Владимир Табурин «Жива душа»

I

Ящик

Время остановилось. Часы шли, падали с неба снежинки, люди передвигали ногами, смотрели друг на друга, что-то говорили, но течение жизни остановилось.

Солнце давно не показывалось, и казалось, сумерки останутся вечными. Кирпичное строение станции стало грязнее и ниже. Мастерские, паровозные сараи были пусты, молчаливы и издали казались развалинами. Поселок, по ту сторону полотна, вместе с высокой голубой часовней, потонул в тумане, как провалившийся сквозь землю. Поезда уже неделю не ходили.

На платформе стояли люди и смотрели вдоль линии, ничего не видя в туманной дали. В конце платформы, где на рельсах стояла вагонетка, столпилось человек сорок «деповских» рабочих.

Они говорили, слабо жестикулировали, но не спорили и не убеждали друг друга… Течение жизни остановилось, и не от них уже зависело дать ему движение.

Они ждали и были уже придавлены, потому что ожидание было тяжелое.

Один молодой, с длинными пушистыми волосами и в маленькой не по голове шапочке, соскочил с платформы и подошел к группе сидящих на вагонетке. В эту минуту он не походил на других, потому что был возбужден. Ка несколько секунд его глаза заблистали жизнью.

— Разобрать рельсы… Зайти за полверсты и снять рельсы… Еще успеем…

Он оглянул остальных, рассчитывая их разбудить, как спящих. Но никто не шевельнулся, и чей-то глухой голос произнес:

— Пешком придут.

В этих словах все почувствовали очевидную правду и с недоумением посмотрели на молодого человека.

Начальник станции, в красной фуражке, мелкими шагами ходил по платформе, держась обеими руками за подвязанную щеку. Вата клочьями торчала из-под белой косынки. У него болели зубы. Когда он шагал в сторону мастерских, то щурился и покачивал головою от боли. Но когда возвращался обратно, глаза его расширялись, он смотрел туда, куда смотрели все, и боль исчезала.

Несколько раз выходила на платформу его жена, высокая плотная женщина с шапкой курчавых волос и с усиками. На ней была старая плюшевая кофта, а на ногах широкие черные валенки. Она тоже смотрела на восток, и когда муж проходил мимо, она звала его обедать, зная заранее, что он не пойдет. Не получив ответа, она еще минуту стояла на месте и затем подымалась в квартиру, где из-за спущенной шторы смотрела в окно. Две девочки, одна четырех, другая семи лет, сидели за столом у остывшей миски с супом и говорили шепотом. Они тоже хотели посмотреть в окно, но мать не позволяла.

На краю платформы, против двери станции, сидели, свесив ноги на рельсы, буфетчик Желтухин, полный с раскосыми глазами и дрыгающими усами, и человек неизвестного звания в кожаной куртке с интеллигентным лицом, хмурыми бровями и молодой круглой бородкой. Он был нездешний, но хорошо знаком всему местному населению. Звали его Веньямин Михайлович, по прозвищу Кулик. Только под этой кличкой он здесь и был известен. Большинство рабочих говорили ему «ты», хотя знали, что он из господ.

Ему не сиделось. Он перекидывал ногу на ногу, посвистывал и порывисто вздыхал.

Желтухин был спокоен, иронически улыбался, поглядывая кругом, и с удовольствием курил папироску.

Наконец, Кулик решил сказать то, что у него было давно на языке.

— А я, дядя, пойду… Делать тут больше нечего…

Желтухин ухмыльнулся.

— Желаешь слышать мое мнение?.. Промолчу… А чтобы тебе было легче, скажу — иди… благословляю иди.

Кулик подумал: «А на черта мне твое мнение!», но идти все-таки, как будто не решался. Сбоку посмотрел на Желтухина и спросил:

— А ты что же?

— Я останусь… Куда идти? Везде одинако гадко. Здесь, может быть, еще придется язык почесать. А ты иди. Что ж сидишь? Удалой долго не думает… Исчезай…

Желтухин смотрел на Кулика, и внутренний смех встряхивал его тучное тело.

Кулик отвернулся. Он чувствовал потребность оправдаться.

— Да… история довольно грязная… Да и публика дрянь. Со вчерашнего дня меня стали бояться…

Он обернулся. По платформе проходил невысокого роста человек, для рабочего одетый слишком щеголевато. На груди его красовалась серебряная медаль. Кулик кивнул на него головой.

— Вот новый герой… Полуграмотный проповедник смирения и благоразумия. Оратором стал… Я думаю, недаром ездил на дрезине на Восток… Говорят, там уже имеется готовый список…

— Как и полагается человеку с медалью за усердие.

Отчаянный, яростный вопль, как рев голодного зверя, прорезал неподвижный воздух. Хотя все ждали его, но в первый момент все удивленно насторожились, как бы услышав что-то дикое и неожиданное. Затем все зашевелилось. Группа, толпившаяся у вагонетки, бросилась на платформу. Большинство из тех, которые уже стояли здесь, хлынули в дверь здания, а многие через полотно махнули в слободку.

Это был гудок паровоза.

Все глаза еще более напряженно стали смотреть туда, где с глухим рычанием вырастало темное пятно. Желтухин продолжал сидеть, а Кулик поднялся и, став на рельсы, протянул Желтухину руку.

В это время к ним подошел человек с медалью. Он все время толкался вблизи.

— Вы очень спесивые, ежели не желаете с нами остаться.

— Пошел к черту! — коротко отрезал Кулик.

Человек с медалью отскочил к начальнику станции.

— Господин Надаров, извольте посмотреть… Они уходят, когда это неправильно. Они столь много говорили, а теперь уходят. Попросите остаться.

Надаров подошел к Кулику, схватившись за щеку от внезапно усилившейся зубной боли, и сказал ему шепотом:

— Уходи ты ради Бога, покуда не поздно.

Желтухин, все еще державший руку Кулика, в раздумьи посмотрел направо и вдруг, сильно тряхнув ее, закричал:

— Смотри!

В конце полотна, противоположном тому, откуда двигался поезд, показалось другое пятно. Оно было небольшое, белое. За ним шевелились, выделяя его контрастом, темные спины и плечи работающих на рукоятках дрезины.

Кулик вырвал руку у Желтухина и по полотну побежал в ту сторону.

Оба пятна показались почти одновременно. Одно темное, тяжелое, двигалось глухо, угрожающе вздыхая и пыхтя избытком уничтожающей слепой силы, а другое — светлое, легкое, двигалось бесшумно, доверчиво и наивно.

Толпившиеся на станции люди одновременно заметили и то, и другое. Страх убавился в пользу любопытства. Угроза страшного зверя в глазах всех в эту минуту отвлекалась доверчивой слабой добычей. Казалось, тяжелая слепая глыба должна сойтись с маленькой светлой точкой и задавить ее.

— Это она! — испуганно сказали в толпе.

— Она… она… — повторили другие и вдруг несколько голосов, как бы опомнясь, закричали:

— Остановите! Предупредите!.. Они не видят!

От толпы отделилось с десяток людей и побежало по рельсам.

Дрезина стала на высоте паровозного сарая. Три человека, работавшие на рукоятках, стояли во весь рост, глядя вперед. Один из них, сняв шапку, утирал со лба пот. Они только сейчас за большим расстоянием увидели перед собою паровоз и необычайный состав поезда. С сиденья сошла девушка в светлой шубке кавказского сукна, с косым бортом, серого барашка. На плечах белый башлык с закинутыми назад длинными концами, а на голове пушистая белая папаха.

Ее появление на минуту расшевелило толпу. Окружившие ее заговорили сразу, преграждали ей дорогу, уговаривали ехать обратно, но она тревожно улыбалась, отмахивалась в ответ головой и, пожимая протянутые руки, шла по откосу насыпи. Увидев Кулика, она обрадовалась, но слушать его уговоров тоже не хотела, а когда он попытался остановить ее за руку, то она заметила, что он волнуется, и это неприятно ее поразило. Чувствуя беду, она не старалась разобраться в ней, мимоходом слушала объяснения окружающих и торопилась к мастерским, где было больше народу.

С дрезины кто-то окликнул Кулика, но он махнул рукой и, смущенный, пошел за девушкой.

Около дрезины опять столпилось несколько человек. Почти невольными толчками она стала откатываться назад. На нее вскочил один, потом другой, третий… Все теснились и искали себе места. Соскакивали, не удержавшись, и опять цеплялись на ходу. Рукоятки едва работали в тесноте. Не давшие места бежали сзади, и дрезина вместе с бегущими стала исчезать из виду.

Белая фигура своим полушубком и папахой резко выделялась на фоне черной угольной затоптанной земли, и темно-серых строений, как светлый вызывающий блик на темной картине.

Кулик с досадой смотрел на нее, оборачивался, ворчал. Ему нужно было оставаться незамеченным, а это светлое пятно, как фонарь, казалось, освещало его.

— Идите прямо… ни с кем не говорите, — прошипел он.

Она обернулась.

— О ком вы хлопочете? Обо мне? Уходите… Не нужно…

Она пошла дальше, а он остановился, и оба почувствовали в этих случайно упавших словах давно скрываемый смысл. Точно дорогая хрупкая вещь, выскользнула из рук, упала и разбилась.

Кулик свернул вправо через площадь и столкнулся с Павлой Семеновной, женой начальника станции. Она остановила его, упершись обеими руками ему в грудь.

— Что же вы, батюшка, ее оставили?.. Куда вы?..

— Утекаю.

— Да верните же ее…

— Попробуйте вы, а я не умею.

Он беспокойно оглянулся и торопливо сказал:

— Пойду обратно к семафору, а там сверну на «сортировочную». Буду ждать, пока что… Пускай она знает… Да скажите ей, что глупо… уговорите…


Паровоз очень медленно подходил к станции. На его передней площадке стоял во весь рост полковник Жигайлов в теплой тужурке верблюжьей шерсти со стеком в руке. Справа на домкрате, сидел толстый капитан Шуба, в такой же тужурке, свежевыбритый, веселый и готовый шутить. Он имел вид довольного и всеми желанного гостя. Слева Жигайлова стоял, держась за решетку, поручик Костин. Одетый в пальто, он ежился от холода и тревожно осматривал людей, стоявших на платформе, точно они внушали ему непонятный страх.

С краю, свесив ноги на ступеньки, сидел железнодорожный солдат, на случай перевода стрелок. За тендером, на платформе, стояли и сидели солдаты с ружьями. Из окон вагонов и из паровозной будки выглядывали солдатские папахи.

Подвигаясь очень медленно, как бы ощупью, паровоз едва поравнялся с углом станции. Капитан Шуба сделал знак сидевшему у его ног солдату. Тот соскочил на землю и подошел к паровозной будке. Поезд остановился, не доходя до обычного места.

Сзади раздался крик команды, и человек двести солдат высыпали из вагонов, как картофель из мешка.

Жизнерадостные человеческие голоса, чей-то смех, бойкие выкрики, освежили атмосферу. У людей, стоявших на платформе, отлегло от сердца. Начало события показалось не так страшно, как его ожидание.

Жигайлов первым сошел с паровоза. Тяжелым взглядом осмотрел он толпу и остановился, ожидая, покуда капитан Шуба поравняется с ним. В ответственных случаях он совершенно не мог без него обходиться. Шуба был его суфлером.

— Вот начальник станции, — сказал для начала капитан Шуба, грациозным жестом указывая на человека в красной фуражке и с подвязанной щекой.

Надаров сделал под козырек, продолжая левою рукою держаться за щеку.

— Зубы болят? — строго спросил Жигайлов.

Надаров, к досаде своей, почувствовал, что в эту минуту зубная боль совершенно исчезла, и, отвечая, придал своему лицу выражение невыносимых страданий.

— Мне нет дела до ваших зубов… — перебил его Жигайлов. — Это не оправдание… Почему путь закрыт?.. Вы начальник станции…

Шуба тихо остановил его.

— Погоди, не горячись… Нужно по порядку. Эй, бабушка!..

Около стены жалась старушка в черном платке на голове. Из-под него выглядывали только два глаза с поднятыми бровями, как у людей богобоязненных. Она несла домой кувшин сливок и из любопытства не утерпела пройти по платформе.

— Ваша фамилия? — спросил Жигайлов обращаясь не то к начальнику станции, не то к старухе. С видом преувеличенного усилия он расстегнул тужурку и вынул из внутреннего кармана сложенный лист бумаги.

Шуба опять остановил его:

— Пожалуйста, не спеши…

И подошел к старухе, у которой кувшин затрясся в руках.

— Ну, как дела, бабушка? Бунтует публика?

Брови у бабушки поднялись еще выше и совершенно скрылись под платком. Двумя пальцами она его расправила снизу, чтобы освободить рот для ответа.

— Да как сказать, батюшка? То у них резолюция, то у них революция… не разберешь…

— Ничего, бабушка, мы разберем… А вы чья будете?

— Православная, батюшка. Я в ихние дела не вмешиваюсь… хоть и живу здесь, а не вмешиваюсь… Это все скажут. Все подтвердят. Да…

Затем кивнув украдкой на Надарова, она прибавила:

— Начальник-то станции здешний — мой зятек.

Надаров сделал вид, что он ничего не видит и не слышит от нестерпимой боли.

— Очень приятно познакомиться… Вы довольны им? Хороший зять?

— Очень хороший… тоже ни в какие дела не мешается… Человек семейный… А разве мыслимо семейному человеку заниматься разными делами…

— Ну хорошо, ступайте домой, пить кофе… Ведь молоко для кофе?

— Сливки батюшка, совершенно правильно… У нас две коровушки свои собственные…

В толпе почувствовали себя свободнее. Некоторые улыбались.

Шуба шепнул поручику Костину, и тот на несколько минут отошел к поезду. Человек пять солдат отделились от общей массы, поднялись на платформу и стали поодаль офицеров.

Говорить сразу с толпой полковнику было неудобно. Он не владел связной речью. Желтухин своим вызывающим видом выручил его. Он сидел на том же месте и, засунув руки в карманы, внимательно рассматривал лакированные ботфорты полковника.

— Кто такой? — издали спросил Жигайлов, решительно наступая на Желтухина.

Тот молчал.

— Встать!

— Видно новое начальство… Встанем…

— Вы кто такой?

— В настоящее время ни то ни се…

— Дальше!..

— Дальше вам виднее. А раньше был буфетчиком. Да дело стало, подвозу нет. Товар, который остался, раздал здешней публике. Все равно возьмут. Вон сколько новых хозяев навалило…

Желтухин кивнул в сторону поезда, где рота строилась вдоль линии.

— Довольно… Ты и есть буфетчик?.. Фамилия?.. Жигайлов заглянул в бумагу.

— Эге! У вас и списочек готов… Каналья Божилов… Ищите Желтухина — это я и буду.

Жигайлов поморщился, как от сильного ветра. Желтухин своим уверенным и спокойным тоном путал его мысли…

— Запевало!.. Народ смущал!.. Погоди, любезный…

— Зачем запевало… много чести.

Жигайлов махнул рукой солдатам.

Желтухин спокойно добавил:

— А впрочем, говорить говорил, — не отказываюсь… Все крещеные понимали. Когда все сразу вздохнут — до даря слухи дойдут… Да, видно, дошло не до царя, а только до псаря…

Шуба самодовольно закивал головой.

— Он молодчина. Сейчас видно. Говорить больше нечего. Он свое дело сделал, а мы должны сделать свое. Возьмите его.

Два подошедшие солдата встали рядом с Желтухиным. Один взял его за рукав. Желтухин с силой стряхнул солдатскую руку.

— Эй, земляк! Винтовку береги! Уронишь!

Шуба оглянулся, как любезный хозяин, не знающий, куда усадить гостя.

— Вам придется покуда побыть… ну, хоть в зале 1-го и 2-го класса. Здесь вам будет удобно. Конвойные, проводите.

Жигайлов с удовольствием видел, что все идет как следует. Он поманил к себе начальника станции.

— Где у вас тут субъект, по прозванию Кулик?

Надаров забыл о своих зубах и растерянно развел руками.

— Но вы с ним знакомы!..

В это время некоторые из толпы на платформе стали осторожно пробираться назад.

Жигайлов быстро обернулся. Сзади него стали Костин и высокий, худой, с маленькой головкой и лихо надетой фуражкой, штабс-капитан барон Попп. Он был также в тужурке с новеньким анненским темляком на шашке. Перед этим он строил солдат, а теперь явился за приказаниями.

— Барон Попп, возьмите полувзвод и окружите мастерские. В бегунов стрелять!..

Мимоходом Жигайлов ткнул Надарова стеком в грудь.

— Этого тоже забрать.

И, стегнув себя по ботфортам, зашагал вперед.

Глаза у Надарова замигали. Он с упованием поглядел на веселого капитана.

Тот положил ему руку на плечо.

— Не волнуйтесь, дорогой мой, а лучше скажите: девица, приехавшая сейчас на дрезине, и есть та самая Нада, которую нам надо?..

— Я, собственно, не видел, господин капитан.

— Ну, положим, видели… А как она — не дурна?

— Говоря откровенно, не в моем вкусе… Кажется, хорошенькая… Помилуйте, за что же меня арестовать? Начальник депо заперся у себя в доме, дорожный мастер убежал, аппараты разбиты, что я могу поделать! У меня семья… Жена, две девочки… Вся цель моей жизни… Политическими вопросами не интересуюсь… Своими детьми могу побожиться…

— А на митингах были?

— Из любопытства, единственно… Клянусь детьми… Разве мне до того… Дома — семья, хозяйство, две коровы…

— А сметана есть?

Надаров вопросительно посмотрел на капитана и, в свою очередь, осторожно спросил:

— Не знаю, так ли я понял оборот вашей мысли. Вы, кажется, сделали намек насчет сметаны?

— Именно.

— В таком случае могу вас уверить своим честным словом, что такой сметаны, как у меня, вы не найдете на сто верст кругом.

— Правда ли? Ну, занесите попробовать сюда же в зал 1-го и 2-го класса. Хорошую сметану я уважаю. Да посидите вместе с вашим приятелем-буфетчиком. Вы нам понадобитесь…

Надаров несколько минут стоял на месте, силясь сообразить, пошутил ли капитан, или ему действительно следует идти домой и распорядиться насчет сметаны.

Тучная фигура Шубы медленно удалялась от него. Вдали, уже сойдя с платформы, стоял полковник Жигайлов и нетерпеливо хлестал себя стеком. Еще дальше чернели группы рабочих. По приближении Шубы, Жигайлов рванулся идти дальше, но Шуба остановил его:

— Послушай, Ящик… Во-первых, не волнуйся, а во-вторых — тоже не волнуйся… Кстати, у меня одышка…

…У Жигайлова было прозвище, которое покрывало его с руками, с ногами, с головой и с душою. Это прозвище было — «Ящик».

Он был крепко сложен и прочен, как дубовый ящик, собранный в замок. Такой ящик при перевозке ломовой извозчик может уронить на землю, ударить ногой — и ящик остается целым.

Волосы на голове он стриг ежиком в каре. От этого голова была квадратная, как крышка у ящика В его лице и фигуре преобладали прямые линии — горизонтальные и вертикальные. Скулы и плечи выдавались прямыми углами, как углы у ящика.

Когда он возвышал голос или смеялся, это походило на удары палкой о дубовый ящик. Характер его был выдержанный, как сухое дерево.

Ящик разговаривал мало. На чужие речи отзывался туго. Общая беседа его не интересовала, но когда он был в духе, то любил придумывать шутливые прозвища для своих подчиненных. Если он смеялся, то только на свои собственные слова и выходки. Чужая мысль, и в особенности новая, его стесняла. На лбу его появлялась горизонтальная складка. Однако, это не значило, что он измеряет и взвешивает эту мысль. Он просто сердился и отбрасывал ее, как лишний предмет, который не может быть уложен в ящик, потому что ключ утерян.

Иногда он протестовал. Но возражение его имело всегда одну форму. Он упорно смотрел на говорившего и спрашивал:

— Кто вас делал?

Затем обращался к остальным собеседникам.

— Вы его делали? Вы? Вы?

— Только я его не делал… — заканчивал он, отворачиваясь, и становился молчалив и непроницаем, как дубовый ящик.


Люди толпились группами, бродили в одиночку, бестолково суетились, как муравьи, когда на их кучку наступит сапог. Но для такого большого скопления людей было слишком тихо. Казалось, что если бы затаившиеся звуки многогрудой толпы в эти часы могли вырваться наружу, то это было бы стоном или криком испуга. По черной затоптанной углем земле, как заблудившиеся, ползли в разных направлениях линии рельс, то скрываясь в глубокой темноте сараев, то обрываясь тупиками. Паровозы, две недели нетопленные, уныло стояли, холодные и молчаливые.

Люди остыли и замолчали позже. Это случилось несколько дней тому назад. Бежавший из отряда солдат принес известие, что тот, кому надлежало судить и карать, уже близко; что там, где он побывал и где перед этим раздавались свободные речи, где люди уже протянули руки к свету, надеясь оторваться от темного тяжелого прошлого, там, где он побывал, оставался тихий ужас.

Солдата спрашивали, кто он, которого ждут. Тогда тот оглядывался, расширял глаза и шепотом говорил:

— Ящик.

Если бы он сказал: изувер, палач, дьявол, то это возбудило бы злобу, ненависть. Но при слове «Ящик» всем становилось холодно. Все уже знали, к кому пристегнута эта кличка. Человек, носивший это нелепое, бездушное прозвище, был глух и нем. Он даже не был гневен или жесток. Он не имел качеств. Он был равнодушен и неумолим, как камень, падающий с неба.

Приехал Кулик. Узнав об ожидании отряда, пробовал успокоить и ободрить толпу, но его слушали с ужимками недоверия и собирались не все. Приходилось уединяться с некоторыми и вести беседы тайком на «сортировочной», потому что уже среди своих же выплывали такие, которых нужно было опасаться.

Ждали ее. Ей больше верили и ее больше любили. Она лучше, ярче олицетворяла собою мечту золотых сказок. Но когда сегодня она пришла, ее стали с любопытством осматривать и, как будто, в первый раз увидели ее, маленькую и слабую. Сегодня в первый раз заметили, что на ней белая суконная шубка, на голове белая папаха, что она вздрагивает, что у нее мелкая походка, как у всех женщин.

Прежде, когда она приходила, то каждый раз вместе с нею накатывалась на них освежающая волна, она сама, белая и радостная, казалась пеной этой волны.

Когда сообщали «она придет», ее ждали, как праздника, а когда говорили «она пришла», то все отправлялись за поселок на «сортировочную», толпились в маленькой конторе, собирались на дворе и, прослушав то, что она говорила, возвращались домой с загадочным чувством людей, получивших награду, которую нельзя было ни измерить, ни взвесить.

Никто не знал и не справлялся, откуда она пришла и кто ее послал, но все чувствовали, что это нужно и неизбежно, и что в словах ее та правда, которая давно и боязливо шевелится в них самих.

Ее любили слушать, потому что она говорила о наступающем празднике для тех, которые знали только черные будни.

Все, что она говорила, казалось давно знакомо им. Все это они слышали и понимали в ударах рабочего молотка, в молитве жены, в плаче больного ребенка.

