Василий Немирович-Данченко «Наборщица»

Всю ночь стерегли мы дыханье у ней,
Недвижно лежала она.
В груди, колебалась слабей и слабей
Последняя жизни волна.
Т. Гуд

I.

Сырые, позеленевшие стены…

Густые сети паутины заткали все углы низкого, косого потолка. У окошка, с оборванной, грязной занавеской, стоят два или три горшка скудной, покрытой пылью и давно не политой, зелени. Маленький столик в углу весь занят книгами. Несколько разрозненных номеров «Современника» лежит на подоконниках; на полу в беспорядке раскинуты корректуры и мелким женским почерком исписанные листы бумаги.

Все бедно и скудно.

Давно уже, по-видимому, здесь ни к чему не прикасалась рука хозяйки. Густая пыль покрыла развернутые страницы кинутой на стул книги; недоконченное платье лежит тут же с забытою иглою; недопитый стакан чаю с надтреснувшим блюдечком и двумя мухами играет под светлыми лучами солнца ярким, режущим глаза, блеском.

У стены узкая, деревянная кровать. Еще молодая, но уже измученная и изнуренная девушка лежит на ней, напрасно стараясь согреться под холодным изорванным одеялом. Видно, как она порою судорожно вздрагивает; правая рука ее, худая и бледная, закинута под голову, черные густые волосы резко отделяются от белой наволочки подушки. Из-под них грустно глядят темные синие глаза, полные какого-то молящего выражения. На лице ее порою вспыхивает лихорадочный румянец, и в эти мгновения глаза ее сверкают ярким воспаленным блеском. Темные жилки проступают, на небольшом, но великолепно сформированном лбу: грациозная шейка, от закинутой назад головы до невысокой, но когда-то сильной груди, придает девушке оттенок поразительной красоты и прелести.

Порою она кашляет, и лицо ее наливается кровью, а бледные руки сжимают грудь, словно удерживая в ней невыносимую боль. Из-под приподнятой занавески скользит широкий луч света и падает на голову больной. Она жадно глядит в окно, словно ей дорога каждая, озаренная ярким сияньем, пылинка, словно ей мило это отражение света от сырой стены, темного подоконника и надтреснувшего стакана…

Порою взгляд ее скользит по книгам и недописанным листам бумаги, и в эти минуты в нем невольно сказывается глубокая, безнадежная мука.

Стенные часы, большие и неуклюжие, остановились давно. Сквозь разбитое стекло на них легла пыль, и у стрелки уже копался паук с тонкими линиями начатой сетки…

Издали послышались легкие шаги; чуть скрипя отворилась дверь. В комнату показалась большая, нечесаная голова с короткою, словно оборванною косою.

— Настась, а Настась!..

Больная повернула лицо к двери.

— Хозяйка пришла, ей Богу! Мне, говорит, беспременно Настасью Ивановну повидать надоть.

— Пусть зайдет.

— Спроси поди, говорит, как она может себя чувствовать.

— Как это?

— Насчет болезни, тоись…

— Проси зайти.

— Опять же она деньги получить за кватеру желает.

— Нет еще денег.

— Н-нет, а?.. Ну што ш, обыкновенно, коли нет, так и получить нельзя. Я так и скажу.

— Так и скажи ей.

— А кушать сегодня будешь?

— Не хочу.

— А ты покушай, — здоровей так-то!

— Нет… Грудь болит все.

— Тсс!.. Грудь…

И голова опять спряталась за дверью.

Прошло несколько минут. Снова послышались шаги и какой-то шум. Дверь отворилась, в комнату вошла еще не старая, но безобразно нарумяненная женщина, в ярком шелковом платье.

— Настасья Ивановна! Ну, как вы? Как Бог помогает?..

— Все хуже. Грудь ноет…

— Я к вам за делом!

— Что вам угодно?

— Я все-с за деньгами. Вы мне за месяц пожалуйте… а? Очень нужно самой.

— Денег нет: хозяин не присылал еще… Сегодня я только послала ему письмо.

— Ax, Настасья Ивановна! Погубили вы себя честным трудом вашим… Ну что — с того… Разве вам такая жизнь нужна? Вот вы и больны, а никто к вам и не заглянет — никто! И бедность у вас самая непокрытая.

— Полноте!

