Виктор Муйжель «Вечером»

Днем, когда редакционные комнаты были полны народа, когда Устругова то и дело вызывали в приёмную, Ниночка входила в кабинет с замкнутым лицом и опущенными глазами. Она говорила только необходимое и тотчас же уходила. Но вечером, когда в редакции оставалось только три человека — Устругов, Ниночка и сторож Павел, она иногда останавливалась в дверях и спрашивала:

— Борис Егорович, вам может быть чаю? Я принесу…

И Устругову казалось, что карие глаза девушки смотрят участливо, а на губах мелькает улыбка.

Он не был стар, по внешности казался сильным, но три года тому назад от него ушла жена, он всегда много работал, а последнее время страдал печенью. От всего этого кожа на лице обрюзгла, под глазами наметились мягкие мешки, а самые глаза потухли. И, когда он откидывался на спинку кресла и слегка прикрывал веки пухлой отечной рукой, — он казался стариком.

Как-то вечером, когда в соседней комнате сухо щелкала пишущая машинка, на которой работала Ниночка, Устругов откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и вспомнил, что утром он получил письмо от жены.

Он посмотрел на брошенные в беспорядке рукописи, длинные полосы корректуры, помолчал и крикнул:

— Ниночка, бросьте вы щелкать, ну его к черту!..

Машинка, замолчала и в дверях показалась Ниночка.

— Как бросить, почему? — спросила она, останавливаясь на пороге.

Устругов посмотрел на нее; как всегда, вечером молодое лицо её с полными, сложенными как у обиженного ребенка губами, показалось ему трогательным.

— Так, не стоит!.. Сегодня не будем больше работать… — он опять посмотрел на неё и сказал:

— Знаете что, Ниночка.? Поедемте ужинать вместе, а?

Она удивленно приподняла круглые черные брови и усмехнулась.

— Что это вам вздумалось, Борис Егорович?

— Да так, одному скучно, не хочется… Ведь вы не боитесь?

Что за вопрос — разумеется, не боюсь!..— пожала она плечом, — если хотите…

Устругов знал, что Ниночка занимается в конторе давно, но она совсем одинока и, когда они подъезжали к ресторану, он думал о том, что жизнь этой милой, скромной девушки, вероятно, скучна и уныла, как больничный коридор.

— Вы никогда не были в этом ресторане? — спросил он, отдавая спокойному, неторопливому швейцару пальто, — здесь любопытно…

— Я не знала, что мы поедем, я бы переоделась… — тихо ответила Ниночка.

— Пустяки, вы отлично одеты… Здесь мы найдем знакомых, — вероятно Кореневского, которого мы издаем… Он часто бывает, — вы знаете его?

— Читала, разумеется, но не знакома…

Она шла по шумной, ярко освещенной зале и только по дрогнувшему голосу он догадался, что Ниночка волнуется. А когда они сели за стол и Устругов увидел её блестящие, возбужденные глаза — ему показалось, что до сих пор он никогда не видел Ниночки.

В этом ресторане по вечерам, после театра, обычно собирались писатели, артисты и художники. С некоторыми из них Устругов издали раскланивался и называл Ниночке фамилии, а девушка молча взглядывала в ту сторону и лицо её слегка вспыхивало, как будто она пила крепкое вино и боялась опьянеть.

Пока им подавали закуску, Устругов выпил две рюмки водки, и от непривычки ему стало весело.

— Да, Ниночка, не смейтесь, пожалуйста, — говорил он, — старость не смешна, а печальна! Я чувствую, что делаюсь мостом, этаким хорошим, прочным мостом.

— Как мостом? — не поняла Ниночка и спросила, глядя на дверь, где остановился выбирая место, бритый человек во Фраке, — кто это такой? Какой красивый!

Устругов повернулся и мельком взглянул на вошедшего.

— Не знаю, актер какой-нибудь, из фарса или что-нибудь в этом роде… Как мостом? — продолжал он, — так; когда человек молод, его существование — самоцель, а когда состарится, он не цель, а только средство, как мост — только средство перейти реку… В моем возрасте люди становятся мостом для других — детей, близких, чтоб им было удобнее и лучше войти в жизнь.

Ниночка внимательно посмотрела на него, стараясь понять его слова.

