Юрий Волин «Сны моей жизни»
I. Лицо
Рядом со мной сидела молодая дама. Гладко причесанные волосы, мягкий, слегка томный взгляд продолговатых карих глаз, простенькое, но очень к лицу платье, — симпатичная дама.
Но что мне до нее! Мало ли дам встретишь на долгом пути из Петербурга в Баку. Мое купе — калейдоскоп. В течение трех суток мужчины и женщины сменялись в нем с быстротою персонажей кукольного театра. Особенно много было женщин, молодых и старых, красивых и безобразных, блондинок и брюнеток. Все они суетливо и шумно врывались со своими чемоданами, корзинами и коробками от шляп, долго оправлялись от волнения, потом пристально смотрели на меня. Иногда завязывался разговор. Бог весть для чего, рассказывали мне, куда и зачем едут. Может быть, для того, чтобы потом иметь право сказать: «снимите, пожалуйста, мой чемодан», или «позовите носильщика»… По правде сказать, они мне надоели, эти суетливые спутницы. Я с удовольствием доехал бы оставшиеся три часа без новых дорожных знакомств. В голове сумбур мыслей, в сердце хаос ощущений… Что ждет меня там?
Поезд с жестокой уверенностью отстукивает шаги. «Как мучительно медленно!» — стонет душа. Но представляется неведомое, что ждет меня, и сердце замирает: «Зачем он так мчится? Хоть бы дольше!»
Я устал метаться между страхом и нетерпением, между жаждой и тревогой. Чем бы занять мысль? Все спят, кроме дамы с карими глазами. Разве заговорить с нею?
— Вы едете в Баку, мадам?
— В Баку.
Может быть, она живет в Баку? Я могу узнать о городе, о той улице, о том доме, где меня ждут тоже со страхом и нетерпением.
— Вы живете в Баку?
— Я долго жила здесь и хорошо знала город. Но вот уже два года, как я не была дома. Наконец собралась. А вы в первый раз едете в Баку?
— В первый…
Не знаю, почему я почувствовал какое-то особое доверие к этой даме в сереньком платьице.
— Видите ли, — в порыве непонятной откровенности заговорил я, — это очень странная история… Три дня тому назад я получил телеграмму: «Приезжайте»… Только. И подпись. Я всего мог ждать, только не такой телеграммы… Восемь лет я не виделся с Ниной, не переписывался, даже не знал в точности, где она… Нина — это была моя невеста… Но так случилось, что она вышла замуж за другого… Так случилось. Ведь бывает, — неправда ли?.. И вдруг… Конечно, я все бросил и, как видите, еду…
— И волнуетесь?
— Ну, конечно… Так неожиданно!
Симпатичная спутница сочувственно улыбнулась.
— Больше у вас никого нет в Баку? — спросила она, видимо, желая навести меня на другие мысли.
— Есть и в то же время нет… — в раздумье ответил я. — Несколько необычайное знакомство… Видите ли, у меня есть в этом городе старая знакомая… Даже вернее — старый друг… Но эта дама… Не знаю, впрочем, может быть, она еще девица… Одним словом, эта дама без лица.
— Как без лица? — испуганно-удивленно воскликнула моя новая знакомая.
— Конечно, для меня… Только для меня она без лица…
— Ах, так!
— Видите ли, это странный случай… В моей жизни вообще много странных случаев… Она — мой друг. Близкий друг… Но только я ее никогда не видал.
— По переписке?
— О, нет! В этом не было бы ничего странного!.. Кроме того, я никогда никому не пишу… Оттого и порываются все мои связи… Нет, мы много, много с нею говорили, но я ее никогда не видал…
Моя спутница почему-то придвинулась ко мне совсем близко и глухим голосом, словно волнение сдавило ей горло, обрывисто спросила:
— Где?
— В Москве.
— Когда?
— Десять лет тому назад.
Незнакомка встала. Встал и я. Я смотрел в ее продолговатые карие глаза, зажигающиеся и потухающие, словно радость и страх боролись в ее душе. Все было понятно. Я чувствовал, что побледнел, и ощутил дрожь в руках. Но все же я заговорил первый.
Произнес одно только слово:
— Таня!
— Володя! — простонала она и закрыла лицо руками.
Через несколько минут мы опять сидели рядом. Но уже не чужие. Я держал в руках ее руку. Мы долго молчали, но упорно, жадно смотрели друг на друга.
Мы молчали все время, пока свершалась сложная и таинственная работа перерождения.
Совсем чужое, никогда не виденное лицо постепенно становилось близким, родным, давно-давно знакомым. Я знал ее душу, ее жизнь, ее мысли, ее мечты. И этим содержанием напитывалось ее лицо, минуту перед тем чужое и бессодержательное. Каждая линия ее лица оживала под моим жадным взглядом, приобретала смысл, словно вплеталась необходимым звеном в цепь моих представлений о Тане, словно рождалась только сейчас.
