Владимир Нарбут «Пелагея Петровна»

I.

Приближался Успенский пост.

В просторном, с высокими ясными окнами на улицу, доме о. Григория шла, как говорится, генеральная уборка: мыли полы, двери, подоконники, выколачивали пыль из мягкой плюшевой мебели, вытряхивали длинные тяжелые ковры, вывезенные племянником из Закавказья и являвшиеся предметом гордости о. Григория.

— Такие существуют, пожалуй, только у нашего полицеймейстера, — говаривал он не однажды, важно поглаживая рыжую окладистую — заступом — бороду.

Стучали вениками, поплескивала вода.

Матушка Пелагея Петровна, женщина сырая и красивая, собственноручно, не доверяя прислуге, вытирала влажным мохнатым полотенцем широкие круглые листы трех великолепных фикусов. Вытерши достаточно, когда нежная кожица тропических деревцев приняла глянец, и ветки выглядели свежо, матушка облегченно вздохнула и, окинув быстрым взором двор, крикнула девке, возившейся с мочалом:

— А ну, Степанида, выйди-ка на улицу да глянь, что там делает Петя! Если он балуется с Прошкой в бабки, то… Впрочем, — тут мысли матушки приняли, очевидно, иное направление, — позови его сюда. Да поживей шевелись-то!..

Степанида, с кое-как подобранной юбкой, из-под которой выпирались тугие молодые икры, метнулась за калитку и, выскочив на улицу, увидела, что матушкин сынок точно балуется в бабки. Петя только что изогнулся, прищурил левый глаз и уже изловчился подцепить пару-другую бабок, — как его победоносное нашествие, к великому удовольствию чумазого Прошки, было нарушено мягким, певуче-протяжным зовом Степаниды:

— Панычу, а панычу! Идыть сюды, — вас мамаша клычуть!

Швырнув железную плитку, служившую «битком», наудачу, Петя все же скосил бабку и, перевернувшись перед принявшим безразличное выражение Прошкой на одной ноге несколько раз, смешал остальные костяшки и пригрозил:

— Ты здесь без меня не задирайся, сарпинка! Я мигом слетаю и — вернусь!

Прошка, хотя и задетый за живое «сарпинкой» (лицо у него было обезображено оспой), не счел на этот раз себя обиженным и степенно ответил:

— Вы ж, Петя, пожалуйста, захватите с собою побольше спасовок: еще за щеглят за вами должок.

— Ладно.

И Петя вьюном стрельнул в калитку, уже проглотившую плотную спину Степаниды.

Матушка сидела на крыльце и грызла те самые груши, о которых сейчас деликатно напомнил Пете Прошка. Заботливо осмотрев сына и, по-видимому, вполне успокоившись за судьбу своего первенца и единственного, Пелагея Петровна отдала приказание не успевшей еще расположиться, как следует, на вынесенном табурете девке:

— Поставь, Степанида, самовар да приготовь масла и булки. Сходишь в ледник сегодня сама, я что-то притомилась. Ключ, знаешь, — висит у батюшки в кабинете. Кстати, разбуди о. Григория, — довольно ему спать. Успеет вылежаться и после…

— Мамочка, — перебил нравоучительную тираду матери Петя, — можно мне на минуту в сад? Я там удочку забыл в малине…

— Удочку? Конечно, можно, глупый! Чего и спрашивать!..

И Пелагея Петровна, сладко потянувшись, оправила на детском плече заломившийся угол воротника матроски в синюю полоску.

Петя улепетнул.

II.

Мирное, теплое счастье домашнего очага о. Григория неожиданно в течение своем натолкнулось на маленькое препятствие, послужившее поводом к целому ряду разных неприятностей. Первое недоразумение, вернее — просто курьез, — случилось дня за два до Спаса.

У Дениса Павлюка пала корова.

Вспучило ей живот, отняло ноги и покоробило всю, а когда она, промычав, издохла, — вывалился изо рта толстый побелевший язык, и потекла из ноздрей вонючая сукровица. Узнав об этой беде, Петя, в сопровождении своего закадычного друга, немедленно явился под навес Павлюковой клуни и, не брезгая, толком расследовал все, как настоящий сельский хозяин. Даже заинтересовался подробностями: где паслась накануне Галка (так звали скотину)? Не укусила ли ее как-либо гадюка за язык? Не сглазил ли се кто? Прошка потыкал палкой в неестественно-огромный живот и — свистнул.

Денис к обрушившемуся на него несчастью отнесся довольно равнодушно — поскреб затылок заскорузлой рукой и, сплюнув, авторитетно решил: — опой. Как могла опиться до смерти корова — осталось неизвестным, да, в сущности, последнее обстоятельство ни на йоту не изменяло сути дела.

