Василий Брусянин «Шаги»
Мы жили с ним рядом, нанимая по крошечной комнате у одной старушки-чиновницы, но я не знал, кто был мой сосед, не знал я даже ни имени его, ни фамилии…
Я видел его несколько раз — или при встрече на дворе, или на полутемной лестнице, ведущей во второй этаж, где мы жили, или в узком и сумрачном коридоре, откуда выходили две совершенно одинаковые двери — в мою комнату и в комнату соседа. Он всегда спешно проходил мимо, сутулясь и низко опустив на грудь голову, иногда при встрече глаза мои встречались с печально-задумчивым взором его глубоко ввалившихся глаз.
Я могу несколько подробнее остановиться на его наружности. Он был высокого роста, с узкими, немного приподнятыми плечами, с длинными, худыми руками и впалой грудью, отчего костюм на нем как-то неуклюже висел. Лицо его было очень худое и бледное, с усталым и печальным выражением; волосы на голове темные, прямые и жидкие, бородка узенькая, длинная, клинышком… На вид ему можно было дать лет тридцать пять или сорок.
Наши комнаты разделяла тонкая дощатая перегородка, в которой была дверь, правда, всегда запертая на замок и даже завешанная ковром, но это обстоятельство не мешало мне явственно слышать самый слабый шорох в комнате соседа, а он, вероятно, слышал все, что происходило у меня.
Знал я, например, что утром он вставал рано, часов в семь или восемь; сначала плескался водой из умывальника, потом заваривал чай, тихо шептал какую-то молитву и потом долго и старательно размешивал в стакане сахар… Покончив с утренним чаем, он одевался и уходил, всегда аккуратно возвращаясь домой часов в семь вечера. Вечером опять начиналось чаепитие, слышался из-за двери шелест газеты, и так изо дня в день, последовательно, однообразно…
Мне месяца три пришлось быть его соседом, и все это время я наблюдал только эти, небогатые содержанием штрихи из жизни незнакомого мне человека. Я никогда не слышал в его комнате человеческого голоса, кроме его тихого покашливании, а кашлял он часто, глухими, подавленными звуками… Хозяйка безмолвно входила в его комнату, гремела посудой, приносила самовар и исчезала, оставляя жильца в глубоком молчании. Если в прихожей гремел звонок и нарушал тишину нашего обиталища — я знал заранее, что это — или меня посетил кто-либо из друзей, или приходил почтальон, или кто-нибудь навестил нашу Анну Ивановну, добрую старушку-чиновницу. Моего соседа не навешал никто, писем на его имя не получалось и жил он одиноким, словно затерянным в шумном городе, забытым и друзьями, и знакомыми, и родными…
Иногда, впрочем, большей частью по вечерам, он брал в руки гитару, и из-за двери в мою комнату проникали тихие, неровные аккорды, всегда дрожащие, однообразные, плакучие и как-то тоскливо настраивающие мою душу: казалось, аккорды эти выливались из глубины его одинокой души, тихо лились, дрожали и замирали… В такие минуты наступавшая тишина пугала меня — я вставал и начинал ходить по комнате. Из-за двери по-прежнему лились тихие, дрожащие аккорды — и чья-то робкая жалоба слышалась в них, и слышалась в них тоска наболевшей, одинокой души…
Весь вечер, бывало, и часть ночи он ходил вдоль своей комнаты, тихо покашливая, на минуту останавливался, как бы отдыхая, а потом снова слышались его ровные, тихие шаги… Иногда, просыпаясь ночью, я слышал за перегородкой какое-то ерзанье по полу: это он ходил и шуршал ногами, обутыми в мягкие туфли. Я даже изучил эти шаги. Следя слухом за шорохом ног соседа, я заметил, что он делал определенное число шагов, одиннадцать или двенадцать и никогда почти ни меньше, ни больше. Иногда в этих шагах замечалась какая-то странная учащенность, и тогда каблуки обуви отчетливее отбивали в пол мерный такт; иногда же он ступал ленивее и тогда ноги его, очевидно, волочились по полу и ступали неровно, хотя на число шагов это никогда почти не влияло.
Я часто задавался вопросами: почему он ходит? А если ходит, то, вероятно, думает он о чем-нибудь, и о чем именно? Но эта область жизни моего соседа так и осталась для меня глубокой тайной. Эту тайну я хотел разгадать всеми силами, но желание мое так и осталось желанием. Я прибегал даже к содействию нашей хозяйки, но и это ни к чему не привело. Анна Ивановна была любопытна, но скромна, и присущая ей словоохотливость изменяла ей, когда я начинал речь о соседе.