Эти несколько минут молчания были одними из самых ярких и прекрасных минут моей жизни. Казалось, я творю, я создаю ее образ, я нашел наконец в момент высокого напряжения духа те черты, что долгие годы, дразня, мелькали неуловимыми намеками наяву и во сне… Я нашел ее лицо!
— А вам не жалко, Владимир, что из вашей жизни ушла таинственная дама без лица?
— Немного жалко, Таня… Можно вас так называть?.. Немного жалко. Это была красивая и мучительная тайна жизни, — красивая и мучительная, как тайна вообще… Но и радостно, Таня!.. Ушла «дама без лица» и вошла…
— Вошла серенькая полустарушечка!
— Вошла милая, родная, законченная и ясная Таня!..
— Так много значит лицо человека?
— Лицо, это — все, Таня! Без лица нет человека!.. И вас не было без лица!.. Было что-то жуткое, мучительное!
— А вы помните нашу печь?
— О, еще бы!.. Она стоит у меня перед глазами… Я так ясно представляю себе мою камеру и себя, торчащего на табурете возле печи и целыми часами говорящего в черную пасть отдушины…
— Я все боялась, что настанут холода, затопят печь, и наш милый телефон закроется.
— О, этот телефон! Сколько раз за те три месяца я проклинал его!
— Но больше все-таки благословляли?
— Нет, Таня, нет! Это потом, и теперь я благословляю его за то, что он мне дал одно из лучших переживаний. Но тогда я ненавидел его!.. Он истерзал мою душу… Я помню хорошо. Меня ввели и заперли дверь. Три дня я шагал по камере. Все не мог с ней свыкнуться. Все казалось, что я здесь случайно, на день, хотя я знал, что меня продержат долго… Я взбирался на подоконник, падал измученный на кровать, вставал и снова шагал и все не мог понять, не мог постигнуть одиночество и молчание… Одиночество и молчание после шумной, веселой кружковой жизни… Я помню, как в минуты отчаянья я стучал в стены, но они молчали… Я стал разговаривать вслух, чтобы слышать человеческий голос, хотя бы свой собственный… И вот, когда я начал привыкать к одиночеству и молчанию, когда я начал уже находить в них особую красоту, однажды заговорила стена…
— Я постучала в стену через час после того, как меня ввели… Я так обрадовалась, когда вы мне ответили! А вы помните, Владимир, как я вас учила азбуке? Было так досадно, что вы не знаете азбуки перестукиванья!.. Но вы оказались сообразительным и способным учеником… Уже назавтра мы переговаривались…
— Моя сообразительность сказалась не только в этом. Уже на второй день я додумался до использования душника…
— Знаете, Владимир, я страшно удивилась, когда вместо ответа на мой вопрос, из какого вы города, вы медленно-медленно, путая буквы, сбиваясь и начиная сначала… Вы волновались, правда?.. Наконец выстучали: «есть ли у вас душник?..» Я удивилась и смутилась и даже подумала, не сидит ли рядом какой-нибудь маньяк?..
— Этим открытием я горжусь до сих пор! Когда вы наконец поняли меня, и я, стоя на табурете у открытой отдушины, услышал, как открывается дверца отдушины с противоположной стороны — я чуть не заплакал от радости! А знаете, Таня, ведь наш телефон прекрасно передавал голос! Вот я вслушиваюсь в ваш голос, и мне кажется, что я стою на табуретке, упершись лицом в черную дыру, и ловлю ваши слова!..
— Милый телефон!.. Четыре месяца и шесть дней я жила им!
— Четыре месяца и шесть дней! Я тоже считал! Вы исчезли 13 августа. Куда?
— Меня освободили.
— Но почему вы не постучали в стену? Как-нибудь не дали знать?
— Не было возможности, Владимир!
— Какой это был мучительный день для меня!
— Будем вспоминать лучше радостное.
— Вы знаете, Таня, радостного было меньше, чем мучительного. Я это время вспоминаю часто, Таня. Если бы мы не сдружились так с вами, не узнали так близко друг друга, тогда не было бы такой муки. Я узнал тогда, что такое лицо человека!
