Владимир Ленский «Страшное»
В большой, ярко освещенной электричеством, комнате, в мягких плюшевых креслах, за круглым столиком, на котором теснились чашки с кофе и рюмки с ликером и коньяком, сидели: Валентина Павловна, хозяйка квартиры, молодая, красивая женщина, блондинка, какая-то вся мягкая, женственная, напоминавшая волнистыми движениями своего нежного тела балованную, выхоленную, грациозно-кокетливую кошечку; Леля — курсистка, жилица Валентины Павловны, двадцатилетняя девушка, недавно приехавшая из провинции, миловидная и простодушная, наивная и любопытная к жизни; немолодой, всегда хмурый, франтоватый, словно выутюженный барон Фельдгау, связанный с Валентиной Павловной более чем узами дружбы, но живший из каких-то своих соображений отдельно от нее и в обществе говоривший с ней на «вы», хотя все знакомые уже давно знали об их близких отношениях; студент Боба, фамилии которого никто не знал, молодой человек, уже совершенно лысый, пшютовского вида, с потасканной, серой физиономией, шепелявый и неумный, никогда не имевший ни гроша в кармане, но умудрявшийся кутить в ресторанах на чужой счет и жить весело и беззаботно, и, наконец, бывший приват-доцент неизвестно какого университета и факультета, Трузин, бритый, как актер, тоже лысый, любивший выпить, о чем свидетельствовал его большой, сизо-красный нос.
Комната, в которой заседала эта теплая компания, принадлежала Леле, согласившейся принимать у себя гостей Валентины Павловны за неимением в квартире другого, подходящего для этого, помещения. Было всего десять часов вечера — время никчемное для привыкших к ночной, веселой жизни людей; нужно было убить еще час-другой, прежде чем куда-нибудь ехать, — и они пока забавлялись коньяком и ликером…
Студент Боба не сводил с Валентины Павловны своих бесцветных, словно вылинявших, но всегда в присутствии женщин масляных глазок, которые он щурил, как кот на солнце, когда молодая женщина взглядывала на него своими красивыми сияющими, вызывающе смеющимися глазами. Сюсюкая свои пошлые комплименты, он трусливо, искоса уставлялся глазами в большой вырез ее белой шелковой блузки, из-под кружев которого выглядывала матовая бледность кожи прекрасной, юной, немного полной груди, или опускал глаза на ее маленькую ножку в бархатной, вышитой серебром, туфельке и прозрачном черном чулке, выглядывавшую из-под платья с пленительным лукавством наивно-откровенного кокетства. Валентина Павловна, поймав его на таком взгляде, бросала ему в лицо салфетку и заливалась звонким смехом, запрокидывая назад голову с пышной, из светлых, золотистых волос, прической «a la garcon» и по-детски кокетливо закатывая глаза; Боба смеялся вместе с ней, мешая с ее звонким, серебристым смехом свое хриплое, похожее на кашель, похотливое хихиканье и боязливо оглядываясь по сторонам, точно ожидая, что его сейчас прогонят отсюда. Когда-то Валентина Павловна училась в консерватории, прекрасно играла на рояле, из нее должна была выйти незаурядная музыкантша, — но она закружилась в вихре развлечений и потеряла тропинку, которая должна была ее вывести на дорогу настоящего искусства, настоящей жизни. Порхая с бала на бал, из ресторана в ресторан, она, не подумав хорошенько, вышла замуж за первого, сделавшего ей предложение, — пшюта и прожигателя жизни, который продолжал возить ее по ресторанам и шантанам, развращая ее постоянным пребыванием в обществе таких же, как и он сам, пшютов. Это окончилось тем, что через год, не раздумывая долго, она бросила его, увлекшись бароном Фельдгау, пленившим ее своим аристократизмом и свободой в обращении с деньгами, которые он швырял без счета. И с бароном она продолжала кружиться, уже потеряв всякое представление о настоящей жизни, жизни не только для тела, но и для души, утратив самое ценное в женщине и вообще в человеке — внутреннюю чистоту. Для нее жить, значило — веселиться, пить, флиртовать с мужчинами, создавать вокруг себя атмосферу чувственности и гореть, гореть в ней, не думая о будущем, не вспоминая прошедшего. Она давно бросила бы и барона, который скоро стал тяготить ее своим тяжелым характером, — но она побаивалась его, он сумел внушить ей страх, который и приковывал ее к нему. Флиртуя с другими мужчинами и даже теперь забавляясь с Бобой, не представлявшим для барона никакой опасности, она все же, нет-нет, и посмотрит на него с опаской шаловливого ребенка, старающегося узнать по лицу взрослых — не зашел ли он в своей шалости слишком далеко…
