Виктор Бибиков «Кумир»

I

Пароход дрожал от сдерживаемых паров. Здесь река делала узкий поворот, и белопесчаный, далеко обнажившийся берег заставлял предполагать неожиданную мель. Но дело обошлось благополучно, пароход прошел опасное место, и опять на много верст потянулись однообразные виды: заливные луга по левой стороне, среди которых блестели озера, похожие на болота, и болота, похожие на озера, да невысокие песчаные холмы, поросшие кое-где мелким кустарником, по правую сторону, все это под голубым безоблачным небом, откуда высоко поднявшееся солнце жгло почти отвесными лучами.

На пароходе было много народу: рабочих, крестьян и евреев на открытой палубе третьего класса и очень мало публики в первом и втором классах.

В первом классе был всего один пассажир, высокий молодой человек лет двадцати пяти, бледнолицый с черной бородкой, остриженной модным клином. Он был одет в клетчатый серый ульстер с поясом назади и шелковую дорожную шапочку. Расстегнутое пальто позволяло видеть короткую черную блузу с выпущенным отложным воротником мягкой голубой рубахи.

Пользуясь своим одиночеством в каюте, он лежал на бархатном малиновом диване, облокачиваясь на подушку, завязанную в коричневый плед, и скрестив свои ноги, обутые в лакированные летние башмаки.

В дороге он уже проводил четвертый день: первые три дня в вагоне и этот последний день, с шести часов утра, на пароходе. Он очень устал, а впереди еще оставалось ехать часа три водою, да двенадцать верст лошадьми.

Алексею Львовичу Дунину на вид нельзя было дать больше двадцати трех-двадцати пяти лет, на самом деле ему исполнилось недавно уже все двадцать восемь лет.

Узкие плечи и вся его худощавая фигура вводили в заблуждение с первого взгляда, но кто пристальнее всматривался в лицо Дунина, замечал и тонкие, точно прорезанные морщины на лбу, и усталые серые глаза, и бледные губы, и этот вялый оттенок кожи, который нередко встречается у большинства петербургских молодых людей.

Дунин и был петербуржцем. Правда, он родился в Малороссии, в деревне, куда он теперь ехал, но его, еще пятилетним мальчиком, отвезли в столицу, где он воспитывался, учился в гимназии и университете, где и поступил на службу и откуда только теперь выехал в первый раз за всю свою жизнь.

Мать и отец Дунина давно умерли, оставив ему очень мало денег, которых едва хватило дотянуть гимназический искус, и с первого курса университета он был предоставлен самому себе. Особенной нужды он не узнал. Он одним из первых вышел из гимназии и до окончания университетского курса сохранял и поддерживал связи с гимназическим начальством: инспектором, директором, наиболее влиятельными учителями. Эти связи помогали ему доставать выгодные уроки, и в таком изобилии, что он не был в силах принимать всех предложений и передавал некоторые из них своим товарищам, что, в свою очередь, создало ему престиж в приятельском студенческом кругу и установило ему славу «доброго малого», человека, «всегда готового помочь и поддержать» и т. д.

Когда он вышел из университета с кандидатским дипломом в руках, он также легко получил сразу штатное место в судебном ведомстве, как прежде получал выгодные уроки. И нельзя сказать, чтобы Дунин прибегал к заискиванию, лести, или другим недостойным и столь обычным способам уловления протекции, нет, — секретарское место у прокурора он получил, благодаря содействию самого прокурора, двух сыновей которого Дунин незадолго до своего выхода из университета блестящим образом приготовил в училище правоведения. Знал он также, что первое вакантное место товарища прокурора в петербургском округе (в провинциальную глушь он не хотел забираться) принадлежит ему, и спокойно ожидал назначения.

Он никогда не мечтал о блестящей карьере, власть и чиновничий почет не представляли для него приманки, но он был твердо убежден, что порядочному человеку необходимо иметь определенное положение и три-четыре тысячи рублей в год в зрелом возрасте, пять-шесть тысяч в еще более зрелых летах и спокойную старость, обеспеченную солидной пенсией. Он знал, что все эти блага дает казенная служба, и еще на университетской скамье решил служить, а не заниматься адвокатурой, где все зависит от случайности, сопряженной с риском, зачастую с не совсем благородным риском. Дунин был брезглив, чистоплотен и, по-своему, честен.

II

Молодости, как поэтической поры жизни с рядом увлечений, ошибок, восторженных мечтаний, первой любви, не было у Дунина.

В гимназии он не коллекционировал, подобно своим товарищам, почтовые марки, перья, или портреты театральных и иных знаменитостей. Не мечтал он также, под влиянием чтения Майн Рида, Эмара и Жюля Верна, о необыкновенном нарезном штуцере, делающем в минуту выстрелов сто или более, белом выносливом мустанге, на котором без отдыха и корма можно скакать трое суток; бегство в Америку для сражений с индейцами, о котором грезила добрая половина его сверстников, казалось ему, двенадцатилетнему мальчику, детской затеей, как равно он плохо верил кораблю капитана Немо и не понимал, какой интерес может представлять подводное плавание.

Но он внимательно читал все эти книги, так волнующие умы школьников: ему не хотелось отставать ни в чем от своих однокашников, но, выслушивая восторженные похвалы своего соседа какому-нибудь «Всаднику без головы», он про себя пожимал плечами и отделывался неопределенными ответами.

Стремление ни в чем не отставать от товарищей доводило его даже до того, что он принимал участие в общих играх. Увлеченные крокетом или бросанием мяча, дети не замечали, с каким равнодушным видом Дунин загонял молотком свой шар в железные дужки, как иногда неохотно он бежал за мячом, брошенным, по его мнению, чересчур далеко, и как мало трогали его выигрыш или проигрыш партии.

Однако, он не знал скуки. Может быть, причина крылась в недостатке свободного времени. Природа не наградила его особенными способностями: памятью, восприимчивостью, умением сосредоточиться. Каждый выученный урок стоил Дунину значительных усилии. Школьного честолюбия у него не было, но он в первый же год гимназической жизни понял, как тяжело отзывается пропуск любого урока: догонять трудно, несносно и много нужно силы воли для того, чтобы заставить себя повторять или вновь учить зады.

Университет, казалось, давал больше простора, но Дунин и здесь сохранил гимназический режим, который сослужил ему немалую службу при первых же экзаменах. Он не только основательно знал пройденное, но и каждый профессор не без удовольствия убеждался, что этот студент не пропустил ни одной лекции и тщательно усвоил манеру преподавателя.

Кроме того, почти все свободное время поглощали репетиторские обязанности.

Но и в университете Дунину не хотелось отставать от товарищей. Увлекались они русской оперой, и Дунин ходил слушать любимого тенора или известную певицу, чьи имена постоянно повторялись в студенческих разговорах.

Правда, он не влюбился ни в одну примадонну и не купил ни одного портрета тенора в «коронной» роли, a так как средства позволяли ему брать кресло в партере, правда, в последних рядах, то он и не принимал никакого участия в овациях, устраиваемых в райке или у театрального подъезда студентами однокурсниками.

По рукам студентов ходили литографированные или гектографированные произведения знаменитого писателя. Дунин читал внимательно и эти произведения, но в спорах, возбужденных той или другой повестью, не участвовал, и даже не без некоторого колебания подписал, впрочем, очень неразборчиво, свою фамилию на адресе, отправленном писателю от университетской молодежи.

Знакомых, семейных домов, которых он был бы частый посетитель, Дунин избегал. Разумеется, родные его учеников, довольные добросовестным отношением Дунина к их детям, нередко приглашали его на вечера, обеды, семейные праздники. Он принимал приглашения и, облеченный в новехонький сюртук, или фрак, отбывал эту повинность и присутствовал на каком-нибудь вечере с танцами под фортепиано, или именинном торжестве. Но для сближения он не делал ни одного шага и так как он не танцевал, за барышнями не ухаживал и в карты не играл, а, сидя на стуле где-нибудь в стороне, равнодушно посматривал на суетливую толпу незнакомых ему гостей, то его посещение вызывало следующий краткий диалог хозяев дома.

— Знаешь, — говорил глава дома своей супруге, — мы, кажется, особенного удовольствия не доставили Дунину своим приглашением?

— Я уверена, что не только особенного, но и никакого удовольствия…

— Да, да! Но, во всяком случае, честь предложена… В следующий раз можно обойтись и без него, хотя, как репетитор, он вне всяких упреков.

— Конечно, — живо поддерживала супруга, — другого такого днем с огнем не найдешь. Посмотри, как Ваня стал учиться с тех пор, как мы послушались инспектора, да взяли Дунина!

— Что и говорить! Надо будет к Рождеству подарить ему часы или серебряный портсигар.

Такими разговорами обыкновенно кончались все попытки привлечь и обласкать Дунина.

Он поддерживал и сохранял приятельские отношения с товарищами студентами и даже с некоторыми был «на ты».