— Мои слова и мысли, — говорила она им сама, — давно валяются на дороге жизни, как затоптанная дорогая вещь. Они затоптаны теми, которые в них не нуждаются. Вы невольно топчете их, потому что идете сзади. Выйдите вперед, поднимите их, отряхните с них пыль и приставшую грязь, вглядитесь в них и увидите, что они новы и дороги. Кто не хочет этого, тот раб и трус перед собою, потому что он топчет свое собственное сокровище.

— Я никуда не зову вас, не указываю вам идола: их и так довольно. Я говорю только: подымите голову. Не подымайте рук, а подымите головы. Когда все головы будут подняты, руки бессильны будут подняться против вас. Помните, что самый высокий — не выше головы вашей. Самый великий — дышит не сильнее, чем вы…

Она говорила тихо, но все ее слышали, как свою совесть, и продолжали слышать ее, точно она никогда не уходила.

Несмотря на то, что ее часто видели, никто не помнил ее наружности. Никто не мог сказать, красива она или дурна. Эти вопросы не приходили на ум. Это было слишком ничтожно в сравнении с тем, что они слышали.

Мало кто знал ее по имени. О ней говорили только: «она пришла» или «она придет». Очень немногие знали, что ее зовут Надой, — уменьшительное от Надаровой, — и что она сестра начальника станции.

Это родство было так незаметно, что сестрою она скорее была для тех, кто ее слушал.

Но все это было недавно, когда они почувствовали себя свободными. Сегодня люди потеряли волю и стали толпой. Ожидание нового зрелища заставило их сойти со сцены и стать зрителями. Говорили: «Она пришла», и, сравнивая ее с новой силой, пришедшей с другого конца, увидели, что она ничтожна. Они забывали, что ее сила была в них самих.

У одинокого паровоза перед входом в сарай собралась кучка людей. Увидев ее приближение, некоторые сказали: «Она пришла», с удивлением, точно забыли, что они ее ждали, и тихо стали расходиться, стараясь наблюдать за ней издалека. Двое остались сидеть на рельсах. Это был слесарь Шаплыгин, который месяц тому назад дал клятву не пьянствовать и не бить жену. Он молча посмотрел на нее с испуганным ожиданием. Но ей нужны были другие, и она прошла мимо. Шаплыгин повернулся и обратил сосредоточенное внимание на ее маленькие меховые калоши, грустно покачал головой и задумался. Другой, сидевший с ним рядом, Ганька, помощник машиниста, с больными глазами и вечно простуженный, быстро встал и, сказав: «Идите прямо за мастерские», пошел перед ней. Вдоль деревянной стены, огораживавшей склад угля, сидело на земле несколько человек. Их головы были опущены, и Нада их не узнала. За углом стояла другая кучка. Люди расступились, давая ей дорогу. Кто-то издали молча снял шапку.

Девушка, удивленная, остановилась. Еще несколько дней тому назад она была центром. Озадаченная, не зная, что предпринять, она повернулась и пошла обратно.

К ней подошел человек с медалью.

— Вы кого, барышня, ищете?

— Где Желтухин, Самсонов, Кулик?..

Человек с медалью тихо свистнул.

— Не такая нынче погода, барышня, чтобы песни петь. Посмотрите, какая туча.

Он указал на строй солдат, собиравшихся на площади перед подъездом станции.

Нада мельком взглянула туда.

— А это кто такие? — спросила она, видя приближающихся офицеров.

Но человек с медалью отошел к сторонке.

Через площадь ровной походкой, как заведенный, шел Ящик. За ним, покачиваясь на ходу и весело щурясь на толпу, следовал Шуба, а рядом с ним Костин. Нада оглянулась назад. Там все застыли на своих местах. Она пошла вперед, сворачивая в сторону к паровозу.

На ходу она услышала деревянный голос, без оттенка интонации:

— Ты, мокрохвостка, тоже бунтовать…

Сначала она подумала, что это относится не к ней. Голос был безразличный, механический. В нем не было ни вопроса, ни насмешки.

Но Ящик остановился в пяти шагах от нее и, прождав несколько секунд, развернул бумагу, которую держал в руках.

— Ты — Нада по кличке, а фамилия?

Девушка молчала.

— Какая профессия? Телеграфистка, машинистка, проститутка?..

Нада хотела поднять голову, но при последнем слове решила лучше не смотреть в лицо говорившего.

Ящик передернул плечами, точно у него чесалась спина.

— Молчит.

— Ты не умеешь с дамами, давай я поговорю, — сказал Шуба.

— Нет, довольно, — ответил Ящик и махнул стеком по воздуху.

Затем, обратившись к рабочим, крикнул:

— Негодяи! Заморозили паровозы! Они дороже вас, подлецов, стоят!

В толпе кто-то свистнул, и чей-то голос отозвался из глубины:

— Старайся, Ящик!

Ганька, стоявший впереди других, выступил на несколько шагов.

— Извините, этот паровоз не заморожен. Он в ремонте.

Вид и жесты его были апатичны, но глаза горели остро и смело.

— Это что за предмет? — спросил Ящик

— Моя фамилия Толкач. Я помощник машиниста.

Ящик посмотрел в бумагу, но такого там не было.

— Вы, господин полковник, позвольте вам заметить, не с того конца начали. Прежде выслушайте наши объяснения. Мы выбрали товарищей…

— Что? Ах ты тварь ничтожная! Спрятать его в арестантский вагон. Я с ним еще поиграю…

Два солдата подошли и увели Ганьку.

Ящик взглянул на девушку.

— А эту оставить тут… Поручик Костин…

Костин подошел к полковнику и подставил свою спину.

Ящик вынул из кармана маленький карандашик в серебряной оправе и разложил бумагу на спине поручика.

Не изменяя выражения лица и не издав ни звука, он твердой и ровной линией перечеркнул строчку: «Нада, фамилия неизвестна, главная агитаторша».

Это значило, что человек вычеркнут из списка живых.

Рассказы о действиях Ящика были известны среди рабочих. Этот жест его был понят чутьем.

В толпе пронесся гул, как порыв ветра, и опять смолк.

— Что? — рявкнул Ящик.

И стал ждать нового ропота, который бы возбудил его в достаточной степени. Он был лишен инициативы, и даже в таком, казалось бы, фанатическом деле он должен был получить толчок, который привел бы его к активности. Он старался возбудить себя словами угрозы, но не находил достаточно сильных выражений.

В эту минуту тишины что-то гулко стукнуло в пустом паровозе.

Ящик насторожился, подошел к паровозу и ударил стеком по котлу.

— Эй, кто там!

Как бы в ответ, послышался звук, похожий на царапанье подошвы сапога о металл.

Ящик, как охотник, почуявший добычу, подошел к передней части паровоза. Передний щит компаунда был снят, и за двумя трубами, расходящимися к цилиндрам, зияла черная пропасть. Подошел Шуба и зажег спичку. Но до котла было далеко, мешала площадка и ветер задувал огонь. Нужно было влезть на площадку. Шуба хотел позвать солдата, но около него уже оказался Божилов. Как человек с медалью за усердие, он считал себя в праве не ждать приказаний, а проявлять свое усердие по голосу совести.

Ящик пристально всмотрелся в него.

— Ты кто такой?

— Ефрейтор в запасе, ваше высокоблагородие.

— Знакомая рожа. Ты служил у меня?

— Никак нет. Являлся к вам три дня тому назад…

Человек с медалью говорил шепотом.

— Ах, помню…

Шуба узнал его по первому взгляду.

— Тебя еще не ухлопали? — спросил он.

— Меня, ваше высокоблагородие, нельзя изничтожить. Я человек полезный.

— Ну, полезный человек, полезай в котел.

Божилов ловко вскочил на площадку, не жалея своей новой тройки офицерского сукна. Из котла скоро послышался его глухой голос.

Происшествие заинтересовало толпу. Многие стали подходить ближе. В таинственном котле, освещенным спичкой Божилова, сначала слышалась возня, ругательства, и, наконец, показалась спина человека с медалью. Он тащил ногу барахтавшегося человека.

Из толпы кто-то крикнул:

— Тащи пирог из печи!

Вспотевший от усердия, Божилов задыхался от восторга.

— Солдат, ваше высокоблагородие, неизвестной части. Почему что сорваны погоны.

Но Ящик и Шуба уже узнали его. Это был солдат из их отряда. Он криво сидел на площадке, опершись одной рукой на снятую с головы папаху. В толпе зашептались. Это был тот самый солдат, который принес известие о приближении отряда. Еще час тому назад его видели бродившим среди построек.

Ящик взмахом руки велел солдату сойти на землю.

Допрашивать его перед рабочими было неуместно. Отдать его на судебную волокиту — значило расхолаживать себя в такую горячую минуту. Он с ненавистью посмотрел на солдата, которого прежде отличал между другими, как исполнительного и трезвого. Чтобы усилить свою злобу, он ударил его хлыстом по лицу.

Тот выпрямился, бросил на землю папаху, чтобы освободить правую руку. Но Божилов схватил его сзади за локти.

Солдат, бледный, с недоумением поворачивал голову то к толпе, то испуганно взглядывал на Ящика.

— Это не изящно, — сказал брезгливо Шуба, — вели пристукнуть…

Ящик получил толчок. Он сам поднял с земли упавший башлык и, бросив его Божилову, велел окрутить им голову солдата. Сначала тот стоял неподвижно, но когда концы башлыка крепко стянули ему шею, а для глаз закрылся свет, он понял все, рванулся в сторону, растянул башлык и, освободив рот, крикнул:

— Ребята! Смотрите, что делается! За что меня? В своих не хотел стрелять!

Но башлык выше не поднимался и глаза оставались закрытыми. Он не видел, что толпа по-прежнему стояла неподвижно. Солдат, вытянув вперед руки, сделал несколько шагов, оступился и упал. Послышался смех. Божилов навалился на упавшего, опять стянул ему концы башлыка и не давал подняться. Солдат лежал лицом к земле, вздрагивал ногами и глухо мычал.

Шуба поморщился, взял Костина под руку и отошел.

Нада, отвернувшись, стояла у паровоза. Два солдата вытянулись по сторонам.

Шуба остановился около нее и любезно сказал:

— Вы бы присели, покуда что.

Нада посмотрела на вертикально расположенные ступеньки, ведущие к паровозной будке.

— Впрочем, виноват, тут неудобно.

Шуба оглянулся и увидал лежавшую на земле доску. Кряхтя, поднял ее и приставил одним концом к нижней ступеньке.

Нада посторонилась, смутно посмотрела на капитана, но не села.

Сзади раздался голос Ящика.

— Капитан, давайте трех солдат!

Шуба опять взял Костина под руку и тихо пошел к строю.

Слышно было, как из толпы кто-то отчетливо и звонко крикнул:

— Божилов! Уйди, живоглот! Не суйся!..

И, в ответ на это, застучали, как удары палки, слова Ящика:

— Молчать! Ни слова! Вот вам первый изменник. Пощады не будет!

— Он не наш, — загалдели в толпе.

— Все равно… Ваши мне тоже известны! Все до одного.

Шуба сжал руку Костина и заглянул ему в глаза.

— Нюрка, а ведь ты думаешь об этой девице.

Поручик Костин, по прозвищу «Нюрка», посмотрел на свои сапоги, стараясь попасть в ногу с капитаном, и усиленно глотнул воздух.

— Что ж ты молчишь… Надо ее выручить…

Нюрка испуганно и недоверчиво посмотрел на Шубу. Он никогда не умел разграничить серьезности и шуток капитана.

— Но как? — спросил Костин с улыбкой, не желая выдавать своего недоумения.

— Как, как… дикий вопрос… Ты молодой, великодушный, а я тяжелый, толстый, с одышкой… Тебе лучше знать.

— Ты шутишь?..

— Настоящая ты Нюрка. Никуда ты не годишься — ни нашим, ни вашим. Ни жестоким, ни великодушным ты не можешь быть. Проще говоря, ты трус…

Костин не знал, что ответить.

Помолчав, Шуба сказал громко и нисколько не стесняясь ни солдат, ни барона Поппа, к которому они подошли.

— Я придумал одну комбинацию… Уж очень пресную кашу заварили. Тошно… Нужно подбавить соли…

II

Дух жилья

Капитан Шуба был азартным игроком. Среди товарищей офицеров он не пользовался той любовью, которая выражается пьяными объятиями. Ему завидовали и смотрели на него с опасливым недоверием. Завидовали его остроумию, его начитанности, его счастливой игре в карты. Он никогда не бывал в нетрезвом виде, никогда не рассказывал старых полковых анекдотов, никогда не манкировал по службе и одевался лучше всех в полку. Его квартира, где бы ни стоял полк, всегда имела изящный комфорт и украшалась массой дорогих и редких вещиц. Его библиотека сопровождала его всюду. В ней находились книги, признанные вредными для офицерских голов. Это знало начальство, но молчало, потому что знало его другую сторону. Когда требовалась карающая власть, он был жесток. Против заведенного обыкновения он нетерпимо относился к таким явлениям, как растрата казенных денег, и в большинстве случаев первый отказывался пополнить растрату и требовал предания виновного суду. Если ему это удавалось, он устраивал пирушку, на которую тратил ровно столько, сколько пришлось бы на его долю для пополнения растраты.

В одну из бесед в собрании, он стал откровенно посвящать офицеров в смысл таинственных для них программ политических партий.

Один из новых офицеров язвительно заметил:

— Вам бы поступить в жандармы.

Шуба встал и спокойно ответил:

— Этого мне не нужно. Мною и здесь дорожат… И вот вам доказательство!

Он дал пощечину офицеру.

Когда тот бросился на него, Шуба также спокойно продолжал:

— Погодите, я не кончил… Выслушайте прежде меня… Господа, подержите же его, что он торопится!..

Озадаченный офицер остановился и прослушал своего обидчика до конца.

— Доказательство заключается в том, — продолжал Шуба, — что вы, получив пощечину, вызовете меня на дуэль. Но я откажусь. В результате: вы уйдете из полка, а я останусь.

Сказав это, он допил свой стакан чаю и вышел из собрания.

В тот же день он заболел нервным расстройством и неделю пролежал в постели. Навещавших его он просил передать обиженному, что, если тот желает, он с готовностью извиняется перед ним, но, считая данное положение полным расчетом, от дуэли безусловно отказывается. В случае же нового оскорбления, он предпочитает его убить без секундантов и без определенной дистанции.

Обиженный взвесил обстоятельства дела, взял отпуск на три дня и, не дожидаясь суда общества офицеров, прислал прошение об отставке.

Шуба так часто говорил о желании бросить военную службу, что его постоянно считали как бы временным и почетным гостем в полку. На вопрос: «Чего же вы ждете?» — отвечал, однако, довольно неопределенно:

— Может быть, я и здесь буду полезен. Да вот горе: жиру накопилось много, одышка, командовать трудно. Надо бы жизнь снова начать.

Когда поднялись волнения, для всех было неожиданностью, когда он попросился в карательную экспедицию.

— Ну вам-то зачем? — спросил, пожимая плечами, высокий начальник, когда он ему представлялся.

— Ваше превосходительство, — отвечал Шуба, — это имеет воспитательное значение…

Высокий начальник считал Шубу рыцарем своего долга. Несколько лет тому назад он хотел взять его в свой штаб, как дельного и образованного офицера, но Шуба попросился в строй.

— Вы правы, это тяжело, но это воспитывает нас в такое смутное время.

Генерал похлопал его по плечу:

— Побольше бы таких офицеров…

За ним была кличка: «Личарда». Но в глаза так называл его один Ящик.

…Барон Попп, заложивши руки за спину, ходил перед фронтом. Он был в бодром, приподнятом настроении. В эти роковые минуты в нем нуждаются, а в его руках сила в двести штыков. Он глубоко вдыхал холодный воздух, надменно поглядывал на толпу рабочих и внутренне любовался своим хладнокровием.

Левый фланг строя скрывался за целым рядом разноцветных одеял и пуховиков, развешанных на веревке, протянутой от крыльца к фонарному столбу. Павла Семеновна украдкой ходила между одеялами, потряхивая и передвигая их и посматривая на белую фигуру, стоящую у паровоза. Барон Попп, несмотря на всю свою решимость, не мог заставить ее убрать свои пожитки и отправляться домой. Эти пуховики смущали его и портили воинственность настроения.

Капитан Шуба передал ему приказание полковника. Барон Попп, сознавая великое значение дисциплины, сделал под козырек и повернулся на левом каблуке.

Шуба и Нюрка подошли к зданию.

Павла Семеновна, сорвавшись с места, бросилась к капитану и протянула руку, указывая на белую фигуру:

— Это что же делается? Почему она там? Я пойду к ней…

— Нет, не ходите, — отвечал Шуба.

Павла Семеновна схватилась за ручку станционной двери.

— Сюда меня почему-то тоже не пускают… Здесь мой муж…

— Желтухин?

— Какой Желтухин, Надаров — начальник станции.

Шуба о нем забыл, но сейчас же с удовольствием вспомнил о сметане с черным хлебом.

— Нет, сударыня, сюда вам тоже нельзя.

И вошел с Нюркой в дверь.

На скамейке, под расписанием поездов, сидел в шапке Желтухин. Отвернувшись от него, около образа, в удрученной позе, без фуражки, которую он забыл дома, сидел начальник станции. Три солдата караулили их. При входе офицеров, Желтухин оборвал свою речь к Надарову.

Тот встал.

На прилавке буфета и на полках, где обыкновенно в изобилии стояли закуски и бутылки, было пусто. Кроме груды немытых тарелок, осталась одинокая стеклянная ваза с уцелевшим апельсином.

Шуба подошел к прилавку, взял апельсин, повертел его в руках и спросил:

— Кто продает?

Желтухин отвечал:

— Кушайте на здоровье — вы гости.

— Пожалуй, отравлен… Ах, вот…

Он заметил в углу около металлического шкафика для согревания пирожков горшочек со сметаной и в виде благодарности кивнул начальнику станции головой.

Затем закурил папироску.

— Этот фараон мне нравится. Выдерживает марку. Остальные — сволочь, бараны, трусы…

— Неужели его расстреляют? — шепотом спросил Костин.

— Разумеется.

— Как же так? По одному подозрению, по доносу?

— Чудак! Надо же кого-нибудь расстрелять. Для чего же мы приехали сюда. Не в бирюльки играть.

Костин искоса посмотрел на Шубу.

Тот заметил:

— Вообще советую тебе таких вещей не говорить. Какой ты офицер, ты — Нюрка.

Костина прозвали Нюркой за его миловидную наружность. Старание казаться мужественным ему не удавалось. Он не пил, даже не курил, не картежил, не выпиливал ажурных шкатулок и этажерок, не раскладывал по шести часов подряд пасьянсов, не ломал головы над ребусами, не лебезил перед адъютантом. Он имел даже много хороших качеств. Исправно платил долги, за доступными женщинами ухаживал «с самыми честными намерениями» и приводил их в недоумение своими пространными письмами; сохранял листки отрывного календаря с изречениями мудрецов на обороте, и заучивал их наизусть, считал шпаков, т. е. штатских, такими же людьми, как и военные, возмущался, когда офицеры, угощая заезжего комиссионера, подливали ему в рюмку вместо водки керосин. Вообще имел очень много добродетелей, но все они пристали к нему, как гордость к нищему, просящему милостыню, как целомудрие к трактирной певице. Его добродетели не вросли в его душу, а висели при ней на паутинке, и достаточно было легкого толчка, чтобы они сорвались. Достаточно было голоса команды старшего, и он становился глух к самому себе. Самыми лучшими минутами его службы было прохождение по городу со своей частью под музыку, мимо глазеющих прохожих. В эти минуты весь мир был для него ничтожеством, и в своей службе он видел великую долю. Но музыка умолкала, он приходил домой и опять углублялся в изречения мудрецов.

Его сомнения разрешались тем, что, хорошенько выспавшись, он утром вытирался одеколоном и делал пробор не на левой, а на правой стороне головы. Он часто роптал на условия военного быта, говорил, что от такой жизни можно отупеть, но все-таки продолжал служить, смутно заглядывая вперед, на далекую пенсию.

…Шуба подошел к Желтухину.

— Ну, как дела, товарищ?

Желтухин мельком взглянул на него и поморщился.

— Товарищ… товарищ… Много вы, господа, хороших слов загадили… И это загадите…

— А все-таки, кто же это жандарма отравил? Закусил человек в буфете и помер.

— Червь капусту съедает, а сам прежде пропадает…

— Вы женаты?

— Женат.

— А жена где?

— Далеко.

— Вам бы следовало ей черкнуть письмецо.

— Дело не ваше.

В это время растворилась дверь, и вошла Павла Семеновна с двумя девочками. В руках у нее было машинально снятое с веревки одеяло. Девочки молча жались к ней, но когда увидели отца без фуражки, с солдатом, стали плакать.

— Зачем тут дети еще?.. — слезливо сказал Костин.

— Ничего, картина полнее, — ответил Шуба и обратился к арестованным:

— Ну, господа товарищи, игра кончена, нужно расплачиваться.

Павла Семеновна тяжело дышала, но не растерялась.

Ее крупная сильная фигура не походила на фигуру мужа. Стоя спиной к Шубе, она, волнуясь, говорила своим грубоватым грудным голосом:

— Что ж ты молчишь, Мартын… Ты не знаешь, что там делается… ты не один.

Затем, обернувшись к Шубе, она толкнула к нему своих девочек, которые сейчас же отшатнулись от него.

— Берите всех нас… он не один.

Дети опять заплакали. Шуба заткнул уши.

— Ну, довольно… уведите их…

— Нет, я не уведу и сама не уйду… Я не отойду ни на шаг от мужа… Слышите вы!..

Энергичный голос жены ободрил Надарова.

— Господин капитан! — завопил он. — Я ни при чем, клянусь святым Богом… вот хоть перед образом Николая Угодника. Что я мог сделать один! Аппараты разбиты… Паровозы холодные… Начальник депо… Начальник депо заперся на замок… Все дрезины разобраны… телеграфисты разбежались… Я один… Что мне делать… Я один, а их много…

Его тон сразу упал, когда жестко и язвительно заговорил Желтухин:

— Давно ли ты таким праведником стал?

Мартын смутился и во все глаза стал смотреть на капитана, как бы ища в нем защиты от нового врага.

— Желтухин, молчите! — властно сказала Павла Семеновна. — Всяк за себя.

— Мало будет, — всяк за себя. Ты, Мартын, больно свою перину любишь… Покуда лежал на ней — героем был, а начали тебя тащить долой — калекой стал… Эх ты, опара!.. Живешь ты на земле, как вошь в голове… погоди, и тебя в свое время ногтем придавят.

Шуба слушал его с преувеличенным вниманием. На нетерпеливый жест Павлы Семеновны он ответил:

— Пускай пофилософствует: он человек рассудительный.

Глаза у Мартына нетерпеливо бегали. Он боялся, что Желтухин вот-вот бросит ему более определенное обвинение. Он с ужасом вспомнил, как в своей собственной квартире, в присутствии Желтухина, Кулика и других, он сам составлял текст коллективной телеграммы о приостановке движения.