— Говорите об этом, Владимир! Я не умею определять свои ощущения… А ведь мы переживали общее…
Я держал руку Тани и рассказывал ей о нашем странном слепом знакомстве. Напряженно смотрели на меня ее карие глаза, то вспыхивая, то обволакиваясь покровом влаги, и рука в моей руке часто вздрагивала…
— Я был молод тогда, Таня, совсем мальчик, и настроения мои менялись быстро и беспричинно. В вас было больше спокойствия, выдержки, мягкой примиренности с фактом, с собственным бессилием побороть его. Вы были моим врачом… Я помню дни… В решетчатое окно моей камеры пробирался веселый луч летнего солнца и смеялся надо мной, издевался, дразня рассказывал, что там, за окном, теперь все живет, радуется, празднует. Делалось тесно, словно стены сдвинулись. Душно делалось, словно воздух вылетел в окно, на волю. Мучительные дни были. Как никогда на воле, хотелось жизни, движения. Руки просили работы, плечи — тяжелой ноши, сердце — волнений. И я бежал к стенке, нервно стучал, взбирался на табуретку и кричал вам в душник: «Таня, я задыхаюсь!» И вы, такая ласковая такая нежная, вы находили слова, удивительные слова! Как достигали вы этого? Исчезали стены, открывалась широкая, светлая жизнь. Будущее становилось настоящим. Счастье и гордость охватывали душу. И тогда… тогда, Таня, в порыве восторга, хотелось мне пожать вашу руку, поймать ваш взгляд, сказать вам важное, значительное. Вы помните? Я начинал: «славная вы моя…» — и обрывал. Исчезал. Иногда на весь день умолкал. Это потому, что не было вашего лица! Не было вашего лица, Таня!.. Нет, вы поймите весь ужас этого! За стеной живет моя дорогая, моя близкая Таня! Такая близкая, что каждое движение ее души отражается в моей душе. Каждая радость, порыв, мечта встречают отклик в моем сердце. Но я не могу представить себе эту дорогую и близкую мне Таню! Не могу! Я напрягаю всю силу моего воображения. Бесплодные усилия. Я знаю вашу душу, но я хочу знать ваше лицо, ваши глаза!.. Вы поймите весь ужас этого, Таня! — говорил я, взволнованный ожившими волнениями далекого прошлого. — Нет вашего лица! Все встречные в моей жизни имели лицо. Все. Те, кого я любил, и те, кого я ненавидел, и те, к кому я был равнодушен, — все имели образ, фигуру, лицо, глаза, волосы, улыбку… Вы, самая близкая мне, вы были без лица!.. Я помню другие минуты. Сумерки. В открытое окно проникало мягкое ласковое дыхание летнего вечера. И вдруг делалось грустно. Камера наполнялась дорогими образами. Хотелось ласки. И я шел к душнику. Вы говорили мне: «Друг мой! Вы не одни. Я с вами»… Но на меня смотрела черная пасть душника, и казалось мне, что это злобно хохочущий, издевающийся рот дьявола. Вас не было со мною! Это были только слова, но не вы!.. Те, далекие, были ближе ко мне, чем вы! Я закрывал глаза и видел их лица, их улыбки, их движения. Я закрывал глаза в чаянии увидеть вас, самую близкую, — и ничего не видел… ничего!.. А наши долгие, долгие разговоры продолжались. Еще ближе, еще родней вы становились. И хотелось вам сказать больше того, что говорилось. Но то, самое важное, не мог я сказать вам, безликой, вам, спрятавшейся за белой печью, за черным душником… не мог!.. Потом, Таня, тот день… 13 августа… Онемел душник! Умер! Душа таинственной печи улетела! Я метался, как безумный, по камере. Душа была полна вами, Таня. Надо было иметь вас в воображении, необходим был образ ваш! Но его не было. Ничего не могла создать фантазия. Была душа, но без лица, без глаз, без тела. Впрочем, и души не было. Нет души без облика! Была мечта. Был сон, мучительный и сладостный… Была сказка.
Поезд подходил к станции.
— И вот кончилась сказка… — печально улыбнувшись, тихо сказала Таня.
— А вы помните, я спрашивал вас, какая вы, и вы никак не могли нарисовать себя?
— Но вы были хуже! Вы были злой, Владимир! — нахмурилась Таня. — Вы помните, вы сказали мне, что вы рыжий, толстый! Зачем?
— Я был зол!
— И солгали? И сделали мне больно?
Мы еще раз взглянули друг на друга и весело рассмеялись.
— Как же это не мог я создать ваш облик? Ведь другой вы не можете быть! И как я не узнал вас сразу, как вы вошли в вагон?..
Поезд остановился. Не хочется расставаться. Но ведь мы еще встретимся с Таней! Ведь она уже живая, настоящая, не сказка, не сон. У нее есть лицо!
II. Ее творчество
Кэт пришла к нам утром. Мы хорошо помним этот день: четверг, 2-е февраля. Тихо вошла и спросила:
— Здесь живет художник Милин?
Яков выступил вперед.
— Я — натурщица, — сказала Кэт. — Мне сказали, что художнику Милину нужна натурщица.
Яков смутился и, чтобы замаскировать свое смущение, заговорил угрюмо и неприветливо:
— Посмеялись над вами, милейшая!.. Гм… Я не так богат, чтобы приглашать натурщиц! И вообще… У меня, сударыня, богатое воображение!.. Я и без натуры справлюсь!
