье Елены Дмитриевны, воскликнула с непритворным ужасом:

— Боже мой, откуда вы в таком виде?

Эти встречи, эти подозрительные взгляды, самым неприятным образом подействовали на Елену Дмитриевну. В ее воображении вырастала мрачная химера сплетни. Она пошла скорее, держась немножко дальше от Лахова, и встретив свободный фиакр, остановила его.

— До свиданья, Ипполит Михайлович, я доеду, — сказала она, и взглянула на него уже не с тем выражением, которое, еще несколько минут назад, озаряло ее счастливо-взволнованное лицо.

— Вечером вы разрешаете зайти за вами? — спросил он, невольно переходя на другой тон под влиянием ее безразличного взгляда.

— Хорошо… впрочем, знаете что: благоразумнее будет не показываться нам вдвоем в такой толпе, какая будет вечером на улицах, — ответила Елена Дмитриевна. —Наверное встретятся знакомые, начнутся разговоры…

— Уже! — уныло произнес Лахов.

Елена Дмитриевна ответила ему милой улыбкой, которая должна была его утешить.

— Завтра я буду на набережной, — добавила она, и торопливо вскочила в каретку.

XXII

Погода оказалась как нельзя более благоприятной для торжественного вступления «его величества Карнавала XXII» в веселый город Ниццу. Бродившие весь день облака перетянулись куда-то за горы, ветер с моря стих, темно-синее небо дышало спокойной, свежей, весенней теплотой. Искры от ракет и факелов красиво гасли в неподвижном воздухе, и иногда казалось, будто они взлетали до далеких, слабо мигающих звезд. Плавно покачиваясь на носилках и кивая своею громадною головой, Карнавал XXII медленно и торжественно совершал свое шествие по залитой народом «Avenue de la Gare», пока не успокоился под балдахином, сооруженным для него на площади Массена, среди поющей, танцующей, хохочущей и совершенно трезвой толпы.

Лахов с любопытством толкался уже целый час среди веселящихся по-детски ниццаров, после римлян в наибольшей целости сохранивших старинный культ карнавала. Для него было новостью это беспритязательное народное веселье, не вызванное и не подкрепляемое никакими винными возлияниями, это отсутствие всякого даже предположения о каких-нибудь бесчинствах масленичного разгула. Вошедшая в кровь культурность толпы сказывалась во всем.

Из знакомых встретились только Варваровские. Эспер Петрович имел более чем всегда недовольный вид. Зрелище этой свободно веселящейся толпы оскорбляло его. Ему казалось, притом, что на жену его нагло засматриваются, толкаются.

— Ничего я не вижу интересного в этом карнавале, — пожаловался он Лахову. — Высыпала на улицу вся городская сволочь, а полиции и признаков нет.

— Полиции тут нечего делать; вы видите, среди толпы ни одного пьяного, — заметил Лахов.

— На какие деньги им пить-то? — возразил с презрительной миной Варваровский. — Ведь это нищета, пролетариат. Они и питаются-то только парой оливок в день, да еще разве ракушку какую-нибудь поймают в луже.

— А Елена Дмитриевна разве дома осталась? — спросила Катерина Павловна.

— Я не вижу ее здесь, — ответил не совсем на вопрос Лахов.

Понемногу, тоскливое чувство закралось к нему. Ему казалось, что его счастье как-то глупо и беспричинно закончилось, и он снова одинок в толпе, и не может разделять ее веселья. «Но ведь она замужем, и мне всегда будут принадлежать только украденные мгновенья, и мы всегда будем чужими друг другу, как бы ни соединяла нас любовь, — тут же пришло ему на ум. — В Петербурге все будет еще больше нас разделять…» Но через минуту он говорил себе: «Да, но что будет потом, об этом мы еще подумаем. А теперь она одна, и почти свободна. Теперь мы оба еще полны первой жажды, первых иллюзий; что будет потеряно теперь, то никогда не вернется».

И ему страстно захотелось видеть ее, или только пройти мимо ее виллы, взглянуть издали на ту дорожку в саду, где она стояла с ним в темноте, испуганная и уже порабощенная, заметить свет в ее окне…

Лахов выбрался из толпы и пошел все скорее и скорее. Тайная надежда увидеть Елену Дмитриевну на террасе почти жгла его.

И он не обманулся. Еще издали он увидел ее стройную фигуру, наклонившуюся над решеткой. И она тоже увидала и узнала его издали, и следила молча за его приближавшимися шагами. Она точно знала, что он должен прийти…

Калитка не была заперта. Лахов вошел прямо на террасу и жадно глянул ей в лицо. Она показалась ему бледною, утомленною.

— Я так много ходила сегодня! — объяснила она на его замечание. — Что вам вздумалось прийти?

— Но это так ясно! — ответил он.

Она посмотрела на него с нежным укором, потом оглянулась на окна дома, где слабый свет пробивался откуда-то издали, из задних комнат, сделала Лахову знак глазами, и сойдя по ступенькам, прошла в сад. Вместо черной кружевной шали, у нее на плечах был русский пуховый платок, и она зябко куталась в него, хотя сегодня вечер был еще теплее, чем в последний раз.

— Видели карнавальное шествие? — спросила она.

— Да. И мне скучно стало. Зачем вы не пошли со мною? Так весело было бы чувствовать себя вдвоем в незнакомой толпе…

— То-то и есть, что здесь нет незнакомой толпы. Везде русские, и все они знают меня.

— Как вы пугливы! В вас светская женщина берет верх над… просто женщиной.

Елена Дмитриевна посмотрела на него несколько удивленно.

— Отучитесь говорить таким образом, Ипполит Михайлович, — сказала она. — Светские женщины бывают разные, но все-таки обязательно быть светской женщиной. Не будьте… студентом!

— Выговор? — несколько напряженно улыбнулся Лахов.

Елена Дмитриевна ласково взяла его руку.

— Не обижайтесь, ведь я хочу, чтобы вы были лучше всех, даже в самых маленьких мелочах, — сказала она.

Лахов сел подле нее, не выпуская ее руки из своей и продолжая все тем же ненасыщенным взглядом любоваться ею. С этим выражением физической или нервной усталости на бледном лице она еще больше говорила его чувству.

— Я подчинюсь всему, чего вы захотите, чего потребуете… — заговорил он, прижимаясь губами к ее руке. — Мы будем видеться со всеми предосторожностями, я буду оберегать ваше спокойствие. Но я хочу знать, чувствовать, видеть, что вы довольны мною, что вы… больше чем довольны…

Елена Дмитриевна улыбнулась ему, но тотчас отвернулась, встретившись с его загоревшимся взглядом, и отняла свою вздрогнувшую, горячую руку.

XXIII

Лахов нетерпеливо встряхнул головой. Он весь волновался, он не понимал ее, он понимал только себя.

— Вы меня не любите! — проговорил он неожиданно, голосом, в котором звенело отчаяние. — Вы испугались чего-то чуть-чуть похожего на чувство, и тотчас принялись подавлять его, замораживать. Вы уже всего боитесь; вы боитесь встречи с петербургскими знакомыми, боитесь какой-нибудь глупой сплетни…

В глазах Елены Дмитриевны опять выразился ласковый упрек.

— Вот, вы уже не верите; вам уже мало тех доказательств, которые вы имеете, — сказала она. — Что же будет дальше?

— Да, что же будет дальше? Я уже думаю об этом, думаю с ужасом, — повторил Лахов. — В Петербурге вы будете совсем недоступны для меня.

— А кто сейчас обещал не упускать предосторожностей, заботиться о моем спокойствии? — напомнила она с серьезной улыбкой. — Разве вы хотели бы, чтоб я сделалась предметом сплетен, испытала бы унижения, оскорбления?

Лахов притих, и только смотрел на нее с тоскливой мольбой. Потом вдруг опустил лицо ей на колени и проговорил глухо:

— Но как это тяжело, как тяжело! Если б вы знали, как мне мучительно надо быть с вами… каждый день, каждый час! И ни о ком не думать, как только о нас…

— Разве вы не со мной? И разве мы не одни? — проговорила она тихо.

Лахов вздрогнул, поднял голову и обхватил обеими руками ее талию. Она пробовала отстраниться — он не пускал ее.

— Я с вами… и мы одни… — повторил он с усилием, впиваясь губами в узкую полоску ее шеи, белевшую из-под кружевного ворота. — Хоть в те минуты, когда мы одни, дайте мне поверить своему счастью…

Елена Дмитриевна стремительно вырвалась и встала. На руках у него остался ее пуховый платок.

Ее лицо не выражало ни испуга, ни негодования. Напротив, что-то милое, нежное и сердечное светилось в ее утомленных глазах… Ей было немножко жаль Лахова, и она не обвиняла его…

— Вот теперь я не буду иметь к вам доверия, — сказала она более печально, чем укоризненно.

Лахов, смущенный и растерянный, помогал ей накинуть на плечи платок. Ей было холодно, и она слегка вздрагивала.

— Походимте, — предложила она.

Они пошли по узенькой дорожке, усыпанной крупным морским песком, белевшим в темноте.

— Ах, как трудно любить! — сказал Лахов. — По крайней мере в первый раз, и так как я.

— Потому что вы неблагодарны, или еще слишком молоды, — возразила Елена Дмитриевна. — Слишком молодые люди всегда немножко глупы в любви, потому что они по-детски материальны, и редко понимают женщину, которую любят.

— Может быть я вас не понимаю, но я нас люблю! — страстным шепотом вырвалось у Лахова.

— Знаю, верю… Но и вы должны мне верить, и не добиваться… каких-то доказательств, — ответила Елена Дмитриевна.

Она повернула, посмотрела на него успокоенным, ласковым взглядом, улыбнулась и протянула руку.

— А теперь идите, мне холодно, — добавила она.

— Отсылаете меня! Уже! — жалобно протестовал Лахов.

— Мне холодно, вы слышите? — повторила Елена Дмитриевна. — Не могу же я рисковать простудой… чтоб дать вам доказательство!

И продолжая улыбаться, она еще раз крепко, дружески пожала ему руку. Лахов поцеловал эту руку, бросил завистливо-печальный взгляд на окна дома и повернул к калитке.

С городской площади еще доносился шум карнавала.

XXIV

Лахов и не подозревал, что этот карнавал готовил ему массу разочарований и лишений. Ежегодно в это время общественная жизнь в Ницце резко изменяется: праздники следуют за праздниками; театры, казино, рестораны, улицы — все переполняется, принимает особенно нарядный вид, обуревается какою-то бешеною жаждою развлечений и веселья. В том году съезд иностранцев, и преимущественно русских и англичан, был громадный. Елена Дмитриевна на каждом шагу встречала петербургских знакомых. Две ее родственницы приезжали несколько раз на два, на три дня, одна из Канна, другая из Ментоны, и останавливались у нее, на ее вилле.