Он говорил подсмеиваясь над собой, и так, словно примирился со своим положением, но от близости молодой девушки, от непривычного шума и света, слышал свой голос как-будто со стороны, и ему казалось, что он рассказывает о ком-то близком, знакомом, но чужом.

Когда они кончили уже ужин, к столу подошёл Кореневский. Ниночка видела его раньше в редакции, но мельком, и только теперь могла рассмотреть белое, алебастровое лицо модного писателя, его темные, косо, по-калмыцки, поставленные глаза и выхоленные, как у женщины, руки.

Он говорил легко и свободно, часто шутил и обращался к Ниночке, но та отвечала коротко, и от этого получалось впечатление, как будто она сердится. Устругов подумал, что ей неприятно новое знакомство, и встал.

— Так завтра я заеду, Борис Егорович, — говорил Кореневский, с улыбкой поглядывая на Ниночку. — и пожалуйста устройте мне этот аванс, ей Богу!

Он провел их до передней. помог Ниночке одеться и вернулся назад.

— Кореневский уверяет, — говорил Устругов, садясь на извозчика рядом с Ниночкой, — что сюда он ходит, как на службу…

— Ужасно странный человек, — слегка отворачиваясь, ответила она, — говорит о деньгах, авансах… Если все ваши писатели такие, то это скучно.

— Писатели эти не мои, а что с ними скучно, то это правда, — согласился он.

Вечер, проведенный необычно, так же как и выпитое вино принесли успокоение.

Устругов вспомнил письмо жены и вдруг почувствовал нежную благодарность к Ниночке за то, что она согласилась с ним ужинать, едет теперь по пустынным улицам и что молодой, красивый Кореневский ей не понравился.

— Ах, Ниночка, Ниночка, — вздохнул он, — если б вы знали, как я рад этому вечеру!.. У меня никого нет, вечная работа, одиночество, а тут…

Он не договорил и улыбнулся слабой, жалующейся улыбкой. Она посмотрела на него с непонятым выражением, от которого у него замерло сердце, и опять отвернулась.

Когда они прощались, Устругов опять благодарил ее, долго жал руку и в заключение поцеловал тонкие, слабые пальцы.

Она быстро взглянула на него, потом опустила веки и прошептала:

— Ну зачем вы это? Не надо!..

Возвращаясь домой, Устругов испытывал странное ощущение: от вина чуть-чуть тошнило, кололо печень, где по его мнению у него были камни, и каждые пять минут приходилось отхаркиваться. У него было что-то с бронхами и эта необходимость откашливать изводила его своей надоедливой неопрятностью.

«Лягу поздно, завтра голова будет болеть и эта печень… — думал он, брезгливо морщась от подступавшей мокроты, — дома, кажется, и Виши нет»…

Но в то же время светлое, как далекая улыбка давно прошедшей молодости, мерцало в душе и от этого было ласково и спокойно.

— Кто знает, кто знает, — бормотал он, щурясь на желтые лучистые звезды уходящих вдаль фонарей, — почем знать, может быть, это награда за давнюю боль, за одиночество, за тоску?..

II.

Ниночка приходила обычно вечером, когда в редакции не было занятий. В такие дни Устругов отпускал прислугу, и с семи часов испытывал легкое волнение. Он ходил по гостиной из угла в угол, заглядывал в столовую, где был приготовлен чай и закуска. Около восьми коротко и осторожно трещал звонок. Шаркая туфлями и чуть-чуть задыхаясь, Устругов спешил в переднюю и, когда открывал дверь, ему казалось, что судьба незаслуженно дарит его большим и серьезным счастьем. Он не задавал себе никаких вопросов, только наивно и робко заглядывал в карие глаза и хватался за волнующееся сердце, старался откашляться — и не мог.

Эта необходимость освободиться от давящего ощущения в груди была для него мучительна, как пытка. Он понимал, что ей, может быть, противно, что она, — быть может, — с усилием сдерживает брезгливую гримасу, и сам презирал себя жестоко и злобно. Но Ниночка или делала вид, что не замечает этого, или подсмеивалась над ним.

За чаем она много и с удовольствием ела, с любопытством заглядывала в жестянки и блюда, пила белое вино и расспрашивала Устругова о кружках и вечеринках , где бывают писатели. А он, шагая по столовой, говорил, мучительно морщась от необходимости каждую минуту отворачиваться в угол, к плевательнице:

— Я мало выхожу теперь, ты знаешь, работа… Да и состарился я!..

