Николай Минский «У отшельника»
От поселков людских во все стороны Разбежались дороги бойкие, А как только дошли до темных лесов, Испугались они, призадумались И одна за другой отставать стали. Только две дорожки отважились, Вошли в трущобы лесистые, И то крадучись, извиваючись. Как дорожка побольше влево взяла — К Жигулевским горам, к Волге матушке. Протоптали ее люди беглые, И вела она к стану теплому Степана свет Тимофеича, По прозванию Стеньки Разина. Сам батюшка на бугре сидел, В золотом кресле с насечкою. Он помахивал платком шелковым, Считал свое войско несметное, Равнял свои легки лодочки. Уж он Астрахань брал, Самару брал, Не поклонился городу Саратову, Уж он строил полки удалые На Москву идти златоверхую. А люди вольные все сходилися. Принимал атаман их ласково, Всем одежу дарил казацкую, Ружьецо давал самопальное. А дорожка поменьше вправо пошла В глушь великую, к малой келии, Где спасался праведник свят-человек. Протоптали ее люди бедные, Богомольные крестьяне серые. Выходили они весной да осенью Спроведать старика одинокого, Снабдить его хлебом-овощем. Встречал их старик ласково, Принимал дары доброхотные, Словами добрыми их отдаривал: — Живите, люди, во смирении, А тело держите в строгости. Через тело душа загрязнилася, Через тело душа очищается. Ох, страшны вы леса, леса темные, А побелеете, — и того страшней. Приумолкнете — берет оторопь, Разбушуетесь — бежать некуда. А в ту пору лето шло к осени, И осень стояла и гневалась. Из-за тучи месяц поглядывал, Как осень воюет темный лес. Затрещало в лесу, гул пошел. Звери большие в берлоги забралися, Звери меньшие по норкам попрятались. А в келье у старого инока Еще светит лучина поздняя. Стоит старик пред иконою, Натруждает спину веригами, Кладет поклоны неспешные, И молитва из сердца чистого В полуночный час бьет пред Господом Что прозрачный ключ во сыром бору. Вдруг раздался в дверь могучий стук, И, нагнувшись, вошел человек чужой, Ни молод, ни стар, вида грозного, Чеканным оружьем увешанный. Оглянулся старик, дивуется: Святой иконе гость не кланялся, С ним, хозяином, не здоровался, Стоит у притолки, осклабляется, Говорит речи неучтивые: — Ай вот ты какой, богатырь лесной, Великан с кувшин, борода с аршин И зверья — воров тебе не боязно. А и вот твои хоромы пышные. Принимай — встречай гостя незваного. Поднимался старик, слово вымолвил: — Я и ростом мал, я и силой слаб, И злой ворог ходит около. И хоромы мои не пышные, Сорок лет стоят, еле держатся. И убранство в них не богатое: Деревянный крест-самодельщина, Икона медная письма темного, Для меня, старого, сосновый гроб, Для гостей честных скамья дубовая. Присядь, отдохни, не побрезгуй мной. Боярин ли ты иль боярский сын, Угощу чем есть, на путь выведу. Скинул шапку тогда гость неведомый, На скамью опустился дубовую И слово не пустое вымолвил: — Не боярин я, не боярский сын, А имя мое тебе чай ведомо. Зовут меня Степан Тимофеевич, Прозывают Стенькой Разиным. Я не сбился с пути, не умаялся, А пришел к тебе, старче праведный, Принес тоску-печаль непосильную И разбойную мою исповедь. Только знай наперед и запамятуй: Перед кем я, Стенька, исповедуюсь, Не глядеть тому на солнце ясное. Я ссеку ему буйну голову, Схороню свой стыд, свою исповедь. Хочешь выслушай, хочешь прочь гони. Тут отшельник брал деревянный крест, Становился перед грозным молодцем, Тихо вымолвил: исповедуйся. Начинал говорить Степан Тимофеевич: — Не брала меня сабля персидская, Не берет меня пуля московская, А взяла