— Что, полноте!.. А какого я вам купца-то сватала? Чем не хорош? «Все, говорит, сделаю, от родителев своих отрекусь, потому любовь необыкновенную чувствую». Другая, матушка вы моя, за благодеяние мое приняла бы это, а вы как?.. Эх, Настасья Ивановна, а помните, какую браслетку хотел презентовать вам: посередке настоящий брильян, а внутри «в знак моего пристрастия» изображено!.. Да, близок локоть, только не укусишь…

— Оставьте меня, — и девушка закашлялась; на ее губах показалась кровь.

— Чего оставьте? Я за вас страдала, думала, вы благодарны останетесь, а вы, поди, с честным трудом своим на двадцать рублей в месяц пошли!.. Эки грехи какие! Нынче, матушка, так жить никак нельзя. Нынче, что человек, то и мошенник! Значит, со всякого лупить нужно для своего мамона.

— Я к вам деньги пришлю.

— Ты и без того, матушка, месяц присылаешь!..

— Можно войти? — послышался у дверей детский надорванный голосенка.

— Войдите, кто там?

— Я-с. Петька-с, из типографии-с.

— От хозяина?

— Да.

— Чего ж, он прислал письмо?

— Письмо… Нет письма, кажись, не было… Не было письма.

— Так чего же пришел ты?

— Хозяин велел передать: скажи, говорит, ей, что деньги она тогда, значит, получит, коли работать придет. У нас, говорит, такой уговор был, чтобы за полный месяц платить, а так, говорит, нельзя, чтобы день работать, а другой нет. Потому это одно баловство. Так и скажи, говорит, ей, чтобы работать приходила.

— Господи, Господи, что ж это будет?

— Так и скажи, говорит, ей, чтобы работать приходила, тогда и деньги, а так нельзя, чтобы один день…

— Ну, довольно, хорошо.

— А так говорит, нельзя, потому это баловство!..

— Довольно, говорят тебе.

— Я от хозяина-с, как он послал меня, так я беспременно сказать должен.

— Иди, передай, что я приду сама.

Мальчонка ушел.

— Вот вам и хозяин. Вот и деньги… Что вы мне теперь заплатите… а? Откуда я получу? Разве так делают честные девушки?.. Ах, как не стыдно вам!.. Я сама женщина бедная.

— Погодите хоть с неделю, я все отдам вам: пойду опять работать!..

— Что годить-то? Вы ведь никогда с этой жизни здоровы не будете… А вы лучше, миленькая, послушайте меня, я не стану вам зла желать: вы как встанете с кровати, так обернитесь с этим самым купчиком поласковей: он вам сразу всякое удовольствие предоставит, а не токмо что деньги…

— Оставьте меня, ведь я вам исправно платила всегда.

— Сегодня исправно, завтра исправно, а после завтра неисправно… Вот как это… А мне комната нужна: сюда у меня давно жиличка хорошая просится, у нашего немца на содержанье второй год живет. Вы, говорит, благодетельница моя, заместо родной матери!.. Вот как-с… А то честный труд!.. Твой честный труд ничего не стоит… А это разве бесчестие?.. Я сама с полюбовником живу, а разве я тоже бесчестная?

— Да, не мучьте же меня! Я заплачу вам… — И девушка опять стала кашлять, удерживая готовое вырваться рыдание…

— Нешто я мучу вас? А вот вам мое последнее слово: коли не отдадите к середе денег, так идите на все четыре стороны с честным трудом своим; мне таких не нужно, — мы бесчестные!..

И хозяйка величественно вышла из комнаты.

Девушка снова упала на кровать. Она рыдала и билась, судорожно комкая руками одеяло.

— Боже мой, Боже мой! Что за люди!.. Как выбиться отсюда, из этого омута!..

Опять отворилась дверь.

Та же голова, что и прежде, показалась в комнате.

— Настась, а Настась!

— Чего вам?

— И што я тебе скажу: барин, из угловой комнаты-то, велел тебе кланяться, ей-Богу!..

— Уйди, уйди вон.

— Чево ты!.. Нет, слушай: «скажи, говорит, ей, что я для нее ничего не пожалею, не токмо что денег, потому у меня, говорит, большие тыщи есть!.. Опять же, говорит, меня много девушек любили, а такой еще не встречал… Потому и пылаю…» Так, подлец, и говорит: «пылаю». А? Как это тебе покажется?.. И с ехидной этой расплатишься. — И кухарка плюнула в ту сторону, куда ушла хозяйка.

— Уйди же, оставь меня.