Но эта короткость не влекла за собой обычных последствий. Ни с одним из своих сверстников он не вступал в откровенные беседы, ни перед кем он не разоблачался, потребности исповеди или самобичевания, столь свойственной молодым людям, Дунин никогда не испытывал.

Он ходил на студенческие вечеринки и вел себя там точно так же, как на вечерах и обедах родителей своих учеников с той разницей, что в товарищеском кругу он иногда позволял себе поддержать спор или разговор каким-нибудь в высшей степени уклончивым замечанием или возражением, благоразумно умолкая, когда спор этот достигал своего апогея. В разгаре таких споров увлеченные молодые люди, разумеется, не замечали молчания Дунина, и его поведение никого не стесняло и никому не казалось предосудительным. Молодежь, занятая собой, не наблюдательна, а потому никому и в голову не могло прийти заподозрить товарища в каком-нибудь расчете.

Впрочем, несмотря на твердо принятое намерение ни в чем не отставать от своих товарищей, Дунин наотрез отказывался принимать участие в обществах или кружках, устраиваемых студентами, и объяснял свой отказ недостатком времени. На сходках он появлялся лишь под влиянием крайней необходимости и спешил уходить из сборища, едва только речи ораторов, по обыкновению принимали неблаговидный, по мнению Дунина, характер. Однажды товарищам удалось затащить его на одно из собраний недавно открытого «общества взаимного саморазвития». Там читали каждый вечер, согласно уставу общества, одно из классических произведений и затем возбуждались прения, руководимые председателем.

В то собрание, которое посетил Дунин, на очереди был «Фауст» Гете.

Пока читали вслух некоторые сцены трагедии, Дунин по возможности внимательно слушал, но чтение скоро окончилось, и тотчас же возникли горячие споры и разговоры, темой которых было все, что угодно, кроме вечного произведения.

Молодая девушка, слушательница высших женских курсов, прельщенная интересной бледностью Дунина и его вьющимися черными волосами, попросила хозяина дома познакомить ее с Алексеем Львовичем и, едва только они сели рядом, как она, мечтательно закатив глаза, спросила своего соседа взволнованным голосом:

— Как вы думаете, что лучше, бытие или небытие?

Дунина так смутил неожиданный вопрос, что он, густо покраснев, во все глаза посмотрел на молодую девушку и не сказал ни слова, а она, не ожидая ответа, продолжала:

— Я убеждена, что в небытии бездна прелести!

Дунин не знал, куда ему деться от непрошеной собеседницы, она же, нимало не обращая внимания на то, что ей приходится говорить одной, сыпала вопрос за вопросом.

— Как вы думаете, кто выше: Будда или Лев Толстой? Неправда ли, Шопенгауэр уже устарел и в нем есть что-то ограниченное? Какая досада, что Надсон так мало пишет…

По счастью Дунина, к ним подошел распорядитель вечера отбирать голоса: что читать в следующее заседание — Гамлета или «Разбойников» Шиллера? Молодая девушка заспорила с распорядителем, а Дунин, воспользовался удобным случаем, ушел в противуположный угол комнаты, хотел выпить стакан чаю, но, сообразив, что поклонница Надсона, чего доброго, станет его разыскивать, ни с кем не прощаясь, ушел домой.

Это была первая и последняя попытка товарищей Дунина завербовать его в какое-нибудь общество, — больше он не появлялся ни на каких вечерниках, или заседаниях разных обществ, основывавшихся несколько раз в течении курса с тем, чтобы, просуществовав месяца два-три, рухнуть, предварительно рассорив между собою большую часть учредителей и участников.

Но Дунин долго не мог забыть единственного своего посещения общества взаимного саморазвития и, вспоминая о нем и молодой девушке, добивавшейся узнать, кто выше, Будда или Лев Толстой, воображал ее почему-то с остриженными волосами и в синих очках.

III

Кандидатский диплом обрадовал Дунина. Наконец, он порвет со школой, товарищами, наконец, он свободен от необходимости выслушивать всевозможные излияния, ссужать деньги без отдачи, наконец, он может жить так как хочет, без боязни прослыть отсталым, консерватором, или карьеристом.

Ко дню выхода из университета у него была скоплена небольшая сумма на первое обзаведение. Прощайте меблированные комнаты Васильевского острова с неизбежным клеенчатым диваном и такими же креслами, в белых коленкоровых чехлах, трясучие этажерки, рассыхающиеся и стреляющие по ночам платяные шкафы, зловонная и грязная черная лестница, вечный кухонный запах, ссоры и споры с квартирной хозяйкой, неряшливой и ленивой горничной, прощайте кухмистерские с подгорелыми бифштексами, супами «жульенами», приготовленными из жирной воды с прогорклыми пирожками, прощай университет!

Дунин нанял две небольших комнаты на Шпалерной улице, поближе к окружному суду. При его квартире была даже миниатюрная кухня и отдельный ход, правда со двора, но все-таки отдельный, и первой хозяйственной покупкой Дунина был заказ медной дощечки со своим именем и фамилией, которую он, не доверяя дворнику, предлагавшему свои услуги, привинтил собственноручно к двери собственной квартиры.

Он подумывал уже о найме лакея, кстати его можно было бы поместить в кухне, но он вспомнил вечные жалобы всех своих знакомых о развращенности петербургской прислуги, и план этот не был приведен в исполнение. Его осуществлению, кроме дурной репутации петербургских слуг, помешала жажда самостоятельности, которой томился Дунин: лакей все-таки человек и с ним пришлось бы поддерживать отношения, хотя бы отношения господина к слуге, но, во всяком случае, стеснительные отношения.

Мыла полы, убирала комнаты и ставила самовары жена дворника, ее же или ее мужа всегда можно было послать за редкими покупками.

Как приятно щекотало Дунина впервые испытанное им чувство собственника. В университете, принимая хоть изредка товарищей у себя на дому, Дунин почему-то стеснялся заводнить «обстановку», покупать мебель, да и какую мебель ни поставь в номере меблированных комнат средней руки, он всегда останется тем же грязноватым номером.

Зато теперь, в собственной квартире, с заново наклеенными обоями и выкрашенными полами, как приятно покупать и устанавливать каждый стул, каждый столик, как приятно вбивать каждый гвоздь для самой скромной чугунной вешалки.

Первый год службы в камере прокурора пролетел, как пишут в романах, почти незаметно. Все-таки Дунин был молодой человек и, несмотря на свою выдержку, еще желторотый молодой человек.

Занимала его и собственная квартира с отдельным ходом, занимала и каждая купленная чернильница, или пепельница, занимали и новые служебные обязанности, начиная от форменного вицмундира и кончая подписыванием своей фамилии на официальных бумагах.

Работы по канцелярии было немного, и на первых порах прилежный Дунин успевал часа в два оканчивать все занятия, но и собственный опыт и сослуживцы внушили ему, что быстрота не ведет ни к чему: все равно, из канцелярии нельзя уходить ранее положенного часа, да и прокурор не любит, чтобы его подчиненные сидели без дела. Мало-помалу Дунин постиг немудреную канцелярскую механику растягивания занятий и распределил свое время так, чтобы нести для доклада последние бумаги в прокурорский кабинет приходилось не ранее, как за полчаса до ухода со службы.

В его секретарские обязанности входила, между прочим, выдача справок товарищам прокурора и судебным следователям, а также и первоначальный прием просителей, являвшихся к прокурору с совершенно бесполезными, по большой части, и неисполнимыми просьбами.

Не много времени понадобилось Дунину для того, чтобы усвоить начальнический тон человека, от которого кое-что зависит, и равнодушно-брезгливое отношение к людям, являющееся у всех, кому приходится иметь частые сношения с разнообразными посетителями.

Среди товарищей прокурора и судебных следователей были молодые люди, принадлежащие к золотой молодежи столицы: присяжные балетоманы, закулисные донжуаны, первые любовники скучающих дам петербургской богатой буржуазии. Они пробовали затянуть Дунина в свой кружок, но безуспешно. Для успеха у скучающих дам Дунин был слишком серьезен и даже скучноват, а для сведения интриг с закулисными обитательницами, как и для войны, по известному изречению какого-то дипломата, необходимы три средства: деньги, деньги и деньги. Дунин, хотя и разделял взгляд этого дипломата, но ни к одному из трех средств не решался прибегнуть, убедившись из двух-трех опытов, что бюджет его слишком скромен и не выдержит никаких чрезмерных издержек. Он два или три раза принял участие в ужине в ресторане на Морской и в одной загородной поездке на тройках и его доля выразилась в таких неожиданных для него цифрах, что ему пришлось израсходовать все отложенные от жалованья деньги, да еще заложить в ссудной кассе свои массивные золотые часы с не менее массивной золотой же цепочкой.