Все это отнимало ее у Лахова, почти лишало его возможности видеться с нею наедине. Он встречал ее урывками, при посторонних, под подозрительными взглядами ничем не занятых наблюдателей. А ему так хотелось видеть ее одну, так страстно тянуло к ней. Эти препятствия, которым конца не предвиделось, приводили его в состояние возраставшего раздражения. У него так много оставалось невыясненного, недоговоренного, и так часто являлось что-нибудь новое, требовавшее объяснений. Жажда близости, разделенного и выраженного участия, жажда доказанной любви, все мучительнее томила его… А между тем ему минутами казалось, что эта женщина, так быстро им овладевшая, как будто уходила от него. Он был очень, очень молод и неопытен в этой новой области, в которую ввела его внезапно налетевшая страсть, и многое представлялось ему непонятной загадкой. Чувствуя, что эта первая любовь захватывает его все сильнее, он ожидал от Елены Дмитриевны тех же порывов разгорающейся страсти, тех же томлений влюбленной тоски; ему казалось, что она должна подняться над всеми условностями своего положения, дойти до той же мучительной, сжигающей потребности совершенной и безусловной искренности, которая пронизывала его самого. А вместо того он замечал в ней возраставшую сдержанность, какую-то невоспламеняющуюся благосклонность, не чуждую оттенка превосходства и старшинства. В нем страсть как будто будила дикаря, — «студента», как она выразилась, — а в ней мягко, но властно торжествовали инстинкты светской женщины…

Раз, встретив Елену Дмитриевну на набережной, с дочерью и гостившею у нее родственницей, Лахов сунул ей в руку заготовленную раньше записку, в которой умолял ее пожертвовать сегодняшним вечером, остаться дома и позволить ему зайти к ней. Он вторично увидел ее в тот день во время «bataille de fleurs», и она успела сказать ему, что вечером у нее будут гости, но завтра она не выйдет на набережную и с утра уйдет в сад при вилле Цесаревича, где он может найти ее.

Действительно, на другой день Лахов нашел ее в саду, на той самой скамейке, где они встретились в первый раз.

— Как я благодарен вам! — вырвалось у него, и он не пожал, а сдавил ей руку, так что она даже поморщилась.

Но ее глаза смотрели ласково, даже нежно, и вся она была такая нежная в своем свежем белом туалете английского покроя…

— Мне самой было очень, очень скучно оттого, что так мало вижу вас, — сказала она. — И тем более, что скоро и карнавал кончится, и придется нам всем уезжать из Ниццы.

Лахов вздрогнул. Он постоянно отгонял мысль об этом, хотя она и представлялась ему.

— Вы думаете скоро уехать отсюда? — переспросил он.

— Я еще не знаю, когда именно; но сезон кончается, а я здесь только до конца сезона, — объяснила Глыбова.

У Лахова вертелся на языке вопрос, который ему очень трудно было сделать. Наконец, он спросил:

— Вы получили письмо от мужа?

— Да, вчера вечером.

— Он приезжает за вами?

— Из Петербурга он должен был выехать через несколько дней, — ответила Елена Дмитриевна, ни разу во время этого разговора не взглянув на него.

Лахов сидел бледный и тяжело дышал. Глаза его были тоже опущены вниз. Мысли, как осенние листы, поднялись и закружились вихрем в его голове.

— Ну, что такое? Вы уже унывать начинаете? — с притворной веселостью обратилась к нему Елена Дмитриевна, и положила руку на его руку. Но и сама она чуть-чуть побледнела.

Лалов поднял на нее горевшие глаза.

— Как же будет? — спросил он глухо.

— Но все так же… Ведь вы можете в одно время с нами уехать в Париж; мы пробудем там с неделю, — ответила Елена Дмитриевна. — А потом мы встретимся в Петербурге. Это уже от вас будет зависеть поскорее вернуться в Петербург.

Она видимо делала над собой усилие, чтоб говорить спокойно; но в голосе прорывалась тоскливо-встревоженная нота, и губы немножко дрожали.

Лахов все более бледнел.

— Да, разумеется… — проговорил он с рассеянностью человека, которого только что оглушили ударом по голове. — Но я, собственно, не о том… Я хотел спросить… Но нет, я говорю вздор. Понятно, вы замужем, муж приезжает… все это в порядке вещей.

Он машинально взял, вместо своей тросточки, зонтик Елены Дмитриевны, и несколько раз ударил кончиком его по песку.

— Все это как нельзя более в порядке вещей, — повторил он с той же тоскливой рассеянностью.

Это чувство тоски передалось Елене Дмитриевне. Она силилась улыбнуться, но улыбка вышла горькая, вымученная.

— Что же мне делать, Ипполит Михайлович! — вырвалось у нее сквозь накипавшие слезы.

Лахов медленно поднял голову.

— Скажите мне откровенно, — вдруг обратился он к ней, — в каких вы отношениях к мужу? Любви нет, это я понимаю, потому что иначе вы не удостоили бы меня ни малейшего внимания. Но существует, быть может, известная привязанность, привычка?

Елена Дмитриевна сжала вытянутые на коленях руки.

— Боже мой, как я объясню это? — проговорила она. — Я десять лет замужем, у нас есть общие интересы, есть дочь… Но вы можете понять, что мне тяжело…

На ресницах ее повисли слезы. Лахов быстро подвинулся к ней, обнял рукой ее талию. Глаза его горели.

— Послушайте, — заговорил он страстно, — я когда- то сказал вам, что если в моей жизни явится женщина, то она сама впишет в мою программу, что суждено нам обоим. Я не знал, что это так близко. Мне это представлялось потому, что овладеть мною может только женщина, стоящая жизни. И вы овладели мною. Поэтому решайте сами, а я с наслаждением подчиняюсь вашей воле. Если вы можете вернуть свою свободу, то моя свобода принадлежит вам.

XXV

Елена Дмитриевна слушала его с опущенной головой, бледная, и каждое слово его точно впивалось в нее, вызывая на ее лице странную игру каких-то лучезарных молний и мрачной тоски. Слезы упали с ресниц, она не обратила на них внимания.

— Какой вы хороший, Ипполит Михайлович; как у вас много сердца… — проговорила она почти с сожалением, и губы ее покривила печальная улыбка. — Но то, что вы говорите… ведь это детская мечта. И все-таки я счастлива этой мечтой, потому что она показывает, что вы в самом деле любите меня…

— Почему вы называете это детской мечтой? — возразил Лахов все тем же страстным тоном. — Потому что вы замужем? Потому что у вас дочь? Но разве вы не можете вернуть себе свободу? Разве ваш муж будет так безжалостно-мстителен, что не отдаст вам дочери?

Елена Дмитриевна закрыла лицо руками.

— Не говорите об этом! Не будем об этом говорить! — почти вскричала она. — Если я стану об этом думать, я могу наделать глупостей.

Они оба замолчали. У обоих на сердце лежала и давила несдвинутая тяжесть.

— Но как же будет? Что делать? — повторил свой вопрос Лахов.

— Ах, ведь вы так говорите потому, что для нас все это очень ново, мы еще не умеем любить… — ответила Елена Дмитриевна. — Разве можно теперь об этом рассуждать? Мы оба слишком неспокойны. Мой муж не сейчас ведь приезжает. Пройдет несколько дней, мы до тех пор много раз увидимся. Вы ведь не ребенок, не фантазер, вы сами считаете себя человеком с практическим, деловым умом. Вы поймете, что нельзя, в пароксизме страсти, ломать несколько жизней. В страсти есть безумие, против которого мы всегда должны быть предупреждены.

Ее голос звучал все мягче, все вкрадчивее. Пока Лахов слушал ее, ему как будто становилось легче. Но когда она замолчала, и он взглянул в ее блестящие от невысохших слез глаза, увидел так близко перед собой ее взволнованное, с выступившими тоже от слез розовыми пятнами, лицо, облил влюбленным взглядом всю ее изящную, полную каким-то новым для него, острым соблазном фигуру — страстная тоска опять сдавила ему душу.

— Елена, но разве вы не понимаете меня? Ведь я безумно ревную вас! — почти простонал он.

Она поняла его. Краска слегка ударила ей в лицо, она отвернулась.

«Какой он неопытный, и как в нем еще сидит студент! — подумала она с неудовольствием. — Раньше, пока он еще не влюбился, он казался мне более выработанным характером».

— Вы ребячитесь, — проговорила она вслух.

Лахов схватил ее за обе руки и повернул к себе. Загоревшиеся глаза его впились в нее.

— Вы называете это ребячеством? Что вы хотите этим сказать? — произнес он таким тоном, что ей даже немножко страшно сделалось. — Вам кажется, что я могу допустить… примириться…

— Пустите, мне больно! — вскричала она, с усилием освобождая свои стиснутые руки. — Вы начинаете сходить с ума… я не люблю вас таким. И совсем вы меня не так поняли. Как вы могли думать, чтобы я.. Какою пошлою женщиной вы меня считаете! Я назвала вашу ревность ребячеством, потому что вы должны безусловно мне верить…

Она проговорила это слегка отвернувшись от него, и по лицу ее скользило не то недовольное, не то насмешливое выражение. «Сколько в нем до сих пор наивности и… неумелости! — думала она. — Он любит как дикарь, добивается все разъяснить, хочет какой-то невозможной откровенности. Разве женщины бывают откровенны? В любви надо понимать, а не расспрашивать…»

Лахов смотрел на нее возбужденными, жадными и недоверчивыми глазами.

— Но как сделать, чтобы верить? — проговорил он глухо. — Вы замужем; ваш муж приедет, вступит полным хозяином в дом, с правами, к которым он уже привык, которых вы не можете отвергнуть, не отвергая его самого…

Елена Дмитриевна зажала ему рот рукою.

— Замолчите, не говорите глупостей, — сказала она, и полускрытая улыбка пробежала по всему ее лицу. — Вы ребенок, неопытный, ничего не понимающий. Предоставьте все это мне. Я раз навсегда запрещаю вам заводить этот разговор.

В ее голосе Лахов опять почувствовал ту вкрадчивую и властную ласку, которая так завораживала его влюбленную тоску.

— Как я люблю вас! — глухо вырвалось у него вместо ответа.

Елена Дмитриевна посмотрела на него благодарным, светящимся взглядом.

— Но если вы меня любите, вы не должны делать мое положение еще более трудным, — сказала она. — Вы были нестерпимы сегодня, и вот видите, я старалась вас успокоить, приласкать. Но этого не будет в другой раз.

Она говорила тоном старшей, и Лахов уже привык к этому тону. Он сознавал, что есть такие области чувств и отношений, в которых она гораздо зрелее его.

XXVI

Лахов расстался с Еленой Дмитриевной несколько успокоенный: какой-то туман еще лежал между ним и тем надвигающимся, неизбежным будущим, которое так мучительно пугало его. Но это спокойствие — жалкое спокойствие отсрочки — продолжалось недолго. Редкие встречи с Еленой Дмитриевной, ее неизменная сдержанность, ее скупые, как бы сострадающие ласки, раздражали его. «С вами иначе нельзя, вы делаетесь совсем не похожи на рассудительного человека», — сказала она ему однажды. Эти слова заставляли его очень много думать. Разве он был не рассудителен? И что значило поступить рассудительно в той роковой путанице, в какую сложились их отношения?

Разумеется, все зависело от того, как понимать связавшее их чувство. Если это — случайная прихоть, блажь воображения и чувственности, то было бы очень глупо искать развязки в катастрофе. Но он знал, что его любовь сделалась главным интересом его жизни, и что это не случайно сделалось, а потому, что он встретился именно с такой женщиной, которая могла и должна была овладеть им. Он не подозревал, что все женщины представляются именно такими в первом периоде страсти.

