Владимир Измайлов «Преступники»
Новогодний этюд
I
Ночью разыгралась метель.
Занесенные снегом, черневшие на белесоватом фоне, маленькие избенки села Медведкина смотрели в мглистую улицу светящимися оконцами. Снежные вихри, точно сказочные великанши в белых платьях с длинными шлейфами, крутились всюду, исполняя бешеный шумный танец под дикую музыку вьюги, под редкий, разбрасывающийся в разные стороны клочьями, звон церковного колокола… Обрывки его разносились ветром далеко окрест и по широкому раздолью скованной морозами Волги, зовя заблудившихся в эту ужасную, бурную ночь.
Сквозь щели ставней деревянного священнического дома пробиваются желтые полосы света. В чистенькой и простенькой, с изразцовой горячей печкой в углу, столовой о. Павла тепло и уютно. На крытом белой клеенкой круглом столе кипит огромный самовар и матушка, старушка с добрым сморщенным лицом, разливает чай. Однако сам о. Павел хмур и молчалив. Он поглаживает своей большой рабочей рукой огромную белую бороду и смотрит почти сердито из-под густых нависших бровей маленькими карими глазами.
Матушка, видимо, что-то хочет сказать, но, посмотрев на о. Павла, всякий раз откладывает свое намерение.
Вот ветер с шумом и воем порывисто налетел на дом; застучали ставни и заскрипели неплотно припертые ворота…
— Погодка… — заметила старушка.
— Да-а, — неопределенно протянул о. Павел.
— А помнишь, Павлуша, вот эдак же… нас в поле вьюга застала? Сережа еще маленьким…
— Ну-у? — вдруг грозно спросил о. Павел.
Блюдечко задрожало в руках матушки, и она смолкла, учащенно замигав вдруг покрасневшими глазами.
О. Павел искоса взглянул на нее и уже более мягко сказал.
— Этого имени в доме моем более нет. Сергей для меня умер… слышишь?
Он помолчал немного и, звучно втянув с блюдечка горячую влагу, прибавил:
— И зачем, мать, ты всегда отвлечение мысли делаешь? Завтра для Нового года должен я проповедь произнести… Но она еще не написана.
— Ты ведь писал?
— Но не кончил. Позаботилась бы лучше о Белянке… отелится не сегодня-завтра. Не мешало бы Марфе в хлев-то понаведываться. О, Господи, помилуй и спаси нас, грешных!
Он встал, огромный, сутулый, и сразу как бы напомнил собою всю комнату, слегка содрогнувшуюся в своих воспоминаниях.
— Пойду я… начатое писание ждет. Странники есмы и пришельцы на земле сей, и несть отдохновения нам… дондеже…
— Павлуша, — робко начала матушка.
О. Павел покосился на нее.
— Доброе молвишь?
— По-моему, доброе. Завтра, после обедни уж обязательно надо молебен отслужить о здравии…
— Кого? — быстро и сурово перебил ее о. Павел.
— Ах ты, бесчувственный! — вспыхнула матушка. — Истукан ты, а не человек! Так поди и не знаешь, кого? Про Сережу говорю я! — И старушка высоко подняла слегка трясущуюся голову.
О. Павел съежился точно от удара, втянув голову в плечи, и крякнул. Несколько мгновений длилось тяжелое молчание. Потом о. Павел глухо сказал:
— Заруби себе на носу, мать: Царев и Господен враг — мой враг, хотя бы он был… — густой голос его дрогнул, — сыном единоутробным…
И нетвердой походкой он направился в свой кабинет, — маленькое помещение с простым столом, шкафом с книгами и некрашеными полками, на которых теснились пустые кадушки и разные столярные инструменты.
— О Белянке-то не забывай! — крикнул он, садясь в плетеное кресло. С минуту он прислушивался к завыванию метели, а потом углубился в свою работу.
— … сей день, братия, — читал он, слегка шевеля губами, — первая зарубежная черта, за коей — пустыня, имеющая наполниться — чем братия? — Вот сие-то и будет нашим вопросом. Прошлый год чреват был победами Врага рода человеческого, о нем же сказано: «иский, кого поглотите». Козням прельстителя предался народ! Татьбы, хищения и мерзостный мятеж!.. И аки бы в ответ на сие: трус, огонь, глад и меч. Великий «отец лжи», о коем в Писании сказано, что он «человекоубийца бе искони», избрал сосуды прельщения человеков…
О. Павел взял перо, подумал и приписал:
«Сии мерзостные сосуды дьявола сеют лживо-суетные словеса, в них же яд и смрад тления…»
Он остановился и нервным жестом руки бросил перо, так как в его воображении неожиданно встал один из этих «сосудов» — его единственный сын Сергей…
Полное, розовое, окаймленное светлой бородкой, лицо, живые голубые глаза и вся фигура чисто русского богатыря с широкой и высокой грудью, мускулистыми руками и плечами «в косую сажень».