Барон хмуро молчал, искоса поглядывая на Валентину Павловну ревниво поблескивавшими глазами. Видно было, что он ревновал ее не к Бобе, к которому относился пренебрежительно, с снисходительным презрением, а вообще ко всему, что окружало ее, и, может быть, даже к ней самой, так легкомысленно-щедро расточавшей перед всеми свою красоту, женственность, очарование юной женской жизни. Он любил ее мучительно, болезненно — и терзался постоянным страхом лишиться ее. Благодаря ему и той жизни, которую он заставлял ее вести — в ней погибало лучшее, к чему предназначена женщина — жена и мать — и он не делал ни малейшей попытки ввести ее в рамки чистого, здорового существования. У него от нее был сын — семилетний Жоржик, живший с матерью — и на мальчика они оба обращали меньше внимания, чем на комнатную собачку, предоставив его всецело попечениям прислуги. Единственно, о чем заботился барон — это о ее верности ему. Он знал, что за ней ухаживают, видел, какими глазами смотрят на нее мужчины, замечал в ней, всегда возбужденной вином и льстивым поклонением и исканием мужчин, склонность к падению, сдерживаемую только страхом перед ним — и никогда не мог быть уверен в том, что она ему не изменяет. Мучась ревностью, он устраивал ей дикие сцены, не стесняясь присутствием посторонних; между ними часто происходили ссоры, во время которых он грозил то покончить с собой, то убить ее. С течением времени страсть его не только не уменьшалась, а, напротив, возрастала, разжигаемая пьянством, бессонными ночами, беспрерывной ревностью и жгучим страхом потерять ее, — страхом, делавшим ее ему еще более дорогой и желанной. Часто, не выдержав напряжения своей ревности, он насильно увозил ее из ресторана в самый разгар веселья, чтобы наедине осыпать ее грубыми упреками, бранью и потом на коленях, со слезами, просить у нее прощения…
Положительный, спокойный Трузин, съевший, как он сам о себе говорил, на женщинах зубы и считавший себя в этом отношении «стрелянным воробьем», — не обращал никакого внимания на Валентину Павловну, не представлявшую для его, уже достаточно извращенного, вкуса особенного интереса. Его больше занимала молоденькая, наивная Леля, с ее невинностью и чистотой, которыми точно лучилось все ее, еще нетронутое жизнью, существо. После чистой, трезвой обывательской жизни, в маленьком городке, где она жила с родителями и училась в гимназии, Леля, благодаря своей квартирной хозяйке, сразу попала в атмосферу больного, горячечного прожигания сил и здоровья, растерялась и безвольно покорилась, не рассуждая, благоговея перед Валентиной Павловной, робея перед ее знакомыми и наивно раскрывая свои, жадные к жизни, любопытные глаза перед этим новым, неведомым ей, миром. Ей нравились веселый угар ресторанов, блеск шантанов и ночных кабаре, безумный бег автомобилей; нравилось и это постоянное нервное, чувственное напряжение, которое вызывали в ней кутежи, ухаживание мужчин, шантанные песни и пляски. Она не отдавала себе отчета в своем возбуждении, которое испытывала даже во сне, не понимала смутной тревоги своей совести, поднимавшейся в ней каждый раз, как что-нибудь из того, что она видела и слышала вокруг себя, ударяло по ее девической, крайне чувствительной, стыдливости. Любопытство превозмогало в ней стыдливость, жадность к жизни подавляла тревогу совести, Она имела вид ребенка, лакомящегося гнилым плодом, несмотря на его горечь, от которой невольно кривятся губы. Трузин, глядя на Лелю, потирал руки, точно хотел сказать: попалась, не уйдешь, голубка!..
Спокойно, методично наливая ликер себе и Леле и отпивая его из рюмки маленькими глотками, с причмокиванием, он рассказывал анекдоты, «для взрослых», один за другим, с самым серьезным видом, не сводя с Лели глаз, наслаждаясь смущением и острым, нездоровым любопытством девушки. «Старый сатир», как называла Трузина Валентина Павловна, часто доходил до таких откровенностей, что Леля вскакивала, собираясь убежать, терялась, не зная, смеяться или закрыть руками от стыда лицо; но так как все смеялись, не находя в его рассказах ничего ужасного, то и она, в конце концов, начинала смеяться с полными слез от смущения глазами…
В одиннадцать часов стали совещаться — куда ехать. Боба предложил — в Аквариум. Трузин ничего не имел против этого; ему было все равно, где бы ни провести ночь — лишь бы кругом него двигались женщины и было что пить. За Аквариум стоял и барон. Лелю же не спрашивали, как недостаточно сведущую в таких вопросах.
— Великолепно! — радовался Боба, потирая руки. — Я еще вчера сказал князю Бельскому, что мы сегодня, вероятно, будем в Аквариуме. Так и вышло!.. Он уже наверно нас там ждет!..
Боба не заметил вспыхнувшего гневом взгляда барона, которым тот окинул его, и продолжал, весело хихикая, обращаясь к Валентине Павловне:
— Вы знаете, он от вас совсем без ума! Ездит по всем ресторанам и ищет. Говорит, что такой женщины…
— Мы в Аквариум не поедем! — спокойно, перебив его, сказал барон.
Боба съежился, точно его сверху прихлопнули чем-то тяжелым и сидел со скривленной от страха физиономией, говоря всем своим жалким, напуганным существом: эх, и дернул же меня черт сболтнуть!..