Но если это была страсть, любовь, внезапно и глубоко захватившая его душу, то разве не рассудительна, не неизбежна была цель, которую он ставил им обоим? Ни он, ни она, не примирились бы с разделом, не затоптали бы своего чувства. И вот, он безвозвратно предлагает ей себя, свою жизнь, свою душу. Что он мог сделать кроме этого и больше этого?

В один из ближайших дней он вечером пошел к вилле Елены Дмитриевны. У нее гостила родственница, приехавшая из Канна. Ему не хотелось видеться с ней при этом постороннем лице, и он стал ходить взад и вперед мимо виллы, в надежде, что его заметят с террасы.

В этот день утром Елена Дмитриевна вскользь сообщила ему, что получила от мужа телеграмму из Парижа и ждет его завтра. Лахов тогда только побледнел, и с каким-то новым, почти ненавистническим чувством взглянул на нее. Но потом он весь день не находил себе места, ездил в Монте-Карло, где с непонятным наслаждением проиграл тысячу франков, и вернулся еще более тоскующим, несчастным, и кажется, еще более влюбленным.

Теперь он уже с полчаса ходил взад и вперед перед решеткой виллы, и решил ходить так до тех пор, пока не погаснет свет в двух крайних окнах, где он предполагал комнату Глыбовой.

Но свет еще не погас, когда дверь на террасу отворилась, и появилась Елена Дмитриевна Она наклонилась над перилами, вглядываясь в темноту, потом тихо спустилась по ступенькам, подошла к калитке и впустила Лахова.

— Вам нужно меня видеть? Что такое? — спросила она несколько встревоженным тоном.

Лахов схватил ее руки.

— Да, мне нужно, — произнес он, осторожно увлекая ее в глубину сада. — Я не могу больше, мне слишком тяжело. Вы должны решить.

В ее глазах мелькнуло неудовольствие.

— Какой вы странный, — сказала она, — вы точно в горячке; вам кажется, что можно очертя голову поставить все на карту — и вы хотите, чтобы я действовала так же, как вы. Но это счастье, что я благоразумнее вас и еще не потеряла голову.

— Я не ищу ничего безрассудного, — возразил он, — я ищу правды. Да, мне надо знать правду. Если вы действительно меня любите, то вы точно также понимаете, что мы не можем остаться… втроем.

— Ах, вам опять нужны доказательства? — сказала она тоном горечи. — Но видите ли что: если вы скажете, что для доказательства моей любви я должна броситься с крыши этой виллы, я не брошусь. А между тем я люблю вас.

— Но если это правда, то вы не можете колебаться между вашим мужем и мною, — возразил Лахов. — Послушайте: я ведь не ребячусь, как вы однажды выразились. Я весь измучился, мне невыносимо это положение. Завтра приезжает ваш муж; что-нибудь должны же вы ему сказать, объяснить. Или вы хотите, чтоб я сам это сделал?

Елена Дмитриевна быстро отшатнулась от него.

— Вы с ума сошли! — воскликнула она.

— А, вот видите, как вы испугались! А для меня гораздо страшнее оставаться в том положении, в каком мы теперь. Я лучше предпочту уехать завтра с первым поездом в Париж, в Лондон, в Америку, работать там несколько лет на заводах, как князь Керенский, о котором вы говорили, и понемногу забыть вас, вырвать эту несчастную страсть…

— Это в вас не страсть говорит, а эгоизм, малодушный страх за свое спокойствие. Что ж, уезжайте, если вам так лучше… — промолвила Елена Дмитриевна, и ресницы ее чуть-чуть дрогнули.

Но Лахов как будто сам испугался сказанного им. Он сразу притих и робко удержал Елену Дмитриевну за талию.

— И вы позволили бы мне уехать? — вымолвил он, усиливаясь в темноте заглянуть ей в глаза.

— Что ж я могу сделать. Насильно удерживать не стану, — ответила она.

Лахов сильнее сжал ее талию.

— Но как же вы хотите, чтоб я был спокоен: вы, как только узнали, что муж едет, уже переменились ко мне. Вы держите себя так холодно, так неласково, — заговорил он. — Вам нет никакого дела до моих мучений.

Она медленно повернула к нему лицо, так что ее волосы коснулись его щеки.

— А разве я не мучаюсь? И разве вы не заставляете меня мучиться еще больше? Скажите: вам мало того, что я люблю вас? — проговорила она голосом, в котором влюбленный слух Лахова уловил скрытую дрожь.

Она положила руку ему на плечо. В темноте он видел в упор ее словно озарившееся лицо и белки ее глаз. Он отыскал ее губы и приник к ним губами. Она жмурилась, ее ресницы щекотали его, ее пальцы впивались в его шею. Потом она быстро оттолкнула его, бледная, улыбаясь улыбкой, сохранившей растерянное выражение.

— А теперь уходите, мне пора в комнаты, — сказала она, и не простившись, почти бегом взбежала на террасу.

XXVII

Парижский train de luxe, во втором часу дня, медленно подошел к дебаркадеру. В одном из маленьких купе пассажир, нагнувшись над диваном, увязывал ремнями полинялый, но аккуратно сложенный плед. В окно видна была только его спина, широкая и короткая, облаченная в мешковатый пиджак, да затылок с косицами жидких желтоватых волос, прикрытый какою-то странною, плоскою и круглою шапочкою, с оттопыривающимися разрезами околыша.

Елена Дмитриевна узнала мужа и вошла в купе.

— Ah, nous voilà! — произнес Николай Антонович, выпрямляясь и быстро пробежав по ее лицу и всей фигуре зорким, как бы деловым взглядом. — Здорова? Все благополучно?

Затем своими большими, выпяченными губами он поцеловал жену в лоб, который она склонила к нему, так как была немного выше его, потом в руку, сквозь перчатку. Маленькая Лили просунулась вперед и вцепилась руками в его плечи. Николай Антонович и ее тоже поцеловал в лоб и в ручонку.

— Вот и я, вот и я, — повторял он, снимая с сетки котелок, чтоб заменить им шапочку, которую носил только в дороге, и только потому, что видел такую точно на одном амстердамском банкире. — Вы все тут поправились, я вижу. Отлично, отлично. А как была погода, а?..

Эта «а?» он произносил совсем особенно, вроде французского «hein?», придавая ему в высшей степени пренебрежительное выражение. Когда он заканчивал этим звуком вопрос, это значило, что он не ожидает ответа. И действительно, он тотчас же обратился к подошедшему к окну носильщику и подал ему маленький чемодан из мягкой кожи, плед, какие-то коробки, а сам принялся напяливать на себя петербургское пальто старого, широкого фасона, достаточно поблекшее и с отвисшими уже карманами.

— Ну, можно ехать. Здесь экипаж, конечно? Я пойду выручать багаж, — объявил он, и нагнув голову, точно пробивал ею дорогу, пошел по коридорчику вагона, мимо жены и дочери, которых даже толкнул немного.

Елена Дмитриевна направилась за ним, ведя за руку Лили. Ее глаза были опущены, и она взглядывала ими вдоль платформы осторожно, исподтишка: она боялась встретить Лахова. Но она не увидела его, хотя он был тут. Он стоял за дверьми маленькой пассажирской залы, и его закрывала плечистая фигура какого-то американца, ждавшего поезда в Монте-Карло.

Глыбов нашел, наконец, свой багаж, распорядился отправить его на виллу, и взяв жену под руку, а Лили за руку, направился мелкими и скорыми шагами к выходу. Лицо его, сохраняя обычное выражение торопливости, вместе с тем сияло удовольствием; глаза весело бегали по сторонам; губы причмокивали.

— В Петербурге все поручили кланяться, тебя ждут, — говорил он жене, по привычке, поминутно облизываясь кончиком языка. — Там вырабатывается новая филантропическая затея — «Общество для снабжения бедных женщин носильным бельем». Княгиня Троеверова вызывала меня к себе, и сказала, что приехала бы сама своей особой, если б ты не была за границей. Я подписался от твоего имени на пятьсот рублей. Ты знаешь, я не скуплюсь в этих случаях. Филантропия оплачивается, а?.. Вообще, наш весенний сезон обещает быть очень оживленным. Барон Куквист выстроил дачу на Каменном, в мае даст там праздник, о котором уже теперь говорят. Ты знаешь, он продал свою цинковую руду за полтора миллиона, а?.. Я все это и устроил, и на мою долю пришлось полтораста тысяч. Наличными, впрочем, только пятьдесят тысяч, а остальное — акциями, а?..

— Так что дела идут недурно? — отозвалась Елена Дмитриевна каким-то странным, более завистливым, чем радостным тоном.

— А? — еще раз протянул Николай Антонович, торжественно вскинув головою. — В дела я совсем по уши влез, но, как видишь, пожаловаться не могу, а?..

Он вдруг так крепко сжал ручонку Лили, что та вскрикнула…

— Что такое? Больно сделал? Нечаянно, ангелочек, нечаянно. Твой папа о тебе заботится, вот что, а?..

Они были уже у выхода из вокзала. Им подали коляску, и маленькие полукровные лошадки помчали их аккуратной рысцой по бесконечной «Avenue de la Gare».

— Главные-то новости я еще не сообщил: узнаешь дома, — продолжал Глыбов. — Кстати: надеюсь, ты не ждала меня с завтраком? Нас кормили в поезде. Но ты угостишь меня чаем, русским чаем. У тебя ведь это устроено, конечно? Самовар цел?

— Цел, — улыбнулась Елена Дмитриевна.

XXVIII

На вилле Николай Антонович быстро обошел весь дом, обозрел сад, сообщил, что и в Париже уже показалась зелень, потом стремительно удалился в собственные две комнаты, и даже припер дверь, которою они сообщались с остальным домом. Там он сначала долго умывался, плескаясь, фыркая и докрасна натирая мохнатым полотенцем лицо, шею и лысину, потом облекся в свежую летнюю пару, потом отпер один из чемоданов, и достав оттуда маленький футляр от Кулона, в rue de la Paix, вернулся на половину жены.

В футляре были два громадные солитера чистейшей воды. Елена Дмитриевна невольно вздрогнула, когда он поднес их ей.

— Зачем, к чему это? — проговорила она сдавленным голосом, и сначала побледнела вся, затем густо покраснела. Ей было почти досадно и почему-то стыдно, мучительно стыдно, точно она украла этот роскошный подарок.

— Как находишь камни? — с торжествующим видом спрашивал Глыбов. — Кулон уверяет, что лучшей пары нет по всей rue de la Paix. Угадай, что стоит?

— Не знаю… все равно! Камни великолепны, но я не хочу знать цену… — поспешно ответила Елена Дмитриевна и даже прижала локти, как делают инстинктивно женщины, охваченные испугом.

Но Глыбов, ничего не замечая, приподнялся на носках, вытянул шею и выпалил с расстановкой:

— Шестьдесят тысяч франков, а?..

Тут он немножко покачнулся на носках, и чтоб поддержаться, схватился обеими руками за талию жены. Огромные, желтые, как и все лицо, губы его потянулись и с громким чмоканьем присосались к ее губам.

Елена Дмитриевна пошатнулась, и схватившись за его плечо, отпихнула его.