Кроме того, Дунина постигло и неприятное разочарование. Он привык, покупая, например, за пять копеек булку к утреннему чаю, съедать ее всю и утолять некоторый голод, покупать двухрублевый билет в оперу и за эту плату слушать более или менее приятную музыку, но эти поездки и ужины, на которые он истратил несколько сот рублей, не доставили ему никакого удовольствия.

Балерина, кавалером которой он был по время ужина и загородного катания на тройках, ему не нравилась, он сопутствовал ей, по совету одного из самых «золотых» прокуроров, уверявшего Дунина, что она «роскошная женщина». От шампанского у него болела голова, в тонких винах он не находил никакого вкуса, а участие его в кутежах было точно такого же свойства, как и посещение заседания общества взаимного саморазвития в былое время. Тогда, как и теперь, ему не захотелось отстать от товарищей, но тогда, кроме неприятного разговора с современной Кукшиной, он не потерпел ничего убыточного, теперь же ему пришлось поплатиться сбережениями и временно лишиться золотых часов, к которым он так привык, что пока не собрал необходимых денег на выкуп из ссудной кассы, тосковал о них, как об утраченном друге.

Этот урок, впрочем, принес свою пользу. Дунин, выкупив часы, решил раз и навсегда не отставать от своих привычек и наклонностей и бросить казавшуюся ему теперь нелепой мечту о состязании с товарищами прокурора и другими менее видными представителями петербургской золоченой молодежи.

Прошло пять лет однообразной размеренной жизни.

Уже два раза Дунин отказывался от назначения на должность товарища прокурора в провинцию и терпеливо ждал столичной вакансии.

Минувшей весной он простудился и занемог. Едва только он встал с постели, как лечивший его доктор настоятельно посоветовал ему поехать за границу, погреться под настоящим солнышком и подышать свежим воздухом. Совет этот не захватил врасплох Дунина: за пять лет аккуратной и экономной жизни у него были отложены две тысячи рублей, отпуском он не пользовался ни разу, но за границу ему не хотелось ехать. Причина нежелания была мелкая, маловажная, но, тем не менее, Дунину она казалась достаточным препятствием. Он не говорил ни на одном из иностранных языков.

Еще в университете он брал у француза уроки и переплатил, разумеется, по своим средствам, не мало денег, но уменья свободно говорить не добился в течения двух лет, что его огорчало несказанно.

Не заикаясь и одним словом о настоящей причине отказа ехать за границу, Дунин спросил доктора, не принесет ли ему одинаковую пользу поездка на юг России.

Узнав от молодого человека, что он уроженец Малороссии, доктор, очевидно, еще не совсем забывший Гоголя, с радостью согласился заменить Ниццу благодатной Украйной, а кстати посоветовал ему не без юмора, отличающего медиков, проверить на месте, «долетает ли редкая птица до середины чудного Днепра, или нет».

IV

Первым намерением Дунина было поехать куда-нибудь в наиболее живописный уголок Малороссии с близостью к губернскому городу, нанять там дачу и отдохнуть от болезни и Петербурга до осени, но потом, может быть, под влиянием той же болезни, в нем проснулось чувство одиночества и он вспомнил о своих родственниках.

Он знал, что у него есть старуха тетка, сестра его покойной матери, владелица большого имения в черноземной полосе Украйны, но он никогда не видал ее и однажды только получил письмо от ее сына с присылкой денег, последних денег, оставшихся после смерти матери Дунина и вверенных ею на хранение своей сестре. В этом письме двоюродный брат Дунина, который был старше его лет на двадцать, предупреждал его от имени своей матери, чтобы он в нужде смело обращался к ним за помощью, а также приглашал его проводить каникулярное время у них в деревне.

Дунин — он тогда уже был в последнем классе гимназии и имел выгодный урок — ответил сдержанным письмом, в котором благодарил за обещание помощи, но принять ее отказался, — о поездке же к ним в деревню на вакациях он не мог и мечтать, потому что летние месяцы всегда доставляли ему самый выгодный заработок.

Ни одним письмом с тех пор не обменялся Дунин со своими родственниками, но он знал, что старуха тетка еще жива, а двоюродный брат его, Петрушин, служит уездным предводителем дворянства в той губернии, где расположено имение его матери.

Сначала Дунин хотел списаться с родными, предупредить их о своем приезде, но затем решил, что переписка — совершенно напрасная проволочка времени, да и он никак не мог сочинить родственного послания и взял билет прямого сообщения до уездного города, в котором предводительствовал его брат, надеясь застать его там и при свидании получить от него приглашение.

Его план удался как нельзя лучше. Петрушин, добродушный толстяк, едва только Дунин назвал себя, заключил молодого человека в свои объятия, вдруг проникся к нему родственной любовью и с первых же слов пригласил его погостить у них в деревне. Но поехать тотчас же с Дуниным в деревню он не мог, занятый делами по дворянской опеке, и Дунин на другой же день утром сел на пароход.

Предупреждать свою мать о приезде племянника Петрушин отказался наотрез: нарочного посылать было поздно, а телеграммы его мать боится до смерти.

Впрочем, он обнадежил двоюродного брата, что никаких недоразумений, которых боялся петербургский молодой человек, произойти не может, он будет принят радушно, деревенский дом поместительный и для гостя всегда найдется свободная комната.

Пароход свистал протяжно и уныло. Дунин взглянул на часы: было около двух часов пополудни, время подхода к пристани, и он вышел на палубу.

У подножия высокой горы с песчаными обрывами ютилось разбросанное в котловине «местечко». Горел в лучах солнца крест узкой и высокой колокольни церкви, видны были убогие домики, окруженные чахлыми садиками, по улице шло огромное стадо овец и поднимало густое облако едкой пыли.

Задерживая ход и выпуская пар, пароход подошел к пристани, плавучему домику, на толстых канатах привязанному в некотором отдалении от берега.

Матрос взвалил на плечи щегольской кожаный чемодан Дунина, молодой человек не спеша следовал за ним, держа в руках дорожную подушку, увязанную в плед.

По скрипучему и гнувшемуся под тяжестью двух человек мостику они перешли на берег, и здесь Дунин невольно поморщился, увидав жидовские таратайки, запряженные изумительно тощими клячами в веревочной упряжи — экипаж, в котором ему приходилось ехать двенадцать верст.

Он пожалел, что не послушался увещаний двоюродного брата и не подождал в уездном городе, пока нарочный не поехал бы предупредить старуху Петрушину, которая, вероятно, выслала бы удобную коляску. Но делать было нечего.

Такой же тощий, как и его лошади, еврей, с густой всклокоченной рыжей бородой, выхватил из рук матроса чемодан и, не рассчитав его тяжести, чуть не упал, при первых же шагах, но удержался и, отвечая ругательством на брань матроса, подбежал к Дунину и, сняв подобострастно свой засаленный полотняный картуз, протягивал руки к свертку с пледом.

Дунину хотелось оборвать нахала и приказать матросу отнять у него чемодан, но у нахала был такой униженный, молящий вид, что молодой человек сжалился, да он кроме того заметил, что в его таратайке было больше сена, чем у других евреев, наперерыв предлагавших свои услуги.

При помощи матроса, получившего щедрую подачку на водку и еврея, — возницы, Дунин взобрался на высокое сиденье таратайки, кучер в один миг боком вскочил на облучок, хлестнул кнутом, гикнул, и дохлые лошади понеслись с быстротой, изумившей на первых порах седока.

Одним духом они промчались по пыльной улице местечка, но, выехав на проезжую дорогу, тянувшуюся среди полей ржи и гречихи, которые начинались почти сейчас за околицей, еврей сдержал кляч и они пошли тихой, мелкой рысью.

Дунин не торопил его: при быстрой езде в легкой таратайке так подбрасывало и трясло, что он согласился бы ехать шагом.

Только теперь возница повернул к нему свое загорелое и запыленное лицо и гортанным голосом спросил:

— Вам куда?

— В Беркутовку!

— Знаю, знаю! Скоро приедем! — И задергал веревочными, связанными в нескольких местах вожжами.

Усталый Дунин вздремнул на душистом сене, убаюкиваемый легким ветерком, а когда очнулся, еврей, показывая впереди себя кнутовищем, говорил:

— Вон и Беркутовка!

Виднелась барская усадьба, обсаженная пирамидальными тополями и окруженная большим садом, белел среди деревьев длинный одноэтажный дом с надстройкой на правом крыле.

Опять, как и от пристани, неистово помчались лошади, поощряемые кнутом и криком еврея, и таратайка подкатила к широкому подъезду под навесом, утвержденным на шести столбах, выкрашенных в белую краску.

Для еврея было делом одной минуты снести чемодан на верхнюю ступеньку крыльца, получить деньги и уехать.

V

Стеклянные двери, ведущие в дом, были отворены.