— Господин капитан, — дрожащим голосом убеждал он. — Вот моя семья… жена и две девочки… Ежели мне погибнуть, то и им погибнуть… Только вот перед образом…

— Врешь ты, — перебил его Желтухин. — тебе не семья дорога, а твоя прель, запах твоей свинярни… Видел, кто там (он указал в сторону площади) — тоже твоей семьи, а ты молчишь… Вывесил вон свои перины да одеяла… Нет, тебе следует не перины проветривать, а самого себя… Не они тебя, а ты их надушил…

— Вы про кого это? — спросил Шуба.

— Не верьте, господин капитан! — отчаянно взмолился Мартын, чувствуя, что кто-то за ногу тянет его в пропасть…

— У меня тоже семья… — перебил его Желтухин. — У всех семья. Только она много больше, чем ты считаешь…

Поникнув головой, Мартын грустно и мечтательно заметил:

— Сколько лет жили тихо, мирно, дружно, и вдруг такое несчастье.

— Однако довольно, — сказал Шуба и сделал незаметный жест солдату, стоявшему около Желтухина. Тот тронул его за рукав. Желтухин машинально встал со скамейки и направился к двери, выходящей на платформу.

— Нет, виноват, не туда, — остановил его Шуба и сделал гостеприимный жест по направлению к другой двери.

От этого жеста у Желтухина мгновенно остановилось сердце. Его поразило жгучее предчувствие. Он вдруг почувствовал себя горячей каплей, упавшей в море, остывшей и растаявшей. До середины комнаты, где стоял Шуба, он дошел сам. Когда он заговорил и услышал свой голос живого сильного человека, то подумал: «Нет, это невозможно».

— Послушайте капитан, кто же из нас сумасшедший? Я ничего не понимаю… Там суд, что ли? Я хочу суда…

— Голубчик мой, теперь некогда… Солдат, веди.

Он сделал жест второму солдату.

Оба они стали подталкивать Желтухина сзади.

Он упирался, ощупывал себя, как пьяный, оборачивался, точно забыл что-то взять с собой в дорогу.

В дверях он столкнулся со старухой. Она держала в руках образ. Узнав Желтухина и увидя его во власти вооруженных солдат, она отклонила от него образ, как от нечистой силы.

Появление старухи больше всего отозвалось на Мартыне. Он бросился ей навстречу, стараясь ее выпроводить. Но старуха, вывернувшись от него, бросилась к Шубе, прижимая к его груди старый почерневший образ Богородицы с короной на голове.

— Подите туда, голубчик, красавец!.. Вы добрый ласковый, подите туда!

— Да куда, бабушка?

— Вы тоже начальство… что делается… что делается… Царица небесная, Скоропослушница…

Девочки, которые уже привыкли было к шутливому капитану, опять заплакали.

Старуха припала к груди капитана. Колени ее дрожали, и он должен был ее поддерживать.

— Мамаша, уходите ради Бога, не вмешивайтесь, — умолял ее Мартын.

— Мамаша или теща? — спросил Шуба.

— Матушка жены моей, но для меня все равно, как мамаша. Очень добрая, религиозная, но зачем вмешиваться, когда есть начальство…

— Батюшка, красавец… — продолжала старуха, не отступая от Шубы. — Что делается… солдаты с ружьями… а она стоит, вся беленькая, как зайчик… Царица небесная, Скоропослушница… с Афонской горы… через нее всякая молитва скоро доходит… голубушка, умилостиви… слезами горячими… Мартын, что ж ты молчишь… проси за сестру…

При последних словах старухи Шуба выпрямился, поставил ее на ноги и передал Павле Семеновне.

— Как, разве там… сестра? Ваша?

Он указал пальцем на Мартына.

Тот сокрушенно покачал головой.

— К великому моему прискорбию… Да, это моя сестра… Она много горя принесла моему семейству… мамаша как убивается… Обратите ваше внимание…

Шуба отвернулся и вполголоса сказал Нюрке:

— Какая, однако, гадина…

Павла Семеновна слышала эти слова, посмотрела на мужа с родственным сожалением и, не сдерживая себя, смело и гневно бросила Шубе.

— Уж и все-то вы хороши!..

После этого тон Шубы сразу изменился и стал деловитым и торопливым.

Оп обратился к Мартыну.

— Вы можете идти домой… вы свободны… Мы таких не трогаем…

Мартын широко перекрестился на образ. Он почувствовал в себе подъем и смелость…

— Мамаша, умоляйте, просите за сестру…

Но Павла Семеновна быстро подошла к нему, энергично ухватила его за талию и стала выпроваживать к двери, забирая в то же время детей и спустившееся до полу одеяло.

В заботах о семействе она, однако, не потеряла смелости и, презрительно оборачиваясь, говорила:

— Они не смеют ее тронуть!.. Девушку! Не смеют!.. Этого не бывало!.. Пускай судят…

В эту минуту раздался треск, сухой, отрывистый без раската. Только Шуба и Нюрка поняли, что это был ружейный залп… Мартын подумал, что это взрыв в мастерских. Павле Семеновне показалось, что сейчас все здание станции должно взлететь на воздух. Она заметалась в дверях, выпроваживая детей и мужа. Старуха в своем экстазе не поняла этого звука и с новой энергией приступила к Шубе.

— Царица Небесная, Скоропослушница! Слезами горячими… Заступница!.. Рыдание наше!..

Шуба брезгливо оттолкнул ее:

— Уйдите, на вашей иконе клопы…

III

Правило игры

Павла Семеновна бросилась сначала к двери своей квартиры, но, оглянувшись, увидела около мастерских трех неподвижных солдат, перед которыми, у забора угольного склада на земле, шевелились люди, и смысл взрыва ей стал понятен. Она повернула назад, забыла о детях, запуталась в одеяле и бросила его. Шуба, вышедший последним, ее остановил, а старуху, которая опять стала наступать на него с иконой Скоропослушницы, он взял за плечи и, как слепую, довел до двери квартиры. Чтобы и вперед обезопасить себя от ее нападений, он вызвал солдата, крайнего с левого фланга, и поставил его у крыльца.

Павла Семеновна не смела тронуться с места, силясь своим взором растолкать солдат, толпу, тяжелый паровоз, чтобы найти белую фигуру. Но ее не было. Она решительно подошла к Шубе и испуганно спросила:

— Где же она?

Капитан посмотрел туда же и, по-видимому, был тоже удивлен. Однако, к нему сейчас же вернулась уверенность, что ничего не могло случиться для него неожиданного.

Он осмотрел Павлу Семеновну с головы до ног, покусывая губы, и заметно было, что он думает не о ней и даже не видит ее. Затем его блуждающий взгляд остро остановился на ее глазах. Павле Семеновне стало неловко. Она ждала какой-нибудь циничной шутки и приготовилась дать отпор.

Но, вместо шутки, он строго и серьезно сказал:

— Вы ее увидите.

Павла Семеновна поверила. Тон голоса был не из тех, которыми успокаивают.

— Кстати, — прибавил Шуба, — спасибо за сметану, и скажите вашему супругу… ах, вот он.

Мартын Надаров стоял на своем крыльце и, осторожно выглядывая из-за часового, жестами манил к себе своих дочерей.

— Эй, почтеннейший, — крикнул Шуба, — отнесите горшочек в служебный вагон… Не бойтесь, вас не тронут… Затем идите домой и не выходите.

Надаров пропустил домой жену и детей, с достоинством прошел до двери буфета и остановился, желая хорошенько рассмотреть, что творится у мастерских.

Шуба подошел к роте. Барона Поппа не было. Его заменил фельдфебель. Шуба долго искал кого-то глазами, наконец, нашел и мотнул головой:

— Красоткин, сюда!

Из строя выделился рядовой и твердой, лихой походкой подошел к капитану. Он смело посмотрел ему в глаза, точно ожидая вызова. Он хорошо знал капитана и не доверял его улыбке. Красоткин был «шибко грамотный», как говорили солдаты. Все знали, что до солдатчины он был ретушером в фотографии и получал сто рублей в месяц. Больше ничего не знали. Не знал даже фельдфебель. Но гораздо больше знал капитан. Красоткина часто звали офицеры помогать проявлять негативы. С этим же делом он ходил и к Шубе, который, между прочим, заводил с ним беседу. Красоткин отчасти этому радовался, отчасти опасался и отвечал уклончиво. Шубу забавляло вызывать его на откровенность. Сам он не стеснялся в выражениях, говорил резко, оценивал людей и события метко, но слова его неизменно пронизывались тоном лукавой иронии. Красоткин его уважал и удивлялся его раздвоенности. Их беседы кончались тем, что капитан с веселой улыбкой говорил: «А все-таки тебя придется повесить». Красоткин умолкал и становился глух и нем, как солдат. «Ничего не поделаешь, милый мой… — заканчивал капитан, — ты в меньшинстве… правило игры».

Шуба любил его за уменье носить маску. Он видел в нем двух человек. Исправного солдата и другого, рвущегося на волю, которого исправный солдат строго держал за своей спиной, не позволяя высовываться. Большинство солдат влезают в серую шинель с телом и душою, но Красоткин, как человек более интеллигентной организации, уберег свою душу от серой шинели. Шуба обратил на это внимание.

Он знал, что карательная экспедиция явилась для многих тяжелым искушением. Но покуда настроение было твердое. Один, правда, бежал, но теперь его труп валяется у черного забора. Для Красоткина последние дни были днями крайнего напряжения. И сейчас, вызвав его, Шуба любовался его смущением.

Он сделал несколько шагов от строя и кивнул ему головой. Красоткин пошел за ним. Шуба остановился и как бы мимоходом с вопросительной улыбкой заметил:

— Товарищ?

Красоткин не дал себя поймать врасплох. Он смело посмотрел на капитана.

— Что прикажете, ваше высокоблагородие?

— Я тебе приказываю вот что…

Шуба замолчал и задумался. Бродившая в голове мысль начала принимать определенные формы. В тупую дикую драму нужно было вспрыснуть струю, если не смысла, то хоть остроумия, если не благородной страсти, то хоть азарта. Он сделает ход, которого никто не ожидает, нанесет удар необыкновенной ловкости, не как убежденный борец или усердный служака — это слишком тяжкодумно, но как игрок. Не ради идеи — это слишком сентиментально и даже неудобно, а ради спорта, ради эффекта…

— Я тебе приказываю вот что: ты будешь охранять выход на платформу с той стороны станции на линии. Никто не должен перейти через линию на ту сторону… В особенности эта девица в белом… Понимаешь?

Красоткин подозревал, но ничего не понимал.

— Я думаю, что тебя одного будет довольно…

— Так точно, довольно.

— Иди.

Шуба чувствовал еще некоторую неуверенность. Надаров стоял в дверях буфета и прислушивался к тому, что приказывал капитан солдату.

— Послушайте, как вас… — крикнул ему Шуба. — Пойдете обратно домой, идите другим ходом… Ведь другой ход в вашу квартиру имеется?

— Да, через дежурную комнату, или верхом, через квартиры телеграфистов…

— Хорошо, идите, — сказал Шуба и успокоился.

Ящик, между тем, нетерпеливо ждал Шубу и послал за ним Костина.

Нюрка запыхался от волнения. Он скорбел больше всех, потому что чувствовал свое бессилие. Он все хотел сказать: «Это ужасно», но знал, что за эти слова Шуба посмотрит на него с презрением, и весь свой ужас держал в своей маленькой душе. По дороге он, запинаясь, с тоном осторожного негодования передал Шубе, что Жигайлов не позволил девушке уйти в тот момент, когда расстреливали солдата. Она хотела отойти за паровоз, но он ее удержал. Теперь она сидит за паровозом, кажется, в обмороке. Шуба ускорил шаг.

Перед солдатами барон Попп добросовестно и методично осматривал замки у ружей.

Жигайлов стоял у паровоза и глядел в бумагу. Поодаль от него Желтухин со связанными назад руками. За спиной Желтухина несколько рабочих говорили что-то глухо и неясно. Жигайлов прислушивался, но ничего не мог понять. Человек с медалью был там же, и голос его звучал уверенно и слышнее других.

Шуба подошел вплотную к Жигайлову и шепотом, задыхаясь от одышки, сказал:

— Такие вещи не размазываются, а делаются одним ударом. Пилишь тупой пилой и любуешься… Экая красота!

Ящик задергал спиной и крикнул барону:

— Штабс-капитан, кончайте скорей…

И затем добавил в сторону Шубы:

— Я же ждал тебя и этого каналью начальника станции.

Шуба махнул рукой.

— Его надо исключить из списка… Он… хороший человек…

Жигайлов прищурился одним глазом.

— Личарда, ты этого хочешь?..

— Нисколько не хочу, а говорю, что его надо поберечь… Он трус…

— Ну…

— Он холуй…

— Ну…

— Он дешево продаст и выдаст… кого хочешь…

— Ну…

— Ну, словом… полезный человек…

— А это другое дело, — деловито и твердо заключил Ящик.

— Затем… затем, — прибавил он, отыскивая подходящее выражение, — нужно же этому сказать… прочитать… отходную…

— Это уж твое дело… Я не умею.

— Да впрочем, что тут читать… Он способный — знает, для чего мы сюда приехали. А они, все равно, не поймут.

Шуба откашлялся и громко обратился к толпе:

— Эй, товарищи! Что вы тут глазеете, черти! Выручайте своего! Все одинаково виноваты… Десять за одного на его место. Ну, выходи, кто посмелее!..

Толпа стала пятиться.

— Сволочь! — крикнул Шуба и покраснел от напряжения.

Большинство хотело увидеть в этом шутку. Никто не пожелал считаться с этим предложением, как с чем-то серьезным.

Желтухин тоже принимал за грубую шутку все, что кругом делается.

— Господа, — обратился он к офицерам, — зачем меня связали… я не убегу.

Жигайлов посмотрел на Шубу и скомандовал:

— Развязать!

Прежде, чем подошли солдаты, из толпы выделились два человека и развязали веревки.

«Поглумятся и отпустят», — подумал Желтухин, с надеждой глядя на Шубу.

Капитан оглянулся, отыскивая глазами Наду, и заметил белую фигуру за паровозом. В нем подымалось брезгливое и жалкое чувство против всех находящихся здесь. Против солдат, которые только что выпустили залп и спокойно стоят, как на скучном смотру, против толпы рабочих, запуганных, подавленных, но не потерявших любопытства. Он посмотрел на лежащее на земле тело расстрелянного солдата и сказал Ящику:

— Зачем он тут, надо похоронить.

Жигайлов топнул ногой от нетерпения.

— Я послал четырех ослов рыть яму… Говорят, земля промерзла… как камень… лопаты не берут.

Шуба прервал его:

— У этой девицы есть родственники. Этот растяпа, начальник станции, оказывается, ее родной брат. Нужно дать им повидаться…

— На пять минут, с конвоем… если это твое желание…

— Мое желание отпустить ее именно без конвоя, одну, на честное слово.

— Личарда, ты рискуешь…

— Это очень любопытно… Можно загадать: если она не удерет, а вернется, то значит к новому году ты получишь генерала…

— А если удерет?

— Может быть, догадается, но не думаю… Во всяком случае, любопытно… А удерет, так что ж? Ты посуди сам: расстрелять такую славную, храбрую девочку, такой груздочек… Я знаю, ты жесток, но не будь хамом.

Ящик стегнул по воздуху хлыстом, точно желая отрубить мысли, которые не укладываются в его голове. Сделав шаг к Желтухину, крикнул:

— Ведите его!

Шуба приблизился к нему.

— Я поговорю с ней.

— Оставь, — резко ответил Ящик.

— Полковник, — спокойно и с расстановкой сказал Шуба, нагибаясь к его уху, — это… мое… желание…

Шуба был единственный человек, которого боялся Ящик, как зверь боится своего укротителя. Они никогда не спорили, и Жигайлов инстинктивно избегал этого.

Не дождавшись ответа, Шуба пошел за паровоз.

На пути к нему бросился Желтухин и стал торопливо что-то говорить. Но солдаты его схватили.

Нада сидела на опрокинутой тачке. Юноша в маленькой шапочке на пушистых волосах криво держал в руке жестяной ковш и плакал. Нада без папахи, которая валялась рядом на земле, подняв неестественно голову, точно в бреду, что-то говорила глухо и растянуто. Двое рабочих, стоявших тут же, при появлении Шубы отошли в сторону. Двум солдатам капитан также приказал уйти. Юноша остался на месте.

Шуба наклонился к девушке, приподнял ее, поставил на ноги, продолжая держать за талию.

— Соберите ваши силы и ступайте… Вы можете идти одна?

Нада услышала голос участия, но не робкого и тайного, как за минуту перед этим, а смелого и решающего. Волна свежего воздуха хлынула на нее. Она порывисто вздохнула и сжала охватившую ее руку.

— Кто это?

Она продолжала глядеть вперед, точно этот голос не мог исходить отсюда.

— Идите к своим… Вас ожидают…

— Куда? — спросила Нада, все еще удивленно глядя вперед.

— Здесь ваш брат, идите повидаться с ним.

— Зачем?

Она говорила с досадой на неясность того, что слышала, и точно упрямилась.

— Будем говорить серьезно, — сказал Шуба. — Ступайте к своим… они вас ожидают. Вы можете идти сами?.. А то вас проводят…

Нада повернула голову и, увидев офицера, отстранила его руки.

— Я сама…

— Тем лучше для вас…

Подошел Жигайлов.

— Под конвоем! — стукнул он.

Нада вздрогнула от его голоса.

— Никакого конвоя не надо, — спокойно возразил Шуба. — Зачем конвой, если она даст честное слово, что вернется через полчаса.

Нада не трогалась с места, точно разговор не касался ее. Между тем, всем телом своим она испытывала чувство тяжелого ожидания того, что с ней сделают дальше.

— Вы даете слово? — спросил Ящик.

Она неясно понимала этот вопрос. Было очевидно только, что сейчас она может отойти от этих людей. Тогда она обдумает свое положение, а сейчас нужно было ответить, и она машинально ответила:

— Даю.

— Ну, идите… квартира начальника станции… вы знаете… — сказал Шуба и с трудом нагнулся, чтобы поднять с земли белую папаху. Он уже протянул ее к девушке, но, как бы сообразив, что этим он делает грубую ошибку, быстро взял папаху под мышку и, сделав жест свободной рукой, отвернулся и отошел вместе с Жигайловым.

— Зачем тебе это? — спросил Ящик.

— Это — залог.

Ящик готов был бы поверить, если бы залог имел больше ценности.

— Удерет… — прошипел он с досадой. — Ты очень рискуешь, Личарда…

— Мы с тобой на ее месте, наверно, удрали бы, но она придет… А впрочем, подождем, увидим… Это-то и любопытно, и, кстати, поучительно… Надо поближе познакомиться с этими господами… Как ты думаешь?

Ящик поерзал спиною, но не нашел, что ответить.

Шуба почувствовал, что кто-то сзади осторожно его коснулся. Он нервно вздрогнул и, в досаде на самого себя, резко окликнул юношу с пушистыми волосами. Он держал свою шапочку в руках и остановился в просительной позе.

— Ну, что еще? — спросил Шуба.

— Господин капитан, а как же Желтухин?

— А вот увидите…

— Но это же немыслимо… Ни суда, ни следствия…

— Ах, уйдите, тут я ничего не могу… правило игры…


Желтухин упирался, не шел. Два солдата с ружьями, молча и деликатно, старались ухватить его за руки, смущенно поглядывая в то же время на офицеров.

— Живодеры мы с тобой… — тихо сказал Шуба Ящику. — Ну, ничего — с нами крестная сила.

Вся жестокость у Жигайлова ослабела, упала. Проволочка времени и сцена гуманности охладили его. У него вырвали из рук тяжелое орудие, которым он замахнулся на свою жертву. Он равнодушно поглядел на Желтухина и, кивнув Шубе головой, сказал:

— Капитан, командуйте.

Желтухин посмотрел с доверием на Шубу, спокойного, корректного, и сам быстро подошел к забору, чтобы поскорей отделаться от неприятной сцены. Когда он выбежал из дверей станции, он вдруг увидел себя в положении безвыходном, но потом долгое стояние на месте, длинная процедура вызова и опроса полковником некоторых рабочих, а главное, неимение прямого указания, что им интересуются, все это несколько успокоило и обнадежило его. После ухода Нады он ждал того же и для себя, уверенный, что это неизбежно должно случиться. А в данный момент он не допускал даже мысли о возможности рокового исхода.

Несмотря на то, что он слышал залп, что он видел невдалеке труп солдата, он напрасно старался уяснить себе смысл и связь между тем и другим. Не мог же он быть убит своими же солдатами. Если бы кто-нибудь в эту минуту сказал об этом Желтухину, он бы не поверил. Но если залп был направлен в толпу, почему она стоит так спокойно? Если даже в этого солдата, который здесь лежит, то почему все молчат? Когда случается что-нибудь возмутительное, толпа волнуется и бушует, или убегает. Читал ли он об этом или слышал в рассказах других, но представление о таких вещах у него было совершенно ясное.

Капитан медленно вынул из кармана платок и, не торопясь, высморкался. Ящик повел усами и нетерпеливо поглядел на Шубу. Высокий, худой офицер стоит позади других, облокотившись на буфер паровоза, с видом человека, которому надоело смотреть на давно знакомые сцены. Другой офицер, помоложе всех, в пальто, переходил через площадь к строю солдат. Он, очевидно, не надеялся увидеть что-нибудь интересное и чрезвычайное.

Желтухин начинал злиться. Если его поставили, чтобы напугать и вызвать толпу на раскаяние, то почему же такая, по-видимому, длинная пауза. Эта угроза больше касается их, чем его, и ему тяжело выполнять эту трагикомедию. Еще минута — и они, слабые и пассивные, как овцы, прибитые страхом, бросятся на колени и будут умолять о прощении для него и для всех. Но проходят секунды, а сзади все тихо. «Они ждут, — мелькнуло в голове у Желтухина. — Они ждут сигнала… Они застыли в своем стадном оцепенении… Им нужен толчок…» Он повернулся к толпе, стал говорить и не узнал своего голоса. Он был непривычно высок, криклив и беспомощен. Точно чей-то чужой голос звал его самого на помощь.

Другой голос, точно палкой, ударил по его словам, и они рассыпались. Лица, которые он видел, точно потемнели, или это были затылки отвернувшихся голов.

Желтухин опять поспешно посмотрел перед собою, боясь потерять очень важный момент. Офицеров уже не было видно, они куда-то исчезли. Он поискал их глазами, потому что в это мгновение они были тут необходимы. Эти дурни солдаты, сами не понимая что делают, держали ружья «на изготовку». Ему нужно было только закричать полковнику: «Не могу больше!.. Я этих секунд не забуду в свою жизнь… Я буду вскакивать с постели ночью и в ужасе трястись, когда вспомню об них… Это жестоко!.. Довольно…»

Офицеров нет. Перед ним только солдаты… Это совершенно меняет дело.

