Владимир Гордин «Жизнь цветет»

Бело выкрашенная шестиоконная узкая и длинная комната, одна из многих комнат больницы «Марии Магдалины». Низкие кровати, покрытые желтыми одеялами, вытянулись в два ряда. Видны были только бритые головы, бледные, сухие лица на полосатых подушках. Блуждающие глаза водили медленным взглядом по потолку, по голым стенам. Усталые веки закрывались. Часы где-то мягко стучали. Редкие шаги слышались в длинном коридоре через открытую дверь. Иногда только шепот сестры или стон больного будил уснувшую полуденную тишину. Так проходило время. Можно было считать каждую минуту с расстановкой, как медленное биение сердца. Сумерки тихо подкрадывались. Они поднимались незаметно из темных углов, застилали желтой эмалью крытый пол, двигались все выше над окнами, уплотнялись, рисовали иероглифы, таинственные знаки, загадочные образы. Синяя лампада перед образом Спасителя в терновом венце под самым потолком качалась на серебряных цепочках, колебала огонек.

Художник — с юношеским лицом, молодыми глазами — долго лежал вытянувшись, неподвижно. Ноги касались холодных железных прутиков. Спина немела. Заостренный нос, покрытый бледностью, ясно выделялся в профиль. В левой руке он крепко сжал карандаш. А четырехугольный лист бумаги с тоненьким рисунком пятнал одеяло. Сердце больного волновалось, трепетало. В нетерпении он оглядывался по сторонам. Ждал сестру. Не с кем больше делить счастье дня. Впервые ему удалось после многих дней упорного напряжения левой рукой нарисовать нарцисс, маленький нарцисс. Сначала дрожали пальцы. Падал карандаш. Неудобно было рисовать лежа. Уставали веки. Постепенно стал привыкать. Боролся с отчаянием. Звал надежду на помощь. И вот первый маленький цветок! Но с кем обменяться радостью? Восторг больший, чем от тех образов, которые творил прежде и восхищал ими толпу. Бодрость вдруг освежила тело, обновила дух. Благодарные глаза, ослепленные экстазом, искали того, кто вернул ему жизнь. И мысленно стал молиться невидимому Богу, восхвалять силу Его. Стыдился своей детской веры, и в то же время душа ликовала… «Где же сестра? Отчего она так долго не идет?..» Правый обрезок руки приподнялся, забугрил на мгновение одеяло и снова упал. На минуту лицо нахмурилось. Зрачки покрылись облаком. Ущемленный болью воспоминания, он скривил посеревшие сухие губы. Отрывки, изорванные клочки пережитого забегали, запрыгали близко под закрытыми веками, переплелись и закружились шумным вихрем. В день триумфа — когда его картина «У моря» была у всех на устах, — пришел неизвестный человек и лишил его правой руки. Это не было на дуэли, в поле — за городом, где часы далеко с глубокой дрожью бьют пять. Только что начинает играть весеннее утро. Солнце разгорается низко в небе и бросает огненные полосы все выше. Чуть задетые лучом кресты церквей сверкают золотом. Оживает вода полусонной реки. Секундант раздает пистолеты. Меряет шагами… А как-то отвратительно, нелепо вышло. На скользкой, промокшей тающим снегом, осенней мостовой, у здания Академии Художеств, подошел высокий черный мужчина. Бородка нервно тряслась. Толстые губы открыли беззубые десны. Кровавые глаза гипнотизировали. Зло смеялись. Сухие пальцы сжали револьвер. Навсегда, верно, запечатлелся этот дикий, сумасшедший выкрик. «Эй, художник! Сегодня жена моя созналась, что она любит вас… моя жена… и вы ее тоже… Вот я и пришел посчитаться — за присвоение чужой собственности… Ха-ха! — Он задыхался. — Убивать вас не хочу. Вы теперь в большой славе. Я лишь навсегда лишу возможности творить… Отниму руку…» Прошла вечность ожидания. И вдруг огнем обожгло правую кисть. Темень заслонила веки. Не было боли. Только душа куда-то рвалась, уходила, — борьбу вела. Терялась сила. Засыпало сознание…

Впервые проснулся после этого — уже глубокой зимой. Много снегу на соседних крышах. Деревья расцвели белым цветом. Повсюду тихо, сон. Неутешное отчаяние сковало всего, — душило горло, когда он увидел, что нет больше правой руки. Долго застывшим взглядом смотрел на короткий обрубок. Не плакал, нет! Слишком велико было горе. Подумал о смерти. Только не хватило силы приподняться… А дни шли. Они медленно развертывались. Вернулась жизнь, и с ней стала пробиваться зелеными весенними почками надежда… Не сосчитать, сколько раз карандаш падал из-под пальцев левой руки. Без помощи сестры ничего бы не вышло. Она зажимает, бывало, бессильную ладонь, долго, терпеливо держит в своих маленьких руках и тихо водит по бумаге. Молча, с улыбкой слушает капризы, жалобы, упреки. И вот когда с таким трудом нарисовался первый нарцисс, ее все нет.

— Сестра…

Прислушался к молчанию. Насторожился. Из далекой глубины приближались тихие торопливые шаги. Знакомые легкие шаги. Волна прошла по сердцу. Он повернул голову. Радость осветила его. На пороге в темноте мелькнул белый халат маленькой женщины. Она скользнула в открытую дверь. Повернула медную кнопку рядом с косяком, и сразу электрический огонек белым лучом заиграл на стене. Шепот поколебал тишину комнаты.

