Владимир Ленский «Обыватель»

Был яркий солнечный день конца декабря. Над крышами сияло глубокое синее небо, и в этой синеве валивший из труб дым, озаренный зимним солнцем, казался легким розовым паром. Белизна улиц, веселый скрип снега под ногами, звонкие голоса мальчишек, бегавших взад и вперед с салазками, сообщали улице праздничный вид, и Аристарх Петрович Сижков, совершавший свою обычную предобеденную прогулку, был в самом благодушном настроении. Не спеша, подпирая свое нужное, пятидесятилетнее тело палочкой, ковылял он по панели, внимательно осматривая все, что встречалось по пути: прохожих, извозчиков, окна магазинов, лотки торговцев. Каждая мелочь вызывала в нем интерес, обличавший в нем домоседа, вышедшего на улицу впервые с тех пор, как выпал снег и наступила зима. На одной улице его особенно поразило какое-то странное, большое сооружение, воздвигнутое для чего-то поперек улицы и, главное, из необычного материала. При внимательном осмотре, Аристарх Петрович нашел там железные и деревянные ворота, ящики, извозчичьи сани, телефонные столбы, вывески и даже один мягкий диван и два табурета. Все это было сдвинуто в одну стену, сбито гвоздями, связано и опутано веревкой и телефонной проволокой и залито водой, которая превратила всю эту смесь в плотную, обледенелую массу. Эта часть улицы была пуста, безлюдна, и около сооружения стояло только два человека, по виду рабочие, глядевшие зорко и внимательно то в одну, то в другую сторону улицы и хлопавшие от мороза руками себя по бедрам и ладонь об ладонь.

В большом недоумении ходил Сижков вокруг сооружения, стараясь понять, что это такое и к чему оно сделано. Но за всю свою жизнь он не видел никогда ничего подобного, и такого рода постройка была для него совершенно непонятной и необъяснимой. Остановившись около двух молодых людей и потыкав палочкой в странную перегородку, разделившую улицу на две части, он обратился к ним за разъяснением своего недоумения:

— Это что же будет, милые?..

Рабочие сделали строгие лица, и один из них, оглядев старика сверху вниз презрительным взглядом, нехотя процедил сквозь зубы:

— Баррикада…

Слово было такое же странное, как и сама постройка и не удовлетворило Сижкова. Он помолчал, еще раз потыкал палочкой в сооружение и пожал плечами.

— А для чего она будет?

— Чтоб ты спросил! — проворчал тот же рабочий.

А другой раздраженно выкинулся на Сижкова:

— Да ты что? С луны свалился? Проходи, пока что!..

Сижков обиженно замолчал, хотел было идти, но раздумал и потоптавшись на месте, наставительно заметил:

— Когда тебя спрашивают порядочные люди, так ты толком расскажи, а сердиться нечего. И не тыкай, потому что я тебе не кто-нибудь, а потомственный почетный дворянин и еще губернский секретарь… А ты грубиян и ругатель…

Сказав это, он снова потыкал палочкой в обледенелую массу и решив, что в самом скверном случае эта постройка никоим образом касаться его не может, он поплелся к своему дому, который находился в ближайшем переулке…


На другой день, рано утром, Сижков проснулся и сел в постели с выражением необычайного недоумения и страха в лице. Его разбудил какой-то грохот, потрясший весь двухэтажный деревянный дом от крыши до основания. Сидя в постели, старик долго прислушивался и соображал: снилось ему это, или было на самом деле?..

В доме царила тишина, и с улицы не доносилось ни звука. Была ясная, зимняя погода, и раннее солнце ослепительно резало в окна спальни и столовой, которая была вся видна в раскрытую дверь. В комнатах, успевших за ночь порядком остыть, чувствовался легкий холодок, охвативший Сижкова неприятной дрожью и заставивший его снова нырнуть под одеяло. Согревшись, он уже начал дремать, как вдруг снова раздался страшный грохот, от которого задрожал весь дом и в окнах жалобно задребезжали стекла. «Из пушек палят! — с ужасом подумал Сижков, вскакивая с постели и трясясь, как в лихорадке. В эту минуту в спальню вошла кухарка Агафья, только что вернувшаяся с улицы, куда она ходила за провизией. От нее пахло снегом и морозом, и курносое лицо ее было перекошено от испуга.