Тщетно ища и не находя сонетки, Дунин вошел в большую прохладную переднюю, но там не было ни души. Налево была отворена дверь и оттуда доносились грубый мужской хохот и женский визг. Дунин переступил через порог. Плечистый малый, в полотняном пиджаке и белом жилете, очевидно лакей, заигрывал с двумя горничными, миловидными хохлушками, в красных юбках, узорных рубахах с монистами на шее, и босоногих.

— Можно видеть госпожу Петрушину? — спросил Дунин.

— Аграфену Власьевну? — переспросил лакей, но одна из хохлушек, покрасивее и побойчее, возразила, блестя живыми и плутоватыми черными глазами, в сторону Дунина:

— Ото дурень! Яка ж здесь другая госпожа, як не Аграхвена Власевна! Иди, скажи барыне, что приехал який-с паныч!

Но в это время на пороге показалась старуха в темном ситцевом платье, в белом чепце и, строго глядя на Дунина, сказала, обращаясь к лакею:

— Я тебе, Антон, кажется, велела, чтобы ты не пускал никого в дом. Опять двери отворены! — И обращаясь уже к Дунину, прибавила: — Мы все покупаем в городе, нам ничего не надо!

— Но позвольте, за кого вы меня принимаете? — возразил Дунин. — Я ваш племянник, сын вашей покойной сестры, Алексей Дунин.

— Племянник! Алеша! — воскликнула старуха, протягивая руки к гостю. — Боже, как ты переменился, никогда бы не узнала! — Она обняла Дунина, наклонившегося к ее руке, и несколько раз его поцеловала. Слезы радости показались на добрых глазах старухи.

Она проводила его через большую залу с окнами, открытыми в сад, на террасу, где стоял стол, несколько стульев, диван и два мягких кресла.

На диване сидела молодая женщина в светло-голубой блузе, обшитой кружевами, с книгой в руках.

— Вот, Надежда Валерьяновна, племянник мой, Алексей, прошу любить да жаловать. Петербургский прокурор! — торопливо говорила старуха, не дослышав хорошо ответа Дунина о его месте служения. — Шутка сказать, прокурор! А я этого прокурора помню пятилетним мальчуганом! Двадцать три года не видались! Да садись, чего ты стоишь, отдыхай, рассказывай!

Дунин опустился в кресла неподалеку от дивана и только что хотел сказать о своем чемодане, как в дверях появился лакей, пришедший узнать от барыни, куда прикажет она перенести вещи гостя.

— На верх, в комнату покойной барыни! — И обращаясь к Дунину, прибавила: — Ты не бойся, что я говорю покойной. Невестка не здесь скончалась, в городе ее уморили доктора проклятые! Да и ты там не один жить будешь, вот твоя соседка через коридор, Надежда Валерьяновна!

Дунин поспешил вежливо улыбнуться в сторону своей будущей соседки, но встретился с ее взглядом, и казенная улыбка быстро сбежала с его лица.

Это была стройная и высокая красивая женщина. Густые белокурые волосы, причесанные в две косы, бежавшие по ее прямой спине, открывали белый лоб, немного низкий, но изящных очертаний. Из-под пушистых, темных, почти черных бровей взглянули на Дунина такие глубокие, синие глаза, осененные длинными ресницами, что он вдруг почувствовал, как неуместна его официальная улыбка.

У нее был правильный овал молодого лица с нежным румянцем, слегка вздернутый нос с выпуклыми ноздрями и полные румяные губы. В маленьких ушах не было никаких серег. От ее высокой круглой шеи, роскошной груди веяло здоровьем и женской силой.

— Представьте, Надежда Валерьяновна, за кого я приняла своего племянника? За венгерца с товарами! Ха-ха-ха! — И старуха долго не могла прекратить свой веселый смех.

— В самом деле, Алеша, в этой курточке и шапочке, ты настоящий венгерец!

Венгерец сдержанно улыбался, изредка посматривая на Надежду Валерьяновну и желая, и почему-то боясь увидеть опять ее чудесные глаза.

— Однако, соловья баснями не кормят! — спохватилась Аграфена Власьевна. — Мы в деревне рано обедаем, но накормить тебя сумеем. Говори прямо: очень проголодался?

— Я завтракал на пароходе…

— Воображаю, чем тебя там накормили! Голубушка, Надежда Валерьяновна!

— Я сейчас пойду, распоряжусь, — отвечала молодая женщина, приподнимаясь с дивана и направляясь к двери. Дунин проводил ее долгим взглядом.

— Что, понравилась? — засмеялась Аграфена Власьевна. — Уж и не говори, вижу! Верно, в вашем Петербурге мало таких красавиц? Признайся откровенно!

— Да, Надежда Валерьяновна красивая девушка, — отвечал Дунин.

— Дама, а не девушка, — поправила его тетка, — и уже вдова. Полтора года тому назад овдовела и с тех пор почти безвыездно живет у меня. Наша соседка по имению. Не скрою от тебя, как от родного, хотела бы я, чтобы мой Федя на ней женился, благо они оба вдовые и детей нет ни у нее, ни у него, да что-то не клеится… Обиняком я уже пробовала спрашивать Надежду Валерьяновну, говорит, что она, как на мужчину, на Федю не привыкла смотреть. Кто же он такой, если не мужчина: полный, видный, здоровый, в самом соку человек! Впрочем, у всякого свой вкус: может быть, она таких худеньких, как ты, любит. Вот постарайся, подведи столичные турусы на колесах: жену красавицу возьмешь, да пятьсот десятин чернозему!

На террасе появилась Надежда Валерьяновна, а вслед за ней прибежал лакей с белой скатертью и накрыл стол.

Дунин попросил тетку, чтобы ему указали его комнату, где бы он мог умыться и переодеться.

Сопровождаемый лакеем, он прошел ряд комнат нижнего этажа и по лестнице взошел в отведенную для него комнату, которая помещалась в надстройке над домом. Из маленькой передней две двери вели в две комнаты, одна из дверей была отворена, и Дунин увидал кровать, покрытую белым пикейным одеялом, туалетный стол с зеркалом, платяной шкаф, будуарную мягкую мебель, картины и фотографии на стенах.

— То комната Надежды Валерьяновны! — пояснил лакей, уловив взгляд Алексея Львовича. — А вот ваша! — сказал он, отворяя дверь направо.

Это была довольно большая комната с дверью и балконом в сад. Зеленые ширмы закрывали кровать, на камине стояли бронзовые часы. Большой кожаный диван, кресла, несколько стульев, мраморный умывальник в углу. Над маленьким дамским письменным столом, обтянутым малиновым сукном, висел большой фотографический портрет бледной женщины в черном платье.

— То покойная жена Хведора Николаича! — объяснил лакей, когда Дунин наклонился к портрету.

Чемодан стоял у камина. Дунин отпер его ключом, висевшим на часовой двойной цепочке, достал необходимое белье и новую, заказанную перед отъездом, щегольскую светло-серую пиджачную пару.

Он долго умывался, чистил зубы и вытер всего себя мокрой губкой. Обилие дорогого белья, платья и туалетных вещей внушило лакею уважение к молодому человеку и он с услужливым подобострастием помогал ему одеваться.

Вымытый, одетый, слегка надушенный самыми модными и приличными духами, спустился Дунин на террасу,

— Теперь ты настоящий прокурор! — воскликнула старуха, увидя франтоватого племянника. Надежда Валерьяновна улыбнулась.

В ее улыбке не было и тени насмешливости, но Дунин смутился, даже покраснел и сказал тетке, что он не прокурор, а всего только секретарь прокурора, хотя не удержался и упомянул о своем двукратном отказе от должности товарища прокурора.

— Ну, товарищ прокурора, все равно, что прокурор! — сказала старуха, вероятно, находя секретарскую должность несоответствующей племяннику. — А теперь садись, подкрепляйся с дороги, да не взыщи: в деревне не жди никаких петербургских деликатесов!

На столе стояло блюдо с подогретыми цыплятами, молоко, сыр, сливочное масло. В граненом графине была домашняя наливка.

Узнав, что племянник даже перед едой не пьет водки, старуха обрадовалась.

— Может быть, ты и не куришь?

— Курю, но очень мало, — ответил Дунин, и старуха покачала головой.

— Тебе бы и совсем не следовало, вон ты какой щупленький! — сказала она, глядя на исхудалые руки племянника.

— Ну да ничего! Мы тебя к осени так откормим, что ты если не Федю, то Надежду Валерьяновну наверно перещеголяешь.

Съев по настоянию тетки целого цыпленка и выпив большую рюмку сливянки, Дунин получил предложение пойти отдохнуть, но днем он спать не мог и попросил позволения остаться на террасе.

— Ты соскучишься со мною, — возразила тетка, — я тараторю, тараторю, а ни разу не подумаю, что молодому человеку и надоест может моя болтовня. Ты лучше попроси Надежду Валерьяновну, чтобы она показала тебе наш сад, если правду говоришь, что не очень устал с дороги.

— Я, право, не смею… — начал было Дунин, но тетка его перебила.