— Ты чуть не уронил меня… — засмеялась она деланным, фальшиво прозвучавшим смехом, снова вся бледнея. И бессознательно, повинуясь только нестерпимому физическому ощущению, пробежавшему точно гусеница по всему ее телу, вынула из кармана батистовый платок и крепко провела им по губам.

Николай Антонович бросил на нее подозрительный боковой взгляд. Но у него уже вошло в привычку не останавливаться на подобных мелочах. Поэтому он только спросил:

— А что же чай? Ты вели подать в твою комнату, чтоб можно было поговорить без Лили и m-lle Бульян.

Елена Дмитриевна поспешно ушла распорядиться.

За чаем Николай Антонович сидя немножко боком и отставив ноги с видневшимися из-под коротких брюк голенищами, принялся сообщать свои новости. Перед самым его отъездом из Петербурга состоялось годовое собрание общества эксплоатации нефтяных отбросов, в котором он был членом правления и директором. Отчет вышел великолепный, акционеры рукоплескали. Дивиденд назначен двадцатью рублями выше прошлогоднего. Тут опять рукоплескали. Независимо от того, триста тысяч списано в запасный капитал. И это встречено рукоплесканиями. Тогда он передал брошюрку отчета в руки председателя собрания, который растроганным голосом прочел заключительные строки. В них правление, отдавая дань справедливости неутомимой и блестящей деятельности директора Глыбова, опытному руководству которого дело обязано такими изумительными успехами, предлагало господам акционерам вознаградить заслуги Глыбова, отчислив в пользу его пятьдесят тысяч из прибылей отчетного года. Едва председатель успел окончить чтение, как раздались громкие крики: «Согласны, согласны! По заслугам!». Какой-то неизвестный голос из задних рядов крикнул-было: «А не жирно ли будет?» — но эта дерзкая выходка тотчас была заглушена рукоплесканиями.

— Так что ты доволен? — опять каким-то деланным тоном отозвалась Елена Дмитриевна.

Николай Антонович медлил ответом, собирал и распускал свои оттопыренные губы и поводил светлыми глазками без ресниц. Наконец он произнес:

— Ты понимаешь, что теперь это уж так и пойдет из году в год, а?..

XXIX

Елена Дмитриевна налила мужу вторую чашку. Он наклонился над душистым паром, потянул в себя глоток, и снизу, исподлобья, вскинул на жену играющий взгляд.

— А самой главной новости ты все-таки еще не знаешь, — сказал он значительно.

— Что же это такое? — безучастно спросила Елена Дмитриевна.

Глыбов встал, поднял свои квадратные плечи, вобрал в себя воздуха и взмахнул длинными руками.

— А вот что. Ты знаешь дом графини Фирбрюкен, на Английской набережной? Особняк с зеркальными окнами?.. Я его купил, — объяснил он наконец.

Елена Дмитриевна опять внутренно вздрогнула, как в ту минуту, когда он поднял крышку футляра с солитерами. Да, она знала этот дом графини Фирбрюкен. Он ей всегда необычайно нравился, когда она проезжала мимо. Раз она даже указала на него из кареты Николаю Антоновичу, прибавив, что мечтает иметь в Петербурге такой особняк. Но это было давно, и владевшее ею тогда настроение совсем не было похоже на теперешнее.

Глыбов стоял прямо перед ней, уткнувшись кончиком бороды в грудь, и выжидающее выражение придало его глазам сухой, пронизывающий блеск. Он очевидно, требовал ее радостного отклика. Надо было отозваться.

— Неужели? Но как тебе удалось? — сказала Елена Дмитриевна, подняв голову и улыбаясь.

— По пословице: на ловца и зверь бежит, — засмеялся Глыбов. — Графиня-то, на старости лет, вздумала в аферы пуститься, да и запуталась. Деньги понадобились до зарезу, а где же в двадцать четыре часа найти покупателя на такую игрушку. Ну, я и явился засвидетельствовать свое почтение. Так и так, говорю, мне подобная покупка не нужна, но если отдадите за бесценок, то почему же не подобрать. Она и то и се, а кончилось, конечно, тем, что отдала чуть не задаром. Зато я ей вместо задатка сейчас же почти всю сумму на чек выписал, а?.. Да что же ты не спрашиваешь, за сколько именно купил?

— Ты ведь сказал: за бесценок.

— Сто сорок тысяч! — объяснил Глыбов. — Одна земля почти тоже стоит. А ведь дом наполовину из гранита выведен, мраморная лестница, двери и окна красного дерева с бронзой, парадные комнаты штофом затянуты, потолки лепные, камины полторы сажени вышины, из Италии выписывались. В зале паркет мозаичный из двенадцати дерев.

Его голос становился все торжественнее, переходил в какое-то радостное захлебывание. Он даже не глядел на жену, так как ее впечатление и без того представлялось ему совершенно ясным.

— Барон Куквист, как узнал, триста тысяч предлагал мне из рук в руки, — закончил Глыбов. — Собственно говоря, следовало бы, конечно, перепродать, но я помнил, что тебе хотелось иметь такой особнячок, и даже именно этот самый.

Теперь он взглянул на жену нежно и вопросительно.

— Но если ты находишь выгодным перепродать… — начала было она.

— Теперь об этом уж и речи нет, — перебил Глыбов. — По приезде в Петербург сейчас же приступим к делу. Ты понимаешь, омеблировать такой домик — не шутка. Кое-что надо будет теперь же в Париже выбрать. Вообще, необходимо всем этим заняться безотлагательно. У меня с собой план, я объясню тебе расположение комнат и вообще все.

Елена Дмитриевна подняла бледное лицо и отодвинулась от столика.

— Да, да, я непременно рассмотрю с тобой план, — проговорила она. — Но только не теперь; я сегодня какая-то глупая. Я наверное простудилась вчера, оставаясь поздно в саду, и почти не спала ночь.

Глыбов остановил на жене внимательный взгляд. В самом деле, она была бледна и имела утомленный вид.

— Простудилась, ты говоришь? — повторил он. — Этим не следует пренебрегать. Но почему ты поздно сидела в саду? Кто-нибудь был у тебя?

— У меня гостила тетка, Анна Матвеевна, — ответила Елена Дмитриевна. — Она приезжала из Ментоны, и сегодня утром уехала, чтоб не стеснять тебя.

Глыбов моргнул лишенными ресниц веками, и перешел к другим петербургским новостям. Потом стал расспрашивать, как они тут жили, кто из знакомых теперь в Ницце. Елена Дмитриевна отвечала спокойным и немного усталым тоном.

— А помнишь, я тебе писал про одного молодого инженера, Лахова? Встречала ты его здесь? — вдруг спросил Глыбов.

— Как же, встречала; он тут уже недели три живет, — ответила тем же тоном Елена Дмитриевна, устанавливая чашки на поднос.

— Ну, как он тебе показался? Дельная голова, а?..

— Кажется.

— На рулетку не ловится?

— Нет, он имеет вид очень серьезного молодого человека.

— Он пойдет, быстро пойдет, — заключил Глыбов. — Но если тебе нездоровится, значит, ты не поедешь со мной поколесить по городу?

— Я думаю, что лучше будет мне посидеть дома, — ответила Елена Дмитриевна.

— Ну, как знаешь. А я поеду. Ты держишь постоянную коляску, а? Прикажи подавать.

XXX

Елена Дмитриевна машинально отдала приказание, машинально проводила мужа. На нее точно столбняк нашел, какое-то томительное отсутствие воли…

Она вышла на террасу. Яркие солнечные лучи так и брызнули на нее, заставив невольно зажмуриться. Было самое теплое время дня: после четырех часов там уже холодеет. Накопившийся в безветренном воздухе весенний жар с раздражающей лаской веял из-под полога широколистных пальмовых верхушек. Елена Дмитриевна не чувствовала этой ласки. Ей начинало казаться, что она в самом деле больна. Но она не боялась расхвораться; напротив, в этой опасности было что-то успокоительное. Она облокотилась на парапет террасы и опустила голову на горячие ладони. По нервам ее еще пробегало иногда ощущение ползущей по телу гусеницы…

Прошло больше получаса. Вдруг голос Лахова окликнул ее.

Лахов, после приезда Глыбова, остался в вокзале, спросил себе кофе, и сидел, бессмысленно глядя на беспрерывную смену поездов и пестрой толпы. Он ни о чем собственно не думал. В ту минуту, когда он увидел Глыбова, выступающего по платформе под руку с женой, он как-то разом все обдумал. И даже не обдумал, а вдруг понял в эти несколько мгновений, что он был прав, что никакого другого исхода нет, что есть только один способ развязать затянувший их узел.

Теперь в голове его не было никаких мыслей; он только томился разъедающей неизвестностью — когда и где объясниться с Еленой Дмитриевной.

Просидев больше часу в этом состоянии бессмысленного томления, он встал и пошел бесцельно бродить по городу. Было жарко, он устал, но зайти куда-нибудь ему не хотелось. И вдруг он увидел Глыбова одного, в коляске. Эта встреча навела его на мысль, что Елена Дмитриевна, быть может, теперь дома. Он бросился быстрыми шагами к ее вилле.

Заслышав его оклик, Елена Дмитриевна вздрогнула, выпрямилась, и словно вся застыла в нерешительности. Лахов взбежал на террасу и схватил ее за руки.

— Мне необходимо с вами говорить; дайте мне полчаса, четверть часа — это совершенно необходимо… — проговорил он с торопливой дрожью в голосе, глядя на нее возбужденными, как будто даже помутившимися глазами.

В ее лице, во всей ее нерешительно остановившейся фигуре выразилось мучительное колебание. Она хотела вырвать у него свои руки, бежать… Потом она распахнула дверь в гостиную и приказала ему взглядом следовать за собой. Он повиновался. Она провела его в следующую комнату и указала на кресло.

XXXI

— Я был в вокзале, я видел вас с мужем, — начал Лахов. Елена Дмитриевна только молча смотрела на него.

— Неужели вы не видите, что так нельзя, что мы не можем оставаться в этих отношениях? — продолжал Лахов. — Вы себя переламываете, вы призываете на помощь житейское благоразумие, светский опыт, но я уверен, я знаю, что вы точно также чувствуете невозможность этого положения. Ведь нельзя же, нельзя!

Елена Дмитриевна сжала на коленях руки и свела плечи.

— Но что же делать, Ипполит Михайлович! — проговорила она тоном отчаяния.

— Что делать? — повторил Лахов, схватывая опять ее руки и близко заглядывая ей в глаза. — Мы оба знаем выход, единственный разумный и честный выход.

— Разрыв с мужем? — произнесла сквозь сжатые зубы Елена Дмитриевна.

— Нет, больше: брак со мною, — ответил Лахов. — Если ваш муж порядочный человек, он вернет вам свободу, когда узнает, что вы любите другого.

Неопределенная, печальная усмешка пробежала по губам Елены Дмитриевны. Лахов продолжал:

— Что пугает вас? Недоверие ко мне, к моему чувству? Но если вы меня мало знаете, то я знаю себя хорошо. Я не растрачивался сердцем, и оно не обмануло бы меня минутным капризом, фальшивым увлечением. Я знаю, что я делаю. Я предлагаю вам всего себя, свою судьбу, свою жизнь. Я молод…

— Очень молоды! — с ласковой печалью перебила его Елена Дмитриевна.