Валентина Павловна нервно кусала губы, опустив глаза. Барон смотрел на нее тяжелым, тускло горящим ревностью взглядом; казалось, он старался высмотреть что-то внутри нее. Трузин морщился, недовольный тем, что предполагаемый кутеж расстраивается. Леля просто испугалась неприятной сцены…
Князя Бельского представил Валентине Павловне и барону Боба вчера ночью, у Палкина. Франтоватый, нахальный князь вел себя по отношению к молодой женщине очень развязно, обращаясь с ней, почти как с кокоткой, совершенно игнорируя барона, кусавшего от злости и ревности губы. Видно было, что барон, вообще не отличавшийся терпимостью к ее поклонникам, на этот раз был раздражен больше, чем когда-бы то ни было, точно почувствовал серьезную опасность. Князь, по-видимому, нравился Валентине Павловне; она принимала его ухаживания и давала ему целовать свои руки, забыв всякую осторожность, не замечая гневных взглядов и угрожающего молчания барона… Она как будто совершенно потеряла волю, рассудок и, как сомнамбула, повиновалась только инстинкту, движениям своего сердца. Удивленно, точно не понимая, где она и чего от нее хотят, посмотрела она на барона, когда он вдруг громко, раздраженно сказал, шумно поднимаясь с места:
— Едем домой!..
Она испугалась, побледнела, жалко улыбнулась, — ей было неловко перед князем, — но противоречить взбешенному ревностью барону она боялась. Всю дорогу в автомобиле барон молчал; Леля, ехавшая с ними, боязливо жалась к углу, каждую минуту ожидая взрыва. Но барон видимо крепился; только когда подъехали, он, помогая Валентине Павловне выйти из мотора, так сильно сжал ей руку, что она невольно вскрикнула, и у нее из глаз брызнули слезы… Леля до рассвета не могла заснуть, слушая из своей комнаты упреки и брань барона и рыданья Валентины Павловны… Мир, установившийся между ними к утру, теперь снова был нарушен бестактной болтовней Бобы…
Трузин попробовал было свести неприятный разговор к шутке, сказав со смехом:
— Бедный князь просто попал впросак, взяв неверный тон. Я не хотел бы быть на его месте!..
Но слова Трузина только подлили масла в огонь. Барон покраснел и гневно, сквозь сжатые зубы, проговорил:
— Тут дело не в князе! Мужчина всегда держится того тона, какого хочет от него женщина!..
— Неправда! — со слезами на глазах вскрикнула Валентина Павловна. — Я совсем не хотела… Я не знала…
Барон поднялся и, с ненавистью глядя ей в глаза, прошипел:
— Вы лжете!..
Молодая женщина ответила ему таким же, полным ненависти, взглядом и отвернулась, ничего не сказав…
Несколько минуть все сидели в тяжелом молчании. Боба боялся дышать. Трузин, побарабанив по столу пальцами, сказал словно самому себе:
— Что ж, нужно что-нибудь предпринимать…
У барона уже было спокойное, холодное лицо. Он усмехнулся и сказал, как ни в чем не бывало:
— В Аквариум, так в Аквариум!..
Валентина Павловна решительно заявила:
— Я не поеду!..
Барон хмуро уставился в нее своими стальными глазами и тихо, значительно проговорил:
— Вы поедете…
Молодая женщина как будто растерялась и в первую минуту не знала, что сказать. Она жалко, беспомощно водила по сторонам глазами; у нее дрожал подбородок. Видно было, что в ней боролись страх перед бароном и чисто женская гордость, требовавшая защиты собственного достоинства, которое он так часто и безнаказанно унижал в ней. На этот раз гордость взяла верх. Валентина Павловна смерила его сразу высохшими злыми глазами, и также тихо, значительно сказала, с чуть заметной истерической дрожью в губах:
— Хорошо. Я еду. Мне все равно!..
У барона тоже чуть заметно дрогнули губы. Но он тотчас же замаскировал эту дрожь усмешкой, Он вдруг повернулся к Бобе и сухо проговорил:
— Если там будет князь Бельский — я вас прошу пригласить его к нашему столу,..
Студент смущенно, угодливо захихикал, не зная, куда девать свои растерянные, испуганные глаза. Валентина Павловна тихонько, зло засмеялась…
Валентина Павловна и Леля приехали в Аквариум с бароном; там к ним присоединились Трузин и Боба. Спустя несколько минут, к их столу подошел князь Бельский. Леля заметила, как радостно вспыхнула Валентина Павловна и как сумрачно сдвинул брови барон при его приближении. Красавец, блестящий гвардейский офицер-князь, видимо, пользовался большим успехом у женщин и к каждой новой женщине подходил с наглой развязностью, уже заранее уверенный в победе, точно все женщины были созданы для него одного. Он протянул Валентине Павловне обе руки, бесцеремонно, специфическим мужским взглядом оглядывая ее всю, с головы до ног и говоря в нос, с щегольской, барской картавостью:
— Пгекгасная, пгекгасная женщина!.. Очаговательная женщина!..
Лицо Валентины Павловны точно изнутри все осветилось, она отдала ему свои руки, обнаженные до плеч — и он поцеловал их обе, сначала кисти, потом у локтей. Не выпуская ее рук, он смотрел ей в глаза своими ласково-хищными глазами и говорил с той особенной мягкостью и вкрадчивой ласковостью, с какой говорят с женщиной опытные, привычные донжуаны:
— Я совсем погибаю, кгасавица!.. Вы свели меня с ума, пгелестное создание!..