Но Кэт не ушла. Она внимательно осмотрела комнату, заглянула в соседнюю и совершенно неожиданно спросила:
— А кухни у вас нет?
Мы все четверо смотрели на странную гостью. Это была стройная девушка, с миловидным лицом и удивительными, ласкающими и пугающими, многоцветными глазами.
— А ведь, говоря по правде, ваше лицо и фигура, вообще вы очень подходите… To есть, я хочу сказать, если бы я мог вам платить, я охотно пригласил бы вас позировать… Я рисую картину «Соблазнительница»…
Это произнес, смущенно и заикаясь, Милин.
А Семен Любимов ответил Кэт на ее вопрос:
— Кухня у нас есть. Только мы никогда не топим ее. Обедаем в столовке, и то не часто.
— Хотите, я поселюсь с вами? — вдруг заявила Кэт.
Не дожидаясь ответа, она сняла шубку и шляпку и, по очереди пожимая нам руки, весело говорила:
— Представляться вам незачем. Я вас всех знаю. А меня зовут Кэт; я буду позировать Милину и хозяйничать у вас.
— Но у нас холодно! — почему-то покраснев, сказал Жданский.
Кэт рассмеялась:
— Романист, художник, поэт, музыкант и я!.. О, нам будет тепло!
И в самом деле, у нас стало тепло!
Я писал роман, Василий Жданский — оперу. Яков Милин рисовал большую картину, Семен Любимов писал стихи. А пятая была Кэт, — Кэт, которая творила жизнь…
Мы все мечтали о славе, но против нас существовал заговор. Нам возвращали наши творения и советовали принести что-нибудь другое. Но мы все же были добры, веселы и верили в будущее.
Мы даже были счастливы. В двух убогих комнатках нашей мансарды, зябнущие и полуголодные, мы чувствовали себя богатыми и сильными. Потому что мы были молоды. И еще потому, что мы жили другой, нами созданной, жизнью.
— Моя графиня в затруднительном положении, — рассказывал я, когда мы бросали работу и собирались вокруг хромоногого стола. — Надо найти ей выход. Рассказать мужу о своем свидании с Жоржем она боится — это причинит страдание, а ведь она любит мужа. Обманывать она тоже не может — не в ее натуре…
— Наконец я нашел улыбку моей «соблазнительницы»! — радостно возвещал Милин.
— Я хочу в звуках передать зарю… Утреннюю зарю… Восходящее солнце, росу… — рассказывал Жданский.
А Кэт в раздумье говорила:
— Сегодня капитан встретится с солдатом в Люксембургском саду. Я им обоим назначила свидание. В одно время и в одном месте. Что произойдет при встрече? Ведь они в одном эскадроне!..
Чужими жизнями жили мы в нашей мансарде, — в мансарде иллюзий. Создавали задачи и разрешали их, создавали страдания и страдали, создавали радости и радовались.
Жизнь была бессильна против нашего творчества. Бессилен был холод против зноя нашей фантазии. Бедняки, мы были богаче всего Парижа, всего мира! Слабые и непризнанные, мы были всемогущими хозяевами жизни. Смешные, одинокие, заброшенные в своем убогом жилище, мы были гордыми создателями красоты и радостей, величия и счастья.
И когда каким-нибудь чудом заводились в нашей мансарде иллюзий деньги — единственное, чего мы не могли создать своей смелой фантазией устраивался веселый пир, и первый бокал вина выпивался при дружных криках:
— За творчество!
— В чем же твое творчество, Кэт? — спрашивали мы ее часто.
— О, мое творчество самое высокое! — гордо отвечала Кэт. — Мое творчество самое радостное!
— Игра с людьми! — пожимал плечами музыкант. — Кокетство с мужчинами!.. Интрижки, обманы!.. Какое это творчество!
Кэт снисходительно улыбалась:
— Ничего ты не понимаешь!.. Мое творчество прекрасное!.. Разве ваши воображаемые графини страдают? Разве ваши нарисованные девушки любят?.. Мое творчество самое высокое потому, что оно не обман! Вот я появилась среди вас, — говорила она дальше, задумчиво щуря свои многоцветные глаза, — и могу перевернуть вверх дном всю вашу жизнь… Вы построили себе замок, которого не разрушат никакие удары жизни. Вы забронировались несокрушимой броней иллюзий… И вот я пришла и могу сокрушить вашу крепость… Стоит мне захотеть!
— Ну, это ты, брат, шутишь! — возражал художник. — Не думаешь ли ты, что мы влюбимся в тебя и начнем ревновать и ненавидеть друг друга?.. Это ты, брат, шутишь! Вот я возьму кисть и нарисую богиню красоты, самое красоту! Что ты значишь в сравнении с нею?