Мимо него осторожно проходили две курицы, поглядывая одним глазом на обледенелую землю. Кто-то бросил в них комом земли, они разбежались, а петух заклокотал где-то за правофланговым солдатом. Там же Желтухин увидел капитана Шубу. Он бросился к нему, на бегу стал что-то говорить, но, не слыша своего голоса, стал кричать и все равно не услышал. Чьи-то руки схватили его цепко, с азартом. Он нарочно подогнул колени, чтобы упасть, но цепкие руки потащили его к забору и бросили там. Желтухин сильно ударился головой о забор, но не почувствовал боли. Нужно было скорей подняться, обернуться опять, но время вдруг понеслось с непостижимой быстротой. Оно стало видимо и осязаемо. Оно мчалось мимо него, как ураган, сметая его мысли, чувства и унося память. Между тем, это время никогда еще не было так дорого. Оно уносилось от него, как убегающий поезд, на который он опоздал, не успев собрать багажа мыслей и намерений.

Вставши на ноги, он быстро расстегнул пальто, обрывая пуговицы и, порывшись в кармане, достал какой-то конверт, и хотел скорее донести его капитану, но боясь, что не успеет, бросил далеко перед собою. Это было письмо от жены с ее адресом. Крича и бросая словами вдогонку убегающему времени, он старался напомнить капитану, что он ведь сам уговаривал его написать жене.

Желтухин слышал, как капитан сказал:

— Теперь некогда… в следующий раз…

И опять улыбнулся и опять вынул платок, чтобы высморкаться.

От этих шутливых слов, от этого жеста и от улыбки у Желтухина мгновенно отлегло от сердца. Ураган минут, несшихся перед ним, затих. Время остановилось. «Сейчас все кончится». Волнение его утомило, и он уже не мог ни отвечать, ни радоваться. Он почувствовал, как мускулы у него на лице сократились в улыбку. Желтухин успокоился. Куда-то исчезло все, что его тяготило. Больше не было ни сомнений, ни опасности. Не было видно даже солдат и капитана. Было мгновение — точно птица пролетела над его головой, махнула крылом и слегка задела его, оставив в воздухе протяжный свист. Грудь ожгло приятной теплотой, но сил было так мало, что колени, против желания, подогнулись, и он упал легко и спокойно…

Он не видел, как перед этим платок капитана плеснул в воздухе, и не слышал залпа.

IV

Надо идти

Солдат у крыльца, увидя девушку, перебрал рукою по стволу винтовки и нерешительно посмотрел на поручика Костина, ходившего перед фронтом. Тот махнул рукой — и солдат посторонился. Нада вышла на крыльцо.

В сенях было две двери. Налево — в комнату жандарма, скоропостижно умершего три дня тому назад, направо — в дежурную и телеграф. Лестница вела во второй этаж, в квартиру начальника станции и телеграфистов.

На нижней ступеньке лестницы сидела старуха и что-то невнятно бормотала. Она испуганно посмотрела на Наду, посторонилась и лишь когда та, словно не замечая ее, поднялась на несколько ступенек, встала и, не трогаясь с места, окликнула ее.

Дверь в квартиру Мартына была открыта. Павла Семеновна лежала на диване, а Мартын стоял перед большой киотой и поправлял лампаду. За его спиной на коленях стояла старшая дочка.

Нада вошла тихо, и в первую минуту ее никто не заметил. Она схватила за плечи Павлу, и когда та испуганно приподнялась, сама бросилась на диван. Мартын растерялся и, покуда не привел в обычный порядок своих мыслей — обрадовался. Он подошел к дивану. Павла смотрела на Наду, боясь выдать в своем взгляде то выражение, с которым смотрят на умирающих. Она тихо сжимала ее руку, мигая от слез и не зная, что сказать. Спрашивать было страшно. Нада протянула брату свободную руку. Он точно спохватился, пожал ее, но, посмотрев близко в лицо сестры, еще более растерялся и почувствовал сам, что делает не то, что нужно. Это была не Нада, это было чужое лицо, незнакомые большие глаза, видящие невидимое и узнавшие глубину страдания. Он не мог смотреть в эти глаза, опустил голову и в первый раз в жизни, с несвойственной ему страстью и преданностью, стал целовать ее руку. Он тоже хотел что-то спросить, в чем-то уверить, в чем-то покаяться, но таких слов, которые могли бы выразить все это, он не знал.

Младшая девочка вышла из соседней комнаты. Стоявшая на коленях повернулась к дивану и шепотом сказала:

— Папочка, я кончила молиться, можно встать?

Но ей никто не ответил. Диван заслонялся от нее круглым столом с нетронутыми приборами и остывшим супом.

Она украдкой поползла на четвереньках в сторону, чтобы посмотреть на страшную тетю. Старуха тоже подкрадывалась из двери, боясь тишины и плохо видя в полутемной комнате. Павла шепотом велела ей принести стакан воды.

В это время послышался треск. Точно большим камнем ударило по крыше дома. Мартын вскочил на ноги и стал прислушиваться, ожидая продолжения. Павла оставила руку Нады и перегнулась с дивана, как бы собираясь встать и идти. Старшая девочка присела на полу.

— Желтухин… — сказала Нада; затем несколько раз вздохнула, осмотрела стены, завешанные окна и просящим шепотом, чуть слышно, произнесла: — Спрячьте меня…

Но это были не те слова, которые она хотела сказать. Бессознательные, они были выжаты горечью сдавленных слез.

Мартын посмотрел на нее испуганно, и мысли бестолково завертелись у него в голове. Мысли цепкие, колючие, причинявшие ему боль…

Он ничего не ответил, а подошел к дочери, сидевшей на полу.

— Молитесь, дети. Помилуй Господи и спаси… и ты, Леля…

Младшая девочка подошла и громко стукнулась коленями об пол.

Сам Мартын подошел к образу, с упованием посмотрел на тускло и безнадежно мигавший огонек, но мысль его не прояснилась, и он не получил ответа на свое недоумение. У него опять заболели зубы. Он схватился за щеку и зашагал по комнате, испуганно заглядывая под стол, под стулья, под диван, под кровать, видневшуюся через дверь, точно он сам хотел спрятаться.

Проходя мимо стоявших на коленях девочек, он хватался за них, как утопающий за спасательный круг.

— Господи, спаси тетю Наду… Молитесь, дети… Ваша молитва сильнее нашей…

Гнусаво от слезливого насморка, спотыкаясь и перебивая одна другую, девочки повторяли:

— Господи, помилуй… тетю… помилуй и тетю Наду и спаси тетю.

— Вы ангелы невинные… — говорил Мартын, устремив на лампаду мигающие глаза.

— Вы ангелы невинные… — повторила за ним старшая девочка и, увидев свою ошибку, залилась слезами.

Старуха принесла стакан воды, со страхом и недоверчивостью глядя на Наду, и передала его Павле Семеновне.

Нада хлебнула, не изменяя позы, и отстранила стакан, продолжая сидеть неподвижно. Глядя на ее приподнятую голову, бледный, будто изменившийся, профиль и приоткрытый рот, Павла подумала, что девушка лишается сознания, и, желая проверить свою догадку, спросила ее на ухо:

— Ты убежала?

Нада отрицательно покачала головой.

Расспрашивать подробнее было неудобно. Павла инстинктом поняла значение ее прихода. Дальше ее мысли приняли определенное и решительное направление. Она на несколько секунд сосредоточилась и вдруг горячо и быстро прошептала:

— Я придумала… ты должна бежать…

И шумно двинув стол, так что из миски суп расплескался по скатерти, вышла за дверь.

В комнате было душно, и воздух казался кислым и клейким. Пахло перинами, лампадным маслом, копотью и цикорием. Страх и трусость видны были в самой фигуре брата и слышались в его вздохах. Потолок, стены, мебель, — все было трусливо и жалко. Окна, как закрытые от страха глава, были завешаны шторами.

Нада неожиданно заговорила медленно и монотонно:

— Мартын, зачем ты заставляешь их с таких лет ползать на коленях?

Надаров не узнал ее голоса. Он посмотрел на сестру, как на привидение, и замахал руками.

— Замолчи, замолчи… Дети, не слушайте тетю. Молитесь за нее… она несчастная…

Наду это слово ожгло, как плетью. Она вздрогнула и встала. Мартын с недоумением смотрел на нее.

Вошла Павла Семеновна с буркой и накинула ее девушке на плечи. Мартын осторожно вмешался, находя, что бурка длинна, но его не слушали. Павла, шумно суетясь, достала башлык и, не обращая внимания на слабое сопротивление Нады, надела ей на голову, а ее белый башлык сняла и бросила на диван.

«Надо идти», — мелькнуло в голове у девушки. Она зашла не туда, куда было нужно, и только даром потеряла время.

Подошла Павла Семеновна, закутанная в платок, и обняла Наду с ободряющим жестом.

— Идем, я тебя проведу.

Но девушка все еще стояла, не слушая Павлы. У нее была другая мысль, далекая и неясная. Она вспомнила и спросила:

— Где Кулик?

Павла Семеновна тоже сейчас только вспомнила забытое, но важное.

— Ах, идем, идем… Я знаю… Он на сортировочной.

И, почувствовав важность момента, стала говорить шепотом.

Мартын был в тяжелом недоумении. С одной стороны, было очень хорошо, что Нада решила бежать, потому что где же укрыться в его квартире, а с другой — сама Павла Семеновна сильно рискует, принимая в этом участие. Между тем, уговаривать ее остаться, значит — мешать уходу сестры.

Старуха взяла со швейной машины образ, очевидно желая напутствовать уходящую, но осталась на месте, пристально разглядывая Наду, точно ее не узнавала.

Когда Нада и Павла Семеновна вышли за дверь, Мартын, желая найти какое-нибудь дело, отвел девочек в спальню и велел им раздеваться и ложиться спать. Затем сел к маленькому письменному столику у окна и стал перелистывать настольный календарь, в котором на чистых листах вел записи бутылкам молока, горшкам простокваши и проч. Там же имелся подробный инвентарь домашней обстановки. Он отыскал строчку, где было написано:

«Бурка кавказская, куплена у ревизора, почти новая — 16 рублей по случаю».

Затем мечтательно поглядел на спущенную штору и с гордостью подумал:

«Она новая стоит не меньше тридцати рублей… но мне ей-богу, не жалко…»

Старуха тихо подошла к нему и шепотом спросила:

— Это кто же приходил-то?

От такого необыкновенного вопроса Мартыну сделалось жутко. Мгновенно изобразилась в его памяти фигура сестры, ее движения, неподвижные черты воскового лица… полуоткрытый рот, с губами шевелящимися, но как-то беззвучно говорящими… Но он твердо ответил:

— Как кто? Нада… сестра… А вы что ж думаете?

Старуха строго посмотрела на него и покачала головой.

— Мимо меня прошла и головой не кивнула, кверху голову держит. Идет, и не слышно, как идет… А лицом совсем не похожа…

Мартыну опять вспомнилось выражение лица сестры, и ему стало ее необыкновенно жалко.

— Вы подумайте только, мамаша, что она пережила… Стоять перед солдатами и ожидать смерти…

Он представил себе ту сцену, когда он скрыл от капитана, что она его сестра, — и внезапно плечи его опустились, в груди кольнуло горечью, голова стала тяжелая, и он уронил ее на лежавшие на столе руки. Повязка упала с головы. В висках застучало звонкими ударами: «Вот, вот, вот…»

И в первый раз он почувствовал живущее где-то невидимо среди жизни высокое божество, забываемое одними и гонимое другими. Раньше он уже испытывал близость этого духа, когда ходил на митинги рабочих с Павлой Семеновной, но сейчас, когда увидел крушение этого божества, оно показалось ему дороже его службы, его обстановки и всей тусклой жизни. «Несчастная!» — сказал он громко, и вместе с голосом вылились слезы, и, всхлипывая, он стал колотиться об стол головою. Странный образ сестры мучительно резал его воображение, и этот образ становился все менее и менее похожим на живого человека, и чем дальше он уходил, тем казался ближе и дороже.

Старуха положила ему руку на голову.

Девочка в соседней комнате поднялась на кровати и встревоженно спросила сквозь слезы:

— Папочка, где же мама?..

Мартын медленно поднял голову и посмотрел на тещу, как на старый надоевший предмет.

Слезам зятя она не придавала особенного значения. Он любил-таки поплакать. С женой он ссорился довольно часто, причем на ее долю, обыкновенно, доставалась победа, а на его — слезы. Эти слезы для старухи являлись даже некоторым духовным удовлетворением.

Она опять нагнулась к нему, продолжая свои доводы.

— А ведь солдаты стреляли… я ведь знаю. Спрашиваю у Павлуши — в кого? Она молчит…

Мартын усиленно утирал слезы. Слов старухи он не разобрал, но они повернули его мысли.

— Да… — сказал он рассеянно. — Я читал в одном романе или всемирной истории такой случай: какого-то человека приговорили к смертной казни и стали казнить, но еще не казнили, а только прикоснулись топором к шее… Он думал, что ему рубят голову, и помер… Понимаете… от одного воображения помер.

Старуха махнула рукой.

— Ты мне зубы не заговаривай. Я все знаю: три солдата стреляли… из трех ружьев… Как не убить человека из трех ружьев сразу?.. Да еще, говорят, у них в каждом ружье по три пули положено…

— Так вы что ж думаете… Что это в Наду стреляли?

Она нагнулась к нему совсем близко и стала таинственно шептать:

— Взяла это я икону Скоропослушницы со швейной-то машины… я ее покуда там положила… Взяла это как следует быть, ликом наружу, хочу подойти благословить… гляжу… а вместо лика задняя доска…

— Ну и что же? — испуганно спросил Мартын.

— Отвернулась Царица Небесная, не захотела смотреть…

Сказав эти слова с усиленным ударением, старуха выпрямилась и яростно зажевала челюстью.

— Ну как же так… Этого не может быть, — не решительно возразил Мартын, хотя, в сущности, готов был теперь верить во всякий таинственный, суеверный факт.

Опять Нада, но уже более неясным призраком, встала перед ним. Ему только сейчас показалось странным ее появление и исчезновение. неизвестно куда, с какой целью. Одно было для него ясно, что, несмотря на свое сострадание и уважение к ней, он боялся ее, как призрака, и не пошел бы за ней. У нее была другая душа и другое назначение.

Он встал и прошелся по комнате. Старуха все еще стояла на том же месте, в прежней позе. Он мечтательно сказал ей:

— Она всегда была для нас чужая.

Затем взял со стола икону, бережно поставил ее в киоту и перекрестился.

Новая забота мучила его. Павла не возвращалась. Но спуститься с лестницы он не решался: останавливался на несколько минут, прислушивался и вздрагивал, когда внизу солдат ударял прикладом об пол.

Потом он вспомнил, что дети не молились Богу. Он не знал, который час, но в комнатах с закрытыми окнами лежали обе девочки. Они знали, чего хочет отец, и притворились, спящими. Старшую он не стал будить, а младшая должна была непременно помолиться, потому что она была некрещеная. Вышло это так.

Около трех лет назад, делая официальный осмотр всей линии, проезжал начальник дороги — важный генерал. Останавливаясь на всех станциях, он остановился и на станции Надарова. Налицо, как водится, был весь служебный персонал. Вышла на платформу и Павла Семеновна с младенцем на руках. Генерал, проходя мимо, надавил пальцем ребенку носик и спросил, сколько времени и как зовут. Мать отвечала, что девочке восемь месяцев, но она еще не крещена, по причине слабого здоровья.

— Пустяки, — неотразимо заявил генерал, — надо крестить. На обратном пути я остановлюсь… Покумимся… Я буду крестным отцом. Назовем Еленой… будет тезкой моей дочери… Приготовьте все, что следует…

Мартын, слушая генерала, обомлел от счастья. Он не находил даже, что отвечать, и только кланялся.

Ожидался с нетерпением день обратного проезда. Заготовлены были вина и закуски в небывалом количестве и качестве. Наконец, с узловой станции было передано по телеграфу, что поезд выехал. На платформе опять собрался весь персонал службы с прибавлением священника и почетных гостей с соседних станций. Но… поезд прошел мимо… Генерал забыл.

Крестины были отложены, время шло, а напомнить генералу не было никакой возможности. Оставалось терпеливо ждать его нового проезда. Прошло три года, и Мартын все ждал и не терял надежды покумиться с начальником дороги.

Некрещеный ребенок был тяжелым укором для Мартына. Честолюбивые замыслы взяли верх над религиозными чувствами, а покуда приходилось замаливать грех. Павла Семеновна не особенно дорожила обрядом и не сочувствовала душевным мукам Мартына. Он же завел порядок ежедневно присутствовать при молитве детей на сон грядущий, причем младшая Леля после обычных слов «помилуй Господи папу, маму» и т. д. должна была говорить: «И меня, младенца некрещеного, Елену» — и, в конце концов, обязательно класть три земных поклона.

Павла Семеновна думала, что у нее есть план, но когда с Надой вышла на площадку лестницы, то увидела, что никакого плана у нее нет. Она сама не подозревала, что ею двигало желание скорей увидеть Наду за стенами своего дома. Она знала только, что надо идти напролом, на счастье. Своей решимостью она лично нисколько не рискует. Она может оставить Наду в любом месте и вернуться домой.

С площадки можно было пройти низом через дежурную комнату, но у выходной двери стоял солдат. Дверь в квартиру телеграфистов днем была открыта. Обе вошли в нее, и Павла Семеновна закрыла на ключ дверь изнутри, чтобы себя, и Наду уверить, будто у нее есть какой-то план. В первой комнате, кроме неприбранных кроватей посередине, были составлены стулья, покрытые сенником. Здесь ночевал Кулик. В следующей комнате на столе горела забытая лампа, которую Павла Семеновна мимоходом потушила, и пол чернел затоптанной золой сожженной бумаги. За темным коридором опять спускалась лестница в кухню и буфетную. На крутых ступеньках Павла стала заботливо поддерживать Наду, желая этим выразить ей свое сочувствие, но та нетерпеливо отстранила ее и подобрала длинную полу бурки.

Из двери кухни выскочил буфетный мальчишка четырнадцати лет. В окно ему было видно все, что делается на площади. Он не узнал Наду, закутанную в башлык, покосился на нее и шепотом сказал Павле Семеновне:

— Там хозяина убили солдаты… ей Богу… А раньше своего же солдата… тоже убили.

И опять побежал смотреть в окно.

Через другую дверь был виден угол буфетной стойки и пустой зал.

— Оставайся, — сказала Нада и, забыв пожать Павле руку, пошла вперед.

Павла остановила ее, желая еще что-то сказать, чтобы поставить какую-то точку и спокойно после того идти домой.

— Меня возмущает Мартын… — сказала она. — Ты, Нада, на него не сердись…

— Ах, при чем тут Мартын, — нетерпеливо ответила Нада. — Он твой муж, а ты его жена…

Павла решила, что точку поставить еще рано. Она первая вошла в зал. Окна с обеих сторон смотрели на них, как злорадные глаза. На площади по-прежнему стояли солдаты. Перед строем, с поднятым воротником шинели, ходил поручик Костин. С другой стороны на платформе было пусто. У тяжелой выходной двери они опять остановились.

— Ах, если бы я была свободна, — вздохнув, сказала Павла, отыскивая под буркой руку Нады и опять не зная, пора ли тут расстаться и идти домой.

Нада поняла ее, пожала ей руку торопливо и рассеянно.

— Ну, иди… поцелуй девочек… Прощай… Не заставляй их ползать на коленях…

— Ты свободна, Нада… ты не знаешь, что значит… привычка…

Павла не выпускала ее, руки и чувствовала, что их расставание обрывается неловко, сухо.

— Ах, что еще! — нетерпеливо возразила Нада и спрятала свою руку.

Павла почувствовала в этом презрение. Она с силою дернула за ручку двери и первая вышла на платформу.

Налево под колоколом стоял часовой.

Павла остановилась. Сзади Нада прикоснулась к ней своим телом, и это прикосновение как бы напомнило им обеим, что до сих пор их путешествие было совершенно безопасно, но здесь они должны были ждать препятствия и совершенно упустили это из вида, потому что у них не было никакого плана.

Они так были теперь уверены, что солдат их остановит и дальше идти нельзя, что не двигались с места. Но солдат молчал. Нужно было что-нибудь предпринять, чтобы выяснить положение.

— Я тебя провожу, — сказала Павла, продолжая стоять, не глядя на солдата, но прислушиваясь к его дыханию.

Но вот он откашлялся, и обе женщины услышали его голос. Точно из мусорной ямы блеснул уголок затерянной дорогой вещи.

— Товарищи…

Они посмотрели на солдата, но он сейчас же отвернул лицо, точно говорил не он.

Павда осторожно сделала несколько шагов. Нада пошла за ней.

— Идите скорее… — сказал солдат. — Переходите линию тут же…

Нада обернулась. Маленький солдат смотрел на нее серьезно и смело. Она почувствовала, что к ней возвращается сила, вышла вперед и спрыгнула на рельсы.

Павла была рада, что затруднение исчезло так легко и скоро. Радовалась она также, что Нада была уже впереди ее. Сейчас можно будет вернуться обратно. Налево в нескольких саженях стоял паровоз, а за ним ряд вагонов. Из одной двери высунулась лесенка, и по ней стал спускаться солдат, надевая шинель. Павле стало холодно. Она беспокойно почувствовала свое большое тело, такое заметное на открытом пространстве. Ей бы хотелось в эту минуту быть маленькой, незаметной, как букашка, чтобы можно было спрятаться в щель. Она дошла до края платформы и остановилась. Нада уже перешла через рельсы и спускалась по откосу. Больше она не обернется. Она слишком занята своим делом. Павла может спокойно вернуться домой. Несколько шагов она сделала вдоль платформы, избегая смотреть на солдата, но его взор чувствовала на себе. Затем повернула к двери, хозяйской рукой взялась за ручку и вошла в зал. Тревога сразу сменилась усталым спокойствием. Она хотела объяснить себе причину странного поведения часового, но мысли сами собой перешли на другие предметы. Дома стоял холодный обед, до которого никто не дотронулся. Мартын и девочки ее ждут и беспокоятся. Она будет упрекать его за малодушие, он будет каяться, может быть, поплачет, и ей самой станет его жалко… ее большое тело уже не стесняло ее. Никто ее не замечает. События проходили мимо. Она почувствовала себя маленьким, безвредным существом.

Нада не пошла берегом, как ей советовала Павла Семеновна. Там было много снегу. Она свернула поселком… За вереницей вагонов на запасном пути открылось крайнее строение постоялого двора. У лавки толпились женщины. Двое часовых не пропускали их через путь. Слышны были отрывистые слова и плач. На фигуру Нады, появившуюся с другой, загадочной, стороны все обратили внимание. Голоса сразу затихли. Две женщины, одна с ребенком на руках, вышли вперед, чтобы подойти к ней и спросить, что делается «там», но Нада, заметив их движение, безотчетно бросилась в сторону. Ее толкнула мысль, что тут может произойти задержка. Ей могут помешать идти дальше. Женщины в недоумении остановились. Та, которая держала ребенка, инстинктивно узнала в походке странной фигуры женщину и упавшим голосом прошептала:

— Кровиночки! Да никак это она самая… наша барышня…

Она долго стояла, глядя ей вслед и опасливо прижимая к груди своего ребенка. Другая попробовала спорить, но незнакомая фигура поразила и ее, и она вернулась в толпу, чтобы услышать мнение других. Все знали, что Нада уже стояла там перед ружьями, и что уйти оттуда на глазах у всех невозможно.