— Чево уйти? Наша сестра — дура, коли ее не научишь, а ты послушай, что я тебе стану говорить. Он из себя брюнет и такой красный… Опять же пять пудов одной рукой поднять может. Как есть мужчина… Пьет, не то, чтобы очень много, а так больше для прилику, и то по праздникам. Он хошь и в пьяном виде, а только большого безобразия я за ним не видела, не то, что чиновник тут есть один. Как перед Богом, правду я тебе чистую говорю… И я, — он-то расписывает, — денег не пожалею, потому у меня большие тыщи, опять же говорит «пылаю».

— Господи! Скоро ли кончится это? — и девушка опять зарыдала, — да уйдите же отсюда, уйдите!

— Чево орешь-то! Я и без твово оранья уйду, нешто мне не все равно, хоть околей ты с голоду, а никакой в тебе великатности нет, не то штобы за хорошее слово спасибо сказать! — И она ушла, сильно хлопнув дверью.

II.

Большая комната, черная, вся покрытая копотью и пылью.

Вдоль стен и по середине станки для наборщиков. Небольшие ручные лампы озаряют бледные, немытые лица и быстро мелькающие с литерами руки. Кругом слышен глухой говор и шум.

— «А во вторых потому… што… рразвитию… цирку… ку… ляляционных… банков… припятст…ств…вовала… ла бы», — читает по складам рукопись мрачный и несообщительный наборщик, приготовляясь к работе.

— Эко пишут, дураки! — ругается он, ожесточенно принимаясь за рукопись, — словно курица лапами замарала бумагу!.. Тоже, скотина, писателем прозывается, прокаженная бестия!..

В стороне у станков работали три девушки, одетые в черное. Одна из них знакома нам по первой главе этого очерка. Она еще не оправилась. То же молящее выражение, как и прежде, светилось в глазах ее, тот же лихорадочный румянец порою вспыхивал на щеках ее. Она работала быстро, словно стараясь наверстать потраченное время.

Две другие наборщицы были также изнурены работой и лишениями. У одной из них уже развивалось воспаление глаз, и она порою сжимала красные, опухшие веки, словно стараясь пересилить мучительную боль.

«Полюбить я тибя могу, ежель ты мово зладея и изверга короля меклинбурскаво на единоборстве возмешь и победишь и через это меня освободишь и через эти высокие стены с конем своим знаменитым добрый молодец Адольф Николаевич ко мне на мою грудь лебяжью прыгнешь. Это я очинь могу отвечал млад прынец и в тужь минуту» — разбирал в другом углу маленький, тщедушный наборщик, напрасно стараясь проникнуть в загадочный смысл небольшой рукописи.

— Настасья Ивановна!.. Госпожа Настасья Ивановна! — крикнул в дверях толстый господин в черном, с солидною золотою цепью и бриллиантовым перстнем на руках.

Знакомая уже нам наборщица отложила работу и пошла в небольшой кабинет, где за грудами корректур и за пробами шрифтов занимался хозяин типографии.

— Что вам угодно? — спросила она.

— А, это вы? Очень рад, — осматривая ее, вскользь проговорил солидный господин, — очень рад, потрудитесь получить двенадцать рублей; остальные восемь я за прогульные дни вычел из вашего жалованья.

— Я больна была…

— Знаю, знаю. Я уже предусмотрел это. Видите ли, никакое правильно организованное предприятие не может держаться, если все будут трудиться так, как вы… Если вы больны, то это ваше, а не мое дело; я знаю только, что вы не работали восемь дней, и поэтому, к крайнему своему сожалению, нахожу нужным отказать вам. Извините-с. Я на ваше место нашел наборщика, более для моей типографии подходящего.

— Я заработаю за эти восемь дней праздниками, за что же вы гоните меня? Вы отнимаете последний кусок хлеба.

— У меня-с не богадельня, а типография, это раз, а второе то, что ваша болезнь неизлечима, по-видимому, следовательно вы для меня убыточны. Прощайте-с, вот ваши деньги.

Шатаясь вышла девушка из типографии.

Голова ее горела, в глазах стояли жгучие слезы.

— Все, все снова потеряно!.. Снова без труда, без средств, без хлеба… Что же делать мне с этой нуждой?.. — И она даже не могла выплакаться в эту тяжелую минуту и шла сама не зная куда.