Не дожидаясь приглашения, он присел к их столу и подозвав официанта, коротко приказал:
— Шампанского!.. — потом небрежно, вполоборота, обратился к барону: — Вы газгешите?..
Барон резко, несдержанно ответил:
— Нет! Это мой стол! Я здесь заказываю!..
— Пгостите! — сказал князь с той же небрежностью и повернулся к Валентине Павловне: — Скажите же, богиня — смехть или жизнь? На что я могу газсчитывать?..
Валентина Павловна смеялась, вся розовая, глядя на него повлажневшими, влюблёнными глазами. Она, как забывшийся игрок, ставила все на карту. Барон хотел, чтобы она поехала в Аквариум, он хотел, чтобы она встретилась с князем — пусть же теперь он не пеняет на нее. Она не старалась даже скрыть свое влечение к князю; его глаза как будто гипнотизировали ее — и она вся тянулась к нему. Вначале она еще поглядывала на барона — с чувством удовлетворенной мести, точно желая насладиться его злобой и ревностью, но спустя немного времени она совсем забыла о нем. Занятая двойственной беседой с князем, — беседой, в которой слова выражают одно — внешнее, ненужное, а глаза, движения, улыбка говорят совсем другое — интимное, тайное, глубоко значительное, — она не заметила, что барон встал из-за стола и куда-то ушел, не видела Трузина, Бобы и Лели, скользя по их лицам безучастными глазами, точно за этим столом никого больше и не было, кроме нее и князя.
Барон долго не возвращался. Трузин тихонько шепнул
Валентине Павловне:
— А ведь барон, кажется, уехал!..
Молодая женщина с недоумением посмотрела на него, точно сейчас только проснулась от какого-то приятного сна и поняла, что случилось что-то неприятное. Она даже слегка побледнела и нервно закусила губу.
— Ужасно глупо! — сказал она Трузину, сердясь. — Как мне надоели эти вечные сцены!..
Однако, она тотчас же поднялась и заявила князю:
— Я еду домой!..
— Кгасавица, останьтесь! — просил князь, целуя ей руки: — Ну, еще хоть полчаса!..
Но Валентина Павловна стояла на своем; ее, видимо, обнял привычный страх перед бароном, у нее даже чуть дрожали губы, которые она кусала, чтобы скрыть эту дрожь.
Князь вызвался довезти ее в своем автомобиле. Она подумала немного, сжав брови — и с злой, кривой усмешкой согласилась, точно решив отомстить барону за свой страх перед ним…
Леля поехала с Трузиным; за столом остался один Боба. Почти тотчас же после их отъезда к столу вернулся барон. Он удивленно осмотрел пустой стол и коротко спросил:
— Где?
Боба съежился и испуганно ответил:
— Уехали…
Барон вынул бумажник, но Боба предупредил его:
— Уплачено за все.
У барона задергались губы.
— Кто заплатил?
Боба смущенно развел руками, виновато лепеча:
— У меня же нет ни копейки, ей-Богу… А Трузин — скряга. Уплатить мог только князь…
Барон ударил ладонью по столу:
— Как он смел?!.
Боба съежился, точно пытался совсем спрятаться под стол. Он хотел что-то сказать, но барон уже мчался к выходу среди столов, пугая публику своим черным, перекошенным лицом…
Трузин был угрюм, мрачен. Провожая Лелю, он всю дорогу по-стариковски брюзжал. Он был недоволен Валентиной Павловной, бароном, князем: не могут люди веселиться просто, без всяких историй, так и норовят отравить жизнь себе и другим!..
— Как можно держать около себя женщину, которая тебя не любит!.. — ворчал он, точно разговаривая сам с собой. — Она, видите ли, должна принадлежать ему до тех пор, пока ему самому не заблагорассудится бросить ее!.. Кажется, восемь лет — слишком достаточно для того, чтобы взять от женщины все, что она может дать — ну, и отпусти ее с миром на все четыре стороны! Нравится ей князь — и отдай ее князю! Какого там еще черта!..
— А Жоржик? — тихо отозвалась Леля.
— Что Жоржик? — рассердился Трузин. — Разве его судьба изменится от того, что у Валентины Павловны будет не барон, а князь? Разве Жоржик существует для барона?.. У него таких Жоржиков — десятки, и он даже не знает, где они и что с ними!..
Он вынул портсигар, закурил папиросу и продолжал, все более раздражаясь:
— Вы — наивная, провинциальная барышня! У нас, в нашей подлой пьяной компании, вы хотите найти настоящие супружеские отношения, родительские чувства и прочие добродетели!.. Да разве вы еще не поняли, куда вы попали? Неужели я вам должен объяснять, — я, от которого вы наслышались столько гадостей, сколько, может быть, за всю свою жизнь не услышите — что вы барахтаетесь с нами в грязной, вонючей яме? Понимаете вы это? Уж если вы выбрали себе такое милое существование, так должны знать, что оно собой представляет, и не корчить из себя святую невинность!.. Еще год-другой — и вам крышка! Попомните мое слово!.. Хоть вы и учитесь на Бестужевских курсах — а Палкины, Аквариумы и прочие злачные места сделают свое дело, уж вы не беспокойтесь!..
