Виктор Муйжель «Две силы».

I.

В этом маленьком, затерянном среди полей и деревень, городке люди жили тихо и спокойно; они рождались, вырастали, женились и выходили замуж, радовались, страдали — как сотни и тысячи живших до них — потом умирали, даже не почувствовав смутного изумления перед всей тяжестью глухой и долгой жизни…

Жизнь шла однообразно — и интересы её тоже были однообразны; мелкие события возникали в ней — и падали, оставляя после себя недолгую молву. Все знали друг друга — все знали обиход жизни один другого — и никакая неожиданность не возмущала медлительного течения улежавшейся плотно жизни…

По утрам в костеле тонко и порывисто звонили к обедне — и все знали, что не старый еще, высокий и худощавый ксендз, приводивший прихожан в смущение не столько своей суровостью, сколько тяжелым взглядом черных глаз, — при первых звуках чуть дребезжащего колокола пройдет по пыльной улице к костелу… И действительно через две-три минуты после первого удара тонкая, казавшаяся угрюмой от плотно охватывавшей сутаны, фигура ксендза скользила под яркими от утреннего солнца акациями.

Качающийся колокол на одной из башенок костела начинал брякать сильнее, органист Славуцкий — глухой человек, которого судьба наказала балбесом сыном и огромным носом, возбуждавшим подозрения своим цветом даже в самом ксендзе, подымался с скамеечки под каштаном, возле костела и скрывался в огромных дверях храма. А сын его Ясь, выгнанный в прошлом году из четвёртого класса реального училища, голубоглазый, туго соображающий парень — пользовался этим и незаметно удирал из дому…

Этот Ясь был черным пятном жизни глухого органиста. Мало того, что его выгнали из гимназии — окончание которой было мечтою одинокого старика — по приезде в городок он навсегда опозорил имя честного католика, вступив в какую-то позорную связь с известной всему городу еврейской девушкой Раей. Раю выслала по месту жительства полиция, как профессиональную блудницу, и таким образом в скромном и честном до тоски городке появилась первая свободная женщина. Все знали ее — уличные ребята, когда она проходила по улице, свистали ей вслед, а она нагибалась, одной рукой поддерживая небрежно завязанные волосы, рассыпавшиеся при каждом движении, хватала другой камень и пускала их неумелым женским движением в озорников.

Она никого не боялась и — похоже было — никого не стыдилась; ходила в каком-то красном капоте, надетом чуть ли не прямо на голое тело, в туфлях с огромными, сбитыми на сторону каблуками прямо на босу ногу, часто останавливалась посреди рыночной площади и нахально, дерзко оглядывала проходящих своими огромными черными глазами…

Первое время против неё была целая агитация. Почтенные граждане города обращались к начальнику уезда с просьбой избавить скромный, богобоязненный город от неё, но полный, немолодой уже капитан на все просьбы только щурил свои толстые набрякшие веки и лениво, как будто нехотя, отзывался:

— Ну, вот, чего там еще?.. И охота вам, право!.. Ну, живет и пускай живет… Стоить обращать внимание?..

И по одному тону начальника уезда, по его прячущимся глазам почтенные граждане поняли, что Раю не выселишь… Пытались они обращаться в высшие инстанции — но тотчас же должны были прекратить это, потому что то один, то другой из почтенных граждан вдруг оказывался оштрафованным за антисанитарное состояние своего дома или за невыполнение приказов полиции — и штрафы эти, несмотря ни на какие просьбы, не могли быть сложены. А уездный начальник при встречах по-прежнему щурился, совершенно пряча свои зеленоватые, умные глазки, и тянул ленивым тоном:

— И охота вам в самом деле? Ну, что такое, собственно говоря!..

Пытавшиеся охранить общественную нравственность граждане поняли, что борьба бесполезна, и выражали свое негодование только тем, что при встречах с Раей возмущенно отворачивались и вздергивали плечами так высоко, что в этот момент похожи были на черепах, прятавших голову в панцирь.

Правда, молва утверждала, что однажды, после такой встречи на бульваре возле рыночной площади, жена пана нотариуса, гулявшая с мужем в то время, как Рая шла по площади, по приходе домой два часа билась в истерике, не позволяя мужу появляться на глаза. Говорили также о том, что пани аптекарша перебила об голову своего супруга несколько аптекарских банок, заготовленных для больных, после того как, случайно заглянув в аптеку, нашла там мужа в беседе — и притом ничуть не носившей характера презрения — с зашедшей за губным карандашом Раей. И утверждали, наконец, что депутация к начальнику уезда была вызвана не столько желанием самих почтенных граждан избавиться от позорящего город присутствия падшей женщины, сколько под влиянием их жен, но все это слухи, — те самые слухи, что рождаются в глухих темных городишках неизвестно откуда и неизвестно кем пущенные — исключительно потому, что надо же о чем-нибудь говорить людям!..

Когда же в городе появился исключенный из гимназии сын органиста Ясь Славуцкий — общее возмущение присутствием падшей еврейки достигло высшего предела.

Пан органист был слишком занят своими прямыми обязанностями, чтобы обращать внимание на воспитание сына; старая женщина, ведавшая его хозяйством — привыкшая к вечному молчанию глухого органиста — также не вмешивалась в то, что делал восемнадцатилетний парень, являвшийся на каникулы домой и проводивший время в том, что бегал по садам и полям и ловил перепелок и воробьев. В доме на здорового, крепкого молодца с голубыми глазами и наивным детским лицом еще не перестали смотреть, как на ребенка, и часто по вечерам старая Ануля, разыскивая к ужину Яся, бормотала что-то про прут, которым отец постегает его, про старую плетку, висевшую за шкафом, как печальное воспоминание о том времени, когда пан органист скакал по полям с борзыми… И совершенной неожиданностью как для отца, так и для неё было заявление строгого ксендза о том, что сын почтенного органиста позорит город бесстыдной связью с Раей.