— Да, я молод, и вся моя жизнь еще впереди, и всю ее я отдаю вам, — продолжал Лахов. — Всю, со всем моим честолюбием, с надеждами, с трудом и с наслаждениями. Я достиг еще не очень многого, но твердая, верная дорога передо мной открыта. Через десять, пятнадцать лет, я без сомнения займу такое же положение, как ваш муж…

— Через десять лет я буду старуха, Ипполит Михайлович, — опять тем же печальным тоном перебила его Глыбова.

Он взглянул на нее с удивлением, как будто эта мысль раньше не приходила ему в голову.

— Если даже так, то и с этой стороны мой план жизни представляется вполне благоразумным, — продолжал он. — В зрелом возрасте все это нужнее, чем в молодости. Наполнить десять лет жизнью сердца, счастьем и роскошью разделенного чувства — разве это ничего не стоит? Или неосуществимо? Ведь я не фантазирую, не предлагаю вам «рай в шалаше». Конечно, я не могу обставить вас таким великолепием, каким вы обставлены теперь…

— Милый Ипполит Михайлович, — поспешно перебила его Елена Дмитриевна, — все это мечты, молодые мечты, которые так же далеки от действительности, как эта пальма — от солнца, бросившего на нее несколько своих лучей. Видите, я начинаю поэтизировать, или — иронизировать… — печально усмехнулась она.

— Но почему? — почти вскричал Лахов. — Объясните мне мое безрассудство, уничтожьте меня, но не отпихивайте меня фразой.

Елена Дмитриевна повторила свое движение плечами.

— Вы спрашиваете: почему? Да потому, например, что мой муж не даст мне развода, — ответила она.

— Вы уверены?

— Уверена.

На лбу Лахова образовалась резкая складка. Он заметно побледнел.

— Я считал вашего мужа более порядочным человеком, — сказал он после короткого молчания.

— Вы судите с своей точки зрения, — возразила Елена Дмитриевна, — а мой муж принадлежит к тем порядочным людям, которые считают непорядочным всякий семейный скандал. У них одна мораль, у вас может быть другая — с этим ничего не поделаешь.

— Но, мне кажется… — Лахов приостановился, не находя выражения, — мне кажется, он не до такой степени всесилен в нашей судьбе. Разве… — он опять приостановился и повел глазами в сторону, — разве всегда покидают мужей с их согласия?

Елена Дмитриевна не отвечала, только ресницы и губы ее начали немного дрожать. Потом она низко уронила голову на руки, вздрагивая плечами. Когда она выпрямилась, слезы текли по ее щекам и снова заливали глаза. Она обмахнула их носовым платком. И можно было подумать, что слезы успокоили ее, потому что ее голос зазвучал тверже, когда она ответила:

— Я не гожусь для этого, Ипполит Михайлович. Я не могла бы переломить себя.

Складка на лбу Лахова проступила еще резче, глаза смотрели сосредоточенно, почти строго. Он как будто думал не о том, что она сейчас сказала, а скорее прислушивался к слагавшемуся в нем самом решению.

В эту минуту послышался стук приближавшегося экипажа. Они оба вздрогнули.

— Это муж, — сказала Елена Дмитриевна. — Останьтесь, ведь вы знакомы.

Но Лахов быстро встал.

— Нет, нет, не теперь, в другой раз, — проговорил он, и крепко стиснув ей руки, выбежал боковым ходом во дворик, а оттуда в проулок между двумя виллами.

Старый Джузеппе с удивлением посмотрел ему вслед и сомнительно покачал головой.

XXXII

На другой день, часов в десять утра, когда Глыбов, только что окончив свой туалет и выпив свой утренний кофе, собирался отправиться на «Promenade des Anglais», ему доложили, что господин Лахов желает его видеть. Николай Антонович удивился, но приказал просить.

По принужденной походке Лахова и искусственному спокойствию, которое он старался придать себе, можно было догадаться, что его привела не совсем обыкновенная причина. У Глыбова мелькнула мысль, что молодой человек проигрался и ищет денежной помощи. «Это его плохо зарекомендует, хотя дать ему денег можно», — подумал он, и попросил его садиться.

— Меня привело к вам очень важное дело, касающееся также вас и еще третьего лица, — заговорил Лахов, садясь и стаскивая немножко дрожавшими пальцами перчатку с руки. — Можете вы уделить мне полчаса для разговора?

— К вашим услугам, — ответил Глыбов, все более недоумевая. — Дело касается и меня, вы говорите? Но прежде всего позвольте вам напомнить, что мы с вами — знакомые люди, и мне доставило бы удовольствие видеть вас и без всякого дела, — добавил он, изобразив своими крупными губами любезную улыбку.

Лахов поблагодарил.

— Дело, о котором я говорю, так важно и так, может быть, необыкновенно, что я не мог бы избежать этого объяснения, хотя бы мы и не были знакомы, — продолжал Лахов. — Предупреждаю вас, что нам нелегко будет говорить. Но как бы то ни было, я предпочитаю объясниться прямо и коротко.

Глыбову показалось, что он начинает догадываться. И в тоже время он почувствовал, как будто ему передается частица нервного возбуждения, звучавшего в голосе Лахова.

— Я также предпочел бы краткость, если… если нам необходимо о чем-то объясниться, — ответил несколько иронически Глыбов.

Он как-то разом понял, что этот молодой человек, о котором он слышал столько хорошего — его враг, и сам почувствовал враждебность к нему.

Лахов поправился в кресле и сунул в карман перчатки. На белом без загара лбу его выступила слабая краска.

— Я буду краток, сколько возможно краток, — продолжал он. — Но я опять предупреждаю вас: я решился объясниться с вами только потому, что составил себе представление о вас, как о человеке очень умном, очень деловом, и следовательно, способном взглянуть на всякую вещь по существу, помимо всего того, что житейская ложь приплетает ко всякому делу…

— Очень благодарен за такое лестное мнение обо мне, но не знаю, удастся ли мне оправдать его именно в данном случае, — перебил его Глыбов с тою же скрытою и враждебною иронией.

— У меня не было намерения льстить вам, я хотел только объяснить, почему я решился на этот разговор, очень трудный для нас обоих, — заговорил снова Лахов. — Я сказал, что дело касается, кроме нас, еще третьего лица. Это третье лицо — ваша жена.

Глыбов кивнул головой, давая знак, что он слушает.

— Приехав три недели назад в Ниццу, — продолжал Лахов, — я встретился с Еленой Дмитриевной, и наше петербургское знакомство здесь возобновилось…

У Глыбова одна бровь чуть-чуть дрогнула, и глаза стали глядеть напряженнее.

— Встречаясь с Еленой Дмитриевной довольно часто, я не мог не оценить ее достоинств, — продолжал Лахов. — Может быть, на моем месте благоразумнее было бы бежать от опасности, которую не трудно было предвидеть, но я не прибегнул к этому средству. Я не мог бежать. Я видел ясно и неотразимо, что это не увлечение, а роковое чувство, какое бывает только раз в жизни, и только к одной женщине. Я знал, что она не свободна, но… я позволил самому себя уверить, что ее сердце осталось свободным. Конечно, это может показаться очень недостаточным основанием для тех смелых планов, в которых я искал выхода из нашего положения; но другого выхода нет. И я явился к вам, чтобы сказать: если вы честный человек, то вы предпочтете честную развязку, вы дадите свободу Елене Дмитриевне.

Голос Лахова дрожал, и весь он был словно в лихорадочном ознобе. Но, договорив последние слова, он быстро и смело поднял глаза.

Глыбов смотрел прямо на него, напряженным и как показалось Лахову, насмехающимся взглядом. Потом он опрокинулся на высокую спинку кресла, закинул голову, ударил плашмя обеими руками по подлокотникам и захохотал.

XXXIII

Лахов быстро поднялся с места. Все краски разом сбежали с его лица.

— Вы смеетесь! — вскричал он, чувствуя, как горячая гневная волна прилила ему к сердцу.

Глыбов, продолжая хохотать, сделал плавный жест рукою, как бы приглашая его снова сесть.

— Еще бы мне не смеяться! — проговорил он с злобной веселостью. — Вы влюбились в мою жену — что, впрочем, делает честь вашему вкусу, потому что она прелестная женщина, — и являетесь просить у меня ее руки, точно у папаши. Да этого нарочно выдумать нельзя!

— Но я не шутить с вами пришел, а объясниться серьезно, — проговорил Лахов. — И прошу вас ответить мне точно также серьезно.

— Да о чем нам объясняться, скажите на милость? — возразил Глыбов. — Вы уже объяснились мне в любви к моей жене. Я не просил вас об этом, но раз что вы пожелали высказаться, мне остается вас поздравить… или, если вам это лучше нравится, пожалеть вас. А жены своей я ни за кого замуж не выдаю.

— Это ваш решительный ответ? — вскричал Лахов.

— Самый решительный. Но сядьте, сделайте одолжение, и успокойтесь немножко. Вы должны отдать мне справедливость, что я поступаю очень любезно, разговаривая таким образом, вместо того чтобы выпроводить вас на улицу. Но я знаю, что влюбленные всегда немножко сходят с ума, а к тому же я имел о вас до сих пор хорошее мнение, как о способном молодом человеке.

— Я заставлю вас иметь обо мне мнение, как о человеке, который готов ценою жизни защищать счастье свое и любимой женщины, — прокричал Лахов, все более бледнея.

Николай Антонович нетерпеливо пошевелился в кресле.

— Позвольте вас спросить, — сказал он, — вы с этим диким предложением пришли также и от имени Елены Дмитриевны?

Лахов не смутился. Он предвидел этот вопрос, и был приготовлен к нему.

— Нет, я пришел от своего имени, — ответил он. — Елена Дмитриевна может сама с вами объясниться, если найдет нужным. Но я полагаю, что в подобных случаях мужчина должен взять на себя решение вопроса, за себя и за женщину.

Гдыбов насмешливо прищурился на него.

— Который мужчина? — переспросил он. — Я полагаю, что женщина, выходя замуж, отдает свою судьбу в руки мужа. А ведь мужчин, которые будут в нее влюбляться, может оказаться очень много. Сегодня один, завтра другой, послезавтра третий; и все они захотят решать за нее — что же это будет!

И он опять захохотал, запрокинув голову и вздрагивая всем своим коротким туловищем. Лахов стоял перед ним, опустив руку в карман и стискивая лежавшие там перчатки. Мускулы лица его дрожали, в глазах бегал какой-то мутный блеск.

— Повторяю вам, что я пришел сюда не для шуток, — проговорил он хрипло и глухо. — Вы не отдаете себе отчета в нашем взаимном положении, и тем хуже для вас. Прав я или неправ, но один из нас должен уступить дорогу другому. Поняли вы меня?

— Я понял, что мне наконец надоела эта глупая история. Потрудитесь оставить меня в покое, и избавьте на будущее время меня и мою жену от ваших посещений! — ответил Глыбов, махнув рукою по направлению к дверям.