— А я возьму перо, — говорил поэт, — и воспою прекрасную деву. И никто ее у меня не отнимет!
— Если б я только захотела! — с легкой усмешкой королевы возражала Кэт. — Но я не трону ваш замок. Я не разрушу его. Ведь я сама пришла укрыться под его кровом… Я пришла к вам, как товарищ. Я вошла в ваш союз творящих. Я — жрица, как вы, жрица искусства… пятого искусства, которого вы не признаете. Но ведь оно существует раньше вашего!.. Мое творчество женщины — высокое и сладостное творчество!..
Мы жили, как товарищи, а творчество свое Кэт несла на улицы и бульвары Вечного Города. Там завязывала она знакомства, влюбляла в себя, мучила и терзала, а придя домой — рыдала и рвала на себе волосы, страдая вместе с страдающими по воле ее каприза. Она сталкивала людей и из друзей делала врагов, расстраивала семейное счастье и дарила любовь тем, кто не смел мечтать о ней. И всегда напряженно работал ее ум. Всегда созидала она, комбинировала, гадала. Всегда в ее многоцветных глазах сверкал огонь вдохновения.
— Жестокое твое творчество, Кэт! — говорили мы ей. — Опасное твое творчество!
Кэт смеялась.
— Но где же Кэт?
— Не бросила же она нас?
— Этого не может быть!
— Так, без записки, без предупреждения!
Мы не спали в ту ночь. До рассвета мы ждали Кэт. А когда занялась заря, пошли разыскивать ее… Куда?.. Булавка на дне океана, бедная, никому не известная девушка на улицах Парижа — разве мы могли найти ее? Ведь мы ничего, ничего не знали о ней! Кэт… Без фамилии, без прошлого, даже без национальности: не то итальянка, не то дочь польского эмигранта, только не француженка.
Опустела наша мансарда, словно душа ее отлетела… Только теперь мы поняли, что любим ее… Мало работали. Тоскливо бродили по городу. По вечерам молчали.
Но Кэт вернулась.
— Что с тобой, Кэт?
— Отчего у тебя на голове повязка?
— Почему ты опираешься на палку?
— Где ты была, Кэт? Ведь мы измучились без тебя!
Кэт опустилась на кровать и тихо сказала:
— Вот возьмите… Мне дали деньги там… в больнице… Купите вина…
— Боже мой, Кэт! Ты из больницы?
— С тобой случилось несчастье, Кэт?
— Автомобиль? Может быть, апаш? Или… может быть…
— Или кто-нибудь из твоих героев, Кэт?
Кэт сердито топнула ногой:
— Я хочу вина! Вы слышите? Принесите вино!
Мы замолчали подавленные. Художник и поэт угрюмо вышли из комнаты.
— Побольше вина! Вы слышите? Я хочу много вина! — кричала им вдогонку Кэт.
Жадно проглотила Кэт стакан вина. Дрожащей рукой налила второй и так же быстро выпила.
— Что же вы не пьете? — с внезапной резкой веселостью крикнула она. — Ведь к вам вернулась Кэт! Пейте, пойте, пляшите, говорите тосты! Ведь к вам вернулась Кэт!
Нам было жутко. Но мы наполнили бокалы и подняли вверх.
— За твое здоровье, Кэт! За твое возвращение!
— Нет, нет! Вы забыли всегдашний первый тост в мансарде иллюзий!
Почему-то смущенно и несмело художник провозгласил:
— За творчество!
Кэт вскочила. Ее единственный открытый глаз налился кровью. Она вся дрожала от негодования.
— Проклятие творчеству! — неистово крикнула она.
Мы молча смотрели на нее.
— Проклятие творчеству! — Кэт с остервенением бросила бокал, и, как дребезжащий звон разбитого стекла, вырывались крики обезумевшей девушки. — Слушайте, вы! Рабы творчества! Слушайте… Проклятие творчеству! В нем душа дьявола! Оно хитрое, жестокое и мстительное… Слушайте! Вы думаете, они вам простят, те, кого вы создали? Ваши прекрасные девы, влюбленные графини, доблестные рыцари… О несчастные!.. Будет такая ночь, и они толпой придут к вам и потребуют ответа: зачем вы дали им жизнь? Дали им страдания, думы, наслаждения?.. И они будут душить вас… Царапать вас ногтями… Бить шпагой по лицу… Как тот капитан… Как мой капитан… — и, сразу ослабев, села Кэт и умолкла.
— Бедная Кэт! — тихо произнес кто-то из нас.
Несколько минут мы сидели молча, не смея нарушить спокойствие Кэт.
— Вот смотрите на меня! — вдруг крикнула Кэт.
Быстрым движением руки Кэт сорвала повязку с лица. Страшное, отвратительное в своем безобразии лицо глянуло на нас. Вместо глаза — красная язва… Глубокие черные шрамы изрезали лоб и щеки… Кто-то из нас издал стон, и все мы опустили глаза.