— Господи! Один конец, разом порешить с собой, покончить с жизнью. Хоть бы на это хватило силы! А сколько трудилась и готовилась я — и все это пропало даром… Куда идти, где приютится? О, моя бедная, бедная мать, если бы ты видела меня в эту минуту. И в изнеможении прислонилась она к фонарному столбу, не замечая следовавшего за нею гуляку.

— Устали-с! Позвольте-с бескорыстно оказать маленькую услугу! — послышалось за нею. — Нам по одному пути-с..

Она оглянулась. Свет от фонаря падал прямо на щетинистую, опьяневшую рожу. Гуляка протягивал ей руку.

Она рванулась вперед.

— Я лихача нанять могу!- крикнул он за нею, но она уже ничего не слышала.

III.

Грязная кухня, полная духоты и чада. За большою русскою печью возилась известная нам нечесаная кухарка. На столах кровь и обрезки зелени. Угол отделен отодранной от чего-то занавеской. Из-под нее виден конец кровати, на которой по временам шевелится кто-то.

Оттуда слышится порою сухой порывистый кашель, прерываемый медленными мучительными стонами.

Из полуотворенной двери врывается холодный воздух; занавеска колеблется, и видно из-под нее бледное измученное личико с большими темными глазами и исхудавшие руки, бессильно лежащие на грязном одеяле.

— Настась, а Настась! — спрашивает кухарка.

— Что? — послышалось за занавеской.

— А ты бы поела чего?

— Не хочу…

— Сегодня после жилички осталось тут.

— Не хочу.

— Чево не хочу?.. Поешь, здоровей будешь, как нутро пополощешь.

— Ах, отстань пожалуйста.

— Зачем отстать? Тебе же, лучше… Отстать! Разве я тебе не благодетельница? Нешто другая пустила бы тебя на кухню… а? Другая кухарка чаем бы тебя поила… а? Я тебе все с полным удовольствием по простоте своей, так-то… А ты словно фря какая! Гнуты!.. Сичас захочу, на улицу выгоню, и хоть сдохни у меня перед дверями. Могу я это сделать — а? Могу, или нет? А я ей человека хорошего найти хотела и во всяком деле помощь оказать!..

За занавескою послышалось рыдание.

— Ну, так и есть… Раскисла! Настась, а Настась, оставь, я ничего; я женщина добрая, ей-богу добрая! Ты это в сурьез не приймай, потому я это для остраски только. Нешто я в самом деле выгоню? Нет, это никак не возможно. Опять же и крест на мне есть, хошь и деревянный, а все крест… Оставь, не плачь. Бог даст, скоро здоровей будешь!

В дверях кухни показался высокий, румяный брюнет, по-видимому военной закваски, с крупными чертами лица, выпяченною грудью и мощною, словно на образец сложенною рукою. Он поманил к себе кухарку.

— Чево вам? — шепотом спросила та.

— Ну как? — мигнул он, показывая на занавеску.

— Больнехонька, никакой пищи не приймает. Супу, теперича, тоже не ест.

— Нет, я насчет моего?

— Ни, ни, погодить надо. Теперича и не слушает.

— Дура!.. Ты скажи ей, полное, как есть, содержание и удовольствие всякое.

— Говорила, как есть, говорила все.

— Н-ну?..

— Честным, говорит, трудом хочу, смешно так говорит.

— Тсс!.. Честным трудом, — удивлялся и недоумевал военный.

— Опять же я, говорит, работать могу.

— Работать?.. Так и сказала, работать?.. Ишь ты!..

— Да!

— Тсс!.. Ты опять ей скажи, что, дескать, барин хорош… Врагов отечества истреблял и к вам-де пылает неугасимым пламенем. Так и скажи!

— Ишь ты!.. Аспидом ты на нашу сестру уродился! — кивая головою, удивлялась в свою очередь кухарка.

— Ну ладно, аспид, а только ты скажи.

— Отчево не сказать!.. Сказать очень можно.

— Помни; коли удастся, беличья шуба твоя.

— И пять цалковых, что допрежь того обещали.

— И пять целковых… Только вертись колесом.

— Что я забыть никак не могу. Только вот она больна все.

— Чего больна? Это от жизни несообразной. Будет в достатке — шариком сделается!..

— Што говорить!.. Нешто наша сестра што понимает?.. Наша сестра дура и только!.. Где ей хорошего человека сыскать!..

IV.

Больничная приемная.