— И совсем тебе смеяться не надо, и брось ты здесь свои петербургские тонкости: мы живем по-деревенски, по простоте. Хочешь гулять, Надежда Валерьяновна пойдет с тобой, не хочешь, сиди здесь. Правду я говорю, Надежда Валерьяновна?

— Конечно, — подтвердила молодая женщина.

— В таком случае, я предпочел бы пойти в сад.

Надежда Валерьяновна поднялась с дивана, встал с кресел и Алексей Львович.

— Очень долго не ходите, — предупреждала Драницына, — ведь и до чая недалеко.

VI

Сад был разбит перед домом и тянулся, по крайней мере, на версту, в конце своем сливаясь с березовой рощей.

Перед террасой был разведен цветник и среди многочисленных цветов особенно хороши были розы: белые, красные и махровые. Две длинные аллеи, тополевая и каштановая, окаймляли сад с обеих сторон. Середина сада была занята фруктовыми деревьями, а в конце его были оранжерея и парники.

Алексей Львович шел рядом с молодой женщиной в тенистой каштановой аллее. Он поглядывал по сторонам, будто бы желая познакомиться с местностью и видами, которые его нимало не занимали, и думал, что его молчание становится затруднительным, а между тем, он решительно не знал, о чем говорить со своей спутницей.

— Вы надолго приехали сюда? — послышался, наконец, давно жданный Алексеем Львовичем мелодичный грудной голос Надежды Валерьяновны.

Дунин ответил, мало-помалу к нему возвратилось обычное самообладание, он даже спросил, как фамилия Надежды Валерьяновны, потому что тетка в радостной торопливости забыла сказать ее своему племяннику, и узнал, что ее зовут Крюковской.

Он спросил также, бывала ли она в Петербурге, Москве, за границей, не скучает ли она в деревне, любит ли она музыку, чтение, верховую езду.

Ответы получались краткие, точные и, по большей части, отрицательные, но с своей стороны Крюковская не предложила Алексею Львовичу ни одного вопроса, кроме первого, которым она открыла беседу.

«Что это, — думал молодой человек, — провинциальная скромность, или равнодушие к моей особе?» И решил, что первое предположение более справедливо.

Он скоро истощил все вопросные пункты, о себе он не любил ни с кем говорить и опять пришлось хранить молчание, да время от времени поглядывать на Надежду Валерьяновну.

Они давно уже прошли каштановую аллею, где был совсем неощутителен предвечерний зной, обогнули конец сада у опушки березовой рощи, где трава росла густым и сочным ковром, и повернули в аллею тополей, прямую, как стрела.

Здесь уже не чувствовалась освежающая прохлада каштановой аллеи, длинные тени высоких тополей не перекрещивались на желтом песке и оставляли много просветов для солнечных лучей.

Солнце зажигало золотые отблески в русых косах Надежды Валерьяновны, вдруг иногда озаряло все лицо молодой женщины, и Дунину казалось, что он открывает новую, раньше незамеченную красоту своей спутницы.

Уже виднелась терраса, окруженная зеленью палисадника, и на ней белел чепец Аграфены Власьевны, которая, полулежа на диване, поджидала молодых людей; не без тайной тревоги Алексей Львович подумывал, уж не возвращается ли Крюковская домой, чтобы не опоздать к вечернему чаю, как вдруг она неожиданно повернула в боковую аллею из акаций, и он с покорной радостью последовал за ней.

— Вы, вероятно, уже устали, — сказала Надежда Валерьяновна, — здесь в пяти шагах есть беседка, где мы можем отдохнуть.

Под старыми могучими акациями, расступившимися кружком на середине аллеи, стояла решетчатая беседка, вся сплошь перевитая хмелем и ползучим диким виноградником.

Узкая, невысокая дверь пропускала мало света в беседку, да и тот проникал, смягченный тенью акаций; в ней было прохладно и темно. У стены была прибита скамейка, на которой могло поместиться никак не больше двух человек.

Крюковская села на скамью и опустила руки на колена, возле нее, почти на самом краю доски, поместился Дунин.

Внезапная близость красивой молодой женщины в зеленом полумраке беседки, как пьяное вино, ударило в голову Дунина и ему казалось, что сердце его вдруг забилось с небывалой быстротой.

Вот бы теперь, другой, на его месте, сумел бы воспользоваться счастливой случайностью, поддержал бы дружеский непринужденный разговор, блеснул остроумием, вызвал бы смех Надежды Валерьяновны и, почем знать, может быть, всем этим сделал бы первый шаг для сближения.

Но у него нет остроумия, он не знает, что такое непринужденная беседа, до сих пор он не вызвал не только смеха Надежды Валерьяновны, но даже и не видал улыбки на ее очаровательных губах, если не считать улыбки, вызванной восхищением тетки его новым костюмом, улыбки, которая показалась тогда молодому человеку чуть ли не насмешливой.

Никогда прежде, ни в обществе товарищей студентов, ни на вечерах, куда приглашали родители его учеников, ни на пикниках с золотой молодежью, Дунин не ощущал такой тягости от своей сдержанности и солидности. Тогда он замечал с радостью эти качества своего характера, объяснял их серьезным складом своего ума, но теперь, чего бы он не дал, чтобы быть развязным, ну, хоть как только что выпущенный из училища офицер?

Но разве нет счастья уже в одной близости с женщиной, которая нравится, разве он не чувствует восхищения от каждого взгляда, бросаемого им украдкой, когда он более угадывает, чем видит миловидные черты и стройную фигуру Надежды Валерьяновны?

Это открытие не было сознано Алексеем Львовичем, он, может быть, смутно его почувствовал, но когда прошли первые мгновения в беседке, он успокоился и перестал ощущать неловкость, хотя продолжал молчать с тем же непобедимым упорством.

И ни разу не пришла в голову петербургского молодого человека мысль, что думает о нем его соседка, как она объясняет его молчание и нет ли в этом объяснении чего-нибудь обидного для его не в меру чуткого самолюбия. Но вот заговорила Надежда Валерьяновна, и Дунин с таким трепетом прислушивался к каждому ее слову, что даже испугался своего волнения и попробовал расхолодить себя вопросом: уж не влюбился же я в эту бесспорно красивую женщину с первого взгляда? Но это средство оказалось бессильным, и его волнение было так велико и необычайно, что хотя он и слышал мелодичный голос Надежды Валерьяновны, но почти не понял ничего из ее речи и ей пришлось повторить.

— Я хотела предложить вам вопрос, или, если хотите, сделать замечание, — говорила Крюковская, и голос ее не звучал прежней уверенностью, — отчего мы, с вами так прилежно молчим?

— Я тоже об этом все время думал, — с оживлением возразил Дунин.

— И что же вы придумали?

— Я думаю, что мы слишком мало знаем друг друга.

— Только-то! — сказала Крюковская с разочарованием. — Нет это слишком ничтожная причина. Разумеется, мы мало с вами знакомы, видимся в первый раз и у нас нет общих интересов, но разве не бывает в дороге, или в другой какой-нибудь случайной встрече, что люди, совершенно чуждые друг другу, внезапно рассказывают всю свою жизнь, всю подноготную, рассказывают не из желания вызвать сочувствие, или сострадание, а просто, как говорим мы, женщины, так…

Я не вызываю вас на подобную откровенную беседу, да и для этого вы можете потребовать, чтобы я первая показала пример, но мне кажется, и я, может быть, открываю Америку, или повторяю чужую вычитанную мысль, что будь мы с вами капельку искреннее, не обошли бы мы весь этот сад и не сидели бы в этой беседке замкнутые в себе, точно у нас есть какой-нибудь повод бояться друг друга

Последние слова Надежда Валерьяновна произнесла тихо, грудным шепотом, исполненным такой невыразимой прелести, что Дунина внезапно охватил порыв искренности, и владей он теперь тайной, хотя бы и чужой, он тотчас же положил бы ее к ногам своей соседки. Но порывы скоро проходят, и когда исчезло первое впечатление, вызванное доверчивым шепотом Надежды Валерьяновны, Алексей Львович тщательно взвесил каждое ее слово, вдумался в его смысл и с грустью сознался себе, что, будь он искреннее невинного ребенка, ему все-таки не о чем говорить с Крюковской.

Не рассказывать же ей петербургские сплетни, да он их знает только в судебном ведомстве, или газетные, не делиться же университетскими воспоминаниями? Что может он рассказать ей хорошего или интересного из этой эпохи своей жизни? И хотя он не находил предосудительным свое отвращение к затеям молодежи, которых он так тщательно избегал в свое время, но ему казалось почему-то, что Надежда Валерьяновна вряд ли поймет и разделит его чувство. Не посвящать же ее в свои планы об устройстве солидной чиновничьей карьеры, планы, положим, не мальчишеские, не неисполнимые, но, во всяком случае, имеющие значение только для него одного?

