Владимир Ленский «На пороге».

I.

Алеше стало хуже. Ночью он бредил и метался в жару, дышал трудно и прерывисто и тяжело стонал. К нему подходили и наклонялись над его пылающим лицом мать, отец, сестра, — он никого не узнавал, отстранял их руками и звал только какую-то Лелю:

— Милая, дорогая Леля… Я же болен… я умираю… Разве ты не знаешь?..

Он приподнимался на локтях, озирался лихорадочно-горящими глазами и снова падал на подушку, и на его лбу появлялись крупные капли холодного пота…

Мать делала вид, что не знает, кто эта Леля, и не слышит, как Алеша ее зовёт; отец хмурился и в недоумении пожимал плечами, а семнадцатилетняя сестра Алеши, Сима, каждый раз, как он произносил это имя, вскидывала на отца и мать полные слез глаза и ждала, что их тронет, наконец, Алешино страдание и настойчивость его любви и они допустят к нему Лелю…

Эта Леля была вечным поводом к тяжелым сценам между Алешей и отцом и матерью, которые не могли простить ему этой, неприличной по их мнению, связи с девушкой-мещанкой, имевшей к тому же еще какое-то темное прошлое. Сцены были безобразны, дики, оканчивались слезами матери, упреками отца в неблагодарности и нервными рыданиями Алеши, убегавшего в свою комнату в мезонине, где Сима, обняв его, плакала вместе с ним, прижимаясь к его щеке мокрым от слез лицом.

Отказаться от Лели Алеша не мог. Он любил ее нежно и глубоко, как любят юноши в первый раз, и к этой его любви в большой доле примешивалось еще чувство жалости. Леля была маленькой и хрупкой девушкой, казалась бледным, беспомощным ребенком, которого на каждом шагу могли обидеть и заставить плакать. А для него не было ничего мучительнее, как представить ее обиженной, страдающей и плачущей. Это было выше его сил…

От Симы у Алеши не было никаких секретов, он так же просто рассказал ей о Леле и о своей к ней любви, как всегда рассказывал о своих занятиях и университетских товарищах. Сима захотела познакомиться с ней, и он, ни минуты не колеблясь, повел ее к Леле. Девушки быстро сошлись. Сима полюбила Лелю, как свою сестру, и не задумываясь над тем, что так огорчало и возмущало отца и мать, часто посещала ее, но делала это втайне от них, во избежание лишних разговоров. Когда же эти разговоры возникали — она приводила родителей в ужас, горячо защищая брата и Лелю, выдвигая в защиту их любви такие рискованные аргументы, от которых сама краснела до слез…

Так продолжалось полгода, вплоть до того дня, когда Алеша, после одной такой сцены, вдруг закашлялся до потери сознания, и у него пошла горлом кровь. Это случилось осенью, в конце октября, и доктор запретил ему выходить из дому, а родители приняли все меры к тому, чтобы точно выполнить предписание врача. Таким образом, Алешу разлучили с Лелей, и это было для них очень тяжким испытанием. Правда, они деятельно переписывались, Сима носила ежедневно письма от него к ней и обратно, но это похоже было на то, что они как будто стояли с двух сторон над широкой, бездонной пропастью и в тоске и муке тщетно простирали друг к другу руки.

Между тем Алеше становилось все хуже. Он с каждым днем делался тоньше, желтее, прозрачнее, словно таял и гас; сильно горбился, слабел, ходил по комнатам, как тень, кашлял мучительно, часто, обливаясь холодным потом и выплевывая куски запекшейся крови, а лицо его заострялось и глаза западали все глубже…

Однажды утром он проснулся и хотел встать, но от слабости у него закружилась голова, и он упал на постель. С этого дня он уже не вставал с постели.