Закопали Галку на выгоне — за поповским забором. А на утро батюшкин Каштан — полудворняга, полугончая — с раздутыми боками подбежал к крыльцу, сталь кататься по земле, пускать слюну, и — у него началась рвота. Оказалось, что падаль зарыли неглубоко, и ее выследили псы; за ночь у разрыхленной ямы остались лежать полуобглоданные кости, клочья шерсти да какое-то противное бурое месиво, от которого шел затхлый дух плесени.

Часа через три Каштан поплатился за свою неосмотрительность и прожорливость жизнью, скрючил лапы и — застыл.

Матушка впала в ярость: полные белые щеки ее раскраснелись, что пионы, очи засверкали, и голос приобрел крикливые, пронзительные ноты.

— И что он, подлец, со мною сделал! Как же я буду без сторожа во дворе? Время горячее, сухо, — не дай Господь, кто подожжет — как спичка, сгорим. Ах, подлец, подлец! Ну, стой, мужичье, доберусь я до тебя! А ты, Григорий, — Пелагея Петровна гневно просверлила мужа глазами, — а ты, спрашиваю я тебя, куда смотришь? А? Кругом, можно сказать, разбой идет, — а он хоть бы слово!..

— Я… Я… — неловко оправдывался оторопевший и сразу присмиревший поп.

— «Я… Я», — передразнила, свирепея пуще прежнего, матушка. — Да что ты? Тряпка — и больше ничего! Вот будет осенью Павлюк женить сына, слупи с него втрое и — баста! А то: «Я… Я…»

О. Григорий только вздохнул и покорно наклонил голову, покрытую вьющейся темно-коричневой шевелюрой, перед ястребиным налетом попадьи.

Что таить!

Всем и каждому в селе и за селом было известно, что приходом верховодил не батюшка, а матушка Пелагея Петровна. Женившись по любви, о. Григорий от юности научился потакать малейшим прихотям супруги, а войдя в лета — и совсем забрался под ее башмак. Говоря откровенно, благосостояние от этого нисколько не пострадало, а наоборот — увеличивалось едва ли не с каждым месяцем. Тихий и скромный, о. Григорий больше всего на свете любил семейное счастье и ради него готов был пожертвовать многим. Протесты против матушкиного засилья если и вырывались из мужниных уст, то лишь на первых порах, и по качеству своему не относились к разряду особенно горячих.

Попадья, приняв бразды правления, наложила тотчас же на все, имеющее отношение к местному храму, — крепкую опеку: матушка, бдя хозяйское добро, и по приходу ходила, и о плате за свадьбы договаривалась с мужиками, и благочинному индюков да поросят возила три раза в год — к тезоименительству, к престолу и к Святой, матушка и на сход являлась, когда требовалось, одна — без попа. И, надо молвить, опека Пелагеи Петровны была разумная, рассудительная.

Рачительность и неукоснительное исполнение обещаний матушкиных благочинный умел ценить, и в «Клирных Ведомостях», в одиннадцатой графе, где трактуется о поведении, насупротив о. Григория со чадами размашистым почерком всегда стояло: «наилучшего желать нельзя».

Превосходное поведение Пелагеи Петровны не ускользнуло и от зоркого архиерейского ока.

Объезжая епархию и посетив матушкин приход, владыка был приятно поражен оказанным ему приемом: человек двенадцать крестьян в белых — белее снега — рубахах, предводительствуемые о. Григорием, со крестом и хоругвями, при неумолчном колокольном перезвоне, встретили своего пастыря далеко в поле и поднесли, по старому обычаю, хлеб-соль. Путь ли, закиданный зеленым аиром, приветствия ли малышей, вылившиеся в стройном песнопении, устроительницей коего опять-таки была матушка, или возлияние за щедрым, насытившим до крайних пределов желудки присутствовавших, обедом в зале о. Григория растрогали владыку, и на прощанье он милостиво и любезно обошелся с Пелагеей Петровной.

— Сынка-то вашего, матушка, не забудьте, когда подрастет, ко мне в губернию привезти: куда-нибудь, с Божьей помощью, пристрою уж, — этими словами архиерей вовсе растопил матушкино сердце и заставил ее еще ревностнее вникать в общественно-церковные нужды.

«Владыка, на что строгий такой, и тот спасовал перед женой, — нечего же мне, простому попу, задаваться перед ней!» — думал после и утешал себя о. Григорий.

С этих пор второстепенное положение его в доме утвердилось окончательно, а мужики, покряхтывая, тащили мерки и мешки с овсом, просом и рожью к бездонному возку попадьи.

III.

«Одна беда не приходит одна», — и верно: стоило матушке взбелениться на Дениса за такую ерунду, как ненамеренно вызванная смерть Каштана, и заикнуться о «красном петухе», — а уж большее, истинное несчастье подстерегло уют о. Григория.