«Да, славного молодца вырастил, только не в радость, а в поношение себе и дому своему…»
Он сделал усилие, взял перо, но мысли, туманные, разбросанные, как подгоняемые ветром снежинки, роились в его голове, и немало времени понадобилось, чтобы собрать их и направить по определенному руслу.
«Учась в семинарии, приезжал он на Рождество домой… веселый, забавник… И с бабами шутки шутить мастер был! В Новый год, бывало, Апостол читал… как читал! Басок молодой, но преизрядный, святые слова вонзались в душу молящегося. Телом и видом хорош, сущий Алеша Попович, а вот помутил душу лукавый!»
Он взял перо и твердым, размашистым почерком приписал:
«… ибо злокозненный человекоубийца присно, аки дурной глаз, на страже стоит…»
«Да… хорошим бы попом был. Любая невеста пошла бы… дочку протоиерея о. Геннадия высватали бы… И не малого ума человек! Живой рукой благочинным бы стал! Нет! Захотелось вишь в университет… И пошло! И пропал человек! Слушает поди теперь песни таежной метели…»
Глаза старика потемнели, и густые брови сошлись в глубокой складке.
Чу! Что это? Послышалось?
О. Павел вздрогнул и, подавшись насторожившимся корпусом вперед, испуганно посмотрел на подмороженное снизу окно, прикрытое снаружи серой ставней. И словно электрический ток прошел по всем его членам…
Ему показалось, будто кто-то провел рукой по ставне, а потом раздался легкий хруст снега.
— Вор? — прошептал он. — Но в нашей округе не слышно такого баловства. Заблудшая скотинка? Она до окна недостанет.
Неясное, но мучительно-тягостное предчувствие овладело существом о. Павла, и сердце сильно заколотилось в груди. Он долго сидел, не спуская пристальных глаз с окна, но, кроме шума вьюги и еле слышного шуршания по ставне снежной пыли, ничего не было более слышно.
«Почудилось?» — И о. Павел, склоняясь над листом, снова принялся за сочинение новогоднего «слова». Казалось, старый священник совершенно ушел в витиеватые обороты византийского церковного красноречия, но странно, в душе его все еще продолжал жить, — и он это ясно чувствовал, — осадок какого-то нудного, томительно беспокойного чувства… Это чувство даже росло, — точно там, за бревенчатыми стенами занесенного снежными сугробами дома, окутанная вихрями и буйной музыкой метели, стояла какая-то непонятная сила, находившаяся в странной таинственной связи со встревоженной душою о. Павла…
«Уж не сатанинское ли искушение? — мелькнуло в голове священника. — Любит он отвлекать человека томлением духа его от доброго дела…»
И он, как бы боясь очутиться в полной власти «томления духа», невольно удлинял свою проповедь, не решаясь написать последнее: «аминь».
«… пуще же глада и мора страшитесь, православные, сих волков в овечьей шкуре, ибо внушают они маловерам нетерпение. Море зла — в мире сем. Страждет человек! Но «ничего же приходит во единый миг». И все придет своим чередом. Все минется, одна правда останется! Господь наш на Голгофе…»
— Павлуша! — раздался за его спиной испуганный голос матушки.
— Ох, чтоб тебя… как напугала меня!
— Да ты слушай…
— Мать на тебе лица нет?
— В хлевушке-то, где Белянка… человек…
— Брешешь? — О. Павел встал и рука его невольно потянулась к меховому подряснику.
— Марфа пошла… вьюжит… шагов ее не слышно… Подошла, прислушалась, а там кто-то с коровой разговаривает: «Белянка… ох ты, Белянка!»
О. Павел, уже надевший подрясник и шапку, рассмеялся.
— Бабы вы, бабы! — воскликнул он. — Во истину сказано о вас: «тень, улыбка и мечтание пустое». Явное дело: попритчилось бабе. Но сходить, отчего ж не сходить…
Он взял у побледневшей Марфы зажженный фонарь и вышел во двор.
II
Визгливо и коварно завывающий ветер бросал колючей снежной пылью в лицо священнику и играл длинными прядями седых волос. Полуприкрывая фонарь рукой, склонив голову, о. Павел осторожно ступал, увязая в мягких свеженаметенных буграх снега.
Странная и как будто знакомая тревога охватила его… На минуту он остановился, чтобы перевести дух.
— «Живый в помощи Вышняго…» — прошептал он печальные слова известного псалма, спасающего по мнению многих, от всех неожиданных зол и напастей, сделал рукой крестообразное движение и решительно отворил скрипучую дверь хлевушка.