Доктор, входя к нему в комнату и глядя на него, становился серьезным и писал свои рецепты с таким видом, словно хотел сказать: это моя обязанность, но это совершенно не нужно, потому что никакое лекарство ему уже не поможет…

И все это понимали, но боялись признаться себе и друг другу. А Алеша ничего не знал, и жалко было на него смотреть, когда он говорил о том, что скоро выздоровеет и начнет усиленно заниматься, чтобы наверстать потерянное время. После таких разговоров с Алешей Сима приходила к Леле и заливалась слезами, а та, в отчаянии и муке, ходила по комнате, ломала пальцы и жаловалась на жестокость людей, которые не понимают, как ей необходимо быть около Алеши: ведь, это её право, данное ей его и её любовью, потому что она — его и он — её. Обессилев, она падала на постель и, зарывшись в подушки, рыдала горько и жалобно.

Она писала Алеше отчаянный письма, умоляя его настоять на их свидании, уверяя его, что она больше не может выносить разлуки с ним. Но Алеша, занятый мыслью о скором выздоровлении, утешал ее как мог, просил подождать и потерпеть и не приходить в их дом, где ее могли оскорбить и обидеть.

И Леля грустно покорялась ему.

II.

После ночи, полной бреда, жара и невыносимо-тяжёлого кошмара, Алеша тихо заснул на рассвете, и ему снился странный сон. Входит он в темный, густой сад с редкими, огненно-голубыми просветами между ветвей и стволов. В глубине сада — низкое крыльцо старого, глухого дома, окружённого цветущими лилиями. Множество ослепительно белых цветов, свесившихся и качающихся на высоких, тонких, зеленых стеблях… Он идет по дорожке, погружаясь в прохладный сумрак деревьев, — и вдруг видит девушку в белом платье, вынырнувшую из-под навеса крыльца и остановившуюся среди лилий, подобную этим цветам белизной, стройностью и нежностью, и вокруг её головы сияет ореол золотого солнечного света.

Она стоит и ждет, смотрит на него большими, печальными глазами и держит в руке ветку с тремя крупными, белыми лилиями. Он остановился в пяти шагах от неё, потерявшись от этих лилий, их сладкого, одуряющего аромата, от белого платья и красоты девушки, от её грустных, вопрошающих глаз… Он хочет спросить ее: кто ты? — а губы его шепчут:

— Я люблю тебя…

Он хочет приблизиться к ней и взять её маленькую ручку в свои руки, а ноги его подгибаются, и он опускается на колени и все смотрит на нее, очарованно и безумно…

И тогда она вдруг улыбнулась загадочно и печально, и подошла и протянула ему свою ветку с тремя лилиями, говоря:

— Возьми, так должно быть. Этот стебель — моя жизнь, эти лилии — моя чистота, моя красота, моя молодость. Возьми их — они твои…

И она опять загадочно и печально улыбнулась.

И он взял ветку с лилиями и, в порыве благодарности, нежности и непонятной жалости к ней, припал губами к её маленьким нежным ножкам, стоявшим рядышком на зеленой траве, как два розовых голубка… И было в саду тихо-тихо, и пахли сильно и одуряюще лилии, и деревья с сонным шёпотом шевелили листьями.

А потом подошел кто-то сзади и сказал ему:

— Отдай эти лилии, они больше не нужны тебе!..

И слова эти звучали так властно, что он не мог ослушаться и протянул ей и отдал ветку с лилиями. А она прижала их к груди и залилась слезами, — и сердце в нем задрожало и застонало от боли, жалости и невыносимо-горького чувства нахлынувшего одиночества. Кто-то взял его за руку и повлек за собой в темную чащу, куда не проникал солнечный свет, где было холодно, сыро и в траве шуршали змеи, а он все оглядывался и видел белую девушку, стоявшую на зеленой поляне и плакавшую над своими тремя лилиями…

И чем дальше он уходил от неё и от дневного света — тем все более одиноким становился он, и ему было тяжело, больно и страшно идти за тем, кто крепко держал его руку и вел за собой, не показывая ему своего лица…

И вдруг на него пахнуло влажным запахом свежеразрытой земли, — он вздрогнул — и остановился над зиявшей у его ног могилой…