Дунин не проникся безнадежным сознанием собственной пустоты, да он, как и все эгоисты, не был способен поглубже взглянуть в свою душу, которая недоступна для них так же, как и души других людей, но на миг он пожалел, что в его жизни нет никаких романических приключений, что он не владеет воображением, что он лишен чувства смешного, и он ограничивался только тем, что высказал полное согласие с мнением Надежды Валерьяновны, произнося его самым задушевным тоном, на который он только был способен.

— Однако, мы с вами заговорились, — после нескольких минут нового молчания, с дружелюбной иронией, сказала Крюковская, вставая, — и Аграфена Власьевна, вероятно, ждет нас с чаем, пойдем!

Не без сожаления последовал Дунин за молодой женщиной и, возвратившись на террасу, поразил тетку своим задумчивым видом:

— Ох, как ты устал, Алеша, — сказала старуха, вглядываясь в лицо племянника при свете двух свечей в стеклянных колпаках, стоявших на столе среди блюд с разными яствами и чайной посудой, — даже загрустил, бедненький! Пей чай, ужинай, не засиживайся с нами на террасе, — мы с Надеждой Валерьяновной полунощницы — да иди спать.

«Моя грусть не от усталости!» — хотел возразить Дунин, но не сказал ни слова, красноречиво посмотрев в сторону Надежды Валерьяновны и положил к себе в тарелку ножку индейки.

После ужина и чая тетка и получаса не позволила племяннику посидеть на террасе. Напрасно он отговаривался желанием полюбоваться чудесной голубой ночью и послушать соловья, который гремел на весь сад из каштановой аллеи, тетка была неумолима.

— Что соловей! — говорила она. — Соловей — птица, а ты человек и должен себя беречь! А точно такую же ночь ты и завтра увидишь, ступай спать. Дай я тебя перекрещу на ночь, если ты в столице Бога не забыл!

Увидав, что племянник охотно подошел под ее благословение, и услышав от него, что он не забыл Бога, но даже время от времени ходит в церковь, старуха искренно обрадовалась, крепче его поцеловала и сказала:

— Хотелось бы и мне хоть на старости лет побывать в твоем Петербурге, Александро-Невской лавре поклониться. Говорили мне, будто тамошний протодиакон так возглашает многолетие, что стекла дрожат, да и царских певчих тоже хотелось бы послушать… завтра ты мне все подробно расскажешь, а теперь иди спать, прокурор!

VII

Хотя Дунин не сохранил счастливых воспоминаний детства, он даже плохо помнил и неясно воображал свою мать, но, проснувшись на другой день поутру, он, как ему показалось, точно возвратился к самым ранним младенческим годам своей жизни.

Солнце, дерзко пробиваясь сквозь белые шторы и открытую дверь балкона, заливало всю комнату своим светом и его золотой луч играл на стене, у ног Дунина, захватывая край розового пикейного одеяла, из сада доносилось чириканье птиц, врывался чудесный ароматный воздух и освежал заспанное лицо молодого человека.

Он посмотрел на часы, лежавшие на ночном столике — было уже одиннадцать часов. Тут же на столике стоял поднос со стеклянным кувшином молока и стаканом, на тарелке возвышалась горка домашних печений.

Дунин посмотрел на комнату, освещенную солнцем, на кувшин молока, вспомнил Надежду Валерьяновну и умилился. Мысленно он попенял на себя, зачем столько лет он безвыездно просидел в Петербурге, когда стоило лишь собраться, приехать сюда и встретить радушный прием — он с аппетитом пил свежее и густое деревенское молоко — и увидеть такую красивую женщину, как Надежда Валерьяновна.

Вероятно Аграфена Власьевна уже несколько раз посылала лакея узнать, не проснулся ли племянник, потому что как только Дунин поставил стакан на поднос и послышалось вследствие этого легкое дребезжание посуды, дверь скрипнула и на пороге показался Антон.

Молодой человек живо вскочил с постели и невольно сравнил свое петербургское утро с неохотным вставанием, с головной болью, неуклюжим дворником или его грубоватой женой, приходившими с вычищенными сапогами и кипящим самоваром, с этим радостным пробуждением и услужливым Антоном.

Когда Дунин облачился в утренний костюм: легкую и короткую синюю курточку с клапаном сзади, ослепительно белый жилет и панталоны из английской светлой материи, дающей мягкие складки, Антон побагровел от удивления и зависти, сравнив белизну и толщину рогожки жилета молодого барина с своим желтоватым от частой мойки жилетом из тонкого дешевого пике, и не без тоскливого сожаления подумал, что от гостя если и придется попользоваться, то разве только деньгами, а на обноски нечего и рассчитывать, так как каждая вещь его сверкала новизной и свежестью.

На террасе Дунин был встречен заботливыми вопросами Аграфены Власьевны, как ему спалось, и Надежда Валерьяновна, энергически отвечая на его пожатие, спросила, успел ли он отдохнуть.

Сегодня она была в белом кисейном платье, и этот простой наряд как нельзя более шел к ее почти девической красоте.

Рукава были в сквозных прошивках и прозрачная ткань позволяла видеть, ее в меру полные руки вплоть до плеч. Они привлекали время от времени упорный взгляд Дунина и в особенности их верхние, «возбудительные», по выражению Гоголя, части и розоватые круглые локти.

Дамы отпили чай еще в девять часов, и самовар подогревался для Дунина уже в третий раз.

До обеда нечего было и думать о прогулке в саду, стоял нестерпимый зной, и даже в обширной зале с опущенными шторами было душно. Надежда Валерьяновна ушла к себе в комнату, Дунин, разумеется, не решился сопутствовать ей, остался в зале с Аграфеной Власьевной и, попивая воду со льдом и вареньем, должен был много и долго рассказывать старухе о петербургских достопримечательностях, своей службе, начальстве, едва успевая удовлетворять любознательную тетку, которая хотела знать все, начиная от высоты адмиралтейского шпиля и кончая справкой, во сколько обходится племяннику мойка белья в месяц.

К обеду приехал гость, сосед Аграфены Власьевны по имению, богатый помещик Квасцов, молодой человек одних лет с Дуниным. Он тотчас же вступил в деловой хозяйственный разговор с Петрушиной.

Он приехал к старухе с тою же целью, с какой, по его признанию, он объезжал уже третий день всех соседей на двести верст кругом.

Боясь, чтобы приближающаяся рабочая пора не повысила, по обыкновению, цен рабочих рук, он предлагал установить норму и не поднимать ее ни в каком случае.

— Союз — это сила, — повторял он французскую поговорку, выговаривая французские слова с заправским акцентом парижского бульвардье, — соединимся против мужичья и не надо будет прибегать к мерам чрезвычайным: спаиванию водкой, задариваниям главарей и, главное, повышению цен.

Но Аграфена Власьевна слушала его улыбаясь и отвечала уклончиво. Однако, оставила его обедать и за столом, кроме сливянки, которую подавали вчера к ужину Дунина, появилась бутылка дорогого красного вина.

Квасцов не умолкал ни на минуту, говорил почти сплошь на французском языке, изредка вставляя русские пословицы, которые произносил с едва уловимым, но все-таки иностранным оттенком, не уставая любезничал с Надеждой Валерьяновной и засыпал Дунина целым градом петербургских новостей, административных слухов и предположений, о которых Алексей Львович до сих пор не имел никакого понятия.

Все время обеда Дунин молчал, с неудовольствием слушая развязную болтовню своего соседа и не без отвращения посматривая в его угреватое лицо, на котором клочками росли усы и борода, да хитро блестели маленькие серые глазки.

После обеда Дунин должен был сыграть с Квасцовым несколько партий на бильярде и при его отъезде дать слово непременно приехать завтра к нему обедать.

Когда Квасцов уехал в щегольском шарабане, запряженном четверкой пони в сбруе с погремушками и белыми султанами над длинными челками лошадей, Аграфена Власьевна охарактеризовала его своему племяннику, как первого кулака во всем уезде, но упросила Дунина ей в одолжение непременно завтра же съездить к Квасцову.

— Не то обидится и наверно отомстит и устроит мне какую-нибудь каверзу. Кстати посмотришь, если только он тебе покажет, его подругу жизни. Говорят, что он живет с красавицей француженкой.

И Надежда Валерьяновна присоединилась к просьбам Петрушиной.

— В самом деле, поезжайте, посмотрите, как он живет, и нам расскажете. У него, говорят, какая-то особенно роскошная обстановка!

VIII

На другой день Дунин в черном сюртуке поехал отдавать визит Квасцову. В коляске на мягких рессорах было удобно сидеть, тройка рослых лошадей резво бежала и не прошло часа езды, как кучер подкатил его к железной решетке ворот усадьбы Квасцова.

Выбежал дворник, отворил ворота и экипаж поехал в длинной аллее тополей, обнесенных плетеными коробками.

Дом был новехонький каменный, одноэтажный с саженными окнами.