В конце августа, когда сушь достигла размеров небывалых, хлеб, свезенный на гумна, словно обмолачивался незримыми цепами: перезревшие зерна сыпались пригоршнями со скирд и терялись внизу, в густой серой пыли: небо побелело, выцвело от зноя; земля лопалась и давала трещины, как пустой горшок; появилась, опасная на третье лето (не дай Бог, заложит яйца!), крупная саранча; в конце августа, на рассвете, сгорел поповский овин.

Хоть и ветх и застрахован надежно был он, но поджог — иначе быть не могло: овинная печь еще не топилась — взволновал Пелагею Петровну донельзя.

Стоя в исподней рубахе на заветном крылечке, босиком, поддерживая одной рукой согбенного горем супруга, а другой — лаская дрожащего от испуга и острого холодка Петю, — угадала попадья, по наущению Божьему, прозорливыми духовными очами своими в зареве пылавшей постройки великое грядущее зарево народное.

Плыл медленно и грозно, как ястреб, высматривающий добычу, 1905 год.

Носились какие-то темные слухи о воле и земле, и, как затронутое гнездо шершней, глухо гудела в недрах потаенных черноземная мощь. Рассчитывали, прикидывали так и этак, но ничего яркого, путного не было, все тонуло в неизвестности, какую посеяла пагубная война. Одно чувствовали многие: затишье пахло кровью. Молодежь кипела, рвалась куда-то; старики полагались на покров Богородицы, хранивший столько веков Русь.

Величественна и прекрасна в строгости своей была попадья, озаренная дальним полымем и прозрачной синью августовского рассвета. Поподхватывались простоволосые работники, засуетились, забряцали ведрами, а матушка продолжала еще долго стоять на крыльце, вперив насмешливо-умные карие взоры в роившийся золотыми искрами над бушевавшим костром сумрак, перепутав тяжелые косы свои и не стыдясь наготы своей.

Потом, чуть расцвел, как распахнувшийся алтарь, восток, одевшись в дорожное платье, слабым голосом распорядилась позвать с пожарища кучера Ефима, и через полчаса легкая поповская бричка легко катилась уже по пыльному, но остывшему за ночь, шляху, увозя Пелагею Петровну в город.

А на селе тревожно зашушукались бабы, и мужики стали угрюмей.

Никто из посторонних не видел, когда возвратилась матушка. Нахмуренная, твердыми шагами вошла она в покои просторного дома о. Григория, поцеловала Петю в лоб и заперлась, не говоря никому ни слова, в своей комнате. В доме пролетел тихий ангел. И отец, и сын, и прислуга ходили на цыпочках и перешептывались, не будучи в состоянии объяснить того, что произошло.

Сердце-вещун не обмануло мужиков.

На другой день, к обеду, свистя еще на задворках, в село вступил отряд стражников во главе с неуклюжим становым. Становой, пыхтя, как паровик, не слез, а свалился с коня у дома батюшки. Стражники с урядником отошли на выгон и разместились под кряжистыми вербами. Хаты приумолкли и насторожились…

Долго из ясных окошек доносился сочный, раскатистый, как отборный спелый горох, смех станового, заглушавший неторопливую речь Пелагеи Петровны, и урядник со стражниками долго и внимательно курили папиросы на выгоне под дуплистыми вербами.

Наконец о. Григорий, матушка и слегка пошатывавшийся на коротких ногах становой покинули послеобеденное прохлаждение и вышли за калитку, под раскаленные лучи томительного степного солнца.

Махнул рукой лениво становой — и высыпали моментально стражники на улицу, а Ефим подал становому коня.

— Ну, ребята, за мной! — откашлявшись и грузно вскарабкавшись на конскую спину, произнес становой и подмигнул смуглому безусому уряднику.

Тот отделился от отряда и поскакал за поворот улицы.

Потопали туда и стражники следом за становым.

Перед сборной — срубом в две избы — шумела пестрая толпа мужиков. Ни баб ни детей не было. Чахоточный староста с медной бляхой на впалой груди и несколько десятских что-то доказывали усмехавшемуся уряднику и, доказывая, божились и пощупывали у него седло и лошадиную гриву.

— Ах, вы, стервы! Бунтовать?! Поджигать?! — закричал внезапно становой, разгоняя пегого жеребца на гурьбу бородачей. — Кто палил овин? Признавайся! Павлюк Денис, Тимофей Воробей, Изотенко Егор, Плеснявка Егор, тут?.. А? Выводите!..

— Я тут, — отозвался Павлюк и ступил вперед.

— Ах, ты, сволочь! — ругнулся неладно становой и секнул наотмашь, как рубят дрова, нагайкой мужика по плечу. — Ты палил?