Лежавшая Белянка шумно вздохнула и передвинула ногой. Рука старого священника дрожала, когда он поднял фонарь, чтобы осветить углы. И вдруг он вздрогнул и съежился, точно его ударили. Рука с фонарем бессильно опустилась, и слабый огонь изнизу осветил его, ставшее мертвенно-бледным, морщинистое лицо…
Пред ним стоял его сын.
Но, Боже мой, — это была тень прежнего Сергея! Осунувшийся, бледный, с горящими и потемневшими глазами, ушедшими в орбиты, с преждевременными морщинами около углов рта, — он напоминал затравленного волка.
С минуту длилось молчание.
— Ты… ты?.. — наконец прерывисто заговорил отец. — У… убе-жал?
Еле слышно сын ответил:
— Да, отец…
— Себя погубил и опозорил, хочешь и нас…
— Сережа! — раздался пронзительный крик, и мать, оттолкнув мужа, бросилась к сыну.
Она обняла его, рыдая, бормоча что-то бессвязное…
И вдруг с решимостью почти обезумевшей женщины, она потянула сына за рукав полушубка.
— Пойдем, Сережа! Пойдем!!
— Мать… — глухо произнес о. Павел.
Но она уже увлекала сына, ничего не слыша, охваченная вихрем нежданной радости…
Священник остался один. Он постоял немного, как бы собираясь с мыслями, а потом, шатаясь, еле поднимая ноги, побрел в дом.
— Враг… враг… — шептал он и точно иглы вонзились в сильно бьющееся сердце его.
Слезы катились по старческим щекам и падали на белую развевающуюся бороду. Какой-либо определенной мысли, ясного желания не было в его душе. Была зияющая пустота… И это было мучительнее всего!
В сенях он остановился.
— Что делать? Как быть? Господи, научи мя!
И не было в смятенной душе ответа…
— Изгоню врага Твоего. Но ведь сын он мне! Сын — Богоборец и враг Царев… Просвети, Господи! Просвети!!
В ответ лишь завывала и шумела вьюга…
— Блажен муж, иже… на пути грешников не ста… Не встану ли я на путь сем, приняв заблудшего… Научи! Просвети!!
Терзалась одинокая душа…
И как бы в ответ на эти муки, в глубине ее рождалось новое чувство досады, почти злобы… И оно все росло… Вот оно вспыхнуло ярким, жгучим пламенем…
— Виноват ли я? Все силы я отдал… все, что было можно, дал ему… воспитал… поучал… остерегал, как слабого птенца… Но змею я выкормил на груди своей!
О. Павел плотно сжал губы и вошел в кухню. Его суровое лицо дышало злобой.
— Слышь ты, Марфа, — сказал он сердито, — бабьего языка не развязывай… чтобы и ветер не знал! Сболтнешь, — в Сибирь, или в острог нас всех… и тебя!
Марфа всплеснула руками.
— Да нешто я, батюшка дура?!
Он, как был в теплом подряснике и в шапке, вошел в столовую. Сын сидел, а матушка, заливаясь слезами, доставала из шкафа всякую снедь.
О. Павел почувствовал, что решимость готова оставить его. И собрав все свои силы, он тихо крикнул:
— Вон из дому моего, блудный сын мой и… враг мой!
— Павлуша!
— Во-он!
Руки его и голова тряслись, и вся огромная фигура была, как бы придавлена каменной глыбой! Слезы стояли во ввалившихся глазах.
И жалок, и страшен в то же время был этот дрожавший великан — со своим мучительным внутренним разладом…
Сын мягко отстранил мать и выпрямился. Краска покрыла его бледные щеки, и в эти мгновения, — высокий, плечистый, — он напоминал прежнего Сергея — «Алешу Поповича»…
— Я не к тебе пришел, отец, — заговорил он, волнуясь, — и знаю я, что могу подвести вас, находясь здесь. Я в город шел… и вот крюк сделал, чтобы только… Но не к тебе я пришел! К дому родному пришел… не вытерпел… И думал… думал: вот хоть сквозь щели ставней увижу родные лица… Увижу… посмотрю… и уйду… Наши пути разные, отец. И всегда я знал, что в твоих глазах я — враг твой. Но для меня ты — отец… отец и больше никто! И я… даже уважаю тебя за нравственную твердыню твою… Зачем случилось так, что ты увидел меня! Я, как пришел, так и… ушел бы. Да, ушел бы! Ну, что ж делать… я уйду сейчас. Прости, не по моей вине все так вышло… Прости, мать!
Он подошел к матери, обнял ее, поцеловал и стал одевать полушубок.
О. Павел стоял точно в оцепенении.
— Павлуша! Павлуша! — умоляюще шептала мать.
Но он как будто не замечал ее. Лишь плечо его судорожно подергивалось, да трясущаяся рука беспокойно теребила и перевивала бороду.
Сын ушел.
Несколько мгновений стояла могильная тишина. Ветер порывисто налетел на дом. Дробно застучали ставни.