Кэт хохотала.
— Мансарда иллюзий! — кричала она. — Почему же вы не можете сказать себе: перед нами богиня красоты?.. Ха-ха-ха!.. Мансарда иллюзий, а на стене зеркало!.. Там, где иллюзии, там не должно быть зеркала!..
Порывистым прыжком Кэт подскочила к стене, сорвала зеркальце, подержала минуту в руке стеклом вниз, медленно подошла к двери и произнесла глухим голосом:
— В мансарде иллюзий я увижу свое лицо…
Быстрым движением повернула зеркальце стеклом к лицу.
Раздался пронзительный крик. Дверь с шумом раскрылась, и Кэт стрелой понеслась с лестницы.
— Вернись, Кэт!..
— Держите ее!..
— Помогите!..
Мы разбудили весь квартал. Уже не одни, а целой толпой гнались мы за безумной девушкой.
Но Кэт бежала, как вихрь. А Сена была близка…
III. Дружочек
Мы встретились у Павловых: я и этот смешной человек. Этот нелепый человек, в котором все было так забавно-неожиданно. Голубые глаза при черных, как смоль, волосах. Цветные брюки при смокинге. Голосок — я ни разу не слыхал его голоса, но таким представлял его — тоненький женский при огромном росте.
Наконец его имя. Такое неожиданное сочетание имени отчества и фамилии:
— Аполлон Еремеевич Дружочек.
Я знал его давно, но не знал совсем, — ведь это так часто бывает! Маленький человек, не то бухгалтер, не то кассир. Что в нем интересного? Разве только нелепые соединения противоположностей. Аполлон, рожденный от Еремея. И фамилия, как кличка домашнего пуделька: «Дружочек»!
Может быть, я бы и не заметил его, если бы не Нина.
— Дружочек пришел! Дружочек пришел! — радостно кричала она каждый раз, когда Дружочек в своем смешном костюме показывался в дверях гостиной.
Каждый раз бежала ему навстречу. Каждый раз усаживала возле себя, подавая ему варенье, конфеты, и с неясной заботливостью говорила:
— Ну, что же вы, Дружочек, не пьете чаю? Опять задумались, Дружочек?
Конечно, это не было ревностью, но я часто думал о нем.
Почему он такой желанный гость у Павловых? Он, маленький человек, среди профессоров, адвокатов и всяких знаменитостей, к которым в этом доме питали слабость? Почему Нина, моя Нина, краснеет от радости, как только увидит этого нелепого человека?
— Ах, вы не знаете! — по-женски объясняла Нина. — Дружочек! Ведь это одна прелесть, этот Дружочек!
В последнее время он мне стал даже неприятен. Отчего он всегда молчит? И молчит при этом с таким видом, как будто в душе его скрыты Бог весть какие тайны. А на самом деле, вероятно, просто потому, что ему сказать нечего!
Почему при взгляде на любого из сидящих рядом я могу сказать: молод или стар, красив или безобразен, умен или глуп, счастлив или несчастен, образован или невежда? А при взгляде на Дружочка ничего не могу определить, ничего не знаю… ничего!
Почему никто не зовет его по имени и отчеству, как других, а просто по фамилии, и при этом без прибавления «господин» или «мсье»?.. И выходит, что все обращаются к нему с нежной лаской: «дружочек!»… Положительно, он стал мне неприятен!
Но судьба свела нас в самый прекрасный день моей жизни.
Рассказать ли, почему этот день был самым прекрасным днем моей жизни? Историю этого дня я мог бы написать нотами, и долгие часы держала бы вас в очаровании музыка моей души. Историю того дня я нарисовал бы красками, и перед этой сказочно-прекрасной картиной дрогнуло бы каждое сердце. Но историю того дня я не могу рассказать словами. Словам нужны события. А ведь случилось так немного! Было сказано только одно слово. Но это слово было:
— Люблю!
Это слово было сказано не устами, а взглядом, коротким и ярким, как молния. Но пронесясь молнией, этот взгляд зажег надолго ровный и ясный свет в моей душе. Вся радость мира, счастье бытия, величие бессмертия, красота воскресения проникли в мою душу с этим взглядом…
За столом у Павловых было людно, шумно и весело. Был званый вечер. Собрались все знаменитости нашего города и приезжий музыкант, прославленный на весь мир. Дамы в светлых платьях, с цветами в волосах и на груди, мужчины во фраках, с цветами в петлицах, блестящее общество, богато убранный стол, искристые вина, остроумная беседа, веселый смех — какое им дело до меня, до того, что свершилось в моей душе? И мне до них нет дела. Они — фон, светлый, смеющийся фон для нее, для моей любви. Пусть смеются, пьют, радуются. Они — чужие мне. Но они — часть того мира, что полюбила моя душа. И я люблю их.