В передней с мозаичным полом и расписанным потолком встречал гостя хозяин, одетый в широкие шаровары, лакированные высокие сапоги и расшитую разноцветными шелками малороссийскую рубаху.

Тотчас же он показал гостю все свои комнаты. Роскошь была, и не особенная, а самая обыкновенная и аляповатая.

Все потолки были расписаны, везде пестрела сусальная позолота, были громадные зеркала, в зале среди грота из туфа бил фонтан, мебель, выписанная из Петербурга, была крыта атласом, в кабинете на стенах висело столько оружия, что им можно было вооружить если не целую роту, то, по крайней мере, взвод солдат. На стенах также висели скверные масляные картины, но, несмотря на обилие дорогих вещей, не было ни одного уютного уголка — от всего дома веяло неприветливостью и даже пустотой.

Но самого интересного — красавицы француженки Квасцов не показал и дал только посмотреть гостю и то из своих рук ее фотографический портрет, раскрашенный акварельными красками, на котором подруга жизни молодого человека была изображена вакханкой, а проще стояла обнаженной у какого-то зеленого пня.

Обыкновенное смазливое пошлое лицо, чрезмерно-полное тело — все это не внушало желания посмотреть оригинал портрета, и когда Дунин услыхал, что Роза не выйдет к обеду, потому что вчера «обожралась» ботвиньей и лежит больна, он был даже доволен.

Обед изобиловал дорогими закусками, хорошими винами и неугомонной болтовней хозяина.

Разумеется, Квасцов говорил о женщинах. Он уверял Дунина, что не женится никогда, что главное в жизни разнообразие, надоест Роза, возьму какую-нибудь Берту, а главное, самое главное, напирал он, такая связь дешевле самой скромной женитьбы.

— Я своей Розе плачу шестьсот рублей в год определенной пенсии, да почти столько же даю на тряпки, живет она у меня, разумеется, на всем на готовом, но хоть она тресни, из бюджета не выйду. А женись я завтра, положим, хоть на милейшей Надежде Валерьяновне, и я связан по рукам и по ногам. Я хочу прокатиться в Петербург и Париж, пожуировать на свободе, Розу я оставляю дома, а Надежда Валерьяновна захочет сопровождать дорогого муженька, да и жуировать также захочет.

Я покупаю себе, положим, бриллиантовые запонки и смело показываю их Розе, которая может похваливать и облизываться сколько ей угодно, а Надежда Валерьяновна и фермуарчик запросит, и брошечку, и браслетик, и колечки!

Да, батюшка, верьте опытному человеку: не женитесь никогда! Я хоть и не женат, а порядком-таки насмотрелся и пришел к заключению, что для нашего брата Розы спасение. Тут одни денежные обязательства, а там так называемые нравственные обязанности, пойдут дети, и пропала вся жизнь!

За ликерами и сигарами пришлось посидеть еще часа три пока, наконец, Квасцов, охмелевший и, вероятно, уже соскучившийся по своей Розе, отпустил Алексея Львовича в Беркутовку.

Как из грязного трактира к чистому семейному очагу, возвращался от Квасцова домой Алексей Львович.

Не переодеваясь, он прошел на террасу. Его встретила у порога Аграфена Власьевна. Чай уже был давно отпит, на террасе было темно: луна еще не выплыла из-за темной зелени сада, но чувствовалась ее близость.

— А наша Надежда Валерьяновна уехала к себе в имение. Получила письмо от управляющего и уехала!

— Неужели! Какая досада! — воскликнул искренно огорченный Дунин. Он всю дорогу, не переставая, думал о молодой женщине и, после пьяной беседы Квасцова, с удвоенной силой ему хотелось видеть Крюковскую.

В ответ на его восклицание раздался громкий торжествующий хохот тетки, и вслед за ним послышался тихий, сдержанный смех из глубины террасы, смех Надежды Валерьяновны!

— А я думала, — говорила Аграфена Власьевна, — что тебя так прельстит красавица Квасцова, что тебе будет все равно, здесь ли Надежда Валерьяновна, или нет! Прости меня за шутку. Не сердись!

Но Дунин и не помышлял сердиться. Правда, он испытывал смущение, но смущение это было радостное и про себя он одобрил изобретательность тетки.

Они долго просидели на террасе, любуясь ночью и слушая рассказ Дунина об его визите в усадьбу Квасцова. Правда, в передаче своих впечатлений Алексей Львович значительно смягчал краски, но все-таки пересказ застольной беседы вызвал негодование Аграфены Власьевны.

— Не верь ему, Алеша, не верь! Он хоть и молодой человек, да хуже старого распутника. Жену с Розой сравнивать нельзя, все равно как самого Квасцова никто не сравнит с порядочным человеком.

Собачью жизнь его отец вел, собакой и сын живет, собакой и подохнет!

IX

Больше месяца Дунин прожил в Беркутовке. Надежда Валерьяновна ни разу не уезжала в свое имение, да ей и не зачем было туда ездить. К ней каждую неделю приезжал управляющий и выдерживал каждый раз продолжительную беседу с Аграфеной Власьевной, во время которой Надежда Валерьяновна была безмолвной слушательницей: Петрушина знала ее имение, как свою Беркутовку.

Привольная жизнь в деревне и сытная свежая пища поправили Дунина. Он пополнел, окрепнул, загорел. Усталости, петербургской нервной раздражительности не осталось и следа.

Для него уже не было тайной, какого рода чувство он испытывает к Надежде Валерьяновне, да, кажется, оно не было тайной и для молодой женщины, хотя Алексей Львович не сказал и одного слова объяснения.

Они вместе гуляли в саду, вместе читали, разговорчивостью в ее присутствии Дунин по-прежнему не отличался, но с тех пор, как он узнал истинную причину своей молчаливости при Надежде Валерьяновне, и причина эта даже строгой Надежде Валерьяновне вряд ли показалась бы ничтожной, он успокоился и охотно, и легко нес свое иго.

Однажды в деревне случился пожар. К счастью, горела одна из отдельно стоящих хат и хотя, разумеется, ее не спасли, растащив в клочки убогое жилище, но бедствие, угрожавшее всему селу, было прекращено.

На пожаре присутствовали Дунин и Крюковская.

Надежда Валерьяновна не выдержала и заплакала, когда баба, какая-то вдова солдатка, выбежала на середину улицы, ударила себя в грудь и заголосила разрывающим душу стоном на всю деревню.

Дунин, как мог, успокаивал Крюковскую, но его утешения не достигали желанной цели. Тогда он посадил молодую женщину на завалинку ближайшей хаты и вмешался в толпу мужиков. От них он узнал, что на поправку сгоревшей хаты необходимо рублей двести.

Он поручил мужику, показавшемуся ему наиболее расторопным, успокоить бабу и убедить ее, что все расходы по возобновлению хаты он принимает на себя. Долго не верила своему счастью обезумевшая от горя солдатка, но две радужные бумажки, которые Дунин тут же достал из своего бумажника и вручил ей, сделали свое дело, отчаянные вопли прекратились, баба всхлипывала больше из приличия. Она, разумеется, кинулась в ноги Алексею Львовичу, но он сказал, что благодарить следует не его, а Надежду Валерьяновну, и баба бросилась к молодой женщине.

Удивленная и обрадованная, Надежда Валерьяновна поспешила уйти домой, и на этот раз она всю дорогу молчала, не решаясь взглянуть на щедрого жертвователя.

А жертвователь шел рядом, понурив голову, как приговоренный к смертной казни. Денег он в первый раз в жизни нисколько не жалел, совсем не потому, что он израсходовал их на доброе дело, о погорелой бабе он забыл, как только они ушли из деревни, но он боялся, что Надежда Валерьяновна может посмотреть на его поступок, как на желание купить ее расположение, и его терзала эта мысль.

Но Надежда Валерьяновна была чужда таких предположений. Как начитанная женщина, она хорошо помнила «Анну Каренину», и как большинство русских женщин, немножко воображала себя героиней бессмертного романа.

Положим Вронский (какое счастливое совпадение: и «его» также зовут Алексеем!) впервые обратил на себя внимание Анны Карениной с того мгновения, как отдал начальнику станции для передачи вдове раздавленного стрелочника триста рублей, но какой продолжительный искус прошел он, пока добился расположения любимой женщины!

Поэтому торопиться с наградой казалось ей преждевременным, но все-таки, когда они подходили уже к подъезду дома, она остановилась, посмотрела на Алексея Львовича влажными от недавних слез глазами и сказала взволнованным голосом:

— Вы сделали хорошее дело, и я от всей души благодарю вас!

Дунин едва успел прикоснуться губами к ее руке, протянутой ему для пожатия, как она вырвалась, убежала в свою комнату и не выходила из нее весь день.