— Кто его знает, о чем он думает, — говорила она обыкновенно, отвечая на мой вопрос, и после небольшой паузы продолжала: — Служит он в банке где-то, хорошее жалованье получает, а так чтобы что…
Анна Ивановна разводила руками, опускала лицо, задумывалась и умолкала; молчал и я — и тайна, скрывающая от нас обоих думы банковского чиновника, — становилась еще загадочнее.
— Два года он у меня живет, и чтобы когда-нибудь я от него что-нибудь услышала — никогда!.. Молчит, кашляет и ходит… Самовар спросит, напьется чаю… Войдешь к нему, спросишь: не надо ли чего? Нет, ответит, а то и просто головой мотнет. Одинокий он какой-то, вот сколько ни живет — и ни разу никто не приходил к нему. Раз как-то, в прошлом году, прихворнул он — ну и приходил сторож из банка, с запиской… справлялись — почему не ходит на службу? Сначала кто-то писал к нему письма, так раза два-три в год, а теперь и этого нет.
Анна Ивановна умолкала, печально опускала глаза и, вздыхая, тихо добавляла:
— Э-хе-хе! Господи, ты Боже мой!
И вот все, что я знал о своем соседе.
Я шел по седьмой линии Васильевского острова, рассматривая ярлыки на дощечках у ворот, чтобы отыскать подходящую для себя комнату. Долго пришлось мне путешествовать по мокрым мостовым под частой кисеей осеннего дождя; прошел я и по шестой, и по пятой, проклиная темные и грязные лестницы многоэтажных домов и, наконец, выбрался на четвертую линию и Среднего проспекта.
— Ба-а-тюшки! Да никак это вы? — услышал я сзади себя громкое восклицание.
Я остановился: предо мной стояла низенькая старушка, в старомодном салопчике и такой же шляпке на голове. Я, в старушке, тотчас же узнал Анну Ивановну и поздоровался с ней.
— Вы, что же это, опять в Петербурге? Где это вы поселились-то? — спрашивала она.
Я рассказал о своих утомительных поисках комнаты и, видимо, растрогал теплую душу своей старой хозяйки.
— Господи! Да ведь сам Бог наслал меня на вас: ведь комната-то у меня свободна! — будто чему-то обрадовавшись, воскликнула она.
— Разве? Та самая, где я жил прошлую зиму?
— Не-ет, — протянула старушка и почему-то заморгала глазами. — Та, где этот, банковский-то, жил… — добавила она.
— А он уже не живет у вас?
— Не-ет! Умер он, сердешный, умер, царство ему небесное! Старушка перекрестилась.
— Умер?
— Да, в больнице умер… месяца два тому назад… Грудью он маялся, а тут еще простудился немного — и живехонько, сердешный, свернулся… схоронили…
Я не сразу согласился с предложением Анны Ивановны переехать в ее комнату: меня пугал грозный призрак чахотки, поселившийся теперь, вероятно, там, где жил некогда банковский и где теперь, может быть, этот призрак также ходит по ночам и отмеривает одиннадцать или двенадцать ровных и тихих шагов…
— Но ведь после больного опасно и жить: пожалуй, еще заболеешь, — заметил я, с недоверием посмотрев в глаза чиновницы.
— И-и, что вы, батюшка! Снова хозяин всю ее отделал, комнату-то: полы выкрасил, обои переменил, а уж как я мыла-то ее! Комнату-то…
Я сдался на доводы старушки, и на другой день перебрался в комнату моего прежнего соседа. Анна Ивановна была права: комната, выглядела весело, и внешний вид ее не пугал взора. Окна ее были выбелены, стекла чисто протерты, белоснежные занавеси туго накрахмалены; обои на стенах также были новые, светлые, и даже с позолотой, а пол — выкрашен и устлан дорожкой от стола к кровати. Одним словом, не было ни одного мазка, ни одного пятна ни на мебели, ни на стенах, ни на полу, которые напоминали бы мне о прежнем обитателе.
Вечером, вспомнив о банковском чиновнике, я прошелся от окна до кровати и также насчитал ровно двенадцать шагов. Я прошел еще раз — то же самое. Отчего же это мой предшественник иногда делал их одним меньше? Этого я не мог разгадать… Какие думы посещали его, когда так же, как я, в тихий час ночи ходил он от стола к кровати? Какими чувствами была полна его душа? Впрочем, к чему теперь задаваться подобными вопросами? Он умер, а душа его?.. Нет, лучше об этом не думать!