— Павлуша… он ушел… ушел…
О. Павел вздрогнул и стал точно меньше…
— Мать… — неожиданно шепнул он, — беги, беги! Вороти!
Накинув на себя шубенку и шаль, стрелой вылетела мать. А отец, выйдя в кабинет и сбросив шапку и подрясник, упал на колени пред образами и, рыдая, склонился головою ниц…
Старый священник молил «справедливого Карателя преступающих волю Его и воздающего коемуждо по делом» милости за свое «малодушие». Он скорбел, что не может уподобиться библейскому Аврааму, положившему сына своего на алтарь жертвы.
Долго молился он и плакал.
И слезы не приносили успокоения душе его… Неразрешимою казалась задача, заданная ему жизнью, и тяжелым крестом — «испытание, возложенное на старческие рамена его Богом»!
III
По заметенной снежными кружевами, бунтующей темной улицы бежала мать. Сквозь кружащиеся и бегущие снежные вихри ей смутно видна была черная быстро удалявшаяся фигура. Силы уже покидали ее. Они задыхались, и из ее неровно поднимавшейся старческой груди вылетал один лишь слабый вопль-шепот: «Сережа! Сережа!» Но что значил он в диком шуме разбушевавшейся вьюги?
Вот переулок… сейчас сын скроется из глаз…
Скрылся!
— Сережа! — в последний раз крикнула мать и остановилась, еле переводя дыхание.
Ветер бросил в ее лицо мириады колючих снежинок и пронизывал леденящим холодом все тело, но мать как бы не чувствовала ничего, и ее наполненные слезами глаза, были устремлены вперед, точно глазами своими кричала она теперь она теперь, точно ими звала и умоляла… И все, все существо ее было там, в переулке…
Деревня спала, и огоньков уже не было видно. Все словно умерло. И темные, молчаливые избенки сиротливо прятались в белесоватых сугробах.
Что это? Мать не верила глазам. Неужели он? Темная большая фигура сначала вышла из-за угла, а потом побежала прямо к ней… Да, это он… Мать узнает его… уже видит его лицо…
— Я так и подумал, — быстро проговорил он, подбегая, — что это ты крикнула мне сейчас так пронзительно…
Он заметил, что тень изумления скользнула по ее лицу, но, не дав ей сказать что-либо, поднял ее своими сильными руками и как ребенка понес к дому.
— Отец? — отрывисто спросил он.
— Простил…
— Что ты говоришь, мать?! — Он остановился на минуту, так как вдруг почувствовал страшную слабость во всем теле.
— Он послал меня за тобой…
— Ты, Сергей, на моей кушетке в кабинете ложись… а уж я как-нибудь по-стариковски. Да и спать-то не долго, — утреня. Постели-ка мать, войлок там на полу, в кабинете же… Из самой, значит, Сибири? Да — а, путина не малая… и только наш брат, бурсак старорусский отхватить ее может! Эх, Сергей, Сергей! Вот ты на все корни плюешь, а и сам, видать, не знаешь, что эти-то корни и сделали кряжистым тебя. Ешь кашу-то, ешь! Своя гречиха-то, не жалко. Мать, а ты подливай водочки-то! С морозу полезен и сей напиток… ибо все давно устроено у Господа сил. Да-а… жалко мне старых корней! А все, видать, по-новому строится. Давно поди нынешнего-то семинариста не видел? Любопытно. Фертик… разумно так смотрит и как бы все на ус мотает… мундирчик на нем — форма… танцует… крахмале разное! Баринок и больше ничего. Я бывало, когда бурсаком-то был, так по летам отцу-дьячку помогал землю пахать и лес рубить на дрова, а когда уборка хлеба, так мужики на помощь звали и помогал и пиво с мужиками пил. Нет, Сергей, не нравятся мне новые времена и не сойтись мне с тобою в мыслях ни во веки веков. А ты выпей еще!
Сергею сильно хотелось возразить, но «великая путина» брала свое. Им овладело полудремотное состояние, и как бы сквозь сон он слушал размеренную речь отца.
— Марфа! — позвал о. Павел, — Завтра ставню в кабинет не открывай. Да помни, что я сказал… упекут и тебя, слышь!
— Ах, батюшки, да нешто я дура!
Сергей, раскинув руки, крепко спал на теплой постели. Мягкий свет лампадки слабо освещал комнату. О. Павел, сгорбившись, охватив колени руками, сидел на войлоке.
«Павлуша?» — услыхал он тихий голос. Вошла матушка и молча села около своего старика.
— А ведь мы — преступники, мать… — неожиданно произнес о. Павел, искоса посмотрев на жену.
Матушка ничего не ответила. Больше они ничего не говорили.
Сидели молчали…
«Пробуждение» № 1, 1909 г.