— А! Вы полагаете, что этого достаточно! — вскричал Лахов. — Вы думаете, что вы так хорошо ограждены своими законными правами, что вам и дела нет, если они потребуют жертвоприношения двух жизней? Я не считал вас честным, но думал, что вы умны, и поймете разумность выхода, который для нас всех представляется, и который я предложил вам. Но вы дрянной эгоист, вы свое деловое бездушие вносите во все человеческие отношения. Вы заслуживаете презрения, и я презираю вас. Но не настолько, чтоб отказать себе в удовольствии драться с вами…

Лахов судорожно поднял руку и с силою швырнул скомканные перчатки прямо в лицо Глыбову.

Тот вскочил с кресла, багровый, с перекошенными губами.

— Вас надо в сумасшедший дом запереть! — прокричал он. — Вы мне ответите у барьера!

Лахов взял шляпу, и не подобрав валявшихся на полу перчаток, повернулся к выходу.

— Там самое настоящее место, чтобы нам свести наши счеты, — сказал он вполоборота, и вышел скорыми шагами.

XXXIV

Разыгравшаяся сцена смутно доносилась до слуха Елены Дмитриевны. Она из своей уборной слышала все возвышавшиеся голоса, как будто голос мужа, и другой, тоже как будто знакомый голос. Но возбужденный тон так изменил их, что она не могла их узнать. Потом ей послышался гневный крик, на который ответил другой, еще более громкий и злобный крик. Удивленная, отчасти испуганная, она хотела броситься к мужу, но ее туалет еще не был окончен. Она наскоро пронизала шпильками косу, набросила на плечи широкую блузу и торопливыми шагами пошла по направлению, откуда сейчас слышались раздраженные голоса. Проходя через гостиную, она с изумлением увидела в окно быстро удалявшегося Лахова. Неприятный испуг сжал ей сердце. Она побледнела, пошла тише, и еще тише отворила дверь в кабинет мужа.

Николай Антонович стоял посреди комнаты, прислонясь к письменному столу. Голова его была опущена, большие пальцы рук заложены в жилетные карманы. При входе жены, он поднял глаза и остановил на ней сосредоточенный, пронизывающий взгляд.

— Кто у тебя был? Я слышала какой-то шум… — проговорила с выдававшим ее смущением Елена Дмитриевна.

— У меня был господин Лахов, — ответил Глыбов, продолжая глядеть на нее в упор тем же тревожившим ее взглядом. — И вам, вероятно, известна причина его посещения?

Смущение еще больше овладело Еленой Дмитриевной. Ее почти качало на ногах, и она поспешно опустилась в кресло.

— Даю вам слово, что мне ничего неизвестно, — проговорила она твердо. — Но почему приходил к вам Лахов? О чем у вас был такой горячий разговор?

Глыбов опять взглянул на нее своим пронизывающим взглядом, и прошел раза два из угла в угол. Он заметил валявшиеся на ковре перчатки, поднял их и положил на стол.

— Вам известно, по крайней мере, что господин Лахов сделал вам честь влюбиться в вас, и льстит себя надеждою на взаимность? — бросил он вопрос.

«Ипполит сказал ему!» — мысленно воскликнула Елена Дмитриевна, более изумленная, чем испуганная.

— До такой степени, что даже не сомневается в вашем желании развестись со мной, — добавил Глыбов.

Елена Дмитриевна не отвечала; лицо ее приняло какое-то каменное выражение. Глыбов постоял, бросил на нее боковой взгляд и опять стал ходить, мелко ступая своими немножко косыми ногами.

— Мы соединены с вами уже десять лет, и могли хорошо изучить друг друга за это время, — заговорил он снова. — Вы отдадите мне справедливость, что я был заботливым мужем. Я понимаю, однако ж, что не гожусь в герои романа. Ваше сердце оставалось незанятым, я это отлично чувствовал. Но я доверял вам, зная, что вы не способны поступить легкомысленно…

— И вы были правы, — тихо сказала Елена Дмитриевна.

— Я был готов к тому, что в вашей жизни наступит момент, когда вы, как всякая женщина, испытаете потребность разделить симпатию, сочувствие, — продолжал Глыбов. — Но зная вас, я был спокоен, потому что вы не позволите себе увлечься до того, чтоб преступить… чтоб нарушить… одним словом, вы понимаете меня.

— Вы не ошибались, — отозвалась также тихо Елена Дмитриевна.

— Но господин Лахов, вероятно, ошибался? — с сарказмом проговорил Глыбов. — Это ставит меня в необходимость сказать вам, что вы сделали дурной выбор.

Он вдруг круто повернулся на каблуках, и остановясь близко перед женой, разом потерял всю свою сдержанность, и заговорил запальчиво, крикливо, поминутно меняясь в лице, взмахивая руками, и то отступая, то подбегая так близко, что его ноги касались ее колен.

— Вы знаете, зачем приходил Лахов, как он держал себя? Он пришел требовать развода, заставить меня возвратить вам свободу, и когда я отвечал так, как должен был отвечать, он оскорбил меня, сказал, что презирает меня, и швырнул мне в лицо вот этими перчатками.

И Глыбов, схватив со стола перчатки Лахова, с бешенством сжал их в комок и пустил ими в стену.

— Да, он здесь кричал на меня, как человек, который приходит с законным требованием, а ему указывают на дверь, — продолжал Николай Антонович. — Он, видите ли, решил, что вы ему больше годитесь, чем мне, что так предопределила его роковая страсть. А когда я не выразил согласия уступить ему дорогу, он дал мне что-то вроде пощечины, чтоб заставить меня драться с ним. Он рассчитывает пристрелить меня у барьера и таким способом овладеть вами!

Бледная до прозрачности, Елена Дмитриевна встала, шатаясь, с своего кресла.

— Вы могли это сказать? Или он это сказал? — проговорила она глухо. — Это безумие, этого никогда не будет. Вы не будете драться…

— После того, что произошло, ни он, ни я не можем отказаться от дуэли, — возразил Глыбов. — Теперь это решится между нами двумя, и я запрещаю вам вмешиваться.

— Вы не будете драться, — повторила Елена Дмитриевна, и поспешными, неверными шагами вышла из кабинета.

Дойдя до своей комнаты, она присела к письменному столику, и облокотившись, сжала обеими руками лицо. Потом подняла голову, раскрыла бювар и написала на листке бумаги несколько строчек.

XXXV

Лахов вернулся домой утомленный, с разбитыми нервами, с смутным сознанием какой-то сделанной глупости. Он еще не осуждал себя прямо, даже старался оправдаться в собственных глазах, но удручающее чувство недовольства самим собою подавляло эти усилия.

Раньше, когда объяснение с Глыбовым рисовалось ему впереди, оно совершенно иначе складывалось в его воображении. Ему казалось, что он берет на себя единственно честную и достойную роль, что другого выхода нет, и что он стоит на такой твердой ночве, на которой нельзя проиграть игру. Но теперь непонятная самоуверенность Глыбова сбивала его с толку, и вся разыгравшаяся сцена, с предстоявшей развязкой у барьера, отзывалась дикостью.

Он лег на диван, закрыл глаза и старался все снова обсудить, спокойно и хладнокровно. Но нервное возбуждение было еще слишком сильно, и мысли его путались. Ощущался осадок непоправимой, нелепой выходки, вместе с сознанием своей неопытности в тех жизненных столкновениях, к которым не может подготовить ни наука, ни обыкновенная трудовая деловитость.

«A-а, все это глупости. Я во всяком случае теперь ближе к развязке, чем был вчера, а это главное», — пробовал он ободрить себя.

В голове и во всем теле он чувствовал несносную тяжесть. Он вспомнил, что почти не спал ночью, и решил заснуть. Но если придут от Глыбова, кого он выберет своим секундантом? Между всеми его ниццскими знакомыми не было ни одного подходящего для этой роли. Но, к его собственному удивлению, он никак не мог заставить себя серьезно думать о предстоявшей дуэли; он относился к ней так, как будто она никогда не могла состояться. И о Елене Дмитриевне он тоже как-то не мог думать. Напрасно он усиливался вызвать ее образ: этот образ уходил от него, отделялся от его мечтаний.

Тягостная дремота начала понемногу овладевать им, когда легкий стук в дверь заставил его вскочить. Ему подали записку. Не зная почерка Елены Дмитриевны, он, однако ж, тотчас же догадался, что этот серебристо-серый листок был от нее. Он быстро оторвал клапан и прочел следующие строки:

«Приходите сейчас в городской сквер. Буду ждать вас на веранде над прудом, где лебеди. Елена».

Лахов схватил шляпу и почти выбежал на улицу.

Елена Дмитриевна сидела на скамье, на узенькой площадке искусственной скалы, поставленной над крошечным прудиком, против только что воздвигнутого памятника в годовщину столетия первого занятия Ниццы французами, во время директории. Ее встревоженное лицо было обращено в ту сторону, откуда она ждала Лахова.

— Благодарю вас, что пришли, мне необходимо вас видеть, — сказала она, протягивая ему руку. Он почувствовал сквозь перчатку холод этой руки.

— Мог ли я не прийти?! — отозвался он почти с упреком.

— Сядьте, я здесь только на несколько минут, а мне надо очень серьезно переговорить с вами, — сказала она, указывая ему место подле себя. — Переговорить по поводу вашего… сегодняшнего поступка. Мне все известно.

Сердце Лахова забилось сильно, и потом все тише, тише, точно вся кровь понемногу уходила из него. Ему сделалось нестерпимо не по себе от холодного, почти зловещего тона, слышавшегося в словах Елены Дмитриевны.

— Ваш муж рассказал вам? Все? — чуть не вскричал Лахов.

— Как же он мог не рассказать мне? — возразила Елена Дмитриевна. — Уж не воображаете ли, что честь дуэлянта требовала охранить тайну вызова, для того чтобы постороннее вмешательство не помешало поединку? Вы знаете все это из плохих романов, Ипполит Михайлович. Никакой дуэли у вас не будет. Вы сделали безумную нелепость, и должны сейчас же загладить ее.

Лахов побледнел.

— Как же это загладить? Надеюсь, вы не хотите сказать, что я должен извиниться перед вашим мужем? — спросил он.

— Но разве вы не сознаете, что поступили нелепо, что мой муж не виноват в том, что случилось между нами, что он не обязан рисковать своим положением, может быть жизнью, и в лучшем случае сделаться предметом насмешливых пересудов? — возразила Елена Дмитриевна.

— Как вы заботитесь об его интересах, даже об его самолюбии! — произнес Лахов с накипавшею горечью.

— И о своих также, Ипполит Михайлович. Как вы думаете: если б эта нелепая дуэль состоялась, меня пощадили бы? Я сделалась бы достоянием самой бешеной сплетни, и все, понимаете ли — все, от репортеров «Petit Niçois» до петербургских кумушек, рвали бы в клочки мое имя, мою честь, мой стыд. Вы не подумали об этом?

— Может быть вы правы: я недостаточно об этом думал, — ответил с тем же чувством горечи Лахов. — Я думал только о вашем освобождении, и все другое казалось мне до такой степени ничтожным перед целью, к которой я шел…

— Вы искали моей свободы, купленной убийством моего мужа? — воскликнула Елена Дмитриевна с блеснувшими тайным ужасом глазами.

— Дуэль не убийство, — возразил Лахов, — я и ваш муж одинаково рисковали бы жизнью.