В эту минуту взглянули на меня голубые глаза Дружочка.
Еле заметная улыбка промелькнула в углах его безволосых губ. Никогда не видел я такой улыбки. Это было дружеское приветствие единственного человека, видевшего, что про изошло в моей душе. Это было мягкое, почти неуловимо-радостное поздравление. Это была трогательно-осторожная ласка старого, как мир, все видавшего, все пережившего, со всеми страдающего и празднующего и на мою радость нашедшего отклик…
Я подошел к нему и произнес одно слово:
— Дружочек!
Хотел поцеловать его лицо, ставшее вдруг родным и милым, но удержался: зачем посвящать тех, чужих? Крепко пожал ему руку и повторил это имя-ласку:
— Дружочек!
Когда я вышел на улицу, занималось утро. Утро праздничного дня.
Домой я не пошел. Слишком радостно было на душе для того, чтобы запереться одному в моей мрачной комнате.
На улице уже начиналась жизнь. Встречались прохожие, одетые по праздничному, с светлыми лицами. И небо жило, трепетно и молодо, озаренное румянцем счастья, небо весеннего праздника… Ноги переступали легко, и все тело жаждало движения. Хотелось броситься вперед, бежать, кувыркаться, громко хохотать, ощущать жизнь, воздух, свое собственное тело, упиться радостью… И мысль работала необыкновенно легко, с новой ясностью и смелостью.
Хотелось говорить.
Вдруг я заметил шагающего рядом со мной Дружочка.
— Дружочек! — обрадованно крикнул я. — Откуда вы взялись, Дружочек?
Он, как раньше, улыбнулся углами губ и ничего не ответил.
Я сам ответил себе:
— Дружочек! Я знаю, откуда вы взялись! Вы пришли, как эта заря. Оттуда, из океана неразгаданных тайн!.. Вы удивительный, Дружочек! Мне кажется, вы не человек, вы часть природы, мира, космоса… Вы везде, Дружочек!
Он шел рядом со мной, нога в ногу. Смотрел мне в лицо, и от взгляда его голубых глаз лилась в душу радость.
— Дружочек, — заговорил я опять, — расскажите мне о себе! Я хочу знать вас, понять вас. До сегодняшней ночи вы были для меня совершенной загадкой. У меня даже не было любви к вам, да, любви не было!.. Какая дикость! Сегодня я впервые увидел вас, Дружочек. И я хочу все знать о вас, Дружочек!
Дружочек молчал. Шел рядом, улыбался еле видной улыбкой и молчал.
— Мне кажется. Дружочек, — опять сам себе отвечал я, — мне кажется, что вы бессмертны. В ваших глазах отразились тысячелетия. Вы видели зарождение человечества, все грехи человечества, все страдания его, все радости его. И ничто вас не удивляет, Дружочек! Вы знаете, что было и что будет. И с мягкой улыбкой снисходительного сочувствия вы смотрите на нас, страдающих, борющихся, любящих, ждущих! На нас, повторяющих в миллионный раз предначертанный путь человеческого бытия и думающих, что они проходят этот путь первые и впервые! На нас, любящих и страдающих, как будто до нас не было любви и страдания, как будто каждый из нас один в мире, начало и конец его!.. Вы смотрите на нас, как смотрит вечность. Мы кажемся вам маленькими, жалкими, ограниченными. Но вы любите и жалеете нас. Когда отчаяние покрывает для нас покрывалом смерти весь мир — вы знаете, что мир видал отчаянье глубже нашего и пережил его. Когда радость зажигает в нашей душе зарю грядущего, и надежда рисует картины нового — вы знаете, что уже многие тысячелетия тому назад жило это новое!.. Вы смотрите на нас взглядом вечности и снисходительно жалеете нас. Вы — символ вечности, Дружочек!
Дружочек шел рядом со мной. Смотрел на меня ясными, умными, кроткими и странно внимательными — словно они не только смотрят, но и слушают — голубыми глазами.
Но молчал.
Улыбаясь углами безусых губ, ступал мягкими шагами и молчал. Казалось, если я буду ходить по улицам города еще часы дни, годы он будет сопровождать меня, улыбаться и молчать… И я уже не ждал ответа.