— Сестра, сестра, где вы были? Смотрите — нарцисс…

Она, воздушная, как светлое видение, бесшумно подошла к крайней кровати. Низко нагнулась. Нежной рукой, тонкими пальцами пригладила короткие, колющиеся волосы больного. Крошечный разрез яркого рта, как венчик цветка, чуть раскрылся. Верхняя короткая губа приподнялась. Заблестели зубы. Широко открытые синие, удивленные глаза, обведенные темными бровями, медлительно заглянули в лицо. От них исходили лучи. Голос переломлялся, искрился.

— Успокойтесь… Милый, чего вы?..

— Понимаете, нарцисс… Теперь чувствую, что буду рисовать. Раз я владею рукой!..

— Ну, вот видите, — и слава Богу. Я говорила, не все потеряно. Господь направит вас.

— А я счастлив, сестра! Вновь обрел душу свою… Вновь обрел душу свою…

В задумчивости твердил он долго одно и то же. Потом очнулся. С усилием приподнялся. И тихо, вопросительно шепнул:

— Мне бы хотелось при вас. Дайте только карандаш в руки.

— Нет, нет, дорогой, не нужно, — испугалась она, — при свете лампы вредно. На сегодня будет. Вам не хорошо волноваться. Успокойтесь.

Покорно опустил он голову на подушку. Лег на спину. Закрыл веки.

Сестра чуть слышно провела длинными пальцами по его влажному лбу. Молитвенный восторг осветил ее бледное лицо. Прядь тонкого золота скользнула из-под крахмальной косынки.

Спокойный сон комнат тревожил только редкий кашель, одинокие шаги над головой и, биением здорового сердца, монотонный стук круглых часов.


Большая круглая зала выставки была опоясана несколькими рядами картин разной величины. Освещали его весенним солнцем окна в два света. Живопись потолка тонула в кружевах барельефа. Резные двери везде были открыты. Длинной, вытянутой улицей казались расцвеченные яркими полотнами залы. Зрители группами останавливались на мгновение у каждой пестрой рамы. Вслух высказывались, и, удовлетворенные, шли дальше — два течения, обратные друг другу.

Около небольшого полотна «Весенние цветы», где девушки в венках на маковом поле вихрем пляшут, ведут хоровод, густилась толпа. Слышались восклицания, восторг. Поодаль разговаривали молодые художники. Один сказал:

— Удивительный мастер этот Заветновский! Помните, после истории, когда тот неизвестный прострелил ему правую руку, о нем не слышно было три года. Он куда-то прятался. Скрывался. Все решили, что чудесная работа его «У моря» будет последней. И вдруг такая поразительная неожиданность. Написать подобное «диво» левой рукой…

Дальше шел разговор шепотом. Не слышно было в шуме тысячи голосов.

У входных дверей в судорогах корчился высокий черный мужчина. Голова вошла в плечи. Мрачные глаза его дико, затравленно смотрели из-под надвинутого лба. Руки измяли котелок. Мучительно сжимал он рот, шевелил губами.

— Зачем я не убил его тогда? Как они живучи… Проклятые…

По щекам и бороде текли злобные слезы.

Но вот вдали показалась уверенная, стройная фигура художника Заветновского. Он чуть покачивался. Правый рукав, пустой у кисти, был заложен в карман. Левой рукой он чертил в воздухе. О чем-то думал. Тонкие русые волосы сплели ему венок из витых колец. Маленькие усы чуть намечались на верхней губе. Голубые глаза куда-то ушли, фантазировали, видели нарождающиеся образы. Он подошел ко входным дверям. И на пороге столкнулся с незнакомцем. Вдруг побелело лицо… Кровь хлынула в голову… Узнал его…

— Это вы… — крикнул он на всю залу.

Пригвоздился к месту. Долго стоял так. И когда тот не выдержал его взгляда, попятился назад, он притянул его к себе, крепко взял за руку. Злоба и страх сразу прошли.

— Погодите. Не уходите. Я не сержусь…

Он ясно чеканил слова. Далекое эхо откликалось. Грустный голос его рвался, гас минутами, потом с новой силой зажигался. Светлые и печальные глаза пытливо смотрели в лицо тому, кто задумал было отнять у него жизнь. Вся толпа, как по велению, замолчала. Напряженно ждала конца. В долго замкнутой тишине слышно было даже биение сердец.

— Я не сержусь — повторил он. — Даже более: я благодарен вам за все пережитое мною в эти три года. Вы научили меня труду и настойчивости. А главное: я познал чудо. Раньше только инстинктом брал жизнь, теперь же я познал истинного Бога. За все это вас благодарю… Погодите. Стойте. Не уходите…

Но черный, высокий человек его не слушал. Он согнулся, как под ударом палки. Головой вошел в воротник пальто. Котелок надвинул на глаза. Закрыл лицо руками. Так он бежал по всему коридору, перепрыгивал через две ступени вниз по лестнице. На конечной площадке ноги не удержали, подогнулись, — он упал на стул и в ужасе громко зарыдал.

Владимир Гордин
«Нива» № 17, 1911 г.