— Не дай Бог, что делается! — рассказывала она, возбужденно размахивая руками: страсти такие, что аж дух тебе захватывает!.. Народ бунтует, начальства не хочет признавать! Улицы загородили — баррикадами, сказывает дворник, а что оно такое — уж и не знаю. А начальство по ним из пушек палит. Что народу перебито — так и не счесть!.. На нашей улице, сказывают, двух убило: Марью семянницу и подручного из мясной…

«Так вон оно что — баррикады-то!» — подумал старик, торопливо одеваясь с жутким чувством необходимости предпринять что-то важное и спешное. Но одевшись и умывшись, он увидел, что делать ему нечего, кроме обычного утреннего чаепития.

В столовой на столе пыхтел самовар, пуская к потолку белые клубы пара. Солнце, как ни в чем не бывало, продолжало сиять в окна, как будто всюду царили мир и благоденствие. Из окна Аристарх Петрович увидел белую, зимнюю, безлюдную улицу, на которой заметил одну, поразившую его странность: несмотря на будний день, все лавки и магазины были закрыты и заколочены досками, а ворота во всех домах были сняты и унесены, и всюду зияли пустые, темные арки ворот. Ни на улице, ни в окнах не было видно ни одной живой души, словно все вымерли или покинули свои жилища…

Когда Сижков сел за стол, снова раздался оглушительный выстрел, за ними другой, третий — и началась правильная пальба, с небольшими, равными промежутками времени между выстрелами. Дрожал дом, дребезжали в окнах стекла, в буфете звенела посуда, и висячая лампа над столом вздрагивала и качалась. Агафья стояла у дверей и что-то говорила, но голоса ее не было слышно, только видно было, что она шевелит губами и раскрывает рот, и от этого она производила впечатление немой.

Аристарх Петрович сначала вздрагивал, пугался, крестился дрожащими руками и приподымался на стул, как будто собираясь бежать. Скоро, однако, он увидел, что канонада нисколько не мешает пить чай, и что, в сущности, особенной перемены в его жизни пока не произошло. Все стоит на своем прежнем месте, потолок вверху, пол внизу, а не наоборот, на столе шумит самовар и позвякивают стаканы, в окна светит солнце.

Можно ходить по комнатам, пить чай, рассматривать «Ниву», даже думать о чем захочется…

В одиннадцать часов утра пальба прекратилась, и Сижков, довольный и повеселевший, наставительно заметил Агафье, стоявшей у двери все еще с перекошенным от страха лицом:

— Ты, Агафья, дура, хоть тебе перевалило за сорок!.. Чем пугать вздумала: стреляют!.. Разве меня это касается?,. Кто я? — Потомственный, почетный дворянин и губернский секретарь!.. В моем послужном списке за всю тридцатилетнюю службу не было ни одного замечания от начальства, и никакой бунт ко мне не может иметь никакого отношения!.. Ступай на кухню и не смей возражать…

Агафья, видимо, была недовольна таким оборотом дела и ворча что-то себе под нос, удалилась в кухню, откуда тотчас же послышался грохот злобно швыряемых ею кастрюль и испуганный звон бьющихся тарелок…


Блуждая по комнатам, Аристарх Петрович увидел в спальне, на вешалке, свой халат и подумал о том, что сегодня такой же обычный, будний день, как и предыдущие, и что он совершенно напрасно с утра надел пиджачный костюм и сапоги. Исправить эту ошибку было делом нескольких минут, и облекшись в халат и туфли, Сижков почувствовал себя еще более успокоенным и правым по отношению к Агафье. Радуясь своему обычному, будничному настроению, он от удовольствия даже засмеялся и прищелкнул пальцами.

Потирая руки, он засел за свое любимое занятие — распределение расходов на будущее время. Это делалось для того, чтобы, расходуя получаемую им пенсию, он случайно не вышел из бюджета и не очутился в критическом положении. Во избежание такого печального случая, он клал перед собой календарь и в тетрадке отмечал все, на что следовало каждый день расходовать деньги. При этом принимались во внимание дни скоромные, постные и праздничные, так как первые требовали денег на обед больше, чем вторые, а к ассигновкам на праздничные дни прибавлялся еще расход на лампадное масло, свечки Николаю угоднику и на третье, сладкое блюдо к обеду.

Работа шла быстро и легко. Роясь в календаре и вычисляя расходы, Аристарх Петрович тихонько мурлыкал пришедшую ему на память песенку из далекого детства:

Где-то птичка поет,
Своих деток зовет:
Ку-ку!..