Воображение, подавленное страхом, строило темные, чрезвычайные догадки.

Двое мальчишек бросились из толпы вслед за Надой. Она услышала за собой их топот и, не обернувшись, побежала. Но несколько испуганных голосов сзади остановили мальчишек.

За часовней дорога разделялась на две. Одна круто сворачивала к реке, другая шла огородами и лесом вдоль берега. У углового домика на скамейке сидел безногий кузнец, искалеченный в мастерских. Он не узнал Нады и отшатнулся, когда она на бегу задела его полой бурки. Дальше было безлюдно. Под буркой и шубкой ей стало жарко, и она пошла шагом. Нужно было привести в порядок мысли. В своей и общей растерянности нужно было найти точку опоры, увидеть смелый взгляд, услышать уверенный голос. Тот, кого она искала, уже ушел, но она вернет его.

…За невысоким огородным забором что-то вдруг стукнуло. Она остановилась и увидела над краем доски войлочную шапку и два бегающих глаза. Хотела подойти, но Кулик шмыгнул за забором и торопливо крикнул:

— Идите к заводу!

«Хороший, милый, — подумала Нада, — он не из тех, которые только говорят красивые слова…»

Забор скоро кончился и потянулся к лесу. На краю дороги белела длинная поленница дров. Мужик спокойно и старательно укладывал их на розвальни. Он безразлично взглянул на Наду и продолжал свое дело. Нада остановилась, хотела у него что-нибудь спросить, чтобы услышать спокойный человеческий голос, но от ходьбы захватило дыхание, горло сузилось и воздух казался жестким и колючим. Лошадь, нагнув голову, ела снег, и Нада тоже почувствовала жажду. Отойдя несколько шагов, она оглянулась по сторонам. Но Кулика уже не было. Он прятался и заставлял ее идти дальше… Она еще не знала слов, с которыми обратится к нему, но мысли в ней так ярки, так стремительны — он почувствует, он поймет ее!

На берегу высилось недостроенное и брошенное деревянное здание лесопильного завода с растасканным лесом. Соединенный с ним деревянным коридорчиком, но как бы сторонясь от его неуклюжей массы, рядом стоял маленький домик, отведенный под контору, почему-то выведенный из кирпича и вполне законченный. Рабочие депо вставили в окнах конторы стекла, приладили чугунку, взятую из вагона-теплушки, и собирались сюда для совещаний. Место это прозвали «сортировочной станцией».

Нада осторожно вошла в приотворенную дверь и увидела Кулика. Он стоял на корточках перед чугункой и сжигал бумаги. Увидя ее, быстро вскочил, посмотрел на девушку испытующим взглядом, поискал в душе сочувственных слов, но сказал только:

— Я все знаю.

Она очень мало напоминала прежнюю Наду, — быструю, свободную и насмешливую. Глаза, всегда скользившие взором, теперь глядели с ожиданием и как бы звали на помощь.

Он усадил ее на скамейку и еще раз повторил:

— Я все знаю… В отряде есть двое наших…

Он боялся шевелить ее расспросами, боялся неосторожно потрясти ее надломленную душу, как разбитую драгоценность, сложенную в осколках и еще не склеенную. Он нежно взял ее за руку. Это в первый раз, что она позволила ему простую ласку. И он, держа ее холодную, вздрагивающую руку, сразу почувствовал и тихую радость, и острую обиду за ее всегдашний молчаливый протест против всякого покушения на интимность. В эту минуту он сожалел о ее женственной слабости и радовался, что он сильнее ее.

Слов он не ждал. Близкое минувшее должно сразу отколоться, отвалиться и до времени быть забыто.

Она стала, как будто, меньше, но ближе к нему. Ореол случайного геройства потускнел. Декорации исчезли, и потух фонарь, освещавший картину.

Бурка, упавшая с ее плеч, напомнила ему, что долго оставаться здесь они не могут. Она тихо сказала «пить» и сделала слабое усилие распустить концы башлыка, окружившие ее шею. Он помог ей и выбежал на двор, чтобы набрать в платок свежего снегу. Когда он вернулся, она глотнула несколько комочков, хватая их прямо губами, и стала прикладываться к снегу лбом и щеками. Кулик же сел и тихо, с осторожным нетерпением, говорил:

— Придется идти пешком… Лошадей я не достал… До деревни версты три… Дорожный мастер удрал уже утром… Головко со мной… Он впереди, в деревне… Обещал все-таки достать лошадей.

Она видела его лицо, его участие, и ей казалось, что фразы, сложившиеся в ее уме, прозвучат не в тон его голосу. В его рукопожатии она чувствовала, что он, как будто, даже доволен этими минутами, точно давно ждал их.

Как драгоценные камни, ошлифованные и яркие, нанизанные на тонкую нить, были ее мысли. Она боялась начать снимать эти камни, чтобы не разорвать нить и не рассыпать их. Они хороши, эти слова, сохраненные в тайнике, они хороши были и тогда, в этой тесной комнате, когда их берегли и прятали, когда люди приходили сюда, чтобы услышать их, как тайну…

Он перебил ее мысли, взял за талию, стараясь поднять.

— Пора… нас могут найти…

Нада отстранила его и, сделав над собою усилие, сказала:

— Ничего не нужно… Я должна вернуться… потому что… Она хотела говорить дальше, но нитка оборвалась, и яркие камни рассыпались по пыльному полу.

Он встал, боком, косо посмотрел на нее и, не поверив прямому смыслу ее слов, опять сел рядом. Она говорила не то, что нужно. Экстаз еще не оставил ее.

Кулик осторожно обнял ее.

— Бедная, бедная моя… Да… я все знаю… Между теми есть тоже порядочные люди.

Несколько секунд он молчал, прислушиваясь к ее дыханию и к ветру снаружи дома.

— Не будем больше говорить об этом… Махнем дальше… Кстати, пересчитаем деньги… Кажется, не густо…

Он достал из кармана большое кожаное портмоне и, не вынимая бумажек и золотых монет, пересчитал их.

Нада не меняла позы и не повернула головы. Видя ее безучастие, Кулик нахмурился, насторожился и затем поднял ей на плечи бурку.

— Теперь можем идти.

Мысль, что за ними следят, уже с первой минуты свидания неприятно царапала его, но он не хотел перед нею обнаружить этого и жалел ее слабость. Теперь она отдохнула, и время уходило бесцельно.

Он встал, перешел комнату, заглянул за дверь и, вернувшись, взял ее за руки.

Нада взглянула на него слабо, болезненно, с упреком, точно он лично ее обидел, и едва слышно сказала:

— Зачем вы ушли оттуда?

Он нагнул голову и прислушался не к слабому голосу ее, а к какой-то отдаленной мысли, неясно отозвавшейся в этих словах.

— Ну, будет, — сказал он, подумав, и улыбнулся, как доктор, уговаривающий больную принять лекарство.

Кулик все еще держал ее руку, чувствуя, как у сгиба правой кисти пульс отбивает удары. Они указывали ему уходящие дорогие секунды. Он внутренно бесился, что она не ценит их. Никогда она не была так медлительна в словах и движениях.

Не поднимая головы, тем же тоном, она опять сказала:

— Желтухин не ушел.

Кулик сильно сжал ее руки, находя, что теперь можно оставить осторожность и действовать более решительно.

— Ну что ж… и глупо!

Она отбросила его руки.

— Да, Желтухин глуп, потому что он один, и потому что вы все, остальные, очень рассудительны и благоразумны… Все это правда… но правда тяжелая… постыдная… отвратительная…

Она точно сбросила с себя эти слова, встала, застегнула бурку и пошла к двери. Кулик надвинул шапку на глаза, поднял воротник куртки и последовал за ней, чувствуя, что она сейчас остановится. Она, действительно, остановилась, прислонясь к косяку двери, очевидно желая что-то сказать. Он посмотрел ей в лицо и услышал:

— Пойдемте вместе.

Голос слабый, просящий, с оттенком боли, словно продолжавший говорить и в наступившем молчании. И в этом молчании не было ожидания ответа, а чувствовалось давно намеченное, неизменное решение, как бесконечная прямая линия.

Кулик прислушался, и в первое мгновение, когда еще звучали слова, голос ее болезненно затронул его. Он хотел уже отвечать ей тем же тоном, но вдруг испугался этого созвучия, которое усложняло и отдаляло решение вопроса, для него самого столь ясного; нужно было взять другой тон, и он с улыбкой ответил:

— Милая моя… вы — институтка!

Нада подняла брови и опустила голову, как бы в недоумении.

Она не слышала насмешки, а слышала только голос, говоривший не то, что она хотела. В этом виновата была она сама, ее слова, в которых, очевидно, не было силы.

Как бы помогая себе физическим усилием, она схватила его за рукав и заговорила, перебивая себя, роясь в ненужных, слабых словах, отбрасывая их, чтобы заменить новыми и ухватить мелькающую, уходящую мысль.

— Веньямин… Пойдемте туда… Я была там… Не страшно… Пойдемте… Надо идти… Нельзя останавливаться… Надо сказать всем… Пускай видят, знают… Это нужно, это не страшно, трусость гораздо страшнее… Надо идти и сказать… Надо напомнить, закричать!.. Ааа!..

Кулик не глядел на нее, покуда она исступленно бросала словами, но когда пронзительный вопль ожег ему голову и грудь, колени его дрогнули, и он взглянул в ее зажмуренные глаза. Сама она зашаталась и протянутыми руками искала его. Он схватил ее за талию и с трудом дотащил до скамейки.

— Беда с вами… Бедная, бедная… Оно понятно — вы потрясены. Нужно скорей бежать отсюда… бежать… бежать…

Он усадил ее, сел сам, но она тихо опустилась со скамейки на землю, не разжимая ухвативших его пальцев. И опять заговорила сначала шепотом, но с каждым словом разгораясь.

— Веньямин, пойдемте туда… Скажите только одно слово, что вы пойдете… Я хочу слышать другой голос… Не тот, которым вы говорите… Я была у брата, у Павлы… Все опустились… Все преступники… Добровольные рабы.

— Ну хорошо, я пойду… Но что же выйдет из этого?

— Идите, Веньямин… Они увидят меня и вас… Увидят, что мы не боимся их, не боимся умереть… У них же есть Бог… Они звери, но и зверь не кусает смелого… Они еще верят слову. Ведь отпустили же меня. Найдите сильное слово… Оно еще не сказано, но оно есть. Словами и отвагой делались чудеса. Идите и сделайте чудо… Я пойду, но что я одна! Не для себя же вы пошли на это дело. За вами пойдут другие… Ведь были же люди, за которыми шли. Идите к тем, которых вы бросили. Встряхните их, или уведите прочь, чтобы они не топтались на месте и не тонули в своем позоре… Идите, сдвиньте их… Они пойдут… Ведь были же пророки… Неужели нет их больше… Веньямин, пойдем!..

Кулик вздохнул и улыбнулся.

— Ну знаете… до пророка мне далеко…

Он осторожно помог ей подняться и посадил на скамейку. Она села, покорная телом, но рвущаяся мыслями.

— Дорогая моя Нада, это все чудные слова, но теперь для них не время…

Нада взглянула ему прямо в глаза и нахмурилась, точно увидела некрасивое, уродливое.

— Слова! Для вас — слова!.. Да, вы не смеете идти туда, где нужна отвага и честность? Кто понимает и любит свободу, тот бывает смел, а все ваши слова остаются в тех книжках, из которых вы их взяли напрокат… Вы забываете их, когда они стесняют вас.

Кулик нетерпеливо встал. Последние слова, раздраженные и колкие, задели его, но в них он видел конец ее возбуждению. Кроме того, они и ему развязывали язык.

Он косо посмотрел на нее, как бы соображая, что ему делать. Уговаривать, или сейчас же схватить ее за руки и потащить, заставив подчиниться силе? Она молчала, неподвижно глядя перед собой, внимательно и упорно, точно через тусклое стекло рассматривала знакомую картину. Кулик знал, что в эту минуту она не замечает его и меньше всего думает о его собственных намерениях. Она не услышит его, если он будет говорить, и останется глуха ко всякому его слову, за исключением того, которого сама от него ждет.

Ее упрямое желание идти по намеченному направлению для него было до очевидности нелепо, но в ее упорном взгляде он чувствовал, что для нее это просто и последовательно. Говорить с ней не имело никакого смысла. Что же, однако, делать? Подойти и взять ее, как вещь? Но ведь унести ее у него не хватит сил, и если даже против желания она пойдет, то сильно стеснит его, и он может проиграть время. Бросают же отсталых на войне.

И он подошел к ней не для того, чтобы увести ее, а чтобы в последний раз взять ее руки, до боли сжать их, мстя телу за непокорную душу, затем отбросить их и, вместе с этим движением, оторвать от себя свое участие к ней. Оставить в себе жесткую злобу, ироническое недоумение, но не горячую жалость — так будет легче. На секунду, однако, именно это чувство жалости опять ущипнуло его, и в мысленном тумане вспыхнул манящий к себе огонек, а в то же время на своей спиной он услышал звон морозного воздуха об окно комнаты, как сигнал, непрерывно напоминающий, что и воздух, и время, и его воля давно плывут по намеченному направлению, но он задержан здесь опасной силой, как рабочий, зацепившийся одеждой за колесо машины.

Он коротко вздохнул, точно дунул, и потушил огонек.

Видя его протянутые руки, Нада отшатнулась. Он посмотрел ей в глаза — и, будто, сейчас только вспомнил о самом главном и самом ужасном. Как! Он соглашался допустить это ужасное! Она одна пойдет туда, где это недоступное для него тело будет хладнокровно изуродовано, смято?..

Он не мог стоять и сел.

…Это дорогое, бесконечно милое существо, к которому он так долго стремился, будет бесстрастно изрыто пулями?.. Темные отверстия и капли красных слез…

У него сдавило в горле. Он нагнулся к ней, тяжело дыша и желая в одном слове выразить ей свою тоску. Он хотел сказать ей, что презирает себя за свою трусость, но что это прошло. Это была лишь временная душевная слепота. Только ее глазами он смотрит на мир… Теперь он не уйдет от нее, чувство, которое сливает ее с нею, всегда было и будет сильнее его воли…

Но она отстранилась от него, как от мешавшего ей предмета. Затем встала.

Кулик удержал ее за одежду, уверенный, что она не может разлучиться о ним. Это — недопустимая бессмыслица. Он стал что-то говорить. Лицо его прояснилось улыбкой уверенной радости. Не слушая и не понимая его, Нада остановилась, расстегнула шубку, лиф и, вытащив спрятанную на груди пачку бумаг, которые нужно было уничтожить, не оборачиваясь назад, протянула ему.

В холодном воздухе на него плеснуло теплой волной. Удерживая Наду одной рукой, другой он схватил пачку бумаг, прижал к своему лицу, вдыхая теплоту живого тела. Горячая волна окатила его всего и смыла все прежние чувства страха, нерешимости и осторожности. Все, что до этой минуты смущало его, теперь показалось ничтожным. Одна мысль, победная, обаятельная, звала за собой. Ей не нужно было себя доказывать. Ее неотразимость чувствовалась. Она светилась и грела, как лучи солнца. Своим шепотом она оглушала, убеждая, что жизнь дороже исканий, что самые горячие мысли холоднее живого человеческого тела, что нет на свете сокровища ценнее любимой женщины, в которой больше красоты, чем во всех золотых сказках, придуманных людьми!

Он схватил Наду, крепко обнял ее и прижался лицом к ее телу. Она пошатнулась, подняла руки, как бы отыскивая в воздухе опору.

— Мы вместе, Нада… вместе…

— Да?.. — спросила она, восторженная и благодарная, точно сейчас только услышала давно знакомый голос.

И нагнулась, чтобы увидеть его лицо.

Не смелое и гордое лицо борца, — восторженно-страстные глаза влюбленного глядели на нее… Что-то маленькое, себялюбивое, трусливо жалкое…

По телу Нады прошла холодная дрожь отвращения, и она инстинктивно отшатнулась к двери. Еще на мгновение остановилась, обернулась и увидела умоляющий взгляд Кулика…

Тогда она решительно открыла дверь и кинулась бежать, как бы спасаясь от неясной, но грозной опасности…


Нада бежала без башлыка и бурки, которые остались в конторе. Шубку она не застегнула, ветер освежал грудь и так было легче бежать. Не разбирая направления, она добежала до уклона берега, круто свернула в сторону и упала, зарывшись руками в снег. Когда она поднялась на ноги, то сразу не побежала, а постояла на месте и в сильной тревоге оглянулась кругом себя, посмотрела на следы своих ног на снегу, на небо, на деревья, стараясь припомнить и уловить мысль, мелькнувшую и уходившую от нее. Она торопилась думать, потому что от быстроты памяти зависело поймать эту мысль, и с испугом сознавала, что она ни о чем не думает и испытывает только один испуг. Машинально она сделала несколько шагов в сторону, посмотрела на свои новые следы и на то место, где упала. Тогда с радостью вспомнила, что испуг происходит именно оттого, что она упала и стояла на месте, теряя вследствие этого лишние минуты.

V

Урок смирения

Ящик еще раз оглядел площадь и остался доволен. Толпа растаяла. Люди в одиночку стояли, сидели, а некоторые даже лежали на земле. Ящик раньше заметил, что многие уходили в калитку здания мастерской. Нужно было узнать, что там делается. Явился удобный случай показать свою отвагу. Он пристегнул себя стеком и быстро зашагал вперед, на ходу вынимая на всякий случай из кобуры револьвер. Стоявшие на его пути люди шарахнулись в стороны. Но один высокий человек, с заложенными в рукава руками, приблизился к нему и пошел рядом, стараясь попадать в ногу.

Ящик приостановился.

— Тебе что?

Человек снял шапку и опять надел ее, засунув руки в рукава. Он говорил уверенно и с улыбкой.

— Господин начальник, наших баб не пропускают, а они с обедом пришли…

— Ничего, не подохнете… — ответил Ящик и зашагал дальше.

— Есть охота! — закричало несколько голосов.

Высокий человек не отступал от полковника.

— Давно бы время поесть… Сытый человек смирнее… Ей Богу, правда.

Ящик посмотрел на говорившего и, хотя по его глазам и тону голоса почувствовал, что тот говорит правду, не решился ответить определенно, не посоветовавшись с Шубой.

— Потом, потом…

В дверь мастерской он не зашел, а только заглянул туда. Около вагона, стоявшего посредине, толпилось несколько человек. Другие ходили вдоль здания и курили. Ящик всмотрелся в группу около вагона и прислушался. Знакомая невысокая фигура выделялась своей подвижностью перед другими. Громкий и авторитетный голос, очевидно, принадлежал этой фигуре. Ящик узнал Божилова и успокоился, решив, однако, прислать сюда кого-нибудь из офицеров.

Когда он вернулся к прежнему месту, три солдата переворачивали и обыскивали труп Желтухина.

Один из них подошел к Шубе и робко, как краденую вещь, подал ему пачку бумаг и толстый бумажник.

Шуба взглянул, ничего не сказал, повернулся и пошел к поезду.

— Ты куда? — спросил Ящик, приближаясь.

— Пора закусить…

Солдат еще осторожнее подал пакет полковнику.

— Что, деньги? — спросил Ящик, но, увидев на бумаге кровь, не взял пакета.

— Барон, просмотрите.

Барон взял пачку и самодовольно почувствовал, что все глаза смотрят на него.

— Одна пуля попала в бумажник, — торжественно сказал он.

Этому обстоятельству он почему-то придавал особое значение. Медленно отделил лист от листа и раскрыл бумажник.

— Несколько писем, какие-то документы и…

Он понизил голос.

— И четыре сторублевки с мелочью… тоже прострелены…

Ящик кивнул головой.

— Хорошенько пересчитайте и держите покуда у себя.

Ящик еще раз осмотрелся. Велел убрать подальше трупы, а стрелявшим солдатам приказал стать около мастерской и следить за порядком внутри ее. Но, когда они тронулись с места, он передумал. Именно этих солдат ставить близко к толпе было рискованно. Он вернул их в строй, а явившемуся поручику Костину велел поставить других.

Барон, идя за полковником, еще раз пересчитал деньги, как ему было приказано. Сторублевок оказалось не четыре, а шесть, и почти на сто рублей других бумажек.

Он догнал полковника, чтобы доложить о своей ошибке.

— Господин полковник…

— Ну что? — спросил Ящик, приостанавливаясь.

«Однако, как это глупо, — подумал барон, — от волнения не сумел пересчитать денег…»

— Господин полковник, я хотел спросить: прикажете мне остаться?

— Зачем? Пойдемте пить коньяк… Ведь вы устали?

— Так точно.

Барон вынул платок, вздохнул и, заметив, что на него смотрит полковник, брезгливо поморщился и, обернув пакет в носовой платок, спрятал во внутренний карман тужурки.

Красоткин стоял на своем месте у двери буфета, когда Шуба подошел к нему, и никак не ожидал, что капитан прямо и неотразимо, как выстрел, в упор бросит ему вопрос:

— Она проходила на ту сторону?

Красоткин хотел спросить «кто?» — но это походило бы на изворотливость. Вопрос был ясен, и можно было отвечать только «да» или «нет». Эти два слова заплелись на его языке и не могли оторваться. Несколько секунд он не дышал, но, нечаянно, взглянув на Шубу, увидел шутливую улыбку и прищуренный глаз.

Красоткин хорошо знал службу. В таких вопросам начальник не может шутить. Он принял это за издевательство, на которое можно было ответить только решительной смелостью.

— Да, проходила.

Он даже не сказал «так точно». В этой запутанной игре неясных двусмысленностей Шуба перестал быть для него капитаном. Тут не было ни службы, ни дисциплины, а была лишь игра в опасность.

Шуба положил ему руку на плечо и заботливо сказал:

— Если она придет обратно, то я промолчу, но если она не придет, ты будешь расстрелян. Эта штука недешево стоит… ты сам понимаешь… виноватый должен быть… товарищ за товарища…

Красоткин тряхнул плечом и оборвал речь Шубы.

— Господин капитан! Оставьте…

Шуба криво улыбнулся и отошел.

Красоткин задыхался. Точно его долго душили и бросили на свободу. Он вспомнил частые странные шутки капитана, остерегался их, но теперь все его поведение казалось ему провокаторством. Близкая опасность придала ему смелости. Он перестал быть солдатом. Мог на удар ответить ударом. Он почувствовал, что руки его невольно сжимают и поднимают винтовку, и, только когда мушка ствола мелькнула на широкой спине капитана, он, как бы предупреждая и себя и Шубу, крикнул:

— Ну ладно!..

Шуба обернулся и, отскочив в сторону, чуть не упал. Он казался, впрочем, не так испуган, как обижен.

— Дурак! Ты не понимаешь… Пошел в строй!..

Красоткин, точно проснувшись, медленно и с перекладкой опустил винтовку, но остался стоять на месте. Шуба оглянулся, и Красоткин тоже. Никто не видел последней сцены. В конце платформы в эту минуту показался Ящик с бароном.