Денис побледнел и смолчал.

Видно было, как кровь отлила от загорелой кожи матового лица его, как судорога перекосила рот, и в глазах мелькнуло озлобление и звериный страх.

— Ты палил? Сволочь!

— Ей-Богу, я не палил!..

— А… отпираться! Я вам покажу!..

Пегий жеребец вдруг прыгнул вперед, брыкнул задом, — отчего большой овод, сидевший на крупе, нелепо забичевал воздух, и вынес станового за урядника. Кто-то хихикнул…

— Валяй, Петрунькин! — сипло гаркнул, беря лошадь на грузделя, молодцоватому уряднику совершенно выведенный из себя багровый становой — и стражники стаей насели на попятившихся мужиков и закричали нарочито-визгливыми голосами…

Поздно вечером через поле двигались уходивший отряд стражников и становой, опустивший поводья и благодушно сосавший трубку. Стражникам тоже было разрешено курить, — в темноте помигивали красные глазки цигарок. Жара иссякла, и из ложбин тянулись влажные, пронырливые струи.

А на селе зажгли огни вечерние не во всех хатах: душ шесть мужиков сидело на сборне под замком. Сторожить их остались улыбчатый смуглый урядник да три стражника — и выпить не прочь и до девок охотники. О последних еще засветло навели справки, — на всякий случай.

Так, — скуку разогнать.

IV.

Арестованных «по подозрению» скоро перевели в городскую тюрьму, а три стражника и урядника, водворились, однако, на зимовку в усадьбе о. Григория. Новые постояльцы были, впрочем, люди наимирные и услужливые и военной выправкой лучшим образом действовали на окружающих. Неповоротливая Степанида и та стала расторопней и грациозней.

Изредка наведывался и сам становой. Кроме приятного времяпрепровождения и деловых доказательств крепко заколоченной дружбы, ничего иного эти визиты не доставляли матушке.

Она целыми днями теперь разъезжала в бездонном возке своем по приходу и собирала с прихожан посильную лепту «на погорелое», неуклонно возмещая причиненные пожаром убытки. Прихожанская мзда растопыривала поповский карман — новый, вдвое больше старого, овин ехидно красовался на прежнем месте, о. Григорий обрядился в дорогую лиловую рясу. Пете Пелагея Петровна купила бархатный костюмчик и романовский полушубок, а себе — шелковую шаль. Мужики, уже усмиренные благодетельным начальством, не смея пикнуть, дожидались удобного случая, дабы расправиться с поповским гнездом по-своему…

Время не замедлило предоставить в их распоряжение подобный случай. То же начальство, что засадило в тюрьму шесть неповинных душ и навалило на крестьянские шеи обузу в виде бесшабашных стражников, отозвало последних для усмирения мятежа, загоревшегося в противоположном углу уезда, на заводах.

Сперва матушка опешила, а потом, сжав до боли губы, ядовито кольнула о. Григория:

— Ну. муженёк, с сегодняшнего дня ты должен принять на себя все попечение о нас. Ты — человек сильный и не дашь в обиду твоих родных. Стража-то — тю-тю, поминай, как звали!.. Теперь не зевай!.. После манифеста, сам знаешь, мужичье и в ус не дует: грубиян на грубияне сидит, грубиян грубияном погоняет. Не зевай, отец!

О. Григорий выслушал матушку терпеливо и ответил, важно поглаживая свою рыжую окладистую — заступом — бороду:

— Не бойся, Пелагеюшка, наши мужички нас не тронут. Столько лет жили в ладу, яко братья, и — вдруг… Да нет же, нет! Не поверю, чтобы наши прихожане могли сотворить нам зло. Кроме того, надейся, мать моя, на волю Божию: Он не допустит ничего дурного. Ни един волос…

— Эх, батя, батя, — раздражительно отпарировала попадья, — погляжу я на тебя, послушаю красноречивые речи твои да и подумаю: не поп, а сущая баба, ей-Богу! «Наши мужички… наши мужички»… Да кто же, как не они, не эти, по твоему мнению, кроткие агнцы, спалили наш овин?!. Погоди, раскусишь помыслы ихние — по-инакому запоешь! Баба, баба, а не поп! — добавила матушка и презрительно топнула ногой.

О. Григорий сконфуженно пожал плечами и сумрачный вышел в сад — летнее убежище от метких бомбардировок Пелагеи Петровны.

В саду буянила осень: растрепав последние рудые листья, крутила их она, словно космы, била голую ветку о ветку, плакала, запутавшись в колючем черном терновнике. Сырой голубоватый туман, как тяжелая погнившая кисея, — саван мертвеца, — висел над печальными деревьями. Отрывисто каркала одинокая иззябшая ворона… От летнего великолепия остались скудные лохмотья, и вся природа напоминала убогую нищенку, выклянчивавшую милостыню.