— Мне кажется, Дружочек, — говорил я дальше, — мне кажется, что вы — вездесущий. Это хорошо, что вы молчите. Вы существуете не для того, чтобы говорить, а для того, чтобы говорили другие при виде вас. Вы — олицетворение мировой совести. При вас, в вашем присутствии угасают злоба, зависть, жадность, все проявления эгоизма, как перед лицом вечности. Мелкими и жалкими становятся требования нашего «я», и новая гордость вырастает в душе. Гордость общения с вами, олицетворяющим вездесущее и бессмертное. Вас все любят, Дружочек… Разве можно вас не любить? Без вас жизнь была бы безысходно мрачной. Вы несете всем утешение… Это хорошо, что вы молчите, Дружочек! — продолжал я, увлекаясь странными мыслями, овладевшими мною, — настоящее утешение не в словах. Ваш взгляд, Дружочек, говорит громче и яснее слов. Отчаяние растает от вашей улыбки, как лед от улыбки солнца. От этой удивительной вашей улыбки тысячелетнего старца с ясными глазами, так много видевшими! Ведь эти голубые глаза видели мучения первых христиан, растерзанных на арене Колизея и сожженных на улицах Рима… Правда, Дружочек? Ведь ваши голубые глаза видели страдания умирающих голодной смертью, заживо погребенных, замученных в подвалах инквизиции, пожираемых проказой… Правда, Дружочек? И когда душа страдающего, душа отчаявшегося встретит ваш взгляд, оставшийся светлым, несмотря на все, что он отразил, стыдно делается страдающему и отчаявшемуся, стыдно своих маленьких страданий и смешного отчаяния. Вы — великое утешение, Дружочек, и это огромная радость, что вы живете среди нас, Дружочек!
Дружочек молчал.
— Вы — смысл жизни, Дружочек! — говорил я, все более возбуждаясь его молчанием и не меняющими выражения глазами, упорно смотрящими на меня. — Через вас наши надежды, наши порывы, наши видения!..
Дружочек молчал.
— Вы — символ. Я не верю, что вы живой человек, как я, как все. Что вы Аполлон Еремеевич Дружочек, бухгалтер торгового дома братьев Шмалаевых. Не верю! Вы — символ. В другую эпоху и в другой среде вас признали бы пророком. В ваших глазах прочли бы учение о жизни и смерти, о природе и человеке, о преходящем и вечном. Вам бы молились и преклонялись бы пред вами в другую эпоху и в другой среде… Но вы нужны нам и теперь. В нашу эпоху и в нашей среде. О, может быть, нужнее, чем когда бы то ни было и где бы то ни было!.. Слушайте, Дружочек! — восторженно кричал я, — мы все поняли вас! Все, кто хоть раз встретил ваш взгляд. В вас мы нашли новый источник радости, новый родник творчества! При вас просветляются лица и зажигаются глаза, Дружочек!.. Я не верю, что вас дала нам природа, что вы родились и живете рядом с нами. Может быть, вас создала наша творческая фантазия. Ведь вы нам нужны. Ведь вы — оправдание и смысл нашей жизни. Жизни для вечности, смерти для бессмертия, маленьких страданий для великих радостей, маленьких радостей для великой скорби. Вы — наш союз с миром, Дружочек!
Дружочек молчал.
Уже проснулся город.
А может быть, он и не спал в ту великую ночь. Только выжидал за окнами домов, пока взойдет солнце. Только притаился, накопляя радость, чтобы выйти на улицу готовым к встрече солнца весеннего праздника.
Город надел праздничный наряд, радостно засмеялся смехом колоколов, заблестел улыбающимися лицами, заговорил шелестом платьев, стуком колес, ударами шагов. Светел и весел был город в то утро.
А я все ходил по улицам. И рядом со мной Дружочек.
— Скажите же, Дружочек, хоть одно слово! — просил я.
Дружочек молчал.
— Я хочу слышать звук вашего голоса! Только одно слово. Одно слово, Дружочек!
Я устал уже от долгого хождения. Ноги сами привели меня к дверям моего дома.
Дружочек шел рядом со мною, и на его лице не видно было усталости. Тот же ясный взгляд и та же удивительная, еле уловимая, улыбка.
— Дружочек! — умолял я, — одно только слово! Я хочу знать, существуете ли вы на самом деле, или вы — создание моего воображения? Отзовитесь, Дружочек!
Дружочек молчал.
Я протянул ему руку. Он крепко пожал ее и шире улыбнулся.
Чтобы яснее и полнее ощутить его существование, я обнял его голову и потянулся к нему губами. Его поцелуй был ровный, спокойный, отчетливый, как его взгляд.
Я скрылся в дверях моего дома. Потом, из окна, я видел, как медленно удалился Дружочек.
Должен ли я рассказать маленькую подробность о Дружочке, которую я узнал в тот же день от Нины? Эта подробность не имеет большого значения, но без нее мой рассказ не будет закончен.
Я узнал, что Аполлон Еремеевич Дружочек от рождения немой.
Но не все ли равно? Я не хочу знать, почему он молчал в то прекрасное утро моей любви. В моей памяти он остался таким, каким нарисовало его мое воображение. И до сих пор стоит передо мной образ Дружочка и молчанием своим говорит мне о смысле жизни.
«Нива» № 48, 1913 г.