меня, руки связала мне Молода сирота бледнолицая, Боярская дочь полоненная. Повстречались мы с нею не в добрый час: Я на мачту вешал отца ее, Водоливов сажал на дно реки, Разгромил корабли государевы, Подуванил в круг золоту казну, А боярскую дочь взял в любовницы. Притомился я за день, умаялся, А под вечер пошел к полоняночке. Поглядел на нее и диву дался: Не видать в глазах у ней бабьих слез, Не воюет с судьбой неминучею, Не боится меня, не брезгает мной, А живет про себя, тихо светится. Такова ли свеча воска ярого: Куда хошь поставь, знай горит себе. Такова ли река многоводная: Все таит на дне и бежит-блестит. Полюбилась мне дочь боярская. Обрядил я ей светлу горницу На большом корабле моем Соколе, Наряжал ее в шелки легкие, И была она, что княжна твоя. Так княжной ее и прозвали мы. На меня глядит взором радостным, Не бежит от ласк, не ласкается, По ночам не спит, Богу молится. И не понял я, невдомек было, Что змею отогрел подколодную. Догадался потом, да не вовремя. Как под Черным Яром, под городом, На меня повел рать несметную Астраханский князь Иван Семенович. Повстречались тут струги легкие, Завязался бой, да нешуточный. Тут-то в первый раз и почуял я, Что попорчен княжной, злою ведьмою. Не могу глядеть на горячу кровь, Не слушал бы крики предсмертные. Смотрят в душу мне глаза ясные, Не мигаючи, словно молятся, Леденят меня грустью-жалостью. Тут садился я на ступенечку И с самим собой таку речь завел: — А и плохо, брат, Степан Тимофеевич! Казаку беда, если хворь придет, Того хуже — попасться к ворогу, Всего горьше — спознаться с жалостью. Кто жалеть начнет, тот негоден стал, Словно дерево с червоточиной. Славу добыл бы, жалко недруга, Поохотился б, жалко птиц-зверей, Погулял бы сам, жаль травы-цветов Протомится он, да промается, Себе в тягость, всем в посмеяние. Опоила тебя княжна хитрая, Захотела мстить за отца-друзей. Наточи скорей шемахинский нож, Поверши ее, ведьму лютую. Такову я речь про себя держал, А взамен того пошел в горницу. За стеной слыхать — режут головы, А княжна моя тихо молится. Не видать в глазах у ней бабьих слез, Не боится меня, не брезгает мной, А живет про себя, точно светится. И махнул я рукой: будь, что быть должно! Без меня резню и прикончили. Как собрались мы, как отгрянули Воевать царство Астраханское. Не белы бабуры, не лебеди, Выплывали лодки парусны, А конники шли крутым берегом. Широко Волга разливалася, Высоко небо засинелося, Далеко пески зажелтелися. Тут совсем от своих отбился я. Во казацкий круг не хаживал, С есаулом советов не держивал, Стыдился ребятам в глаза глядеть. Пропустил я вперед легки лодочки, Сам с княжной моей прохлаждаюся. Уродилась она пригожая, Выгналась длинная да складная, Расцвела тогда, зарумянилась. Как сидим вдвоем с ней на палубе, Распахнет она шею белую, На меня глядит, смотрит в синю даль, Провожает свои думы девичьи. И не просит о чем и не жалится, А глаза без слов молят-шепчут мне: — Полно, милый друг, да разбойничать, Проливать ли кровь христианскую. Погляжу на нее и раздумаюсь: «Обернуться бы нам двумя пташками, Улететь бы за море Хвалынское, Свить бы гнездышко во темном-саду, Баюкать бы нам малых деточек, И жить-поживать от людей вдали!» Как мы прибыли, как причалили, Увидали тут город Астрахань. Золотились церковные маковки, Поднимались башни грозные. Тут бы сняться мне, налететь орлом, А я день прозевал, и другой прошел. Не могу отойти от княжны моей, Не хочу глядеть на горячу кровь, Не слушал бы крики предсмертные. И