Но о. Григорий, невзирая на бедноту и неприглядность обстановки, бродил да бродил по скользким, шуршавшим листопадом, дорожкам, один со своими думами. Думал он, как и всегда, о великой красоте Божьей, о благолепии мира, и непостижима, непонятна была для батюшкиного сердца ненависть людская: «Господи! Разве нельзя жить в мире без злобы, без напастей? Разве нельзя быть, вот, как заметила матушка, агнцами кроткими? Неужели дьявольское наваждение способно пересилить молитву?.. Нет, что-либо да не так! Чего-либо да не досказала совесть Пелагеюшке… Без сомнения, — о. Григорий задумчиво вздохнул, — женщина она вспыльчивая, но… справедливая и дельная… Сам владыка убедился в сем…»

Долго скитался бы с такими рассуждениями поп по своему саду, кабы окрик «справедливой женщины» не вернул его к действительности.

— Бог ты мой, — орала матушка, появившись на пороге сада, — ищу, ищу его, весь двор исколесила, у дьячка была, а он!.. Тьфу! Да иди же иди, несчастный!..

И, когда недоумевающий, пропахнувший осенним туманом и влажными листьями, о. Григорий спешно вошел в дом, Пелагея Петровна под руку провела его в кабинет, притворила дверь и язвительно сунула ему под нос замасленный обрывок какой-то бумаги:

— Читай!

Скользнув глазами по клочку, о. Григорий сперва не понял ничего.

«За крестины, — каракулями, грамматически неверно значилось в нем, — требовать пятиалтынный. За похороны — со святостью и с выносом — целковый. Без выноса полтину. За свадьбу — достаточно пятерки. За молебен…»

Удивленный, воскликнул о. Григорий:

— Кто же, Пелагеюшка, дал тебе это… эту записку?..

— Любуйся, отец! Любуйся на стадо, пасомое тобой. Кто? Да те же кроткие агнцы: сход составил, уполномоченные принесли… Степанида, — крикнула матушка, — здесь ли еще мужики?

— Тут, матушка, тут.

— Ну, вот, — с торжествующей улыбкой присовокупила попадья, — иди, поп, побеседуй да поторгуйся в кухне с твоими кроткими агнцами!

О. Григорий, как послушное дитя, поплелся с запиской в кухню. Матушка возбужденно заходила по кабинету, что-то обдумывая.

До ее уха из кухни доносился неразборчивый гул голосов: о. Григорий перекорялся с крестьянами. Наконец баритон о. Григория покрыл собой прочие голоса.

И все стихло.

— Я их выгнал, — в волнении размахивая запиской, сказал поп просиявшей Пелагее Петровне, — выгнал этих уполномоченных, Господи прости. Я им — одно, по-Божьему, значит, а они — наперекор… Ну, я и выпроводил их, прости меня, Господь!..

Сердце матушки облилось радостью: такой смелости и прыти она никак не ожидала от своего тюфтея. «Заварилась каша, держись», — сверкнуло в попадьиной голове, а мужу, продолжавшему нетерпеливо разводить руками, Пелагея Петровна, уронила лаконическое:

— Молодчина!

И вышла из кабинета.

Однако через секунду вновь вернулась к о. Григорию и взяла у него со стола «Крестный календарь» Гатцука и святцы.

Затем Пелагея Петровна уложила Петю спать, а сама, приказав Степаниде подлить в лампу керосину побольше, прошла в свою комнату и заперлась, как и после пожара, в ней.

За полночь видел о. Григорий узкий, клинообразный луч желтого света, тянувшийся из щели запертой двери через столовую и чуть-чуть не достигавший его кабинета. Сокрушенно вздыхая, шептал поп слова покаянных молитв и думал о той таинственной работе, за которой Пелагея Петровна просидела, не смежая век, почти всю ночь.

V.

Встали поздно.

За обедом матушка была в необычайно оживленном настроении: весело посмеивалась над примороженным носом Степаниды, которая, внося суп, хотела было прикрыть лицо широким рукавом малороссийской, вышитой в крестик, рубахи и не могла; безостановочно пощипывала и щекотала заливавшегося звонким хохотом Петю и одобрительно кивала о. Григорию.

«Должно быть, задумала что попадья», — решил батюшка и развернул свежий, отдававший запахом типографской краски, нумер «Церковных Ведомостей», — не отыщет ли глаз чего интересного? Но Пелагея Петровна так-таки и не позволила о. Григорию познакомиться с мыслями сотрудников присланной газеты:

— Нечего, батя, пустяками заниматься. Лучше пойдем да дело рассмакуем.