И повторяя это «Ку-ку» он смеялся счастливым смехом заигравшегося ребенка и прищелкивал пальцами. Иногда он отрывался от работы и прищуренными глазами смотрел на солнечные лучи, резавшие во все окна столовой, полные кружащихся и мелькающих, как искорки, пылинок и придававшие комнате веселый, нарядный, праздничный вид. И у него в душе становилось также светло, весело, празднично, и он думал о том, что жить на свете очень хорошо и хотел жить долго, без конца…

— 12-е декабря, вторник, — бормотал он, стараясь сосредоточиться и хмуря седые, нависшие брови: преподобного Спиридона, епископа Тримпейского. День постный. Меню: щи с грибами, караси на постном масле… Итого — семьдесят три копейки… 13-е, середа, мучеников Авксентия, Евстратия… Хм… Покойному дедушке Евстратию за упокой души поминание надо бы…

Вспомнив что-то, он поднял голову и взволнованно закричал:

— Агафья! Агафья!..

В дверях появилась Агафья, утирая передником красное, потное лицо:

— Чего вам? — спросила она тоном, явно свидетельствовавшим о том, что она еще сердится и не желает разговаривать.

— Скажешь дворнику Филимону, чтобы он, разбойник этакий, смотрел в оба за дровами. Небось, все жильцы тащат. Слышишь, сегодня же скажи: барин-де приказал смотреть, а не то…

— Еще бы, — презрительно перебила его Агафья, взяв руки в бока и принимая воинственный вид: у Филимона только и дела, что стеречь ваши дрова! Поди-ка, скажи ему!.. Тут тебе каждую минуту решение живота твоего, а то выдумали — дрова! Эка важность, подумаешь!..

Аристарх Петрович рассердился. Он, когда сердится — кричит тонким бабьим голосом и кажется, что вот-вот расплачется.

— Ты опять за свое? Я тебе уже сказал, что это меня не касается!.. Поди прочь и не смей больше говорить об этом!..

Агафья сердито фыркнула и величественно повернув свою широкую, в три обхвата, спину, молча удалилась в кухню. Взволнованный старик долго не мог успокоиться и продолжая работать, время от времени раздражительно повторял:

— Этакая скверная женщина…

Успокоившись немного, он уже мирным тоном сам с собой говорил:

— Никак не втолкуешь ей, что раз ты — мирный обыватель и ни в чем неповинный, то тебя никто не имеет права пальцем тронуть, а не то что — из пушки…


В час дня где-то близко ахнул и, как гром, прокатился над крышами пушечный выстрел, Аристарх Петрович поднял голоду, прислушался, поглядел по сторонам — все ли на месте? — и наклонившись снова к своей работе, спокойно проговорил:

— Важно!..

И продолжал бормотать:

— Святого пророка Даниила и трех отроков: Анания, Азария и Мисаила… день постный… Суп гороховый, жареная капуста… Мм… шестьдесят четыре копейки…

После второго выстрела он, уже не поднимая головы, скосил глаза к окну, потом перевел их на качавшуюся над столом лампу и возвращаясь к календарю, равнодушно проговорил:

— Пускай себе…

При следующих выстрелах он только пожимал плечами, словно удивляясь тому, что кому-то пришла вдруг охота среди бела дня и в мирных улицах палить из пушек…

Между тем, выстрелы учащались и как будто раздавались все ближе. Начинал вздрагивать дом и звякали оконные стекла. Аристарх Петрович старался ничего не замечать, окончательно успокоившись на мысли, что это его не касается. У него и в мыслях даже не было о какой бы то ни было опасности. Он занимался своим делом так, словно сидел в крепости, за неприступными, никаким орудиям неподдающимися стенами…

Вошла Агафья с тем же перекошенным лицом и стала накрывать стол для обеда. При каждом выстреле она шарахалась в сторону и шепча молитвы, быстро крестила свою могучую, необъятную грудь. При этом пострадали две тарелки и соусник, укоризненно смотревшие на нее с полу мелкими осколками. Она несколько раз нагибалась, чтобы собрать их, но раздавался выстрел — и Агафья тороплива выпрямлялась, словно боялась, как бы смерть не застигла её в такой неудобной для христианской кончины позе.

В один из хороших промежутков тишины она успела объявить, что обед готов, и Сижков, приятно улыбаясь и потягиваясь, перешел к обеденному столу.