Солдат и офицер еще раз посмотрели друг другу в глаза, и у обоих мелькнула одинаковая мысль:

«Надо бежать», — подумал Красоткин.

«Надо выходить в отставку», — подумал Шуба.

Подождав полковника, Шуба взял его под руку и вместе пошел к поезду.

Красоткин проводил их глазами и не столько по приказанию, сколько по чувству тягостного равнодушия двинулся с места, плечом отворил дверь буфета и, таща по полу винтовку, пошел на площадь.

Офицеры шли молча. Ящик думал о коньяке, как о лекарстве. Он чувствовал усталость в спине и необходимость привести в порядок спутанные мысли. Ему очень хотелось заговорить о девушке, но он ждал, когда сам Шуба вспомнит об ней. Но Шуба об ней не думал. Он был удручен сознанием своей бестактности, вызвавшей грубую выходку со стороны солдата. Барон шел сзади и думал: не теряют ли ценности пробитые сторублевые бумажки?

Когда все трое подошли к служебному вагону, барон остановился, ожидая приглашения полковника, и, между прочим, посмотрел на свои часы и сказал:

— Прошло двадцать минут… Любопытно знать, здесь ли она…

Ящик беспокойно взглянул на него и на Шубу.

— Можно бы справиться, — добавил барон.

Ящик пошевелил ушами, ожидая, не отзовется ли Шуба, но тот молчал.

— Пойдемте пить коньяк, — решил он и тяжко вздохнул.

Барон поклонился и сделал под козырек. Но решение затронутого им вопроса не удовлетворило его.

Он крякнул и осторожно заметил:

— Чует мое сердце, господин полковник, недоброе: не улетела бы наша пташка.

Шуба с сожалением посмотрел на него.

— Барон, когда вы станете порядочным человеком?

Барон Попп вытянулся насколько возможно и с высоты своей длинной шеи посмотрел на Шубу, с досадой сожалея в эту минуту, что капитан почти одинакового с ним роста.

Он собрался отчитать Шубу в коротких и убийственных выражениях, оставаясь наружно сдержанным. Первое слово должно было выразить изумление с оттенком презрительности, после него — короткая пауза, а затем дальнейшая речь, пронизанная тонким нравоучением. Но первое слово не находилось, и барон решил выдержать паузу вначале. Он поднял брови, раскрыл рот, выдвинул нижнюю челюсть и устремил взор в затылок капитану.

— Это кто тут роется?! — сердито крикнул Ящик, вступив на площадку вагона.

В пролете, между буферами, копошился какой-то почтенный человек в пальто с барашковым воротником и делал вид, что осматривает форкопы.

Он притворился, что, занятый делом, только сейчас увидел господ офицеров, и лицо его выражало неуверенность и смущение. Заранее он решил, смотря по настроению начальства, держаться наиболее подходящей тактики. Если его удостоят беседы, то держаться с достоинством. Если будут неумолимы, добиться объяснения. Совершенно неожиданно разговор принял шутливо-товарищеский тон.

На вопрос полковника незнакомец ответил:

— Начальник депо, представитель службы тяги…

— Главный забастовщик! — крикнул Ящик. — Вон! У меня свои рабочие в поезде.

Начальник депо снял шляпу и машинально улыбнулся:

— Помилуйте, я-то забастовщик… Поглядите-ка на меня хорошенько, похож ли я на забастовщика.

Он говорил наудачу, но чувствовал, что выходило хорошо. Под шляпой оказалась глянцевитая плешь с ровной каемкой рыжеватых волос. Верхняя губа, пораженная сикозисом, выпускала усы только по краям. Узенькие глаза, видя, что господа офицеры смеются, лукаво прищурились.

— Посмотрите на эту рожу! — воскликнул Ящик.

Начальник депо заметил, что толстый капитан смотрит на него с игривым любопытством, третий молодой офицер радостно улыбается. Он обдумал свое положение. Полковник открыто глумился над ним. Он сейчас же сообразил, что на этом он может выехать. Махнув рукою, точно прощаясь с своим самолюбием и заигрывая с офицерами, он залился не совсем искренним, но довольно звонким смехом.

— Да ты откуда явился? Я тебя раньше не видал.

Начальник депо, конечно, не сказал, что он все время находился в своем домике около слободки, запершись на замок до тех пор, покуда, минут десять тому назад, женщины не выбили у него стекол и насильно не заставили идти к рабочим. С беззаботным видом он ответил:

— Я-то откуда? Я из дому… Говорят, начальство приехало, вот я и пришел…

Ящик мотнул головой. Он давно не слышал таких бойких ответов, но, посмотрев на широкую улыбку начальника депо, решил, что люди с такой смешной физиономией имеют право шутить. Однако, высокое положение подсказывало ему не оставаться в долгу.

Он пощекотал стеком по голому темени начальника депо, и когда тот затряс головой, очень обрадовался своей шутке и опять засмеялся. Смеялись и Шуба, и барон. Все были довольны, что перед завтраком нашли невинное развлечение. Начальник депо был доволен, что так скоро сблизился с новыми хозяевами, с которыми так опасно было встретиться.

Свою случайную шутку Ящик превратил в забавную игру. Она была незамысловата и заключалась в том, что полковник щекотал начальника депо по темени, а начальник депо, с своей стороны, сразу догадавшись, в чем состоит игра, ловил на собственной голове воображаемую муху. Чтобы это выходило смешнее, он каждым взмахом руки давал промах.

Первым охладел к этому занятию Шуба. Он стал за спиною полковника протискиваться в дверь и мимоходом бросил:

— Душа общества…

Ящик вошел во вкус. Ему не хотелось расстаться с новым знакомым, и он, не переставая хохотать, спросил его:

— Душа общества… а свечки тушишь?

— Тушишь… — весело отвечал душа общества.

— А коньяк пьешь?

— Пьешь… — отвечал тот и замотал головой, как разыгравшийся ребенок.

— Полезай сюда…

Начальник депо не пошел по ступенькам, а нарочно полез по буферам, кряхтя и срываясь.

Служебный вагон состоял из кухни, двух купе с дверями, выходившими в коридор, и салона, занимавшего половину вагона, с зеркальными окнами на три стороны. Такой вагон обыкновенно прицепляется к хвосту поезда, но теперь, в виду опасного времени, он помещался между двух платформ для вооруженных нижних чинов, с боковыми закрытиями из мешков, набитых песком.

В салоне был накрыт стол. Денщик полковника, им же окрещенный «Оглоблей», приготовил закуску и в кухне доканчивал жарить рябчиков.

Шуба первый уселся за стол перед миской сметаны и стал ее есть с черным хлебом.

Ящик сел напротив него и рядом с собой посадил начальника депо. Барон и, пришедший последним, Костин сели на концах стола.

Ящик налил себе рюмку коньяку, выпил и опять налил.

Потирая руки и стараясь быть развязным, начальник депо оглядел соседей и сказал:

— Если хозяева не угощают, то я себе сам налью.

— Душа общества! — с восторгом воскликнул Ящик. — Нет, постой, так я тебя не вижу, садись сюда. Он велел барону поменяться местом с начальником депо. Затем вынул папироску, закурил и, не бросая горящей спички, протянул ее к самому рту своего гостя.

— Туши!

Гость изо всей мочи надул щеки, дунул на огонь и ртом издал громкий трубный звук.

Офицеры покатились со смеху.

Шуба засмеялся вместе с другими, но сейчас же строго посмотрел на начальника депо и спросил:

— Вы где получили образование?

Начальник депо, точно не расслышав, наклонил голову набок, нахмурился и провел рукою по лицу. Принужденная веселость исчезла.

— Учился я много и довольно основательно… Начать с того…

Но Ящик налил ему водки и велел выпить без лишних разговоров.

Пили все, за исключением Шубы. Он ел одну сметану и ни до чего больше не дотронулся. Больше всех пил сам Ящик. Он еще раза два закуривал папироску и заставлял начальника депо тушить спичку. Но тот уже не придавал своему лицу комического выражения. Он стеснялся Шубы, хотя видел, что полковник сердится.

Молодые офицеры пили осторожно, припрятывая свои рюмки. Они подхватывали каждую шутку полковника и добросовестно смеялись. Больше всех говорил Ящик. Он знал, что — не появись в их кампании начальника депо — им не о чем было бы разговаривать. Запуганный вид гостя и напускная развязность потешали его и давали возможность покуражиться.

— Посмотрите на эту рожу, — говорил он, — ведь ее нельзя назвать лицом, да и рожей нельзя назвать, это — неприличное место… Послушай, кто тебя делал?.. Барон, вы его делали? Личарда, ты?.. Только не я, господа… ей-Богу, не я…

Видя, что начальник депо нерешительно смотрит на только что налитую для него рюмку, он погрозил ему пальцем.

— Нет, ты не душа общества, не умеешь пить… ты…

Он на несколько секунд задумался, опустив свою тяжелевшую голову и поддаваясь привычке придумывать своим подчиненным прозвища. Подобрав кличку, он посмотрел на начальника депо и решительно произнес:

— Ты… Робинзон Крузо…

Барон одиноко засмеялся.

— А так как ты Робинзон Крузо, то пей прямо из бутылки.

Начальник депо отставил пододвинутую бутылку и отрицательно закачал головой.

Ящик ударил кулаком по столу.

— Пойми же, что ты на необитаемом острове!

В это время денщик подал на стол рябчиков. Ящик велел ему держать начальника депо за руки. Но тот резонно заметил, что на необитаемом острове не было денщика, и согласился выпить из бутылки сам. Но когда, после нескольких глотков, у него на глазах показались слезы, Шуба взял у него бутылку и поставил на стол.

— Нет, ты не Робинзон Крузо, — грустно сказал Ящик, выбирая себе ножку от рябчика. — Оглобля! Кто там?

Денщик, вышедший перед тем в коридор, опять явился на оклик.

— Фельдфебель докладывает, ваше высокородие, бабы просятся на эту сторону.

— А! Знаю… Бабы с кормежкой… Разрешаю… Поручик Костин, распорядитесь… Пускай питаются…

Он сделал рукою великодушный жест.

— Но чтобы назад… ни-ни… Пускай остаются тут до моего прихода…

Костин вышел и скоро вернулся, рассказывая, что бабы затеяли перебранку с солдатами. Никто на это не обратил внимания. Шуба точно не слышал ничего, занятый чтением газеты, а Ящик был озабочен своими мыслями.

— Нет, ты не Робинзон Крузо… — говорил он начальнику депо, точно отыскивая его глазами в тумане.

Он сам был недоволен этим прозвищем и старался придумать новое. Кое-что он читал на своем веку и довольно ясно помнил прочитанное. Порывшись в этом материале, он скоро нашел нужное и торжественно указал пальцем на начальника депо, который покорно отдался во власть своего хозяина и только ждал, чем все это кончится.

— Пустынник и медведь!

По сигналу полковника все, за исключением Шубы, выпили по новой рюмке и несколько времени гостя называли новым прозвищем.

Костин стал отставать от вина и, посматривая на Шубу, смеялся уже меньше. Он часто выходил на платформу и оглядывался по сторонам, точно чего-то выжидая.

Зато барон Попп с усиленным вниманием занялся гостем. Он подсел к нему поближе и, довольный своею находчивостью, говорил начальнику депо, искоса поглядывая на полковника.

— Послушайте, вы, «Пустынник и медведь»… Вы должны сказать одну из ваших речей, которые вы говорили там… на митингах. Ведь вы говорили?

Начальник депо ласково посмотрел на него.

— Господин штабс-капитан… плюнем на это дело.

— Нет, позвольте… мне любопытно знать ваши убеждения…

Начальник депо вздохнул.

— И я человек, и вы люди, а ведь, ей Богу, точно мы с разных планет… Мы не поймем друг друга…

— Значит, вы стесняетесь?

Он многозначительно посмотрел на полковника и на Шубу. Тот на минуту оставил газету, и глаза их встретились. Барон увидел брезгливую гримасу и нарочно еще раз повторил:

— Так-с… Ваши взгляды вы скрываете от нас… Мне вас жаль!

Ящик в это время, опустив голову, рылся в своей памяти, подыскивая для начальника депо новое прозвище. Услыша его голос, он замахал рукой, но не мог произнести придуманное слово, потому что ему мешал собственный неудержимый смех. Наконец, он пересилил себя.

— Это ты-то человек?! Ты? Да знаешь, кто ты?

Жестом он велел барону замолчать и сквозь кашель и смех закричал:

— «Хижина дяди Тома!» Ну, посмотрите вы на эту образину… Настоящая «Хижина дяди Тома»!

Затем им овладело такое веселье, что, глядя на него, улыбнулся даже Шуба. В тужурке ему стало жарко, и он расстегнул пуговицы.

— Нужно его заставить сказать речь, — опять попробовал прицепиться барон.

— Не люблю! — коротко отрезал Ящик. — Не его дело. И, закурив папироску, он протянул начальнику депо горящую спичку.

— Туши…

Начальник депо отвернулся и с надеждой посмотрел на Шубу.

— Что?.. — заревел Ящик. — Сопротивление властям!.. Но в его голосе не было строгости, потому что гость оставался в его руках, а его отказ даже давал лишний материал для новой шутки.

Он бросил спичку ему в лицо.

— Не могу смотреть на эту рожу! Это — неприличное место! За столом открыто такое неприличное место! Закройте его!

Начальник депо хотел воспользоваться случаем и встал.

— Мне лучше уйти…

— Стой! Нюрка, держи его!

Ящик бросил свою салфетку.

Костин придавил плечи начальнику депо и шепнул:

— Вы с ним не спорьте…

— Барон! — кричал Ящик. — Закройте это неприличное место салфеткой.

Барон охотно принялся за дело. Но гость сопротивлялся, отдергивая салфетку кверху и стараясь снизу освободить свое лицо. Заметив это, барон подвязал салфетку под подбородком. Вышло нисколько не хуже.

Ящик был доволен.

— Ей Богу! Настоящая «Хижина дяди Тома»!

Начальник депо подпер подбородок пальцами и распустил по-бабьи губы.

Скрепя сердце, он решил оставить в себе одно чувство самосохранения.

Ящик побагровел от восторга. Он уже не хохотал, а стонал и кашлял, нагнув голову и отмахиваясь обеими руками.

Шуба отбросил газету в сторону, нечаянно задев за стакан, и, вместо того, чтобы поставить его, взял графин с красным вином и с размаху ударил им по стакану.

Разбитое стекло звякнуло и захрустело.

Ящик сразу замолк.

— Личарда, ты не в духе… Ничего не пьешь…

— Мой стакан разбит.

Шуба громко встал, отбросил стул и, посмотрев на карманные часы, отошел к окну.

— Половина седьмого.

Это простое напоминание времени было сигналом, вернувшим кампанию к действительности, от которой они так далеко отошли с первобытной жизнерадостностью. Ящик вынул из кармана платок, энергичными взмахами отер вспотевшее лицо и посмотрел кругом себя, как часовой, уснувший на посту и разбуженный начальником. К нему сразу вернулось сознание своих обязанностей. Там, на площади, его ждут сотни людей-врагов, которых он должен был подчинить, но этого не сделал и не умел сделать, а только нагнал на них страх. Он даже не успел увидеть всех помещенных в его списке вожаков волнения…

Бумага лежит в кармане и даже выглядывает своим углом из-за борта расстегнутой тужурки. Надо продолжать свое дело. Машина остановлена. Надо дать ей ход.

Он взял бумагу, развернул ее и стал смотреть в нее с прежнею жестокостью и упрямством. Но, пробегая строчки, его взгляд выразил растерянность. Неожиданное обстоятельство изломало его прямолинейность и царапнуло по сердцу, так трудно поддающемуся впечатлениям.

В длинной строке, в колонне других фамилий, стояло:

«Василий Андреевич Петропавловский, начальник депо».

Ящик постарался укрепить в своем сознании мысль, что это имя стоит в списке, отмеченное зловещим крестиком, что все это ясно и неизбежно, но мысль эта ускользала от него, и даже самая строчка исчезала на бумаге. Он силился ее найти, но не мог, потому что, глядя на бумагу, видел лицо своего гостя, все еще повязанное салфеткой и со страхом глядящее на него.

На мгновение ему пришло в голову скрыть от всех эту строчку. Иначе все то, что произошло перед этим и должно произойти дальше, сочетается в такую уродливую форму, которая не умещается в мыслях. Эта последняя шутка над человеком, сидящим рядом, сочиненная случаем, неожиданно придавила его, и он почувствовал, что человек этот заплатил ему вперед за милосердие при свидетелях и получил расписку…

Но Шуба увидел его смущение, догадался, в чем дело, и это его заинтересовало. Он опять сел за стол, облокотился и стал пристально смотреть на полковника.

Ящик положил бумагу перед собой и, не глядя на начальника депо, а лишь повернув к нему свое ухо, спросил:

— Ваша фамилия?

Но тот не отвечал и растерянно смотрел на Шубу и на других офицеров, напрасно стараясь поймать их взгляды.

— Ваша фамилия? — повторил Ящик, не меняя позы.

Начальник депо медленно отклонил свое тело к спинке стула, точно желая отодвинуться от человека, голос которого сгущает воздух и мешает дышать.

— Петропавловский…

Ящик кивнул головой, сложил лист и спрятал, его в карман.

— Есть? — спросил Шуба с лукавым любопытством.

— Есть, — отвечал Ящик и стал смотреть через окно на серые тучи, ничего не думая и не чувствуя, а лишь ожидая, когда кто-нибудь или что-нибудь толкнет его для дальнейших действий.

Костин посмотрел на Петропавловского, лицо которого, обрамленное салфеткой, с опущенной нижней губой и немигающими глазами было уже не смешно, а чудовищно, и тихо вместе со стулом отодвинулся к окну.

Барон поднялся, придерживая шашку, и перешел на другой конец стола.

Шуба не пошевелился, упорно глядя на полковника и любопытствуя, каким ходом он выйдет из своего двусмысленного положения.

— Этакая каналья! — резко сказал Ящик, точно застучал палкой по столу, и повернул голову к Петропавловскому.

— Этакая каналья! — повторил он, и внутренний смех затряс его тело. Но он смеялся не потому, что выражение лица соседа казалось ему все еще забавным. Тот смех уже истощился в нем. Он радовался, что на этом же лице он опять прочел указание для своих действий.

— Не могу видеть этой рожи! Закройте ее! Закройте это неприличное место!

Никто не отозвался на эти слова, но все видели, что Ящик вооружился ими, чтобы оттолкнуть от себя сумбур впечатлений, с которыми он не в силах был справиться. Петропавловский в этих словах почуял пощаду. Нужно было дорожить моментом, не испортить его неосторожным словом. Он уже не мог рассуждать логически и действовал машинально.

Рука его невольно поднялась, ухватила со лба салфетку и спустила до подбородка, закрыв все лицо.

Ящик фыркнул и отвернулся.

Шуба встал, развязал салфетку и освободил голову Петропавловского.

Открылось другое лицо — бледное, усталое. Настоящее лицо человека, который на своем веку много думал, много боролся, знал цену жизни и человеческой личности…

Шуба повесил салфетку на спинку стула и похлопал Петропавловского по плечу, как бы одобряя его поведение. Тот понял, какого качества было это одобрение, и липкое чувство стыда окутало его.

Чтобы перервать общую паузу и мимоходом задеть Шубу, барон посмотрел на часы и сказал:

— Прошел час, а ее еще нет…

Шуба лениво посмотрел на него.

— Штабс-капитан, это не ваше дело.

Барон закусил губу и посмотрел на полковника, как бы ожидая его слова.

Шуба зевнул и продолжал:

— Если вам прикажут разыскивать, вы пойдете.

— Разумеется, пойду, если прикажут.

— Будете бежать вдогонку, если прикажут.

— Ну, разумеется. Что же дальше?..

— Будете стрелять в спину…

— Ну, и что же?

— Довольно и этого, — закончил Шуба и отвернулся.

Барон встал. Он волновался. Ему необходимо было удержать за собою последнее слово. После короткой паузы литературная форма ответа была готова. Оставалось только расставить знаки препинания.

— Я человек нервный… — начал он, зашагав по вагону. При ходьбе мысли его работали живее.

— Это мы уже слышали от вас, — перебил его Шуба.

— Я человек нервный, — повторил с ударением барон, боясь растерять начало своей речи. — И впечатлительный…

— И сочиняете стихи под заглавием: «У заброшенной могилы»…

— Я человек нервный и впечатлительный, — опять повторил барон с отчаянным ударением. Умственно поставил точку, набрал в грудь воздуху и продолжал:

— Но я беру себя в руки (запятая), потому что на мне лежит священный долг (многоточие). Сознаюсь (тире) — состояние мучительное (запятая), ибо тут борются два начала (двоеточие): чувство гуманности и долг…

Ящик перебил его:

— Ну, опять «Разлуку» запел… Послушайте, барон, кто вас делал? Личарда, ты? Поручик, вы? Ей богу, я его не делал.

Барон терпеливо выдержал это вмешательство и продолжал:

— Я бы еще прибавил (двоеточие или тире? Нет, лучше опять двоеточие), не только долг (запятая), но внутреннее убеждение (запятая), к которому приходишь путем суждения (черт возьми, получается рифма).

— Или, лучше сказать (запятая), которое есть или является плодом мышления (Опять рифма. Надо закончить как-нибудь иначе).

Но Шуба не дал ему докончить.

— И что же выходит? Выходит, что вы такое же ничтожество, как и все мы… за исключением… начальства, конечно… И вы нисколько не хуже других, так что вы совершенно напрасно оправдываетесь…

Барон остановился и, за неимением готового ответа, завертел на пальце свой красный темляк.

— Капитан Шуба! Вы шутите?

— Ну конечно, шучу… Вы работаете серьезно, добросовестно, а я шучу. В этих делах лучше действовать, шутя, тонко, со вкусом, с презрением ко всем и к себе, лучше колоть тонким кинжалом, чем бить бревном по голове.

— Извините! — задорно вскричал барон. — Наша служба не в том, чтобы шутить и играть…

— О чем спор? Не люблю! — отрубил Ящик и, не глядя на Нюрку, отдал ему приказание:

— Поручик Костин. Подите наведите справки…

Костин встал. Он знал, о чем идет речь.

— И кстати узнайте, что делается на площади. Завтра все должны стать на работу… Можете об этом заявить…

Костин ушел, Ящик посмотрел на Петропавловского и точно удивился, что тот сидит.

— Встать! — скомандовал он и, когда Петропавловский поднялся со стула, замахал на него рукой.

— Подальше, подальше.

Начальник депо отошел к дивану и остановился у стенки, как школьник, поставленный в угол.

Шуба хотел чем-нибудь смягчить бестактность полковника, но не нашел удобного способа сделать это открыто и покраснел от скрытого негодования.

Как бы желая излить свое чувство в сторону, он обратился к барону и стал говорить спокойно, как будто ласково, хотя едва скрывая свое волнение.