На этот раз лагерь совещаний очутился в матушкиной комнате. Расположившись поудобней за письменным столом, Пелагея Петровна осторожно выдвинула средний ящик, вытащила густо исчерченный лист и с улыбкой подала его о. Григорию:

— На, Гриша, плод моих ночных занятий. Поразмысли да, поразмыслив, похвали жену твою за смекалку. Кажется, как следует козырнула…

Выстроившись черной колонкой по белому полю бумаги, перед о. Григорием заходили странные строки:

«Авда — слуга. М. 31.

Авдифакс. Июля 6.

Авив — колос. Я. 29. м. 26, с. 6, н. 15, 29.

Авкт — умноженный. Н. 7.

Аетий — орел. М. 6. 9.

Амплий — больший, широкий. Я. 4, о. 31.

Бидзин. С. 18». И дальше: «Гаий — земной. Я. 4. н. 3. Евпл благоплавающий. Авг. 11. Иасон — врач, целитель. Я. 4, апр. 28. Корнут рогатый. С. 12. Псой — мясо на чреслах. Авг. 9. Равула — крючкотвор. Ф. 19. Уар — кривоногий, пятно на лице. О. 19. Фока — морская собака. Июля 22, с. 22. Филумен — любимый, н. 29» и т. д.

— Переверни страницу, отче, — промолвила матушка, не переставая улыбаться, когда поп поднял вопросительно глаза.

И на другой странице оказался тот же, хотя и вдвое меньший, черный столбик: «Асклиада. С. 15. Асклипиодота — данная эскулапом. Ф. 19. Гаафа. М. 26. Голиндуха. Июля 3 и 12. Дуклида. М. 26. Еввула благосоветная. М. 30. Каздоя. С. 29. Мирония — делающая благоухающие мази. Д. 2. Монко. М. 26. Нунехия — ум имеющая. М. 10, апр. 16. Препедигна — весьма достойная. Авг. 11. Сира — цепь, петля. Авг. 24. Гекуса — рождающая. Мая 18, н. 6. Филикитата — осчастливленная. Ф. 1. Феопистия — Богу верная. С. 20. Фомаида. Апр. 13» и т. д.

— Понял, в чем соль?

— Нет. Хоть убей, не могу догадаться, — возразил отец Григорий, морща лоб, — имена святых… Имена труднопроизносимые, которые, как учили нас в семинарии, полагается давать крестьянам лишь в исключительных случаях…

— Вот, вот, — ликующе подхватила Пелагея Петровна, — эти имена по-ла-га-ет-ся (тут матушка сделала паузу)… давать в исключительных случаях. Верно. А ведь исключительные случаи не указаны. Ну и крести направо да налево. Они тебе — пятиалтынный, а ты «крещается раба Божия, к примеру будь сказано, Мамелхва», — выкуси!..

И попадья, встав, приняла позу неоспоримой победительницы.

— Завтра, скажем, 2 декабря. Принесут младенца крестить, ты и засмоли — «Ираклемон», что значит «геркулесов», или, если младенец окажется особой женского пола: «Мирония», сиречь, «делающая благоухающие мази». Пусть разбираются после…

О. Григорий был поражен, как никогда, хитроумным планом военных действий попадьи, был уничтожен, сметен.

— Да как же так, — невольно вырвалось у него, — нас-то учили?..

— Ну, и оставайся при своем учении, — сердито остановила мужа матушка. — В крайнем случае сама к преосвященному поеду: так, мол, и так, — не помирать же с голоду, в самом деле! Пустое! Стой, Григорий, крепко и только, — закончила попадья свою речь и, не дожидаясь ответа батюшки, вышла из комнаты…

За рекой быстро гаснул скудный зимний день. Еще бледно-оранжевая заря не растаяла на небосклоне, а белесые ранние сумерки уже распростирали цепкие свои щупальца над окрестностями. Стекла окна были светлые, не засеребренные морозной слюдой, тихо было на улице, не обсыпался с акаций палисадника тонкий, как толченый хрусталь, иней, и казалось о. Григорию, что там, за рекой, находится обетованная райская долина: в ней цветут прекрасные крины, звенят сетчатыми крыльями радужные стрекозы и в белоснежных долгополых одеждах разгуливают вечно-радостные люди…

Грезы батюшки не были обеспокоены даже перебранкой, долетавшей со двора: Пелагея Петровна пробирала Ефима.

VI.

Матушка не ошиблась.

Первые же крестины произвели среди мужиков эффект!.. Перед Рождеством принесли к о. Григорию новорожденного мальчика крестить.

— Ладно, — согласился поп, а у самого сердце забилось чаще — и пошел в кабинет за матушкиными «именами».