На дубовых скамьях, расставленных вдоль стен, сидят и лежат недужные. Старуха, поддерживаемая своею дочерью, помутившимися глазами обводит комнату и поминутно кашляет кровью. Недалеко от них рыжий ярославец тупо глядит себе на руку, вдоль которой наложена повязка с поступившею сквозь полотно кровью. Он тыкает пальцем здоровой руки в раненую ладонь — улыбается. Рядом, бедно одетая женщина, с погасшим взглядом и понуренною головою, держит за руки худое, бледное дитя. Фельдшер, каждые пять минут, выходит и вызываете кого-нибудь по списку.

— Мать, Богородица пресвятая! Отцы праведные, последний час мой пришел! — вздыхает в углу старуха после каждого припадка кашля.

— Настасья Ивановна! — крикнул в дверях фельдшер.

Молодая девушка поднялась и, едва ступая от слабости, пошла в следующую комнату.

— Ви — что? — обратился к ней немец доктор,

— Грудь болит, кашель, кровь горлом!

— Аа!.. — многозначительно заметил он, смотря на девушку сквозь золотые очки,

— Слабость общая… не могу работать.

— Сякий человек обьязан свой труд сполнят!.. А как ви… опраз жизнь?

— Что — а?

— Ви кто? Чем ви занимайтесь?

— Домашняя учительница, работала в типографии наборщицей.

— Тэк! Вазилий Вазилич! Глядить груть!

Василий Василич подошел и начал постукивать и выслушивать грудь девушки.

— Туберкулозис, — хладнокровно решил он и отошел в сторону.

— Хм! Туберкулозис… Хороший, легкий стол. Суп — куриц, рис, чисты кватир и спокой!

— Позвольте мне лечь в больницу!

— Вазилий Вазилич, нельзя?.. Вас нужно долго пользоват… Очень, трудни! Нильзя!.. Нет, никак ни можно.

— У меня нет угла, куда приютиться.

— Та!.. Что ж я буду делайт? Лютче ничего не можно. Суп, куриц, рис, шисти…

— Куда же пойду я, Боже мой, Боже мой!..

— Хм!

Двое докторов отошли в сторону, развернули бумажники и переговорили шепотом.

— Вот, ви извинить, я вам немношко помогайт!.. Настасья Ивановна смутилась и отступила.

— Не нужно церемонить!.. У меня есть, у вас нейт!.. Кристос так сказал… А в больниц никак не мошно!.. И доктор протянул ей трехрублевую бумажку…


Наборщица вышла. День был и светел, и ярок. Только что распускались деревья. Почки зеленели молодою нежною листвою. После холодной ночи земля была тверда и суха. В небольших канавках замерзли оставшиеся лужицы. Птицы задорно и громко чирикали, перелетая с одной липы к другой. Воробьи смело сновали у ее ног… Настасья Ивановна повернула на бульвар. Издали рисовались, на безоблачном небе, легкие башенки Страстного монастыря; яркие лучи уже высоко подымавшегося солнца играли всеми переливами света на крестах его. Откуда-то издали доносились раздражительно чистые звуки рояля и вместе с напевом шарманки расходились в утреннем воздухе…

Не было еще в этот час ни грохота экипажей, ни разноязычного говора уличной толпы.

Настасья Ивановна села на скамейку и подняла голову. Перед ней подымалась Большая Дмитровка, пустая и чистая как и всегда. У дверей табачной лавки какой-то парень почесывался и протирал глаза. Издали сверкали кресты кремлевских храмов, и, подернутые легкою дымкой, виделись белые стены с раздвоенными старыми зубцами и башнями.

— Куда идти!.. Что делать? Господи, Господи, как сухи, как безжалостны люди! — думала бедная девушка, оставшаяся без приюта.

— Работы не дают!.. Неужели придется продать себя?.. Гадко, гадко!..

Она не могла ни на чем остановиться, думы ее были как-то мимолетны и неопределенны.

— Одна надежда на Бахметьеву: мы с нею вместе учились, неужели хоть она не поможет мне? — И перед нею в ярких красках пронеслись далекие годы детства, годы счастья и дружбы.

— Нет, как забыть?.. Разве забываются такие отношения! — и она бодро встала.

— Пойду к ней сейчас же!

Она повернула назад и пошла.

V.