Всегда добродушный, веселый Трузин был теперь зол, раздражен; Леля не узнавала его. Видно было, что причиной этому были не только барон и Валентина Павловна, а еще что-то, какая-то его собственная боль, мучившая и беспокоившая его, которую он прятал в себе, старался не показывать, точно стыдился ее. Попыхтев папиросой, он снова заговорил с коротким, злым смешком:
— Я понимаю — вам все это ново, кажется интересным, а вы любопытны, хотите все видеть, все знать. С этого, обыкновенно, и начинается. Приехали вы в наш гнилой Петербург, как в центр науки, литературы, искусства, думали учиться, книжки читать, как вы это делали в какой-нибудь Твери или Балахне, а тут вдруг — к черту и науку, и литературу, и искусство, а вместо них — пьянство, угар, разврат! И вы не бежите, а шлепаетесь в эту яму и радуетесь: ах, как интересно! Ах, как весело!.. А на самом-то деле — и не интересно, и не весело, а страшно, потому что эта дикая, кошмарная жизнь таит в себе зерно безумия, преступления!.. Да черт с вами! Что я, в самом деле, за проповедник вам такой!.. Вы не думайте, пожалуйста, что я уговариваю вас бросить эту жизнь, хочу спасти вас! Ничего подобного!.. Мне все равно! Погибайте себе на здоровье! Я даже вам помогу, если хотите, ускорю вашу гибель! Вот сейчас возьму и повезу вас к себе, покажу вам такие фокусы, научу вас таким штучкам, что вы еще шире раскроете ваши любопытные глазки! Только уж вы не ломайтесь и забудьте о ваших Бестужевских курсах и о всяких там высоких материях!..
Он вдруг резко повернулся к Леле и быстро, коротко спросил, точно делая внезапное нападение:
— Так едем ко мне, что ли?..
Леля вздрогнула от неожиданности и отшатнулась, невольно подняв перед собой руки, точно защищаясь. Она испуганно вскрикнула:
— Нет, нет! Что вы!..
— Почему же нет? — сердито спрашивал Трузин. — Нужно быть последовательной. Уж раз вы приняли нас и нашу жизнь, — вы не имеете права ни от чего отказываться. Нельзя заботиться о чистоте, валяясь в грязи. Сегодня отказались ехать ко мне — завтра поедете. От меня отвертелись — к другому попадете. Лучше уж скорее, сразу, чем тянуть канитель, обманывать себя и других…
Он умолк и угрюмо отвернулся. Леля молчала, только поеживалась от холода и боязливо отодвигалась от Трузина. То, что говорил пьяный приват-доцент, казалось ей сильно преувеличенным, но его слова вызвали в ней ту тревогу совести, которую она уже неоднократно испытывала в общении с этими людьми. И вместе с этой тревогой в ней поднималось ощущение какой-то почти физической нечистоты, от которой у нее брезгливо дрожали губы. Она искоса посмотрела на Трузина: он сидел — согнувшись, закрыв глаза рукой, точно сильно охмелел или заснул.
Когда приехали и Леля спрыгнула с пролетки — он вылез за ней, и тут, у фонаря, девушка увидела, что его лицо было мокро от слез и глаза смотрели на нее жалко и растерянно; и весь он был какой-то несчастный, обвисший, как нищий, просящий милостыню. Его губы дрожали; он хотел что-то сказать — и не мог. Взял ее руку, поднес к своим губам, но не прикоснулся к ней, выпустил и безнадежно махнул рукой.
— Не смею… — сказал он с кривой усмешкой. — Вас… нужно чисто… свято любить… Не мне… — он странно всхлипнул и отвернулся; потом, словно очнувшись, вдруг сердито прикрикнул. — Чего вы стоите?.. Я тут дурака валяю, а вы и уши развесили!..
Он полез назад в пролетку и спрятал голову в воротник. Извозчик тронул. Леля в тяжелом недоумении пошла к подъезду и стала звонить…
На другой день утром у Валентины Павловны с бароном произошло бурное объяснение. Леле было слышно, как они оба кричали — барон гневно, запальчиво, молодая женщина — истерично; потом Валентина Павловна плакала, а он ходил по комнате и что-то долго говорил, точно убеждал ее в чем-то или что-то объяснял. Но миром на этот раз у них не кончилось; барон опять почему-то вспылил, стал кричать и, уходя, крикнул уже из передней:
— Берегись, Валька!..
Он так хлопнул дверью, что во всех окнах зазвенели стекла.
Леля целый день дрожала, как в лихорадке; Валентина же Павловна скоро успокоилась, возилась у себя в шкафу, примеряла платья, причесывалась, вполголоса напевая, точно ничего не случилось. После обеда она собралась к портнихе и сказала Леле:
— Если придет барон — пусть подождет.