В той комнате, где я жил в прошлом году, поселился теперь какой-то студент, молодой человек, веселый и жизнерадостный. Это новое соседство ничем не походило на прежнее. Студент редко бывал дома, а когда оставался — я мог наблюдать довольно разнообразные проявления его повседневной жизни. Вставал он позже меня и так же, как и я, кончал чаепитие и уходил, и возвращался домой в разное время, а иногда с утра до вечера никуда не выходил. Нередко было слышно, как он насвистывал или напевал мягким приятным тенорком оперные мотивы, а иногда даже декламировал стихи. Часто он возвращался домой поздно ночью, и тогда я слышал, как он раздевался, укладывался в постель и принимался читать, о чем можно было судить по тому, как он время от времени перелистывал страницы книги, или шуршал газетным листом.
Иногда, — а это было нередко, — к нему собиралась компания молодежи обоего пола, всегда шумная и веселая, и тогда в комнате соседа шел неумолкаемый говор, слышался веселый, задорный смех и почти всегда тихо и мирно начавшийся вечер заканчивался бурным, горячим спором далеко за полночь. Новая книга, статья, — все это являлось предметом разговора и споров молодежи. Совершившееся событие в России или за границей и обсуждавшееся прессой также подвергалось их суду. С каким любопытством прислушивался я всегда к этим задорным разговорам! Правда, нередко гости и сам хозяин вкривь и вкось обсуждали то или другое явление жизни или литературы, но это обстоятельство не умаляло интереса их бесед, и часто неверное суждение или быстро выраженный и необдуманный приговор говорили за то, как молоды и как отзывчивы гости моего соседа, а ошибки их казались скачками в поисках истины среди разнообразной сутолоки жизни. Я всегда следил за нитью разговора в соседней комнате. Иногда я слышал совершенно новые мысли и оригинальные суждения. Будто шум молодой зеленой листвы доносился откуда-то издалека. Новая песня слышалась в этом шуме! Новые мысли, как яркий светильник, озаряли мой больной утомленный мозг. Борясь с бессонницей в тишине глухой полночи, я старался разобраться в этом новом, и всегда почти какая-то безотчетная тоска наполняла мою душу… Больно было, что я уже не тот, что был раньше, что такие же юные компании, как компания соседа, и такие же горячие споры, какие воодушевляют их, — все это давно миновало и затерялось где-то в прошлом… И многое затерялось там, в этой пучине! Одно заглохло, как зерно, попавшее на бесплодную почву, — другое «отцвело, не успевши расцвесть». Тоскливо становилось в такие минуты ночи, и я ловил себя на прогулке от окна к постели и обратно, прислушиваясь к собственным тихим и ровным шагам…
Помнится, как-то однажды я возвратился домой часа в два ночи. В комнате соседа было тихо. Я раскрыл книгу и уселся читать, так как спать, несмотря на поздний час, не хотелось.
После довольно продолжительного молчания в соседней комнате кто-то заговорил тихим, глухим, тягучим голосом. Сосед-студент также негромко отвечал своему собеседнику и тоже с заметной вялостью и с паузами. Это был какой-то скучный вечер… На дворе выла буря, изредка бросая в стекла моих окон белесоватую снежную крупу, голоса беседовавших казались скучными, тягучими, ноющими… Где-то глухо, в соседней квартире, слышались невнятные шаги… Я потерял душевное равновесие и какая-то тоска овладела мною. «И им не всегда весело, и у них есть минуты тяжелого раздумья!» — подумал я о соседе и его собеседнике. Я поднялся и прошелся по комнате раз, другой…
Скоро гость моего соседа распрощался и ушел, и за стеной слышен был только шорох перелистываемой книги. Я ходил от окна к кровати и думал… это были неясные, смутные думы. Как-то случайно я сосчитал число шагов сделанных мной: их оказалось одиннадцать. Какое-то острое, больное чувство кольнуло мне сердце, холодная дрожь пробежала по мне…
Этот скучный, томительный вечер напомнил мне прошлогодние медленно тянувшиеся часы и минуты, когда за стеной слышались шаги моего одинокого, печального соседа, или доносились грустные аккорды гитары… И у меня зреет в душе зерно безотчетной тоски, и на меня иногда жизнь смотрит сурово, а быстро несущееся время шепчет: «Отстаешь, отстаешь, отстаешь!»
Я знаю это! Я чувствую — с каждым годом мне изменяют надорванные силы, и сам я делаюсь иным — и я радуюсь, что не я один переживаю минуты тяжелого раздумья и глухой безотчетной тоски: студент и его гость сегодня показались мне также какими-то нытиками…
И я опять хожу от окна к постели, уже не считая шагов, а думая свою тяжелую думу. Вот я останавливаюсь, прислушиваюсь к тишине ночи, вспоминаю что-то, потом опять иду к окну… А призрак банковского чиновника тихо следует за мной и, покашливая, отсчитывает: «Раз, два, три… одиннадцать… двенадцать…»