«Я умру», — с тоской подумал Алеша во сне — и проснулся…

Было светло и тихо. За окном падал снег, густо и бесшумно. Каждая снежинка, словно нарочно, замедляет свое падение, чтобы не производить шороха и не нарушать мягкой тишины. В комнате слышно только легкое шуршание у окон, скользящее по мокрым стеклам сверху вниз, беспрерывное, таинственное, словно шёпот невидимых существ, словно касания легких, нежных крыльев. Комната наполнена ровным, мягким отсветом белизны снега, заполнившая в улице весь воздух, покрывшего мостовые, крыши домов, тротуары. Казалось, вместе с этим светом сквозь стекла проникал в комнату свежий, резкий запах снега, от которого слегка кружилась голова и щекотало в носу…

«Я умру», — думал Алеша, и почему-то теперь, в первый раз за все время болезни, ему ясно и определённо представилась близость и неизбежность смерти. И ему стало страшно, тоска сдавила сердце, руки и ноги похолодели…

Он смотрел в окно, следил за падающими снежинками, а в голове его шла усиленная работа. Какое-то смутное воспоминание далёкого детства, не то ласка матери, пришедшей из зимней улицы и касающейся его щеки свежим, холодным лицом и засыпанными снегом волосами, не то раскрытая в сенях дверь на белый, снежный двор, откуда веет этим сладким, бодрым зимним воздухом. Белый, холодный, душистый снег, вызывающий бессознательную радость, желание лечь в эту пушистую, холодную постель и впитать в себя её белизну, свежесть, аромат! Снег на крыльце, на перилах, на низком сером заборике, на столбиках садовой ограды, на голых ветках деревьев, — и боишься тронуть его, чтобы не стряхнуть этой чистой белизны, так светло и красиво облекающей даже самые некрасивые предметы…

А потом вспомнилась ему могила бабушки, засыпанная снегом… Ее несли в открытом гробу. Шел снег и падал на её лицо, волосы, сложенный на груди худые, жёлтые, мёртвые руки, — и Алеша, тогда еще семилетний мальчик, шел среди родных за гробом и думал: отчего снег, падая на его лицо и руки, сейчас же тает, а на лице и руках бабушки остается таким же белым и пушистым, как и на камнях мостовой?.. И он тормошил то мать, то отца и просил, чтобы накрыли чем-нибудь бабушку, потому что ее засыпало снегом… На кладбище, когда закрывали гроб, он опять плакал и кричал, чтобы смели с её лица и груди снег, что ей будет холодно, покрытой снегом; но его опять не послушали и оставили снег в гробу… А когда насыпали над могилой холм и поставили плиту с надписью — снег тотчас же начал осыпать и холм и плиту, и скоро их стало не видно под его белым покровом. Словно никогда ничего не было… Маленький Алеша перестал плакать, потому что это поразило его. Снег все засыпал, сгладил — и бабушки больше не было…

Алеша при этом воспоминании передернул плечами, ему стало холодно; озноб разливался по всему телу тонкими, скользящими, ледяными змейками и бросал его в мелкую дрожь…

«Неужели я умру?» — с ужасом думал он, и, быстро перебирая в памяти весь ход болезни, пришел к страшному по своей ясности и определенности заключению. И тут же ему представилось — словно он сам ощущал его — чувство пустоты, которое будут испытывать отец, мать, Сима после его смерти. Они будут ходить по комнатам, думать, говорить и плакать о нем, будут называть его имя так, словно за ним скрывается нечто живое, осязаемое, а его самого нигде не будет. Нигде? Разве это возможно?

А мысль о Леле острой болью прорезала его сердце. Она будет плакать, убиваться. Эта маленькая, хрупкая женщина поднимется на самую вершину горя и отчаяния и, может быть, снова упадет в ту бездну безразличного, тупого существования, из которой он сумел извлечь ее только благодаря своей глубокой и нежной любви. Он не увидит её слез, не услышит её рыданий. Он уходит от неё, он теперь так ясно чувствует, что уходит от неё, исчезает с лица земли и из её жизни…