Но при мысли о бароне в ней вдруг поднялась злость; она подумала немного и раздраженно прибавила:
— Нет, не нужно, чтобы он ждал! Скажите, что меня нет дома — и больше ничего!..
Вскоре после ее ухода пришел барон. Леля лежала у себя в комнате на диване и со страхом прислушивалась к его шагам. Он прошел коридором в комнаты Валентины Павловны, оттуда в кухню — и там громко говорил с прислугой. Потом вернулся в переднюю, не постучавшись, дернул дверь Лелиной комнаты и ступил через порог.
В сумерках его лицо казалось совсем черным, глаза жутко блестели и зубы почему-то были оскалены, как у хищного зверя. При его входе Леля испуганно поднялась с дивана. Он хрипло спросил:
— Где Валька?
Девушка растерянно пробормотала:
— Не знаю… Она скоро придет…
Барон приблизился к ней и взял ее за руку.
— Она ушла с князем? — его стальные глаза точно впились в ее лицо: — Давно?..
Он сильно сжал ее руку; у девушки от боли задрожал подбородок. Она испуганно вскрикнула:
— О, нет! Одна…
Его горящие, безумные глаза наполняли все ее существо непобедимым страхом. Она вдруг вспомнила, что Валентина Павловна пошла к портнихе — и не могла пошевелить губами, чтобы сказать ему это. Он хрипел ей прямо в лицо:
— Она не велела говорить?.. Да?..
Он выпустил ее руку и пошел к двери. Леля бросилась за ним и крикнула:
— Нет же, нет! Клянусь!..
Барон обернулся, покачал головой и укоризненно сказал:
— И вы лжете!..
Дверь за ним захлопнулась…
Когда вернулась Валентина Павловна, Леля передала ей свой разговор с бароном. Девушка все еще дрожала, и глаза у нее были полны слез.
— Дурак! — со злостью сказала Валентина Павловна, выслушав ее. — Совсем сумасшедший!.. — она набросилась на Лелю: — Чего вы боитесь? Ничего тут страшного нет!..
Но она и сама была встревожена и только старалась не показывать своего страха. Она как-то вся притихла, медленно ушла в свой будуар — и уже не было слышно ни ее пенья, ни шагов, ни шелеста примериваемых платьев…
Часов в десять, по обыкновению, пришли Трузин и Боба. И опять, как всегда, на круглом столике в Лелиной комнате появились чашки с кофе, рюмки с ликером и коньяком. Шепелявя и хихикая, Боба рассказывал длинную историю о том, как его какая-то компания, не уплатив по счету, оставила в ресторане в виде залога, где он просидел до утра, а утром владелец ресторана приказал официантам: «Выкиньте этого сморчка!». И официанты вынесли его на руках на улицу, но пожалели его и не бросили, а осторожно положили на снег; Боба встал, отряхнулся, сказал им «Оревуар!» и пошел себе, посвистывая…
Валентина Павловна делала вид, что слушает его, а на самом деле думала о чем-то своем; она была бледна, у нее страдальчески сдвигались брови и нервно дергались губы. Леля сидела в стороне, ничего не пила и, обмирая от страха, ждала прихода барона. Трузин был необычно молчалив и угрюм; на Лелю он как будто боялся смотреть и делал вид, что не замечает ее.
Рассказ Бобы ни у кого не вызвал даже улыбки; он сам захихикал и тотчас же умолк, съежившись и испуганно бегая по комнате глазами. Трузин вдруг сказал, ни к кому не обращаясь:
— Когда входил сюда — видел барона. Он ехал на извозчике. Смотрит на меня в упор — и как будто не видит. Я поклонился — он не ответил…
Валентина Павловна презрительно пожала плечом и с плохо скрытым раздражением проговорила:
— Есть люди, которые существуют только для того, чтобы отравлять кому-нибудь жизнь! Ненавижу таких людей!..
Трузин в свою очередь пожал плечом, как будто хотел сказать: вольно же вам его терпеть! Валентина Павловна поняла его жест и вся вспыхнула; но ничего не сказала…
Ее руки нервно двигались по столу; она вдруг набросилась на всех, найдя выход своему раздражению:
— Чего вы затихли и надулись, как сычи?.. Леля, идите сюда! Выпейте рюмку коньяку, веселее станет!.. А вы, Трузин, рассказывайте лучше ваши анекдоты! Когда вы молчите — вы совсем невыносимы!.. Боба, не таращьте так глупо ваши овечьи глаза! Ничего особенного не случилось, и вас никто не побьет и не выкинет отсюда!..
Боба сконфуженно захихикал и спрятал свои глаза под стол. Леля осталась сидеть на месте, устало сказав:
— Я не могу пить. У меня болит голова…
Трузин, быстро взглянув на Лелю, сердито проворчал:
— Анекдоты? Я сам — скверный анекдот.
Дверь тихонько отворилась и тоненький голосок спросил:
— Можно?
Это был Жоржин — маленький, хилый мальчик, бледный, с недетски-грустными глазами и скорбной складочкой между бровей, от которой казалось, что у него один глаз стоит выше другого. Привыкший к постоянному одиночеству, он равнодушно оглядел гостей усталым, безучастным взглядом и поздоровался с ними, не глядя. Но мать свою он целовал долго, с какой-то болезненной страстью обнимая ее и прижимаясь головой к ее груди. Он пришел проститься с ней перед сном.