— Ну, приступим, — произнес, вернувшись и зажегши свечи, и, когда нужно было дать младенцу имя, сказал: — Евод.

Баба, закутанная клетчатым шерстяным платком, наклонила голову к батюшке, спросила: «Як?» и, полагая, что ослышалась, переспросила: «Якое ж имечко, батюшка, буде?..»

О. Григории смущенно закашлялся, оробел и, вдруг набравшись храбрости, отчеканил:

— Е-вод, баба, Евод. Мученик такой был. За веру христианскую пострадал… Евод.

Кумы не было. Кум — белобрысый плюгавый парень — повозившись в тряпице, дал о. Григорию пятиалтынный тремя пятаками. Неловко потоптался на месте, что-то буркнул бабке и — исчез, гремя сапогами в сенях и на обледенелых сходнях.

А баба сосредоточенно жевала губами, сухими и белыми, убаюкивала ребенка и — не шла.

— Чего тебе, баба, надо еще? — окликнул ее поп, — имя?

— Эге, эге, — радостно заморгала слезящимися глазами старуха, — воно самое…

— Младенца, — пояснил наставительно батюшка, — звать будете Еводом. Имя хорошее, мученика. По-нашему — «благопутный, благоуспешный», — и ушел…

А вечером от Степаниды матушка узнала и результаты крестин. Хвативший через край отец Евода побил и кума и бабу.

— Не крести оводом, — кричал он в исступлении, — не крести дурнем! — и грозился задать лупку и попу.

Через неделю-другую к матушке — о. Григорий ездил в город — присунулась толпа баб.

— Уволь, матушка! Сделай божескую милость, отмени, — загомонили они, — прохода не будет, засмеют.

— Что такое? — притворилась непонимающей Пелагея Петровна, — что отменить?

— Имечки, родная, имечки…

— Какие имечки?

— Да тыи, шо батюшка надавал…

И бабы, вздыхая, принялись, коверкая, перечислять имена:

— Худой-зад, Кобря, Овод, Козодой…

Матушка всплеснула руками, рассмеялась, вышла и, возвратившись, тоном поучительным сказала, раскрывая свою выпись с отмеченными карандашом именами:

Во-первых, не Худой-зад, а Хуздазат. Мученика так звали. Во-вторых, не Кобря, а Коприй. Тоже мученик такой раньше жил. В-третьих, не Овод, а Евод. В-четвертых, Каздоя, а не Козодой… И, в-пятых, напрасно пришли вы ко мне: теперь, раз эти имена записаны в книгу, не может отменить их никто — будь то сам владыка или Святейший Синод! Так-то… Эх, бабы вы, бабы, — волос долог, да ум короток, — срамила попадья, — когда опомнились? А забыли пятиалтынные за крестины? А рубли за погребение? А пятерки, что насулили за свадьбы? А?.. Не-е-т, поздно, голубушки, пришли!.. Жалуйтесь архиерею, — и попадья приняла вид, будто она уходит.

— Матушка!.. Родная!.. — всполошились бабы, — отмени хоть наперед. Век Бога молить будем… Житья не стало от насмешников.

И тотчас же откуда-то, взялось десятка три яиц, появилось несколько кур со связанными лапками.

— Прими, матушка, — наперебой полезли к ней бабы, — прими да не гневайся на нас, дур…

— То-то, что дуры, — согласилась Пелагея Петровна и ласково приняла от бабьей депутации доброхотную жертву.

А чтоб на будущее время неповадно было творить подобное, наложила матушка на подстрекателей штраф: по гривеннику лишку с каждой требы да по мешку «новины» с бунтарского двора.

Бунтари сдались.

VII.

На именины о. Григория явилось много лиц неприглашенных. Двое были совсем незнакомы ни с батюшкой ни с матушкой. Залучил их к попу старый его приятель о. Стефан из Гашковичей, мужчина дюжий и «юмористический», как выражалась Пелагея Петровна: зачастую отпускал он заковыристые словечки, строил гримасы зазевавшимся и все время громогласно, непринужденно хохотал.

Утробистый дом о. Григория едва вмещал собравшихся, а на дворе творилось нечто невообразимое: сани и санки, дуги и упряжь были перемешаны и перепутаны так, что разобрать их по категориям затруднился бы, пожалуй, и сам чёрт.

Пир шел горой. Разряженная «в пух и прах» Степанида и приставленные к ней три помощницы не успевали вносить полных и выносить опорожненных блюд.

В кабинете хозяина двое неизвестных, унылый соборный дьякон Октава и о. Григорий резались в карты, и сизоватые волокна табачного дыма плавали над игроками.