Он сел и старательно повязал себе вокруг шеи большую, белую салфетку. Лицо его при этом приняло выражение кроткого ожидания, а беззубый рот уже жевал, хотя перед ним, кроме пустого прибора, еще ничего не было. Маленькие, затерявшиеся в мелких морщинках глазки с беспокойством и надеждой обращались к двери, ведущей в кухню. И то, что от пальбы вздрагивал весь дом, от крыши до основания и в окнах тонко и жалобно звенели стекла — его меньше беспокоило, чем испуг и рассеянность Агафьи, благодаря которым обед мог оказаться испорченным и негодным к употреблению.

Агафья появилась с объемистой посудиной в растопыренных руках, из которой поднимался к потолку душистый, белый, теплый пар. Завидев её, старик заёрзал на стуле и потянув носом, умильно закрыл глазки и причмокнул нижней, отвисшей губой. Агафья поставила миску на стол и не успевая креститься после каждого выстрела, торопливо засеменила обратно в кухню, словно вся опасность была здесь, в столовой, а в кухне ее жизнь могла быть в полной безопасности.

Аристарх Петрович не кушал, а священнодействовал. Графинчик с водкой он держал в руке, как священный сосуд, а водку из рюмки опрокидывал в рот с видом счастливейшего человека в мире. Закусив после водки черным хлебом с солью, он сначала взял себе на тарелку одну ложку постных щей со снетками и отведав их, долго сидел, вперив глаза в пространство и прислушиваясь к своим вкусовым ощущениям. После нескольких глотков, лицо его представляло одно сплошное блаженство и упоение. Не спеша, методично и аккуратно переливал он щи из миски в тарелку, а из тарелки в рот, и когда в миске уже нельзя было зачерпнуть ложкой, он, опрокинув её вверх дном, вылил остаток на тарелку. Покончив со щами, он долго сидел неподвижно, вперив глаза в пустую тарелку, и продолжая жевать беззубыми челюстями, терпеливо ожидал второго блюда.

А за стенами дома творилось что-то странное, непонятное. Уже не было слышно отдельных выстрелов, а стоял беспрерывный рев и гул, и мимо окон то и дело проносились, мелькая, не то птицы, не то черные головни или мячи. Аристарх Петрович вдруг вздрогнул и приподнялся. Он увидел, что один из этих мячей ударился в стену противоположного дома, и из пробитой стены посыпались кирпичи и штукатурка. Это возбудило в нем смутную тревогу, которая, однако, скоро рассеялась при мысли о том, что в том доме, вероятно, засели бунтовщики и потому его обстреливают. «Даром не будут стрелять… А мое дело — сторона… Что же, однако, Агафья не подаёт?..»

Он забыл, что за грохотом канонады Агафья не может слышать его и капризно выпятив нижнюю губу, нетерпеливо закричал:

— Агафья! Агафья!

И как будто ему в ответ, что-то звонко ударило в двойные стекла среднего окна, разбив их вдребезги, и черная шрапнель грузно упала на стол и разбив на мелкие кусочки тарелку, быстро, с шипеньем и свистом, завертелась, как волчок.

Аристарх Петрович опешил и с недоумением в лице скосил на неё глаза. И вдруг он смертельно побледнел, поняв неизбежность страшной опасности. Глаза от ужаса расширились, все тело оцепенело, и только посиневшие губы быстро и нелепо шевелились.

— По… по… за…

Он хотел спросить: почему? За что?.. Он хотел протестовать, кричать, возмущаться, жаловаться, и прежде всего, бежать, бежать без оглядки от стола, на котором вертелось страшное чудовище. Но это был только один миг, и он не успел ни крикнуть, ни пошевельнуться. Шрапнель вдруг подпрыгнула и разорвалась с такой силой, что все стекла повылетали изо всех окон и в столовой обрушилась изразцовая печь…

Когда расселся дым — из кухни выглянуло белое, как стена, перевернутое лицо Агафьи. В комнате уцелели только стены, потолок и пол. От всей мебели — столов, стульев, дивана, буфета — остались мелкие щепки. А сам Аристарх Петрович исчез почти бесследно, ибо кровавые пятна на стенах, бесформенные куски тела и клочки халата нисколько не напоминали мирного обывателя, потомственного почетного дворянина и губернского секретаря Сижкова…

 

Владимир Ленский
«Пробуждение» № 25, 1907 г.