И робко, искоса взглядывал на нее, но она не замечала этого и думала свое.

— И Кореневский там бывает? Он много зарабатывает? Не женат? А кто еще твои приятели?

— Я не знаю, кто тебя интересует. — отвечал он, — близких у меня совсем нет… Кроме тебя… — добавлял он, беря её узкую руку.

Она откидывала голову и смотрела на него снизу темным, глубоким взглядом. Потом чуть-чуть потянувшись, щурилась и глаза из-под полуспущенных ресниц мерцали маняще и странно…

А когда сознание снова возвращалось, он видел темную гостиную, яркую полосу света у двери из столовой и черный силуэт девушки.

— Ах, Борис, Борис! — с шутливым упрёком шептала она, качая головой, — как же это мы так опять?

Он опускался на колени, целовал руки и говорил проникновенным голосом:

— Моя милая деточка! Если бы ты знала, если бы на одну минуту могла почувствовать, как страшно благодарен я тебе!.. У меня был мрак, одиночество, а пришла ты, и как чудесно расцвела моя жизнь! буду беречь тебя, буду любить, — заклинаю тебя всей силой моего последнего чувства, — не скрывай, говори мне все, я все пойму… Милая детка моя!..

Она смеялась негромким, вздрагивающим смехом, качала головой, как старшая, упрекающая в шалости наивного ребенка, и повторяла, подкусив губу, так, что у неё выходило:

— Ах, Бэрис, Бэрис!..

III.

Как-то перед самым концом занятий в редакцию пришёл Кореневский и, сидя перед большим столом Устругова, балагурил:

— Послушайте, Борис Егорович, это же прямо невозможно — вы хотите найти себе место на черной странице истории литературы!.. Надо быть справедливым и сочувственно относиться к талантам…

— Но, Виталий Павлович, ведь за вами уже числится… — робко оправдывался Устpугов, — там накопилось около тысячи…

Кореневский все-таки выпросил двести рублей; поглядывая на часы, он продолжал болтать и поднялся только, когда услышал смутный гул в коридоре: уходили служащие.

Устругов запер ящики стола и прислушался. Ему надо было зайти вниз в типографию, но он, боязливо оглядываясь и боясь, чтобы кто-нибудь не задержал, собрал бумаги и вышел.

— Кореневский ушел? — мимоходом спросил он швейцара.

— Только что вышли с барышней…

На углу Устругов нагнал их. Ему неловко было остановить их я он, сердясь на себя за мальчишество, придумал предлог:

— Нина Петровна, я хотел сказать вам… Я хотел сказать… — задыхаясь повторял он, чувствуя, что кашель начинает, душить его, — мне надо…

Кашель давящим комком сжал горло, и, отвернувшись, он долго кашлял, а они ждали. И когда повернулся к ним — поймал на лице Ниночки смешанное выражение жалости и презрения.

— Я хотел сказать, что сегодня вечером приходить не надо… — смущенно бормотал он, переводя дыхание, — то есть в редакцию не надо…

— Однако, у вас это серьезно, — говорил Кореневский, разглядывая его, — вам бы полечиться, что ли…

Он еще что-то говорил, Ниночка отвечала, и оба чему-то смеялись, но Устругов плохо слышал и шел, как во сне. Потом он ехал в трамвае, мимо мелькали дома, сады, какие-то решетки, чьи-то лица… Дома он не стал обедать, услал прислугу и лег на диван. Сердце билось настойчиво и глухо, очень болело в правом боку под ребрами и казалось, что жизнь кончена…

…Знаете ли вы, что значит ждать любимого человека?

Вы уже все приготовили, услали прислугу и смотрите на часы. Уже восемь часов и светлые весенние сумерки нежной дымкой окутали улицу, и небо над узким, сдавленным каменными громадами домов коридором стало выше и прозрачней и, если долго смотреть в него, то станет грустно…

В доме напротив уже зажглись огни, и во втором этаже у большого окна раза два мелькнула женская тень… Может быть, и она кого-нибудь ждет?