— Довольно! — строго сказала Валентина Павловна, считая проявление в детях чувства признаком невоспитанности: — Ложись не в детской, потому что мы тебе будем мешать спать, через стену все слышно, а у меня в будуаре!.. Тусклые глаза ребенка засияли теплым огоньком.
— На твоей кровати, мамочка? — радостно спросил он, вдруг весь оживившись: — И ты потом ляжешь со мной?..
— Да, да! — нетерпеливо отмахивалась от него мать: — Иди!.. Еще не добежав до двери, мальчик крикнул горничной слабым голоском, захлебываясь от счастья:
— Маша, я буду спать на маминой кровати!..
Это «мамина кровать» прозвучало так чисто и трогательно, что всем стало как-то неловко, не по себе, как бывает иногда в обществе, когда среди обычной лжи вдруг кто-нибудь скажет горячую правду или проявит искреннее, ничем неприкрытое, чувство…
Трузин проводил мальчика взглядом до дверей, потом посмотрел на Лелю — светлыми, сияющими глазами. Она ответила ему таким же сияющим, влажным взглядом; от чистой, теплой радости ребенка на нее пахнуло ее детством, точно овеяло свежим, весенним ветерком. Она видела по глазам Трузина, что и в нем шевельнулось то же чувство. Но он тотчас же отвернулся, как будто она поймала его на чем-то постыдном, смущенно провел рукой по своей лысой голове и, сердясь на самого себя, буркнул:
— Подумаешь, какое счастье…
Опять наступило молчание — тяжелое, густое, давившее на голову и плечи. И звонок, неожиданно прозвучавший в передней и точно разодравший тишину, заставил всех вздрогнуть.
Послышались в передней шаги горничной; щелкнул замок, открылась дверь. Кто-то вошел и медленно раздавался в передней. Потом осторожно постучал в дверь Лелиной комнаты. И все одновременно вскрикнули;
— Войдите!..
Вошел барон.
Леля задрожала и в ужасе закрыла глаза. Валентина Павловна приподнялась было, но тотчас же опустилась в кресло, как будто сразу обессилев, и лицо ее стало безжизненно-серым. Ее испуг сообщился и Трузину, который тревожно уставился на барона своими мигающими, красными от пьянства и бессонных ночей, глазами. Общий страх сковал и Бобу, не смевшего пошевельнуться на своем стуле…
Но это продолжалось всего лишь одно мгновение. Барон был, как всегда, чисто выбрит, аккуратно одет — в черную пару и смокинг, с ослепительно белым воротничком и прекрасным галстуком; волосы, седоватые на висках, были гладко причесаны, волосок к волоску, с ровным пробором посреди головы; усы закручены кверху и на кончиках франтовски распушены. Видно было, что он долго, тщательно одевался и немало времени провел в парикмахерской… Он стягивал с рук лайковые перчатки — и, делая это, оглядел всех, сидевших за круглым столиком, внимательно и, как показалось в первую минуту, холодно и строго. Но вслед за этим он спокойно, сдержанно улыбнулся и, отвесив почтительный поклон, еще издали, неторопливо направился к ним, не переставая улыбаться.
У всех сразу отлегло от сердца, стало легко и весело. Валентина Павловна вскочила, уже с радостно сияющим лицом и протянула ему обе руки, как она делала это вчера с князем, коротко, возбужденно смеясь, говоря капризным тоном:
— Наконец-то! Как это мило — так запаздывать!..
Барон смотрел ей в лицо восхищенными глазами, точно не видел ее целые годы; наклонившись, он поцеловал ее руки — одну и другую — осторожным, нежным поцелуем и сказал, любуясь ею с настоящим обожанием:
— Виноват, виноват…
Было ясно — он просил у нее прощения, он пришел к ней — с желанием мира и любви. Валентина Павловна торжествовала. Мягким, кошачьим движением она прижалась на мгновение к его груди, шепнув ему:
— Твоя! Веришь?..
Барон ласково взял ее за плечи и, как будто стесняясь посторонних, осторожно от себя отодвинул. Он ответил ей громко, смеясь:
— Ну, конечно! Я же говорю, что виноват!..
И он снова поцеловал ей обе руки…
Поздоровавшись со всеми, он обернулся к ней с той же спокойной, сдержанной улыбкой:
— Мне нужно сказать вам пару слов…
Валентина Павловна торжествующе засмеялась, — и по этому ее смеху всем стало понятно, что барон вызывает ее в другую комнату, чтобы поцеловать ее без свидетелей и заключить мир. Это подтверждал и сам барон — своим виновато-покорным видом, склонив в ожидании голову…
— Ну, что ж, пойдемте! — сказала она, кокетливо, шаловливо грозя ему пальцем…
Она сделала полуоборот, чтобы пойти к двери, приглашая его лукаво играющим взглядом следовать за ней, — и тут вдруг увидела, что у барона лицо снова стало такое же строгое, холодное, с каким он появился в дверях. Она мгновенно побледнела, сжалась и даже задержалась на минуту, точно колеблясь — идти или остаться. Но не идти уже было нельзя; она прошла по комнате, как подстреленная птица — сразу утратив всю легкость и изящество своей походки, как-то неуклюже вихляя боками и подбирая спину, словно ожидая сзади удара. Барон шел спокойно, мерно, как может идти только сама судьба, для которой все уже взвешено и решено.