— Дело заключается в следующем: сейчас идет громадное народное движение… Оно войдет в историю… Мы имеем счастье или несчастье участвовать в событиях… И знаете, какую мы играем роль? Вот видите, пробка от бутылки? Мы играем совершенно одинаковую с нею роль. Прежде история писалась о тех, кто плавает наверху. Новая история будет писаться о тех, кто тонет и старается выплыть на поверхность. И в этой истории нас назовут пробками, потому что мы затыкаем ход событиям, задерживаем накопившиеся в сосуде газы…

— Это смело! — задорно заметил барон.

— Я не говорю ничего необычайного, — продолжал Шуба. — Вы вдумайтесь хорошенько.

— Личарда, брось! Не люблю! — вмешался полковник.

— И смешно, — продолжал Шуба с улыбкой, — если эта пробка скажет, что у нее есть убеждения.

— Вы к чему ведете? — нетерпеливо спросил барон.

— Я веду к тому, чтобы вас уличить в шарлатанстве…

Барон поднял голову и хотел сказать, но вместо этого подумал про себя:

«Еще одно оскорбление (тире), и я брошу ему вызов».

— Вы говорите, — продолжал Шуба, — о своих убеждениях… Позвольте вам заметить, что вас привели на службу очень несложные чувства и соображения. Во-первых, легкость труда, обеспеченность и покорное согласие подчиняться чужой воле. Вы называете себя человеком впечатлительным. Многое из выпавших на вашу долю обязанностей вам выполнить тяжело… если верить вам… и вы придумываете в свое оправдание какую-то руководящую идею, какие-то принципы… Послушайте, дорогой барон, но ведь это — шарлатанство…

Барон замигал, но ничего не ответил.

Ящик смотрел на Шубу внимательно и силился его понять.

— С той минуты, когда вы начнете добросовестно рассуждать — вам грош цена. Вы должны иметь пять внешних чувств и ни одного внутреннего. Конечно, и нам нужно рассуждать: как накормить роту, как сделать из солдата существо, подобное нам, но дальше этого не заглядывайте. Ваша обязанность — выполнять.

Шуба взял пробку, воткнул ее в бутылку и прихлопнул ладонью.

— Вам сделают вот так, и вы должны сказать: «Слушаю-с». Верно, полковник?

— Брось, не люблю…

Ящик нахмурился и позвал Оглоблю, приказав ему принести из купе пеперментные лепешки.

— Меня удивляет, — сказал барон надменно, — вы рассуждаете, как посторонний человек…

— Может быть, — ответил Шуба задумчиво, — я плохой офицер… Вот видите, как я чистосердечен. Буду каяться дальше: может быть, несносный человек, беспокойный… Это оттого, что я не сумел войти в роль… Для меня служба — спорт… Так я смотрю и нахожу, что так легче для души…

— Я бы на вашем месте вышел в отставку, — резко сказал барон.

— К сожалению, придется…

— Почему к сожалению?.. Странно…

— Потому что теперь я ни на что не годен.

— Не надо было идти по этой карьере…

— Ну, тогда я был слишком неразвит, как и всякий юнкер…

Ящик встал и привычным жестом оттянул портупею.

Офицеры тоже поднялись. Барон искоса посматривал на Шубу, радуясь, что неприятный разговор кончился. Несмотря на свое усиленное желание возразить противнику, он не мог ничего собрать, кроме избитых, казенных доводов, и, скрепя сердце, решил покуда промолчать.

Но Шуба еще не успокоился. Взглянув окно, через которое была видна будка с вывеской «кипяток» и где теперь хозяйничали солдаты, он рассеянно сказал:

— А что касается тех… там… то об них лучше не говорить… То, что шевелится в их головах, — нам непонятно и даже недоступно для наших мозгов… Мы не так воспитаны… Правда, дядя?

Этот вопрос он неожиданно бросил Петропавловскому. Не проронив ни одного слова из разговора Шубы с бароном, тот забыл и о своем унижении, и о том, что его участь еще не решена окончательно. В первый раз пришлось ему быть в кругу офицеров и слышать их принципиальную беседу. Все, что он знал раньше о корректности, внешнем достоинстве и самостоятельности этих людей, теперь необыкновенно ясно ему показалось наивным, искусственным и дешевым.

На вопрос Шубы у него готов был ответ вполне резонный. Но Ящик, увидев топтавшегося на площадке вестового, которого поставил Костин, сделал ему знак и велел войти в вагон.

— Этого спрятать и обыскать! — деловито сказал он, указав на Петропавловского.

Шуба подал ему шапку.

— Ага! Попался «Хижина дяди Тома»… Как он у тебя отмечен? — спросил он полковника.

Ящик сосредоточился и пальцем начертил на своем рукаве крест.

— Что это значит? — обратился Петропавловский к Шубе, неожиданно приходя в возбуждение.

— Это значит, — отвечал Шуба, — что вас считали политическим, а вы оказались… юмористическим!

— Позвольте, капитан, — загорячился Петропавловский, — дайте мне определенное место, скажите, что вы меня будете слушать…

— Веди… веди… — оборвал его Ящик, обращаясь к вестовому. — Завтра потолкуем.

— Господа! — упирался Петропавловский. — Нельзя же так играть человеком…

Но он не кончил своей фразы, как в вагон вбежал поручик Костин и, обращаясь ко всем сразу, воскликнул:

— Господа! Она пришла!.. Вот вам!..

Он был взволнован. Бросил фуражку на стул, взял со стола графин с красным вином, но не находил чистого стакана.

— Поручик Костин, — строго обратился к нему Ящик, — вы кому докладываете?

— Виноват, господин полковник… Честь имею доложить: она пришла… Эта девушка пришла…

Костин стал беспокойно водить глазами, принужденный удержать на языке то, что хотел бы еще сказать.

— Ты был прав, — обратился Ящик к Шубе и облегченно вздохнул.

Шуба пожал плечами

— И ты веришь?

Ящик посмотрел на Шубу, потом на Костина, на барона и даже на Петропавловского, как бы желая удостовериться, все ли слышали слова Шубы.

А тот, между тем, также обвел всех глазами и остановился на Петропавловском.

— Вы можете идти, полковник разрешил. Советую вам успокоиться: крестом вы отмечены, очевидно, по ошибке.

Петропавловский, ни слова не сказав, ушел в сопровождении солдата.

— И ты веришь, что человек, приговоренный к смертной казни, пришел бы сам и отдался в руки?..

Ящик подумал над вопросом Шубы. Он, действительно, раньше сам не верил, но…

— Но, поручик Костин, вы видели?

— Как же, господин полковник, видел… Она там, на площади…

— Почудилось… — уверенно сказал Шуба…

— Но она в ужасном виде, — шепнул Костин Шубе. — Я сам ее не узнал, и рабочие, я слышал, говорили, что это не она…

— Конечно, не она! — громко и убежденно сказал Шуба…

Ящик надел фуражку, застегнулся на все пуговицы и направился к выходу.

— А вот мы ее пощупаем и тогда узнаем, она или не она…

За спиной он услышал осторожное замечание Костина:

— Она в таком состоянии, что ей нужен доктор.

Ящик круто обернулся.

— Поручик Костин! У вас нервы слабые… Может быть, вам самим нужен доктор… Идите в свой вагон и оставайтесь там… Вы арестованы… молодой офицер!..

Ящик произнес последние слова с презрением, но почувствовав в них мало силы, прибавил:

— Мальчишка!

И вышел из вагона.

VI

Человек с медалью за усердие

Получив приказание навести справку в квартире начальника станции, Костин скорым шагом прошел по платформе, которая в этой части, перед поездом, была пуста. Несколько фигур он заметил дальше, у здания станции. Костин был в самом решительном настроении. Приказание полковника он исполнит буквально: сделает справку, но не будет ни разыскивать, ни производить дознания, так как для этого он себя слишком уважает. Он почти убежден был, что Нада скрылась, и в душе радовался этому, хотя знал, что в этой оплошности охраны виноват кто-нибудь из офицеров, и что, может быть, отвечать придется именно ему.

С удивлением он заметил, что переход через путь не охраняется. Он хотел сейчас же исправить эту общую ошибку и расставить посты, но, подумав, решил сначала навести справки. Когда он поравнялся с углом станции, к нему подошел высокий худой телеграфист в большой папахе, в валенках, по внешности полинялый, потертый, но, несмотря на то, державшийся довольно надменно. Большим пальцем он зацепил за пуговицу, а остальными, красными, узловатыми барабанил себя по груди.

— Вам что? — спросил Костин.

— Так ничего — из любопытства.

«Изволь разговаривать с этим народом», — подумал Костин, чувствуя ничтожество своих трех звездочек на погонах.

Он прошел через буфетную, где несколько человек сгруппировалось у скамейки, курили и громко разговаривали. Тут он заметил два-три интеллигентных лица, две-три шляпы.

Костин приостановился и сказал:

— Господа, имейте в виду, что завтра рабочие должны стать на работу.

Какой-то человек в енотовой шубе, похожий видом на помещика, подошел к нему, вежливо снял меховую шапку и спросил:

— Позвольте узнать, где Петропавловский? Начальник депо…

Костин подумал и решил уклониться от прямого ответа.

— Это меня не касается…

— Извините, но я все-таки уверен, что вы знаете, где он и что с ним…

Телеграфист в валенках опять стоял перед ним и с любопытством его оглядывал.

Костин повернулся и пошел дальше.

На площади солдат было меньше. Часть их сменами грелась в поезде.

У крыльца, в которое вошла девушка, как это раньше видел Костин, стоял тот же часовой. На лестнице было уже совсем темно. Костин стал осторожно подыматься, стараясь прислушаться к тому, что происходит в квартире. Чей-то женский голос, усталый и неясный, жаловался и упрекал кого-то молчаливого. Костин вспомнил, что он порядочный человек, и усиленно застучал сапогами.

Дверь отворилась, выпустив свет лампы кругом темной женской фигуры, и тот же голос, тем же тоном спросил:

— Кто там?

Костин поднялся до двери и кашлянул, чтобы приготовиться к официальному вопросу.

— У вас должна находиться девица, называющая себя Надой. Я пришел за ней…

— Что вы, что вы, — со спокойным удивлением отвечала Павла Семеновна — Она была здесь, но давно ушла. Войдите, пожалуйста, если желаете удостовериться…

— Я вам верю, сударыня…

Однако Костин шагнул к двери, чтобы его фигура осветилась, и остановился на секунду, стараясь держать руку поближе к револьверу.

Мартын вскочил с дивана, на котором он лежал, не раздеваясь, ожидая, что его каждую минуту могут потребовать вниз.

Потирая руками, он поклонился Костину.

— У нас всего три комнаты, — продолжала Павла, — одна темная, мамашина… Пожалуйста, осмотрите.

— Осматривать я не буду, — заметил Костин, не зная чем кончить свой визит, — а вот если вы позволите мне стаканчик воды…

— Не хотите ли чайку? — вставил Мартын, обнимая, как ребенка стоящий на столе самовар. — Можно и самоварчик поставить…

— Нет, благодарю вас, ждать мне некогда, а холодного чаю я выпью.

Павла налила стакан чаю. Все молча за ней наблюдали. Выпив холодный чай без сахару. Костин осмотрел комнату и подумал, что он имел вид гостя, а не официального лица. Поэтому напоследок он несколько изменил тон.

— Значит, ушла… скрылась… Я не имею полномочий, но, может быть, потребуется дознание…

— Это кого спрашивают? — обратилась к Павле старуха, до сих пор стоявшая за ее спиной.

— Наду ищут, мамаша… Ведь вы видели, что она ушла.

Костин кивнул головой и повернулся к двери.

Уже на площадке он услышал, как старуха громко и гневно говорила:

— Сами убивают… а потом… ищут… бессовестные люди… Убьют и… и… как ни в чем не бывало… ищут…

Костин знал, что известие, которое он принесет полковнику, приведет его в бешенство, но все-таки он был доволен, что Нада исчезла.

Чтобы сколько-нибудь выгородить себя из этой истории, он подошел к строю и велел фельдфебелю поставить на линию охрану из пяти человек. Таким образом была оцеплена вся площадь с мастерскими.

На площади, недалеко от холодного паровоза, вокруг вагонетки, собралась другая группа человек в двадцать. Между ними были и женщины.

Костин подошел поближе.

— Полковник приказал объявить всем, чтобы завтра становиться на работы.

Он подождал какого-нибудь ответа, но, не получив его, пошел дальше.

Вдогонку ему кто-то крикнул:

— Гуляй! гуляй!

Затем послышался свист и чмоканье, которым поощряют и ласкают собачку. Наконец, в заключение, громкий одобрительный хохот.

Это так поразило Костина, что он остановился. Он стоял как раз на том месте, где только что произошла жестокая расправа с одним из этой толпы. Сам он, как участник экспедиции, имел громадную власть: в эти минуты он имел право, данное свыше, вынуть револьвер и стрелять во всякого, кто только по его мнению этого заслуживает. Недалеко стояла страшная угроза — строй вооруженных солдат, которым был слышен смех…

И наряду с этим такая вызывающая наглость!

Если бы они обратились к нему с разумным и смелым протестом, он бы не удивился. Но этот смех за спиной ничего не говорил определенного, а только неприятно намекал с язвительной гримасой, что в них живет вечная ненависть к людям, подобным ему, и трепещет подавленная сила, которую не уничтожить никакими страхами…

Когда Костин подходил к зданию мастерской, его опередило несколько человек. Большие ворота были закрыты, отрезывая рельсовый путь, ведущий внутрь строения. Люди проходили через маленькую калитку, проделанную в воротах сбоку.

В мастерской стоял гул голосов. Вбежавшие впереди Костина оповестили толпу о его приходе, и шум несколько утих.

— Шапки долой! — послышалась команда, но никто шапки не снял. Голос показался Костину знакомым.

Он прошел дальше. Около большого классного вагона, возвышавшегося посредине мастерской для ремонта, толпа была плотнее. С площадки, где стояло несколько человек, соскочил Божилов, возбужденный и озабоченный, и подошел к Костину, отдав ему честь.

— О чем у вас тут беседа? — спросил Костин.

Божилов снисходительно улыбнулся, понимая, что настоящий начальник такого вопроса не задаст.

— Учу дураков, ваше благородие…

— Молчи, живоглот! — крикнул кто-то из толпы.

Божилов кивнул в сторону возгласа и наставительно заметил шепотом:

— Это из тех, ваше благородие, которые не имеют развития в голове… Которые самые упрямые… Если прикажете, я новый списочек составлю…

— Не надо…

— У нас тут разговор был. Меня, ваше благородие, никто не в состоянии сил переговорить. А вам, господин Самсонов, — обратился Божилов к плотному почтенному человеку, у которого на руке висела маленькая сухая женщина, его жена, — вам довольно стыдно, вы человек богатый, у вас семьсот рублей в сберегательной кассе, которые деньги мне хорошо известны.

— Что ж, я разве спорю… Как все, так и я… Против других не пойду…

— Уж ты молчи… уж ты молчи, — останавливала его жена, стараясь оттянуть назад.

— Это правильно, — одобрил человек с медалью и, видя, что несколько человек подошли ближе, захотел блеснуть своим красноречием в присутствии офицера. — Это правильно вы говорите, и ваша супруга правильно говорит… вам потому что довольно стыдно, с вашими деньгами…

— Отвяжись ты… Что пристал… Учи маленьких.

Сконфуженный Самсонов отошел, очень обрадовав этим свою супругу.

— Я понимаю, — возвысил голос человек с медалью, обращаясь к окружающим. — Для вашей пользы стараюсь. Зачем пропадает ваша кальера…

Костин прервал его.

— Скажи тут всем, да погромче, что, по приказанию полковника, завтра все должны стать на работы.

Человек с медалью долго махал фуражкой, чтобы добиться тишины и передать заявление офицера. Но он не мог удержаться, чтобы не украсить обыкновенную фразу собственным добавлением.

— А потому, — закончил он, — все обязаны встать завтра на работу, безо всяких предрассудков…

В толпе послышался гул, хотя и довольно сдержанный.

— Что они говорят? — спросил Костин.

— Не извольте беспокоиться, ваше благородие.

И человек с медалью опять обратился к толпе:

— Ежели вам говорит господин офицер, или, например, я, заместо их, то вы должны стоять неприкосновенно!.. Я человек фартовый и понимаю ваше недоразумение. Оставьте умные слова, которые очень дешево стоют. Умные слова только в книжках печатают, а ежели их в народ, то от этого происходит головокружение…

— Божилов, сдохни! Предатель! Доносчик! — раздалось несколько отдельных голосов, но они сейчас же были заглушены осторожным шиканьем.

Когда стало опять тихо, человек с медалью гордо выпрямился и с расстановкой и достоинством произнес:

— Мне нет никакого результата быть доносчиком, по причине что я человек казенный и имею медаль…

Костин с любопытством прислушивался к дыханию толпы и ее скрытым и непостижимым думам. Он шел сюда с жутким чувством боязни за свою безопасность, и теперь видел перед собой несколько серьезных, осмысленных лиц, смотрящих на него задорно и с недоверием, но в массе, как целом, они были безличны. Трусость ли это, благоразумие или просто временное охлаждение прежнего порыва — он не знал, но ему было грустно… Даже более грустно, чем слышать на площади насмешки и хохот…

Неожиданно впереди стоявшие заволновались. Движение передалось вглубь и не столько слышалось и виделось, как чувствовалось. На Костина уже никто не смотрел. Все смотрели мимо него. Человек с медалью сердито тряхнул головой и кулаком развел усы.

Костин обернулся.

Впереди небольшой кучки людей, которая тихо вошла в мастерскую, он увидел белую фигуру. Она шла прямо на него скорыми, но нетвердыми шагами. Она часто и неестественно опускала голову, точно искала что-то на земле, и затем вскидывала ее и напряженно вглядывалась перед собою. Сзади нее, среди других голов, виднелись две солдатские папахи.

Костину показалось, что она идет на него, его не замечая, и невольно посторонился. Волосы на открытой голове были растрепаны, и одна прядь упала на плечо. Щеки были как-то неестественно бледны, точно отморожены. В глазах не было ни страдания, ни испуга. Они искали жадно и нетерпеливо.

Костин знал, какую роль эта девушка играла среди рабочих, и ждал минуты, когда толпа, пораженная ее возвращением и тронутая ее жалким видом, бросится к ней и задушит ее своим сочувствием. Чтобы не стеснять их, он отошел в сторону, к токарному станку, и мимоходом подозвал солдат, чтобы на всякий случай иметь их под рукою.

Этого же, по-видимому, ожидала и девушка. Она остановилась и оглядела молчаливую толпу с недоумением. На нее также смотрели, с любопытством, с напряжением, но точно не узнавали. Кто-то бросил слово. За ним, в глубине, заговорили бессвязно, непонятно. Группа людей, вошедшая с ней, приблизилась к толпе и между теми и другими завязалась перебранка.

— Эй, мадмазель, калошу потеряли! — выделился один голос из толпы.

— У офицеров оставила! — заметил другой и возбудил этим сдержанный смех…

Но он был заглушен шиканьем и ругательствами.

Высокий телеграфист очутился возле Нады, взял ее за руку и отвел назад. Маленькая группа отошла вместе с ними. Тут Костин заметил человека в енотовой шубе, похожего на помещика.

— Уходите, барышня, — тихо сказал где-то близко женский голос.

— Уходи, мутовка! — крикнул сзади другой женский голос. — Опять пришла мутить!

И в толпе снова заволновались и загудели.

Постояв минуту, Нада выделилась из группы, ее окружавшей, и опять пошла к толпе. Перед ней широко расступились, точно она сейчас получила магическую силу отталкивать людей. Она остановилась, сделала шаг в сторону, но и здесь шарахнулись от нее.

Какой-то мастеровой, с лицом, закоптелым от дыма, подошел к ней и грубыми, черными руками взял ее за плечи и повернул обратно.

— Охота вам связываться, барышня…

Он хотел ее отвести в сторону, но она сопротивлялась и, увидев близко Самсонова с женой, обратилась к нему:

— Самсонов, здравствуйте…

Жена потянула мужа к себе. Растерявшись, он сделал вид, что не слышит.

Нада подошла ближе.

— Самсонов, вы не узнали меня?

И затем, отбросив волосы и подняв голову, слабым просящим голосом обратилась к затихшей в эту минуту толпе:

— Это я… Нада… Я пришла…

Несмелый голос из толпы перебил ее:

— Зачем, спрашивается?

— Вы ждали меня… я дала слово прийти, — волнуясь, продолжала Нада. — Сегодня праздник… мы все пойдем…

— И что говорит… непонятное… — отозвался кто-то.

Нада уловила это замечание. Она оглянулась кругом и, вытянув шею, прошептала:

— Вы поймете меня… Я ваша…

— Как по имени? — спросил громкий вызывающий голос.

Нада не поняла вопроса.

— Говори по паспорту! — поддержал другой голос.

— Какой губернии?

Нада, казалось, ничего не понимала. На одну секунду наступила тишина. Нада вздрогнула и испуганно прошептала, но все ее услышали:

— Как холодно…

— Ступай погрейся в вагоне!..

Нада продолжала громче:

— Я была там… в лесу… вы знаете… Веньямина больше нет…

— И не знали такого…

— И что лопочет?..

— Притворяется вроде помешанной…

В глубине толпы вскрикнул женский голос и зачастил отрывистый припадочный плач. Люди затоптались, понесли какую-то женщину…

Человек с медалью, давно горевший желанием вставить свое слово, подошел к девушке.

— Извините меня за выражение, что вам угодно?

— Веди ее! — крикнули в толпе.

— Божилов, оставь! — выступил закопченный мастеровой и с такой силой толкнул человека с медалью, что тот едва удержался на ногах.

Господин в енотовой шубе быстро подбежал к Наде и повел ее в сторону.

Высокий телеграфист растолкал толпу и вскочил на площадку вагона. Многие, в ожидании, повернулись к нему. Привычным жестом и окликом он добился тишины и громко заговорил:

— Товарищи! Между нами есть много мерзавцев! Зачем они оскорбляют эту девушку? Если остальные не удержали нахалов, то потому, что между нами еще больше трусов. Не забудьте, кем она была для вас… Из-за кого, как не из-за вас, она потерпела? Что она взяла или чего просила у вас? Ничего. И теперь, когда вас обуял страх, вы боитесь ее, потому что она была впереди и положение ее опаснее других! Вы не хотите идти за ней… Не идите, но не позволяйте мерзавцам оскорблять ее, потому что в ее лице оскорбляются ваши лучшие чувства, которые теперь задавлены силой… Не позволяйте же вашим товарищам глумиться над вами… Протестуйте! Будьте смелы! Я еще раз предлагаю продолжать забастовку!..

Поднялся шум, заглушавший дальнейшие слова оратора.

Костина поразило, что этот потертый, бедный, может быть, мало образованный человек умеет так сильно и свободно выразить свою мысль, между тем как он сам, столько лет учившийся у дорогих преподавателей русской словесности, по несколько часов ломал голову над письмом к тетке, поздравляя ее с праздником.

Но при последних словах телеграфиста его передернуло. Он ухватил за рукав одного из стоявших сзади солдат и шепнул обоим:

— Снять… Прекратить… Живо…

Солдаты протолкались через толпу. Телеграфист заметил, сказал еще несколько слов, заглушенных шумом, и сошел с другой стороны площадки. Солдат окружили, заговаривали с ними, шутили. Они сердито улыбались, пробивая себе обратную дорогу, и едва выбрались на свободное место.