Есть в весеннем вечере большого города такой момент, когда все притихает и с тайным трепетом ждет ночи. Тогда в небе вспыхивает струящимся светом первая звезда, а люди делаются задумчивыми, движения их медленны и глаза блестят таинственно и грустно..

Вы открываете форточку, свежий, холодеющий воздух обвевает лицо, играет волосами — и вы слышите прозрачный лязг стальных подков, смутный гул вечерних голосов где-то внизу и неровный вздрагивающий звон церкви на проспекте…

А её нет… Как грустно, как бесконечно печально ползут серые тени, как сурово выглядит знакомая мебель, как чужды далекие звуки улицы!

В такую минуту вы вдруг почувствуете, что вы одиноки, что молодость давно ушла, что жизнь вы прожили, как-то не так, как надо было прожить и что мимо вас прошло большое и яркое, как сама любовь…

Вы ждете час, два, три, потом уже ничему не верите и ничего не ждете. И когда кругом станет темно, когда узкий, ненужный городу, рог месяца покажется над домом, где к окну подходила женщина в белом, — вы надеваете пальто и идете… Куда? Все равно — к её дому, к знакомым, где вы можете ее встретить, туда, куда толкнет вас ваше унылое, изверившееся чувство…

Повинуясь этому угасшему чувству, Устругов пошел в тот ресторан, где он когда-то ужинал с Ниночкой.

IV.

Она сидела с Кореневским и двумя бритыми молодыми людьми за угловым столиком. Потому, что перед ними было вино и высокая ваза с общипанной гроздью винограда, можно было догадаться, что они уже поужинали. С напряжением плохого актера, разыгрывающего неизвестную роль в страшной пьесе, Устругов постарался сделать удивленное лицо и подошёл. Молодые люди снисходительно поздоровались с ним, Кореневский замигал своими бурятскими глазами, а Ниночка равнодушно протянула концы пальцев. Устругов хотел спросить, отчего она не пришла, но она равнодушно скользила по нему своим замкнутым взглядом и чуть-чуть потягивалась, едва заметно выгибаясь на стуле, как у него в столовой, когда он брал её руку.

— Ну что ж, господа, едем? Вы рассчитались? — спросил один из бритых людей, — поедемте, а то опоздаем, там до четырех…

— Сейчас едем, — поддержал его Кореневский и обратился к Ниночке, — нет, вы подумайте об этом, я серьезно говорю… Поступайте на курсы, два года работы, а там — сцена, яркая жизнь…

— Вы хотите поступать на драматические курсы? — попробовала спросить Устругов, — это новость, что же это вы мне не…

Но он не кончил, потому что все поднялись.

— Я провожу вас… — хрипло проговорил он, стараюсь ухватиться за что-то, что уходило от него.

В передней все громко смеялись, шутили, а он пытался заговорить с Ниночкой и не мог.

— Но ведь это невозможно, это чепуха… — мелькало у него в голове, — ведь, в сущности, она моя жена, жена… Что такое?

На мгновение ему показалось, что он спит. Быстро и больно пронеслись в памяти вечера — тихие, нежные, с подымавшимся иногда восторгом, вечера, каких никогда больше не будет…

— Послушай Нина… — начал он, когда все уже собрались выходить, и швейцар бесшумно отпахнул дверь, — я хотел спросить… Мне необходимо знать…

Она опять скользнула по нему равнодушным, чуждым взглядом, приостановилась и тонкая морщинка брезгливости дрогнула у полных губ.

— О чем говорить? Зачем? Есть то, что есть, и говорить решительно не о чем. Послушайте, Кореневский, вы скоро там?

Когда хлопнула нижняя дверь, стало вдруг пусто и тихо, как ярким весенним днем в комнате, когда захлопнут форточку на шумную улицу. Пустым, странным светом сияло на стене огромное зеркало с уходящими в бесконечную перспективу электрическими лампочками и ненужной, как месяц над городскими домами, затерялась в нем растерянная фигура полного немолодого человека.

— Ну, хорошо, ну, не любит, ну измена, — бормотал Устругов, — но зачем же так, за что? Значит, месть, только месть? «К сцене, яркой жизни?»

Он посмотрел на свое отражение пустыми, невидящими глазами, вздохнул и, стараясь сдержать кашель, сталь искать свое пальто…

Виктор Васильевич Муйжель.
Fernand Leger — Composition of the medallion (final).