— И вы могли допустить хот на минуту, что после… той развязки, о которой вы безумно мечтали, я досталась бы вам, как военная добыча, как приз победителю? — продолжала, не слушая его, Елена Дмитриевна. — Но ведь это чудовищно! Нет, хуже: это детски невменяемо! Ах, Ипполит Михайлович: есть вещи, в которых вы… моложе своих лет.

XXXVI

Краска бросилась в лицо Лахову и сейчас же сбежала. В его сердце в эту минуту не было места ни гневу, ни чувству обиды: он весь был подавлен инстинктивным сознанием, что обрывалось что-то главное, что эта женщина, которою он так внезапно и так страстно увлекся, куда-то уходила от него.

Он поднял на Елену Дмитриевну смущенные, печальные глаза.

— Я не умею спорить с вами, — сказал он. — Я охотно допускаю все превосходство вашей опытности, вашей женской зрелости. Но скажите же: что другое я мог сделать? Что мы оба могли сделать?

Елена Дмитриевна пожала плечами и не тотчас ответила. Ее взгляд задумчиво ушел в блиставшую в легком тумане морскую даль, и когда потом остановился на Лахове, в ее зрачках как будто тоже отражалась морская гладь, спокойная и холодная…

— Когда случается то, что с нами случилось, и в условиях, в каких мы находимся, тогда… надо пережить это, — сказала она.

Лахов всплеснул руками и тотчас опустил их, как человек, у которого вышибли оружие.

— Вы никогда не любили меня! — произнес он глухо.

Елена Дмитриевна усмехнулась одним уголком губ, печально и укоризненно.

— Мне не было цели притворяться, — возразила она.

— Вы и не притворялись, вы просто решили: «Это опасная штука, надо держаться подальше от нее». А любовь только и начинается там, где исчезает страх опасности, — сказал Лахов.

— Вы думаете? — протяжно спросила Елена Дмитриевна, и ее глаза слабо и загадочно блеснули.

— Разве любовь не делает из женщины героиню, не зажигает душу, не заставляет жертвовать собою? — ответил другим вопросом Лахов.

Елена Дмитриевна опять повела мимо него своим загадочным взглядом.

— Да, все это бывает, я знаю, верю… — промолвила она вскользь, как бы не желая высказать всю свою мысль.

— Отчего же этого не случилось? — в волнении продолжал Лахов. — Почему ваше чувство ко мне оставило вас неподвижною, нерешительною, недоступною?

Глаза Елены Дмитриевны медленно обратились к нему и облили его ласковым, но каким-то далеким взглядом.

— Не знаю; как я могу о себе судить! — ответила она. — Может быть, я не такая, как все; а может быть… то, о чем вы говорите, бывает тогда, когда мужчина, которого любит женщина… сильнее этой женщины.

Эти слова, сказанные так ласково, почти нежно, словно добили Лахова. Он весь похолодел, сжался…

— A-а, вот когда вы наконец высказались! — произнес он тоном мучительной тоски. — Конечно, до того ли нам, чтоб щадить чужое самолюбие.

Елена Дмитриевна, как будто сама почувствовавшая причиненную ему боль, подвинулась к нему и ласково взяла его руку.

— Не придавайте излишнего значения моим словам, Ипполит Михайлович, — заговорила она. — Ведь в этих случаях бесполезно анализировать, доискиваться. Все случается так, как должно случиться. Почти с первой нашей встречи, я почувствовала большую симпатию к вам. Потом, когда эта симпатия развилась в нечто большее, я стала беречь себя, убегать от опасности… всякая женщина сначала старается убежать от опасности. А дальше — я, как более опытная из нас, первая дала себе отчет в нашем взаимном положении. Вас ваше увлечение заставило фантазировать, вы создали себе план, совершенно безумный план, захотели привести его в исполнение, самовольно распоряжаясь мною, позволили себе нелепую выходку… Но я именно затем и пришла сюда, Ипполит Михайлович, чтоб убедить вас в необходимости загладить вашу вину. Я вас прошу, я требую этого. Вы должны сейчас же, немедленно уладить все. Муж дома, вы прямо отсюда пойдете к нему, извинитесь в своей взбалмошной выходке…

Лахов молчал, глядя на нее в упор раскрытыми с выражением безмерной тоски глазами. Он в эту бесконечно длившуюся минуту переживал всю первую весеннюю грозу жизни.

— Значит, все кончено? — произнес он едва слышно.

Елена Дмитриевна вздрогнула и отвернулась. На ресницах ее быстро отяжелели две крупные слезы. Она вынула из кармана платок и прижала его к глазам.

— Я вызвала вас сюда, Ипполит Михайлович, потому что необходимо уладить ваше столкновение с мужем, — проговорила она, подняв голову. — Я отчасти виновата во всей этой истории, весь этот скандал из-за меня разыгрался, и я обязана все это устроить. Я не имею права допустить, чтобы мой муж расплачивался за мои… увлечения. Если мои просьбы что-нибудь значат для вас, вы должны сейчас же объясниться с мужем. Ну, если вам очень трудно сделать это лично, вы можете прислать ему свои извинения письменно. Ведь вы кругом неправы перед ним. Вы не можете отказать мне в этой единственной моей просьбе.

XXXVII

Лахов все больше бледнел, как бывает иногда с людьми, которых заставляют очень много пить. И то, что он чувствовал, в самом деле походило на тяжелое, мрачное опьянение. Ядовитая горечь все накипала и накипала у него в сердце, и подступала злоба.

— Я сейчас отвечу на вашу просьбу, Елена Дмитриевна, — заговорил он с маленькой судорогой в уголках рта. — Но мне хотелось бы раньше объясниться с вами… о более важном… или, по крайней мере, более интересующем меня. Нельзя же, в самом деле, чтобы все это осталось какою-то загадкой. Ведь согласитесь, что я не был приготовлен всем предыдущим к этой развязке. Я смотрел на наши отношения совершенно серьезно, для меня не было вопросом отдать вам свою жизнь, свое будущее, всего себя. И мне не приходило в голову, чтобы можно было играть таким чувством. Но что же такое случилось — непонятное, непостижимое, — отбросившее нас друг от друга? Ведь вы отдаете же себе отчет в своем собственном чувстве. Скажите, объясните?..

— Как вы любите все объяснять, разъяснять! — сказала она с печальной усмешкой. — А в любви серьезно только то, что понимается само собою.

— А, вы хотите, чтоб я сам понял. Но знаете, что мне остается только один способ понять вас? — воскликнул Лахов с прихлынувшим чувством злобы.

Елена Дмитриевна взглянула на него спокойно, почти холодно.

— Не знаю. И не спрашиваю, — ответила она, и в голосе ее прозвучала надменность светской женщины.

— Вы не спрашиваете, но тем не менее я объясню вам, — продолжал Лахов. — У меня, я говорю, остается единственный способ понять вас. Вы испорчены вашим светом, вашей роскошью, вашим великолепным положением. Вы дорожите своим браком, своим мужем, потому что только в этих условиях можете блистать, вести ваш grand train, играть роль королевы перед толпою, наполняющей ваши рауты, в завистливом благоговении теснящейся у ваших ног. О, я отлично понимаю, как соблазнительна эта роль, я сам на себе испытал действие гипноза, производимого вашими восемьюдесятью тысячами годового дохода.

Елена Дмитриевна слушала его с спокойным вниманием, немножко хмуря свои красивые брови. При последних словах она чуть-чуть усмехнулась.

— Вы хотите наговорить мне колкостей? — произнесла она тем же тоном светской женщины. — Но в вашей разгадке я не вижу ничего обидного, я готова даже подтвердить ваши слова. Да, вы совершенно правы, я очень дорожу и своим положением, и восемьюдесятью тысячами дохода моего мужа. И однако же…

Она взглянула на него и повела плечами, как бы спрашивая себя: договаривать ли?

— Говорите, говорите! — нетерпеливо отозвался Лахов.

— Однако же в этих условиях роскоши и блистания можно сохранить душу… и можно уметь любить, — досказала Елена Дмитриевна.

— Не выходя из этих условий? Оставаясь под одной кровлей с мужем, которого вы не любите и которому обязаны принадлежать? — возразил Лахов.

Брови Елены Дмитриевны опять нахмурились, она даже прикусила губу ровными, белыми зубками.

— После десяти лет брака, со стороны бывает трудно судить, к чему обязана жена, — произнесла она прежним холодным, даже отзывавшимся надменностью тоном.

Лицо Лахова сохраняло выражение напряженной растерянности. Он молчал. Ему казалось, что он или совсем ее не понимает, или боится понять.

— Я не мог бы принять от вас такой любви, — проговорил он наконец. — Я истерзался бы ревностью, ненасыщенностью чувства, сознанием совершенной непрочности таких отношений.

Белые зубки Елены Дмитриевны еще крепче нажали нижнюю губу.

— Разве я что-нибудь предлагаю вам, Ипполит Михайлович? — произнесла она уже с явно зазвучавшею в голосе надменностью. — Мы, кажется, путаемся в каком-то совершенно ненужном разговоре. К чему рыться в этом маленьком прошлом? Если были с чьей-нибудь стороны ошибки, неумелость — все равно, эти вещи нельзя начинать с начала. Возвратимся к тому, что привело меня сюда. Я должна уладить вашу ссору с мужем. Вы кругом, кругом неправы перед ним, и обязаны с ним объясниться.

Лахов помолчал. В нем накипал новый порыв злобы. Но он переломил себя.

— Я не могу явиться к вашему мужу, мне это было бы слишком тяжело, — сказал он наконец, — да это и ненужно совсем. Вы можете быть спокойны, мы не будем драться. Во мне нет больше ни малейшего желания пристрелить его. Я уезжаю сейчас же, с первым поездом.

Елена Дмитриевна слегка вздрогнула.

— Уезжаете? — повторила она, как бы удивленная.

— Да, и немедленно, — подтвердил Лахов. — Ничто не угрожает вашему мужу, если он сам не пожелает разыскивать меня. Но он не пожелает. А теперь, кажется, нам остается проститься друг с другом, — добавил он, чувствуя, что нижняя губа его трясется.

Елена Дмитриевна отвернулась. Плечи ее продолжали вздрагивать, голова низко опустилась. Лахов встал. Тогда она тоже встала, порывисто, точно спасаясь от самой себя.

— Прощайте, Ипполит Михайлович, — проговорила она.

Они молча, рядом, стали спускаться с верхней площадки сквера.

— Мы прощаемся — не как враги, не правда ли? — обратилась к нему на ходу Елена Дмитриевна. — Мы должны расстаться — конечно, вы правы. Но вы не сохраните очень дурного воспоминания об этом месяце в Ницце?

— Я полагаю, что для вас это решительно безразлично, — отозвался Лахов, ускоряя шаги. — Вам удобнее будет доехать, — добавил он, увидав свободный фиакр. — Позвольте искренно пожелать вам всего хорошего.

Он остановился, подсадил ее в коляску и снял шляпу. Елена Дмитриевна словно машинально сжала ему руку.

— До Петербурга? Вы прямо туда? — крикнула она, когда коляска тронулась с места.

— Нет, не прямо туда. И во всяком случае не думаю, чтобы мы скоро увиделись, — крикнул и Лахов.

Он опять снял шляпу и несколько раз махнул ею. Ему ответили из коляски взмахом батистового платка.