— Но, ведь, он же ребенок… — пробовал протестовать органист.

Ксендз крепко поджал бритые губы и сталь похож на гордого римского патриция.

— Я не знаю, поскольку можно считать ребенком лодыря, которого через год могут взять в солдаты, — ответил он, напрягая голос до крика, чтоб глухой органист услышал его, — я повторяю только то, что мне говорили прихожане, оскорбленные безнравственностью… Это надо прекратить!

Органист покорно и внимательно смотрел на его губы, по которым он научился лучше разбирать слова, чем по звуку голоса, и ушел домой. Вечером он достал из-за шкафа старую плетку и сделал попытку внушить сыну правила благочестия. Но Ясь, следивший, склонив голову на бок, за движениями отца, сообразил в чем дело и — прежде чем тот мог что-либо предпринять — вскочил на скамейку возле окна, потом на подоконник и, крепко стукнувшись головой об раму, выскочил в палисадник.

Потом таким же порядком перемахнул через невысокий забор, не спеша перешел улицу и исчез за углом.

Где было ночевать человеку, ушедшему из своего дома? Он пошел туда, где знал — ему будут рады: к Рае.

Ему пришлось долго стучать в низкое покосившееся окошко в еврейском предместье городка прежде, чем его впустили. В сенях, когда он зажег спичку, — он увидел серое военное пальто.

— Меня, видишь ли, отец хотел стегать нагайкой, — объяснял он удивленной Рае, встретившей его в наброшенном на скорую руку капоте, — а я удрал… Ты ничего, не беспокойся, я посижу здесь хоть пока… — добавил он, поглядывая на пальто, — или на двор выйду. У тебя папиросы есть?

Рая вынесла ему три папиросы и спички. Ясь отправился на двор, выбрал тихий уголок, заваленный какими-то ящиками, и присел там. И сидел, тихо и спокойно покуривая, до тех пор, пока на крыльце не забрякали шпоры и густой, хрипловатый бас уездного начальника не сказал ласково:

— Так прощай, Раечка, значит до среды!..

Потом шпоры зазвенели к калитке, железная щеколда звякнула и стало тихо. Ясь потушил об угол ящика последнюю папиросу и пошел в дом…

Утром Рая провожала его. Ясь шел как ни в чем не бывало, словно ничего не случилось, а за него беспокоилась Рая.

— Ах, Ясь, какой ты глупый, — ну, зачем ты убежал? — говорила она, то и дело подбирая рассыпавшиеся волосы, — ну, разве можно так бегать от отца? Ну, постегал бы — ведь, это же не так больно, и все было бы хорошо. Ах, зачем ты это сделал?..

Навстречу попадались хозяйки, шедшие на рынок, и при виде этой пары презрительно отворачивались и бормотали что-то себе под нос. Рая дерзко, с оттенком странного и оскорбительного превосходства, оглядывала их и в то же время пыталась внушить Ясю всю бестактность его поведения. Но он был неуязвим, как всегда в тех случаях, когда ему не грозила какая-нибудь прямая опасность в виде плетки или карцера. Он шел, с любопытством поглядывая на встречных, раскланивался со знакомыми и очень удивлялся, когда те демонстративно отворачивались от него. Но когда они уже подходили к самому дому и Рая хотела оставить его одного — звонкий и веселый в солнечном утреннем воздухе первый удар костёльного колокола заставил его вздрогнуть. И в тот же момент из-за угла показалась черная, казавшаяся особенно высокой и суровой от длинной сутаны, фигура ксендза.

Ясь присел и беспомощно оглянулся, как заяц, внезапно увидевший перед собой собаку. Он скользнул взглядом по своей подруге, увидел её красный капот, надетый на одну рубашку, растрепанные волосы, тяжелыми прядями рассыпавшиеся по плечам, торчащие, кое-как заткнутые гребенки и не выдержал: прежде чем Рая могла что-либо сообразить, Ясь вобрал голову в плечи, присел к земле и метнулся в сторону, перемахнул через глубокую поросшую крапивой канаву и замелькал наискось по площади маленьким серым комочком…

Растерянная, оставленная в самый критический момент, девушка оглянулась на черную фигуру с чувством, близким к ужасу. Это был единственный человек, которого она боялась во всем городе. Это было то, что никогда не подходило к ней и в чем она находила всегда безмолвное, но суровое осуждение.

У всех мужчин, как бы они ни морщили брови при встрече с нею, она улавливала где-то в глубине отворачивающихся глаз мелькающую, так хорошо знакомую — всегда будившую брезгливость и презрение — искру, дававшую ей смелость и дерзость кривить губы высокомерной улыбкой. Глаз ксендза она боялась. Они смотрели всегда прямо, холодно и строго — и никогда в них не загорался этот знакомый, мелькающий, как кровавая искра огонек.

Она прижалась к стенке, низко наклонила голову и бессознательным движением локтя и кисти прикрыла распахивавшийся на груди капот. И глаза её — унылые, испуганные, покорно и робко мерцающие исподлобья — стали огромными и прекрасными, как две черных, влажных звезды.

Ксендз прямо, сурово и холодно посмотрел на нее и прошел мимо. Если бы он ударил ее палкою, бросил бы ей унизительное слово, может быть, плюнул бы ей в лицо — ей было бы легче, чем от этого молчаливого, прямого взгляда…