Матушки собрались в комнате Пелагеи Петровны и пересуживали все, что довелось им увидеть или услышать. Впрочем, как и в мужском обществе, неиссякаемой темой разговора служили вопросы общественно-государственного характера: революция, усмирение, будущая Дума. Железные дороги бастовали, и потому кое-кого из каждогодних поздравителей о. Григория не было. Но зато прибыли, как было замечено выше, нечаянные гости.

Шум разрастался, и внутренность жарко-натопленного дома походила на летний работающий улей.

— Господа, — приподнялся вдруг из-за стола разрумянившийся от вина и жары о. Стефан, бережно придерживая пальцами правой руки налитую рюмку, а левой изобразив жест, который должен был способствовать воцарению тишины, — господа! Сегодня мы чествуем уважаемого коллегу — отца Григория, человека, коему равного по доброте и осведомленности в делах церковных нельзя отыскать во всем нашем благочинии. Чествуем его, как именинника, и чествуем, — тут говоривший окинул собрание зажегшимся взором: — д-р-р-у-ж-ж-но!..

— Ура, ура! — загорланил вдруг невпопад один из неизвестных, но о. Стефан недовольно мотнул розовой лысиной, понеслось со всех сторон: — «ш-ш-ш»… и товарищ расчувствовавшегося неизвестного зажал последнему ладонью рот.

— Итак, — продолжал оратор, выпячивая богатырскую грудь, — мы несколько раз уже подымали в сем доме бокалы за хозяина и очищали их, в дружном единении, до дна! Но почему, дерзаю спросить вас, братие, ничья рука не подняла сосуда, наполненного целительной влагой, в честь дражайшей половины о. Григория?!. Почему, по примеру прошлых лет, никто не выпил…

— Пили, пили уже, — застрекотали было две дьячихи поодаль, на углу, но тяжелый, уверенно-гудящий бас о. Стефана бесцеремонно задушил их немощное попискивание:

— Пожелаем же, господа, матушке Пелагее Петровне долгоденствия, мирного жития и всяческих благ, земных и небесных, и провозгласим «Многая лета» богоспасаемому дому сему! Ура!..

Тост о. Стефана заслужил всеобщее одобрение и был принят при оглушительном шуме задвигавшихся стульев.

Множество рук — волосатых мужских и пухлых, сдобных — дамских — потянулось к рюмке Пелагеи Петровны.

Кто-то из отцов пожелал повторить «Многая лета», неизвестные в унисон подсобили ему. Матушка в небрежно-наброшенной на плечи шелковой шали, иметь какую не отказалось бы большинство из иерейского и дьяконского звания, — встала, исполненная всегдашнего величия, снисходительности и любезности. Чокаясь, она умудрялась приветствовать каждого, каждому кинуть пару приятных слов. Мужчины были положительно в восторге от тонкой дипломатической лести Пелагеи Петровны, а некоторые не скрывали публично желания видеть своих жен такими же, какой была супруга о. Григория.

Пир продолжался до глубокой ночи.

Перед самым отъездом плененный матушкой о. Стефан собрал себе еще раз аудиторию и, поглядывая искоса на Пелагею Петровну, снова запел ей дифирамбы:

— Осененная житейским опытом матушка, жена друга моего и нынешнего именинника, есть поистине цветок, взросший на радость ближним… ее дела, братие, отличаются мудростью необыкновенной и редко находимой даже в любом историческом сочинении. За примерами мне не придется путешествовать далеко: возьмем хотя бы последнее событие из здешней жизни. Оно, братие моя, восхищает ум человеческий выдержанной планомерностью и, главное, жизненностью. Именно «оно», — о. Стефан подчеркнул интонацией «оно» и многозначительно ткнул перстом в воздух, — учит нас, как надо жить! Именно, повторяю, оно… тут кроется, — выражаясь литературно, — практика жизни. Я говорю, конечно, о столкновении матушки, добрейшей Пелагеи Петровны, с мужиками…

— О каком? О каком? — любопытствуя, загалдела аудитория.

— Э! Да пусть об этом расскажет вам сама матушка, — молвил о. Стефан из Гашковичей и почтительно поклонился попадье.

— Ишь, извивается как!.. Вдов, ну и… — сюсюкнула рябая дьячиха, у которой подбородок загибался кверху подобно высохшему суку.

Пристали к Пелагее Петровне с расспросами:

— Что? Как? Где?

Долго отвиливала матушка, но не выдержала в конце концов и изложила все по порядку, так, как было.

Энтузиазм гостей достиг кульминационной точки, и Пелагею Петровну принялись подбрасывать к потолку на кресле.

А она сидела, по-прежнему царственно — великолепна и снисходительна, и любезно покачивала головой. О. Григорий блаженно улыбался и думал: «Что сход, — сам владыка спасовал перед нею!..»

Разъезжались далеко за полночь, когда месяц уже погас и вторые петухи пропели.

1912