случилось под вечер второго дня, На большом корабле моем Соколе Собирались казаки старшие. Пришли хмурые, неверные, Усища на груди повесили И ждут и недоброе думают. Поднимался Чертоус, есаул младой, Поклонился мне в пояс и вымолвил: — Позабыл ты нас, батюшка, любить не стал Променял на девицу бледнолицую, Завел нас на чужую сторону. Отвечал я Василию Никитичу: — Не забыл я вас, как допрежь люблю, Да пала мне на сердце грусть-тоска, Сковала мою волю молодецкую. Тут старый казак, запорожец Боба, Подошел и сказал слово умное: — Не вчера урядилась вольница, А держится старым обычаем. Николи среди стана казацкого Духа бабьего не терпелося. Изведи эту погань нечистую, Послушай казака бывалого. Послушал я их, пораздумался, Отправился в светлу горницу. А княжна моя ровно дожидается. Стоит среди горницы, не мечется, Не видать в глазах у ней бабьих слез, Не воюет с судьбой неминучею, Не боится меня, не жалится, А живет про себя, тихо светится. Не выдержал я, наверх выскочил, И стою и клоню буйну голову. Подошел ко мне Фрол Тимофеевич, Удалой казак, мой младший брат, В руке держит чару полную. Сам слово говорит неразумное: — Выпей, брат, и вершай, что надобно. Оттолкнул я тогда руку братнюю, Оглянулся на зорьку вечернюю, На Волгу, на далекую Астрахань. Без ветра плывет колокольный звон, Затуманилась Волга раздольная. Ворочался я в светлу горницу, Помолился пресвятой Богородице. И чудо свершилось великое. Не утерпела ведьма хитрая, Испугалась меня, просить начала. Отскочила, руки уставила, Сама шепчет-задыхается: — Не меня пожалей, бесталанную, Пожалей дитя наше общее, Что под сердцем ношу, неповинное. Как взмолилась она, я здоровый стал. Тут хватал я ее на руки, Одной ли рукой поперек тела, А другою рукою — за голову, И рука в волосах запуталась, В волосах ее мягких-шелковых. Выбегал я с ней на край палубы, Раскачал на руках и вымолвил: — Волга-матушка, воля казацкая, Дала ты мне серебра-золота, Наделила меня славой-почестью, А ничем я тебя не отдаривал. На — возьми! Ни крика, ни голоса. Только волны плеснули, возмутилися. Замолчал Степан Тимофеевич, Молчал старик не шелохнулся, И оба они не приметили, Как лучина погасла, задымилася. Стало в келье темным темнехонько, А им кажется, что светлым-светло. Продолжал говорить атаман лихой: — Как покончил я с ведьмой хитрою Так сразу-то мне и полегчало. Стала в радость мне кровь горячая, Веселить стало зелено-вино. Уж я вдосталь тогда напотешился, Волю дал застоявшимся силушкам. Порубили, посекли мы в ту пору Ни мало ни много пятьсот голов, Разгромили царство Астраханское, Садились потом в легки лодочки, Воевать пошли царство Московское. Тут худо со мной и приключилося. Как ступил я на белую палубу, Как завидел я Волгу матушку, Ко мне старая хворь привернулася. Только лягу-засну, и навалится. Долит меня сила бесовская, Сидит предо мною княжна моя, На руках качает ребеночка. Припадаю, целую, держу ее, Но приходят люди неведомы, Хватают мать со ребеночком И несут на окраину палубы. Сидючи на постели просыпаюся, А в ушах чей-то крик разливается. И не с кем делить мне грусть-тоску, И некому горе повысказать. Тут задумал пойти я в темны леса, В келью тихую, к старцу отшельнику. У отшельника в келье дышать легко, Нет буйства, ни злобы, ни жалости. Там цветы расцветают райские, Голоса там слышатся ангельски. И пришел я к тебе, старче праведный, Принес тоску-печаль непосильную И разбойную мою исповедь. В ту пору старик высекал огонь, |
«Северный вестник» № 2, 1896 г.