Между тем, на площадку вскочил новый оратор — человек с медалью.

— Желаю разговаривать, с дозволения начальства!

Он повторял эту фразу до тех пор, пока не добился внимания.

— Как я человек казенный и имею заслугу… Спрашивается… Зачем сбивают нашу ваканцию? Мы не желаем подвергаться! Я человек фартовый, и многие люди фартовые… Зачем наша кальера пропадает?! Довольно нас за нос водили! Не желаем подвергаться! Мы сами понимаем свою линию… Хороший человек научит, как хлеба добывать, а тут учили, как без куска хлеба остаться, а то и жизни решиться… А кто, с позволения сказать?.. — Божилов сделал паузу. — Особа женского пола! Тьфу!.. Я так понимаю, что тут дело нечисто… Приходит особа, неизвестно откуда… Где местожительство, спрашивается?

Человек с медалью оглядел толпу. Ему внимали со смутным и новым любопытством.

— Как по имени? Кто знает?

— Не знаем! — ответили из толпы.

— Я так понимаю, — продолжал Божилов, — что тут дело нечисто… Если живет человек по неизвестной причине, в Бога не верует, не ест, не пьет, а только разговаривает, так это не человек, а псевдоним…

Божилов опять сделал значительную паузу и оглядел слушателей. Головы повернулись к маленькой кучке, в которой скрывалась белая фигура. Кучка стала медленно двигаться к выходу. Это отступление усилило действие последних слов Божилова.

Только одинокий голос из толпы крикнул:

— Заврался, земляк!

И был покрыт другими возгласами:

— Это что же?

— Валяй громче!

— Это есть такая пословица — псевдоним, — продолжал Божилов. — Человек не человек, а одно название, одна слава, что человек, а между прочим опасность от него людям очень большая…

Он вздохнул, чувствуя близкий предел силам своего красноречия. Протянул руку по направлению удалявшийся кучки и победоносно сказал:

— Они уходят. Это обозначает, что мои слова правильные. Теперь ежели начальство приказывает встать на работы — встанем… С большим удовольствием…

Молчавшая толпа, отуманенная было новым открытием Божилова, опять освежилась насущным вопросом. Одобрительные и несогласные возгласы столкнулись, обоюдно усилились и перешли в непрерывный гул.

Человек с медалью порывался говорить, но его слова тонули в бурном потоке голосов. Он напрягал силы, и короткие отдельные возгласы его выплывали на поверхность:

— Не желаем подвергаться!

— Не желаем! — ответили ближайшие.

— Не желаем! — отозвались дальние…

— Беспаспортная девица!.. — выделился опять голос человека с медалью.

— Шлюха! — звонко, как пощечина, крикнул кто-то из толпы и был поддержан лихим пронзительным свистом. Голоса забушевали. Из глубины, как ракета, вылетел молоток и упал близ уходящей кучки людей. Затем полетели бруски, тяжелый рашпиль задел кого-то по голове, валенок с протоптанной подошвой затрепетал в воздухе. В глубине кто-то кричал от боли, прибитый или придавленный.

Костин, когда кучка людей, в которой вели девушку, прошла мимо него, — выступил на несколько шагов вперед. Набрал в грудь воздуха и заранее чувствовал, что его голос покроет крики толпы.

— Молчать, негодяи!

Нужно было усмирить шум. Но этого мало. Своим возгласом он хотел выразить презрение этой изменчивой, как волна, толпе. Костин думал, что он с радостью принесет в поезд ее ответ, но теперь его этот ответ не удовлетворял. Он не видел в нем благоразумного решения умиротворенных умов, а новый взрыв, хотя и в обратную сторону, но тоже буйный.

Ими овладела дикая паника бегства, когда отступающие с поля битвы без нужды бросают оружие, снаряжение обозы, топчут упавших, упиваются страхом и жестоко ненавидят все, что мешает на пути отступления и не участвует в их бегстве.

Трусость сбросила с себя стыд и радовалась своему торжеству. Дорогое, но опасное было злорадно запачкано и затоптано, после чего потеряло свою цену…

Человек плюнул в свою трусливую душу и получил облегчение.

Костин ожидал откликов на свой голос. Но их не было. В передних рядах сильно шикали задним, чтобы успокоить шум. Костин чувствовал, что после речей других ораторов его слово было слишком кратко. Но, несмотря на ожидание толпы, говорить пространнее он не решился. Во-первых, он не надеялся на свое красноречие, а во-вторых, мысли его были из тех, которые неудобно было высказывать.

Когда он уходил, сзади чей-то голос сказал:

— Господин Божилов! Что же теперь делать?

Человек с медалью стал центром. Он отвечал охрипшим, но уверенным голосом:

— Будем, господа, ожидать, безо всякого употребления…

Кучка людей, выйдя из мастерской, потопталась на месте, порывисто бросилась в сторону и опять остановилась. В ней слышен был шепот. За стеной сарая, между штабелями дров, имелся узкий проход. Они двинулись туда, но в конце прохода были остановлены солдатом. Повернули обратно, опять заметались. Говорили шепотом, спорили, но, наконец, белая фигура отделилась, и голоса печально замолкли.

Нада сама подошла к вагонетке, отстраняя помощь, и села. Она смутно видела, что несколько человек что-то хотят сделать для нее, что-то шепчут ей. Но она чувствовала леденящий холод в голове и во всем теле, и ее мучило болезненное желание уловить мысль, которую она потеряла. Когда она шла сюда из леса, мысль эта была при ней, она носилась над ее головою…

Но когда она пришла сюда, в этот сарай… Ах, зачем она вошла в эту узкую, низкую калитку… Мысль осталась позади, и она оказалась одна… совершенно одна. Люди ее не узнали, не понимали ее и даже не слышали…

Из сарая доносились голоса, как давно знакомый напев, фальшиво передаваемый теперь на разбитом граммофоне. Она не хотела смотреть перед собою, потому что все кругом было не живое, а писанное на картине рукою художника, презирающего свою работу. Написано не красками, а плевками и грязью.

С тоскою и надеждой Нада посмотрела наверх, ожидая увидеть взмах белого крыла над своей головой, но там было безотрадно темно и холодно.

Она стала смотреть в черную землю, стараясь проникнуть взглядом в глубину, подальше от поверхности, затоптанной и запачканной кровью…

Из сарая выходили люди и, увидев неподвижно сидевшую белую фигуру, останавливались, удивленные, что она все еще тут, приближались, чтобы посмотреть на нее, как на знакомый предмет, обходили кругом и тихо возвращались обратно в сарай.

VII

Она придет

На площади начинало темнеть.

Ящик шел, как заведенный. Шуба шел рядом, задыхаясь от одышки и тревожно всматриваясь вперед. Барон шагал сзади.

— Пожалуйста, ни о чем меня не просить… — сухо и почти враждебно говорил Ящик. — Я и так сделал больше, чем имел право…

— Мне больше нечего просить… Все кончено… Теперь идет сказка, миф…

Оба шли, всматриваясь в темную массу людей, собравшихся на прежнем месте. Их глаз уже не было видно, но глухой говор выдавал робкое волнение.

— Ты кого ищешь? — спросил Шуба, когда они дошли до забора.

— Где же она? — спросил Ящик.

— Ну вот видишь, ты ее не заметил… Мы прошли мимо… Я говорю, что это — сказка…

Они вернулись и подошли к вагонетке, на которой лежала Нада.

Кругом никого не было. Только человек в енотовой шубе, подойдя к Ящику, снял шапку и сказал:

— Я здешний помещик… Прошу отдать мне эту девушку на поруки… Предлагаю залог…

— Вы ее знаете? — спросил Ящик.

Человек в шубе замялся.

— Я ее не знаю… но не могу допустить, чтобы…

— Убрать его! — оборвал Ящик.

Вблизи уже стояли человек пять ординарцев. Двое подошли к человеку в шубе и увели его в сторону.

— Теперь ты веришь, что она пришла? — жадным шепотом спросил Ящик, оглядывая лежавшую фигуру с разметавшимися волосами и, казалось, не дышавшую. Одна нога была в калоше, другая в легкой ботинке.

— Нет, не верю… — отвечал Шуба. — Той уже нет… Ну, кончай скорей… Теперь темно… Не так свирепо выйдет…

— Ты пьян? — спросил Ящик.

— Пил ты, а не я… Неужели ты веришь, что все это происходит в действительности? Ее сейчас будут убивать, а сотни людей, которые носили ее на руках, стоят и смотрят… Никто не пошевелит пальцем… Мерзавцы…

— Конечно, мерзавцы… — не поняв Шубы, ответил Ящик. — Я завтра до них доберусь… Барон, людей…

— Сколько прикажете?

— Ну, двух, трех… черт вас дери…

Двум солдатам Ящик велел поднять девушку.

— Осторожнее, — шепнул он, когда те бросились к вагонетке.

Но в тот момент, когда они нагнулись, Нада встала сама и едва слышно спросила:

— Куда теперь?

Ни Ящик, ни Шуба не ответили.

Нада сама показала рукой на забор и, шатаясь, пошла туда.

Два солдата остались на месте, глядя на нее, как на привидение.

— Это казнь… над мертвой, — тихо сказал, Шуба и голос его дрогнул.

Он чувствовал себя растерянным и бессильным.

В затихшей толпе что-то захрипело, как в горле у человека, которого душат… и женский рыдающий голос разлился горькою скорбью:

— Голубушка… страдалица!.. Обидели мы тебя… О… о!..

И хрип толпы сделался глубже и злее. Темная масса заколыхалась. Задние напирали, чтобы увидеть и поверить в то, что было впереди. Передние, увидевши и убедившись, толкались назад. Слышны были вздохи, топот ног, переругивание… В толпе дышали взаимным озлоблением.

Белая фигура дошла до забора и, повернувшись к нему спиной, остановилась.

— Повернуть!.. В затылок… — отчеканил Ящик.

Два солдата бросились вперед и повернули Наду опять лицом к забору.

Отбивая такт по мерзлой земле, подошли барон и три стрелка. Из толпы не видели ничего, кроме белой фигуры, странно упершейся руками в забор и поднявшей голову, как бы отыскивая что-то вверху.

Протяжное «а… а…», как вздох ветра, пронесся над толпой, вместо замечаний, догадок и удивления.

С противоположной стороны бежали две женщины. Впереди — Павла Семеновна, за ней — старуха. Обе задыхались и бормотали бессвязно и исступленно. Павла бросилась к ногам Ящика, чуть не свалив его тяжестью своего тела. Она говорила скоро, умоляя и плача, Ящик оттолкнул ее.

— Убрать! — крикнул он, точно ударил палкой.

Павлу отвели в сторону, она села на землю и, вырываясь от солдат, которые держали ее, говорила:

— Нада милая… зачем пришла…

Старуха едва держалась на ногах, но в голосе ее было больше силы. Она не просила, а предостерегала. Испуг и опасения, казалось, трясли ее старое тело за тех, к кому она обращалась.

— Батюшка… высокий начальник!.. — говорила она, сжимая руку Шубы своими трясущимися руками. — Не велите солдатам стрелять!.. Бога побойтесь!.. Два раза убиваете… Человека убили, а теперь душу убиваете!

Шуба не слышал ее. Он оглядывался, отыскивая кого-то. Затем, освободившись от старухи, шепнул издали Ящику:

— Надо заменить одного…

И, подойдя к крайнему стрелку, оттолкнул его в сторону.

— Позвать Красоткина!..

Опять стало тихо, и слышно было, как Красоткин бежит и патроны трясутся у него в подсумке.

Когда он стал рядом, Шуба пристально и необычно грустно посмотрел ему в глаза. Взял его за плечо, поставил на место ушедшего солдата, а сам отошел к Ящику.

— Зачем? — спросил тот.

— Этот надежнее…

Ящик одобрительно кивнул головой и шепнул барону:

— Можно…

Барон также шепотом приказал стрелкам взять «на изготовку».

Винтовки поднялись. Барон выступил на полшага вперед и махнул рукой «на прицел».

Глазам всех глядевших в одну точку показалось, что кругом стало темнее. Исчезло все, кроме неподвижной белой фигуры.

И в эти секунды затаенного страха, суеверной надежды и наболевшей злобы на темное и беспросветное всем почудилось, что белое пятно не может исчезнуть и сравняться с окружающим мраком. Не может погибнуть светлое и смелое…

И, точно отвечая на смутную мысль толпы, — умоляющий зовущий крик прорезал вдруг оцепенелый воздух:

— Веньямин!

Лишь немногие разобрали имя; для большинства это был лишь неожиданный странный возглас, полный мучительной тоски разбитого сердца… Упрек отступникам, осквернившим свое божество, призыв — снова поверить в забытое и невозможное…

Никто не тронулся с места, но никто не слышал и первого одинокого выстрела, почти слившегося с криком…

Красоткин «сорвал» залп. Рука, очевидно, дрогнула, и заряд винтовки, вместе с криком, завыл и пропал в пространстве, заставив ту, над головой которой пронесся воздушный вихрь, инстинктивно пригнуться к земле.

Верно рассчитал Шуба. Команда барона запоздала, и два другие выстрела дружно треснули лишь тогда, когда белая фигура уже опустилась на землю.

Далеко в поле ахнуло и эхом отдалось от леса, как вздох облегчения.

Привычные уши офицеров и солдат в этом звуке почуяли, что все три винтовки дали промах.

Ящик подходил к стрелкам, согнувшись и подняв плечи, как бы прицеливаясь нанести удар. Шуба не отставал от него. Барон повернулся, как виноватый, и приложил руку к козырьку.

— Ослепли?.. A-а… Руки дрожат?.. Повторить!..

Ящик с ненавистью глядел в спины солдат, в оторопевшее лицо барона, злобно прислушивался к одышке Шубы, который стоял над ним, как искуситель, и следил за каждым его словом и движением.

— Тс… с… — вмешался Шуба, указывая вперед рукою. — Там люди…

У забора белой фигуры не было видно. Там копошились спины, шапки, и с каждой секундой число их увеличивалось.

— Но… она жива… — сказал Ящик.

— Она упала… Она убита… Понимаешь ты — давно убита…

— Разогнать… Осмотреть…

В это время тихое хныканье старухи вспыхнуло протестующим гневным воплем. Она вырвалась от солдат, которые ее держали, и подбежала к стрелкам.

— Не троньте душу! Она божья… Не убьете душу человеческую!

— Ты слышишь? — сказал Шуба шепотом. — Мне кажется, на сегодня довольно… Прикажи садиться в вагоны.

Толпа придвинулась совсем близко. Ящик не успел поморщиться на сказанное Шубой слово «довольно», как с той стороны отозвалось эхом:

— Довольно!..

Десятки голосов громче и настойчивее повторили:

— Довольно!..

А с другой стороны доносился шамкающий и злорадный голос старухи:

— Ничего! Напрасно стараются! Не убить им душу… нетленную и бессмертную…

Ящик затряс головой, как бы отмахиваясь от ненавистных звуков.

— Кто здесь колдует?

Он поднял плечи, чувствуя на них страшную тяжесть своей власти, которую он не может сразу, всю, обрушить перед собой, чтобы придавить толпу и задушить ее голос.

А сбоку Шуба шептал:

— Разгонять толпу теперь поздно. Скоро темно, а в темноте они много смелее… Стрелять в толпу рискованно. Влезем в грязную историю. В темноте мы сами похожи на всех…

— Барон, командуйте! — перебил его Ящик.

— По местам! — подсказал Шуба.

— По местам, — упавшим голосом докончил Ящик, как человек у которого отняли власть вместе с ее сладостью.

Он круто отвернулся и отошел от Шубы. Но тот его настиг и взял под руку. Несколько шагов они молча прошли к станции. Четыре ординарца в виде охраны следовали сзади.

— Отведем поезд за семафор, — мечтательно заговорил Шуба, — поужинаем, а завтра придумаем что-нибудь более остроумное. Я устал…

— Какого дьявола ты вмешиваешься? Уходи ты от меня в другую часть!

— Уйду, дорогой, и не в другую часть, а совсем уйду — в отставку.

Ящик фыркнул и пожал плечами.

Шуба тихо продолжал:

— Сегодня один солдат в меня целился, едва не убил, но это, конечно, между нами. Солдата я в лицо не видел: он закрылся левой рукой. Какой дурак! Мне, главным образом, досадно, что он задумал подстрелить меня, а не тебя.

— Что за ерунда?

— В отставку я, разумеется, выхожу не из-за этого глупого случая… Ты слышишь, как сзади галдят?.. Разгулялись… Пойдем скорее… Так вот, я и говорю: до чего форма сглаживает разницу между нами… Ведь обидно…

— Кому обидно? — удивленно спросил Ящик.

— Ну, разумеется, тебе. Ведь ты полковник, а я только капитан. По настоящему надо было целить в тебя. Ты знаешь, меня сейчас мучает мысль исправить эту ошибку. Я хочу подсыпать тебе чего-нибудь в коньяк…

— Полно дурить!

— Нет, ты подумай, как это тонко. Сделать этакое дело, и никто на свете меня не заподозрит. А все форма… Прикрываясь этой формой, можно делать невообразимые низости.

Ящик не успевал воспринимать неожиданные замечания Шубы. Да и слушал его краем уха. День кончался для него неприятно. Он допустил в себе слабость. Позволил себе мешать. Вместо точного выполнения своей воли, он наткнулся на противоречия, видел ненужные слезы и слышал дерзкий голос толпы. Все это такие неприятности, от которых нарушалось его душевное равновесие. Он положительно был недоволен своими офицерами, а в особенности Шубой.

Дойдя до платформы, он освободил свою руку от руки Шубы и остановился.

— Сегодня ты меня оставь… Не люблю…

— Хорошо, но только надо кончать.

Шуба подозвал ординарца.

— Передай штабс-капитану Поппу, что полковник приказывает сажать людей по вагонам.

Солдат исчез. Вдали у забора людей уже не было. Бледные огоньки вспыхивали дальше у мастерских, споря с остатком дня и призывая темноту. Было тихо. Урывками доносился плаксивый и слабевший голос старухи.

Оттуда быстро приближался человек, и слышно было, как на ходу один каблук постукивает о другой. Видя, что господа офицеры на него смотрят, человек с медалью остановился поодаль.

— Тебе что? — спросил Шуба.

— Ваше высокородие, они живы.

— Ты слышишь? — тихо сказал Ящик.

— Врет, — отвечал Шуба и опять спросил:

— Ты видел?

— Никак нет, не допускают, а только что говорили другие.

— Почудилось…

— Но, однако, постой… Надо узнать, послать барона…

Шуба понизил голос до шепота…

— Послушай, будем говорить серьезно: нельзя же убивать человека несколько раз в день… Она уже давно убита, эта бедная девочка — что ж ты хочешь еще?..

Ящик тряхнул головой и строго посмотрел на Шубу.

— Личарда, я не узнаю тебя. Ты размяк… Ты рискуешь…

— Ничуть, и я сейчас тебе докажу. Эй, поди сюда!

Человек с медалью приблизился и приложил руку к папахе.

— Вот этого полупочтенного в списке нет, — сказал Шуба, — но это большая ошибка. Поставим его к забору, и я уверен, что, несмотря на темноту, промаха не будет…

— Оставь, — сердито оборвал его Ящик и отвернулся.

Шуба махнул рукой и обратился к человеку с медалью:

— Ступай, полковник не хочет… Живи…


Толпа долго не расходилась. Уже стало темно. Уже солдаты лениво протоптались до вагонов, постояли на платформе, сделали перекличку. Уже паровоз прогудел, как испуганный зверь, заставив всех содрогнуться, и поезд отошел со станции к семафору, но толпа все еще не расходилась.

Они замерли, как человек, чем-нибудь ошеломленный, останавливается на месте и глядит в одну точку стараясь восстановить картину происшествия и привести в порядок свои мысли.

Переход через путь был свободен, можно было идти по домам, но толпа не расходилась. Люди бродили по площади, говорили шепотом, подходили к забору, говорили еще тише, близко смотрели друг другу в глаза, точно желая разглядеть в них ответ на темную загадку.

Павла Семеновна подбегала ко всем, прося указать, «где она?» — но никто не знал, что ей ответить. Каждый посматривал в ту сторону, куда вместе с белой фигурой исчезла кучка людей, но идти туда боялся. Боялся увидеть слабую, затравленную девушку, может быть, умирающую, вместо светлого пятна, встающего в темноте и похожего на таинственную сказку.

Мартын ходил один, вглядываясь в темноту, и отыскивал жену. О «ней» он не спрашивал, решив, что он узнает об этом потом. Все, что произошло, представлялось ему ужасным, но в то же время обычным и неизбежным.

Обычным, как горе, как пожар, запаленный молнией, как дождь во время сенокоса. Обычным, как запах гниющей падали под благодатным солнцем, как смерть ребенка, как землетрясение в райском краю.

И весь его страх покрывался одной спокойной мыслью: он жив и невредим.

Найдя жену, он шепотом говорил ей:

— Павлуша, этого нельзя так оставить… Где же бурка? Они обязаны возвратить.

Старуха лежала на забытом на земле одеяле и плакала. Ноги ослабели, и она не могла встать. По временам она приподнималась и говорила бессвязные слова о душе, которую можно замучить, но нельзя убить. Эти странные темные слова привлекали к себе, и понемногу кругом нее собралась большая толпа.

Какой-то человек подошел к ней из темноты, нагнулся и сказал:

— Она жива.

— Я знаю, — уверенно сказала старуха, но все же обрадовалась, что услышала подтверждение своих слов.

«Она жива», — подумал каждый из толпы.

Не живущая и ходящая по земле, маленькая, слабая, а вечно живая, светлая и сильная, о которой можно только думать.

Темнота родила сказку, таинственную и радостную.

Мартын тоже подошел к старухе и стал ее утешать:

— Мамаша, не плачьте… Пойдемте домой… Самоварчик поставим… чайку напьемся…

Он хотел приподнять ее.

— Мамаша, успокойтесь… Она жива… Она придет…

— Зачем? — испуганно спросила старуха и встала на колени.

На минуту этот вопрос остановился в воздухе и повис над головами людей.

— Она придет! — сказал кто-то громко и уверенно.

И в этом голосе, в его смелой уверенности, был ответ.

Никто не сказал ни слова, но каждый еще раз подумал про себя:

«Она придет».

Когда люди группами, молча, переходили через рельсы, они остановились посмотреть на красную точку сигнального фонаря поезда. В это время равновесие тихой ночи оборвалось резкими звуками медной трубы. Но, как бы сама устыдившись, труба вдруг замолкла и после короткой паузы мягко и благодатно вливаясь в тишину ночи, раздались стройные аккорды.

— Отче наш, иже еси на небесех… — пели смиренные голоса, звучавшие радостью всепрощения.

Люди на рельсах обнажили головы, глядя вдаль, где виднелся один красный фонарь, как лампада перед невидимой иконой.

Но когда затих последний аккорд, медная труба опять закричала дико, рассеяв благоговение…

Владимир Табурин
«Русское богатство» № 10-11, 1910 г.