XXXVIII

Лахов пешком вернулся в свой отель, спросил счет, и тотчас же принялся укладываться. До парижского поезда оставалось всего полтора часа. Возня с чемоданами взяла не много времени. Лахов вспомнил, что еще не ел сегодня, и приказал подать себе завтракать. Ему притащили пять блюд. Он выбрал только ломтик холодного ростбифа, разрезал его, взял на вилку кусочек, но не положил его в рот, и отодвинул тарелку. «Глупо храбриться перед самим собою, — подумал он. — Аппетита у меня не может быть. Предстоит, как выразилась Елена Дмитриевна, пережить. От этого не уйдешь».

«А ведь господин Глыбов может подумать, что я бегу из трусости, — пришло ему в голову. — Что за глупая комедия!»

После некоторого размышления, он взял листок бумаги, написал, что сожалеет о случившемся, и что если господин Глыбов находит этого сожаления недостаточным, то может телеграфировать в Брюссель, по такому-то адресу, и тогда он, Лахов, не замедлит явиться в условленное место и время. Заклеив конвертик, он отослал его к Николаю Антоновичу с посыльным.

В вагон Лахов забрался рано, расположился очень удобно, но только что порадовался отсутствию соотечественников, как вдруг ворвался Варваровский, наступил ему на ногу, не извинился, и повернувшись, втащил за руки жену. За ними посыпались картонки, саки, пледа, корзинки. Катерина Павловна расположилась прямо против Лахова, и сейчас же начала выражать свое удивление по поводу его отъезда из Ниццы, хотя никак не могла объяснить, почему собственно она удивляется.

— Вы, разумеется, в Париж? — полюбопытствовал с своей кривой улыбкой Варваровский.

— Нет, не в Париж, — ответил Лахов.

— Как?! Но куда же? — спросили в один голос муж и жена.

— Я еду в Бельгию.

— В Бельгию? Но что же там делать? — удивился Эспер Петрович.

— Учиться, работать на заводе, — неохотно объяснил Лахов.

Варваровский пожал плечами.

— Не понимаю; это имело смысл разве в прошлом веке, когда мы еще не перегнали иностранцев, — сказал он.

Лахов не отвечал, и развернув газету, сделал вид, что углубился в чтение. Но глаза его только бегали по строкам, а думал он совсем о другом…

В Париже он прямо переехал с лионского вокзала на северный, и к утру был в Брюсселе. У него были с собой рекомендательные письма к некоторым лицам из мира железоделательной промышленности. В их среде он встретил самый любезный прием, и даже заинтересовал собою кое-кого в этом обществе. Недели две он прожил в Брюсселе, а затем уехал на один из крупнейших заводов, простым рабочим. В чемодане его была уложена блуза, купленная на рынке. Укладывая ее, он говорил себе, усмехаясь: «Едем пролагать пути из прошлого века прямо в XX-й».

На заводе Лахов провел полтора года, изучил до тонкости всю технику дела, познакомился с рабочим бытом, с целым складом этого твердого устоя современной культурной жизни. Тяжелый трудовой искус во многом изменил его и физически, и нравственно; но проверяя самого себя, он всегда невольно обращался к разыгравшемуся в Ницце эпизоду, и ему казалось, что первый толчок он получил там, что там стало ему ясно сложное и тонкое содержание жизни…

По возвращении в Петербург он тотчас заметил, что цена ему в деловых сферах как будто еще больше поднялась…

В первую же зиму ему привелось встретиться с Глыбовыми, это произошло на музыкальном вечере в доме одного капиталиста. Лахов знал, что Елена Дмитриевна должна тут быть, и хотя заранее смущался, но решил поехать: ведь нельзя же, живя в Петербурге, постоянно избегать ее.

Он увидел ее издали, в первом ряду кресел, и издали поклонился; она кивнула ему головой и отвернулась, слегка смущенная. Но, по окончании концертного отделения, она первая протянула ему руку, улыбаясь спокойно и приветливо.

— Пройдемте в гостиную, мне хочется говорить с вами, — сказала она. — Почти два года я вас не видела!

Они уселись в уголку, под абажуром лампы, величиной похожим на целый павильон. Разговор сначала не клеился — они больше осматривали друг друга. Лахов находил, что Елена Дмитриевна как будто еще похорошела. Чуть замечавшаяся наклонность к полноте не вредила ей, особенно в этом дорогом бальном туалете с высоким и глубоко вырезанным напереди воротом, так нежно полу-охватывавшим полу-обнажавшим ее круглую, белую, удивительно сливавшуюся с плечами шею. В ее больших светлых глазах, в снисходительной улыбке красивых губ выражалось еще больше ласки, женственности, влекущей прелести; весь ее богатый организм как будто еще продолжал развиваться.

Впечатление этой красоты и очаровывало, и раздражало Лахова, и его глаза любовались ею завистливо, а на сердце чувствовался осадок еще не выдохшейся, ядовитой горечи.

— Расскажите про себя все, что вы делали, как вы жили все это время, — потребовала Елена Дмитриевна, поправляя длинную по локоть перчатку.

Лахов постарался передать все как можно короче. А она слушала внимательно, с ласковым блеском в глазах, с явным желанием ободрить его.

— И никакого нового увлечения во все эти два года? — спросила она полушутливо, с оттенком маленького, безразличного кокетства светской женщины.

— Мне совсем не до того было, — ответил коротко Лахов.

— Но когда-нибудь вспоминали обо мне? — продолжала спрашивать Елена Дмитриевна тем же тоном безразличной благосклонности.

— Мне не удавалось забыть вас, — сказал Лахов.

— А вы старались? — протянула она, и немножко сощурила свои светлые глаза.

— Не все ли вам равно? — отозвался Лахов, невольно выдавая тоном голоса свою завистливую досаду.

— Не совсем все равно, Ипполит Михайлович, — ответила Елена Дмитриевна. — Во-первых, если бы вы старались выкинуть меня из своей памяти, это значило бы, что расставаясь со мной в Ницце, вы уносили враждебное чувство ко мне. А я ни в чем не считаю себя виноватой перед вами, и мне было бы приятно думать, что вы вынесли из встречи со мной хорошее воспоминание.

— Не знаю, надо ли нам говорить об этом? — возразил Лахов. — Я не делал себя судьею между нами. Но вы начали словами: во-первых, стало быть, есть еще второй пункт?

— А во-вторых, — продолжала Елена Дмитриевна, — я вообще того мнения, что забывать ничего не следует.

Все это заметки, зарубки, оставляемые жизнью. От них человек зреет. Иногда он делается хуже, иногда лучше, но всегда опытнее и сильнее. Это имеет права на признательность.

Лахов помолчал, потом взглянул на нее.

— Вы правы, и я действительно признателен вам, — сказал он более искренним тоном. — Я сознаю, что теперь уже не мог бы вести себя так глупо, как тогда.

— Зачем же излишняя строгость к себе? — возразила Елена Дмитриевна. — Вы, просто, были очень неопытны в этой области, хотя уже были большим умником во всех других отношениях, и на вас уже смотрели как на делового человека. Но это именно такая область, где самый умный человек иногда бывает очень… не силен. Здесь всего справедливее поговорка: молодо-зелено.

Лахов улыбнулся.

— Вы расположены прочесть мне второй урок, на этот раз теоретический, — сказал он.

Елена Дмитриевна рассмеялась, и в ее смехе немножко как будто прозвучало что-то лукавое.

XXXIX

— А вы еще не встречались с моим мужем? — переменила она разговор. — Он здесь, и мне приходится вторично выступить в роли примирительницы между вами. Вы тогда не хотели перед ним извиниться, но теперь непременно должны, и это вам не будет уже так трудно.

Лахов внутренно поморщился: его эта неизбежность объяснения с Глыбовым очень тяготила.

— Вы думаете, что ваш муж будет расположен принять мои извинения? — сказал он.

— Разумеется, — ответила Елена Дмитриевна. — Как же иначе? Вам, по вашей деятельности, непременно придется сталкиваться с ним; нельзя же вам сохранять роли незнакомцев.

— Но наше столкновение в Ницце наверное оставило в нем очень дурное впечатление, — возразил Лахов.

Елена Дмитриевна повела плечами.

— Хорошего, конечно, не оставило; но Николай Антонович очень рассудительный человек, и с ним легко поладить, — ответила она. — В сущности, какие могут быть затруднения? Вы чуть не вовлекли его в катастрофу, но зато оказали ему услугу, уехав тотчас же из Ниццы. (По губам Елены Дмитриевны опять скользнула лукавая усмешка). И наконец, будем говорить откровенно: ведь самое главное для него было — избежать дуэли. Вы понимаете, что он — не для этой роли… А дуэли он избежал, благодаря вашему благоразумию. Скандала никакого не произошло, никто во всей Ницце не подозревал случившегося. Но вот он сам сюда идет, и я сейчас же сведу вас вместе.

Между тяжелыми складками портьеры, действительно, обрисовалась в эту минуту коротенькая фигура Николая Антоновича. Во фраке, в сорочке самой последней моды, с пластроном из тонкого пике, он имел еще менее представительный вид, чем в дорожном костюме. В одной руке у него была тарелочка с грушей, которую он с наслаждением доедал, чавкая, причмокивая толстыми губами и выплевывая семечки на ковер.

Елена Дмитриевна поспешно пошла ему навстречу. Лахов направился за ней, следя все тем же завистливо любующимся взглядом за ее красивой походкой, чуть колебавшей стройный стан.

— Я дала слово m-r Лахову, что вы примете его извинения по поводу маленького столкновения в Ницце, — сказала Елена Дмитриевна, становясь сбоку между ними. — Я нахожу, что двухлетний срок совершенно достаточен для умных людей, чтобы забыть какую-то глупую историю.

Она улыбалась им обоим, словно ободряя их. Это было третье лицо, чувствовавшее себя сильнее их обоих. И у Лахова, сквозь смущение, которое он еще не успел сбросить с себя, сверкнула мысль, что никогда еще она не была так понятна ему, как в эту минуту…

Николай Антонович поднял на него снизу глаза, упиравшиеся в крутой лоб, и прожевал последний кусок груши.

— Миленькая была история, нечего сказать! — произнес он. — Мы с женой потом много смеялись над вашей необузданностью, но тогда, сознаюсь откровенно, я очень не прочь был бы всадить вам пулю в лоб.

И он, осклабясь толстыми губами, взглянул на жену.

Лахов тоже посмотрел на нее. Ее глаза ответили ему ласково-настоятельным взглядом. Он повиновался и проговорил несколько извинительных фраз.

— Ну, конечно, лучше всего то, что хорошо кончается, — поспешно сказала Елена Дмитриевна. — Могла быть дуэль — какой ужас! А дуэли не было, и это самое главное.

— Признаюсь, хорошенькая была бы картинка, — отозвался Глыбов, протягивая Лахову свободную руку и разрешаясь коротким смехом. — Мне, в моем положении, стреляться, и с кем же? Ведь мы с вами, собственно, свои люди, а?.. Завтра вы будете тем, что я сегодня, а?..

— И этим все сказано! — заключила с своей безразлично-благосклонной улыбкой Елена Дмитриевна, и напомнила обоим, что в зале началось второе концертное отделение.

В. Г. Авсеенко
«Вестник Европы» № 9-10, 1898 г.