Небольшая гостиная. Проходящий сквозь задернутые шторы и гардины полусвет ложится на мягкую, серым шелком покрытую мебель и пушистый ковер, выстилающий пол комнаты. На небольшом изящном столике развернуты книги, иллюстрации и альбомы. По середине одной из стен темная, тяжелая, широкими складками падающая драпировка скрывает вход в другие комнаты. Две, три хорошие картины придают этому уголку особенный оттенок скромной прелести и уютности.

На мягкой кушетке сидит молодая девушка. Сдвинутые брови и большие глаза, в которых светится что-то невеселое, веют затаенною грустью, скорбною думой. Прекрасно сформированная ручка лениво и равнодушно перелистывает иллюстрированную книгу, небрежно кинутую на колени.

— Как все это глупо! — отвечает она по-видимому на какую-то мысль, волнующую ее молодую голову.

— Душат, жмут, — и никакой свободы!.. Бог знает, когда все это кончится. И теперь не выпускают из пеленок!.. — И она с досадою кинула книгу.

— Марья Федоровна, к вам какая-то девушка пришла! — тихо проговорила бледная горничная, появляясь из-за драпировки.

— Какая?.. Кто она? Знакомая?..

— Настасья Ивановна Петрова, домашняя учительница.

Молодая девушка быстро поднялась и рванулась к двери

— Настя Петрова, ты не ошиблась?

— Нет.

— Зови, зови, скорее, проси сюда.

И она в волнении опустилась на кушетку.

— Настя, милая, как она попала сюда?

Через минуту подруги кинулись одна к другой, и обе зарыдали от внезапно подступившего чувства любви и радости свидания.

— Что с тобою, Настя! Как ты бледна, ты нездорова?.. Что с тобою?.. Как ты одета!..

Девушка стала говорить. Грустная жалоба слышалась в ее простых, безыскусственных словах. Вся разбитая невеселая жизнь веяла от ее скромного рассказа… Бедность, нищета, оскорбления, непосильная доля; все вынесенное ею и выстраданное в трудовые дни, в долгие бессонные ночи — становилось понятнее с каждым словом ее молодой подруге…

— Что мне делать? Что делать? — ломая руки говорила она, — как помочь тебе, бедная Настя?

И она зарыдала, склонясь на плечо подруги…

— На одну тебя у меня только и осталась надежда… У меня нет ничего, ничего, помоги мне… — умоляла та, пересиливая мучительную боль, занывающую в истомленной груди ее.

— Как помочь?.. Ты знаешь, я сама словно в зачумленном углу живу здесь. Меня до сих пор считают ребенком. Они мне не дают на руки… ни денег, ничего. Даже знакомые мои под их оскорбительным надзором. Вот видишь, мое только то, что на мне, да и в этом я должна отдать отчет, родным. Меня и замуж выдают, неспрося моего согласия. Это сумасшедший дом какой-то; я бы сама рада вырваться отсюда.

И долго еще подруга рассказывала Насте про невеселую жизнь свою в среде родной семьи.

— Бедная моя Маша, ты сама несчастна!.. Ты сама бьешься, словно птица в клетке. А я думала у тебя найти помощь!.. Что же мне делать?.. Или…

И она остановилась. испуганно взглянув на подругу.

— Скоро и ты станешь отворачиваться от меня. Через несколько дней и ты меня назовешь бесчестной!.. Не забудь только, что я долго страдала и мучилась, прежде чем пошла на эту дорогу.

И Настасья Ивановна кинулась вон.

— Настя! Погоди… — крикнула вслед за нею подруга и в бессилии упала, горячо рыдая.

— Пусть же пропадает все!.. — решилась на что-то наборщица, выходя на улицу.

— Мои книги, мои думы, где вы?.. Где все это? Жизнь рассеяла детские чистые грезы; как сон, отлетела свободная трудовая жизнь… К чему же теперь и для кого беречь себя?.. Проклятая доля! Погибла я и никому до этого нет дела!.. И это люди-братья! Господи, где же мне слабой и больной взять силы?

— Подайте Христа ради! — из-за угла протянулась к ней костлявая рука сморщенной и кое-как костылявшей старухи. — Дочь у меня голодна, сама я ничего не ела!.. Помогите, барышня!

Девушка остановилась. Какая-то мысль мелькнула в голове ее.

— Пусть же ничего не остается у меня от честной жизни! Ни одного воспоминания!.. — И она машинально вынула из кармана и положила на руку старухи данную немцем доктором трехрублевую бумажку.

— Пропадай все!..

Вскоре труп ее был найден в мутных волнах Москвы-реки.

Василий Немирович-Данченко.