Когда они скрылись за дверью — в Лелиной комнате снова повисла прежняя, тяжелая тишина. Ни от кого не скрылось последнее выражение лица барона и страх Валентины Павловны. Леля тихонько хрустнула пальцами. Трузин мрачно наливал себе ликер и пил одну рюмку за другой, точно боялся, что скоро придется отсюда уйти и ликер останется недопитым. Боба, встревоженный, вскочил с места, прошел до середины комнаты и остановился, растерянно глядя на всех…
Из третьей комнаты долетал гул негромкого разговора; несколько раз он обрывался и с минуту ничего не было слышно, потом опять возобновлялся, не повышаясь, давая впечатление совершенно мирной беседы. Вдруг раздался негромкий, короткий вскрик и за ним — три отрывистых удара, похожих на звуки пощечин. Леля и Трузин переглянулись вопросительно-испуганно; Боба инстинктивно закрыл себе уши.
— Он ее бьет! — в ужасе прошептала Леля.
В лице Бобы вдруг появилось несвойственное ему выражение возмущения. Он весь дрожал.
— Я не могу допустить, чтобы в моем присутствии били женщину!.. — сказал он, чуть не плача, срывающимся от волнения голосом.
— Ни с места! — шепотом прикрикнул на него Трузин! — Не мешайтесь не в свое дело!..
— Да как? Почему?.. — возмущался Боба, весь красный, потрясая кулаками: — Это же не-не-невозможно!..
— Во-первых, — спокойно сказал Трузин: — это происходит не в вашем присутствии, а во-вторых — еще неизвестно, бьют ли — и кто кого…
Боба снова закрыл уши руками, — но это было уже не нужно, потому что ничего больше не было слышно: не доносился и гул разговора. Вся квартира точно до потолков наполнилась водой и глухо, густо молчала…
В коридоре послышались тяжелые, мерные шаги барона. Он вошел с Жоржиком на руках; мальчик был в одной рубашонке, с голыми до колен худенькими ножками. Лицо у барона было спокойное, немного бледное; он сказал, обращаясь к Леле, с кривой усмешкой:
— Возьмите Жоржа. Я Вальку убил…
Леля удивленно подняла брови, не поняв сразу, что он сказал. Боба раскрыл рот, не зная, всерьез принять его слова или в шутку. Трузин добродушно сказал:
— Ну, полно, барон…
Барон молча пожал плечами…
Он посадил Жоржика на диван, сел и сам, вынул из бокового кармана смокинга серебряный портсигар и закурил папиросу. Он был совершенно спокоен…
У Жоржика же лицо было белое, как бумага; он смотрел на отца широко раскрытыми, недоумевающими глазами, и все его маленькое, тщедушное тельце дрожало, как в лихорадочном ознобе…
Трузин, все еще не веря и смеясь, вышел из комнаты; пройдя длинный коридор до конца, он осторожно заглянул в последнюю дверь. Там никого не было, стояла странная, жуткая тишина. Он вошел.
Первое, что ему бросилось в глаза это — кровь на белой шелковой блузке на груди молодой женщины — два больших, влажных, красных пятна, одно — от ключицы до подмышки, другое — на левой груди. Убитая сидела, свесив ноги наружу, в шкафу, остававшемся раскрытым еще, вероятно, с утра, когда она примеряла платья; одной рукой она держалась за дверцу, как будто пыталась и не успела закрыться ею от убийцы. Нетрудно было представить, как она, увидев в руке барона оружие, заметалась в ужасе по комнате, ища куда бы спрятаться, и, обезумев от страха, бросилась к шкафу, где ее и настигли револьверные пули. Но ее лицо, склоненное к плечу, как и за десять минут до этого, когда она кокетливо грозила барону пальцем, было спокойно и прекрасно; только в странно изогнувшихся губах чувствовалась последняя, застывшая на них, тяжкая скорбь смерти…
Трузин закрыл глаза рукой и прошел назад. Он вошел в Лелину комнату, быстро крестясь дрожащей рукой. Леля и Боба вопросительно обернулись к нему; он с недоумением посмотрел на них и развел руками.
— Кончено… — сказал он каким-то не своим, глухим голосом.
Леля судорожно стиснула пальцы и зубы, чтобы не закричать от охватившего ее страха. Боба вдруг захихикал, но так странно, что нельзя было понять — плачет он или смеется. И все лицо у него конвульсивно дергалось, точно он нарочно строил самые идиотские гримасы. Барон продолжал курить…
Вдруг раздался тоненький, дрожащий голосок Жоржика:
— У мамочки тут кровь… Ей, наверно, очень больно. Да?..
Ему никто не ответил…
«Пробуждение» 1909 г.
Julius LeBlanc Stewart — A Supper Party. 1903