А Дунин бродил по саду, заходил в беседку, обвитую хмелем и диким виноградником, где в первый раз они сидели с Надеждой Валерьяновной, вспоминал все то, что она тогда говорила ему здесь и думал, отчего он не обладает достаточной смелостью, чтобы пойти сейчас к Надежде Валерьяновне, сказать ей, как сильно он ее любит, и ждать от нее ответа, который решит всю его судьбу. Он хотел написать ей письмо. В пользу письма говорило то обстоятельство, что в случае отказа Надежда Валерьяновна ответила бы также письмом, избавив его от тяжелого объяснения. Но являлось соображение, что писать письма, живя в одном доме, под одной кровлей, как будто и смешно, да, наконец, ожидание ответа, который молодая женщина отложит, ну хоть на несколько часов, создаст такую пытку ожидания, перед которой побледнеет ужас самого отказа. И как передать письмо! Через лакея, или горничную неудобно. Положить в книгу, или бросить в окно, отзывается романом, нет, лучше ждать и, кто знает, может быть, сегодняшний пожар заронил хоть искру в сердце Надежды Валерьяновны?

Никогда так осторожно Алексей Львович не взбирался на лестницу, ведущую в его комнату, никогда с таким тяжелым чувством не глядел он на запертую дверь спальни Крюковской, никогда не казалась ему такой постылой его так недавно приветливая комната.

Если бы он знал, что неприступная Надежда Валерьяновна лежала ничком на постели, зарыв горящее лицо в подушки и думала о нем, если бы он знал, как чутко прислушивалась она к каждому его шагу по лестнице, с какой сладостной тревогой ждала она, заслыша его шаги в передней, что, вот, откроется дверь, и на пороге покажется он, какое отчаяние овладело молодой женщиной, когда она убедилась, что ее ожидания не сбылись! Но в любви все тайна и, может быть, в этой тайне и кроется ее вечная прелесть.

X

Среди редких гостей, соседей по имению Аграфены Власьевны, в Беркутовке с особенным радушием принимались супруги Чернецкие.

Чернецкий, высокий и красивый блондин лет тридцати пяти с наивными голубыми глазами, в которых, кажется, никогда не проходила самодовольная улыбка, был любимцем Аграфены Васильевны, и старуха заметно оживлялась, когда в ее доме появлялся этот добродушный гигант с громким хохотом, тяжеловесными, но всегда добродушными шутками, размашистыми движениями длинных рук и даже ног, с которыми он обращался так непринужденно, как будто они у него ходили на шалнерах.

В ранней юности он служил вольноопределяющимся в кавалерийском полку, но, по его словам, убоялся бездны премудрости, преподаваемой в окружном юнкерском училище; и вышел в отставку.

Отец его разорился и молодому дворянину пришлось снискивать пропитание собственными средствами.

Начались мытарства по службам разного рода: и по акцизу, и в окружном суде, и клерком у нотариуса, и контролером на железной дороге, и капитаном на пароходе и театральным кассиром.

Нигде Чернецкий не мог долго ужиться, не вследствие своей непокладливости или лени, а просто-напросто ему надоедало более или менее долгое пребывание на одном месте, в одной и той же должности, и он уходил на поиски за другой, пока и эта другая не надоедала горше первой.

Так он мыкался вплоть до смерти отца. Ликвидация наследства сохранила ему клочок земли с полуразвалившейся усадьбой, по соседству с Беркутовкой, и пять тысяч рублей, вырученных от продажи леса, который поступил в его собственность из спорного владения также после смерти отца.

Чернецкий отдал землю в аренду жиду, положил деньги в банк на срочный десятилетний вклад и уехал в Петербург. Он внезапно постиг свое настоящее призвание, ему почему-то показалось, что он рожден художником, поступил в академию художеств вольнослушателем и на тридцатом году стал учиться живописи.

В академии он пробыл четыре года, целая вечность для Чернецкого, и хотя талантов никаких не проявил, но рисовать научился. В академии же он сошелся со своей будущей женой, также стремившейся сделаться русской Розой Бонер, и сочетался с ней законным браком. Русская Роза Бонер научилась с грехом пополам расписывать фарфоровые и фаянсовые чашки и тарелки и до замужества умудрялась кое-как прокармливать себя своим нехитрым искусством.

Чернецким следовало бы смотреть на себя, как на ремесленников живописи, и они могли бы безбедно жить на свой заработок, так нет же: оба они совершенно искренно считали себя гениями.

Чернецкий-муж написал громадную картину: «Восход солнца в Малороссии» и устроил для нее отдельную выставку.

Имя его было совершенно неизвестно петербургской публике, почти никто не ходил на выставку, и выручка от продажи входных билетов не покрыла расходов по найму помещения и газетных объявлений. В уличных листках, в отделе курьезов, посмеялись над картиной и затем никто и не вспомнил о ней, кроме Чернецкого. Эта картина сделала злое дело. До ее создания Чернецкий был просто гением, а после ее создания и неудачной выставки он превратился в гения непризнанного.

Он собрал все свои пожитки и уехал из негостеприимного Петербурга в Малороссию, на родное пепелище, где решил серьезно заняться натурой, написать бездну этюдов с тем, чтобы создать картину еще большую и лучшую, чем «Восход солнца», и сразу завоевать славу и деньги.

Дунин совершенно случайно попал на выставку картины Чернецкого и, по характеру своему несмешливый человек, не мог удержаться от невольной улыбки, глядя на произведение своего соотчича.

На сером небе висел желтый изрубленный медный таз, на первом плане виднелось озеро. Художник, разумеется, рассчитывал на какие-то невероятные эффекты солнечного света, отраженного в воде, но расчеты его не оправдались, и вышла совершенно невероятная картина, очевидная нелепость которой бросалась в глаза каждому зрителю.

Живя в деревне, Чернецкий с женой каждый день ездили на натуру по окрестностям в двухколесном экипаже, называемом на юге «бедой», под громадным холщовым зонтиком, и время от времени, если рисовали поблизости Беркутовки, заезжали к гостеприимной Аграфене Власьевне.

У Чернецкого было единственное настоящее призвание, в котором ему и следовало бы успокоиться — его жена, которую он любил так искренно, такой беззаветной любовью, что вчуже сердце радовалось, глядя на этих супругов.

Жена платила Чернецкому крепкой и хорошей любовью, но и ее подчас поражала сила чувства ее мужа, иногда она с испугом поглядывала сбоку на своего дорогого Сашеньку, не то не доверяя его порывам, не то спрашивая его и самое себя: долго ли продлится любовь такой высокой температуры.

Дом Петрушиных оживлялся, когда в гостиную входили супруги Чернецкие, и Чернецкий на пороге возглашал своим зычным басом:

— Вот и я с моей старухой!

Старуха была двадцатилетняя худенькая и высокая женщина с неразвившимся станом, с круглим детским личиком и добрыми светло-карими глазами.

Чернецкие заводили игры, танцы, песни, беготню по всему дому и саду, и веселье их было так заразительно, что в нем принимали участие даже Аграфена Власьевна, даже Алексей Львович.

В усадьбе воцарялась какая-то счастливая Аркадия, происходили сцены из золотого века, и смех не умолкал в доме до позднего вечера.

XI

Чернецкие много раз приглашали к себе в гости Надежду Валерьяновну и Дунина, но молодые люди все откладывали поездку в их усадьбу.

Дунин, конечно, был бы очень рад сопровождать Крюковскую куда угодно, но Надежда Валерьяновна никак не соглашалась ехать в назначенные дни и полушутя-полусерьезно уверяла, что она боится разочароваться в Чернецких.

— Вдруг окажется, — говорила она, — что дома у себя они живут совсем не так весело и счастливо, как мы воображаем, и мы разочаруемся в Чернецких. Они же люди не обидчивые, визитами не считаются, будем брать от них то, что они нам дают.

Но в последний свой приезд, Чернецкие пригласили Крюковскую и Дунина на новоселье: у них окончилась постройка нового домика, и Чернецкий взял с Надежды Валерьяновны честное слово, что она сдержит свое обещание.

В условленный день молодые люди поехали к Чернецким, и всю дорогу Надежда Валерьяновна волновалась и высказывала боязнь разочароваться в счастливцах.

Но ее ожидания не сбылись. Чернецкие блестящим образом оправдали свою репутацию. Новый домик вмещал в себе всего две небольшие комнаты с маленькой кухней, но у Чернецких детей не было и тесноты не чувствовалось, даже она как-то шла к их голубиной любви.

Они не дали гостям и одной минуты для скуки. Когда был окончен недолгий осмотр маленького домика, который Чернецкий называл своим гинекеем, молодые люди были приглашены в мастерскую обоих художников. Мастерская помещалась в полуразрушенном доме и занимала громадную залу, где когда-то давно устраивались спектакли и была сооружена сцена с подмостками и до сих пор уцелевшими колосками от декораций. В глубине сцены висела знаменитая картина «Восход солнца в Малороссии» и она была здесь как нельзя более у места: зритель мог воображать, что это задний план декорации какого-нибудь балагана.

По стенам залы висели бесчисленные этюды, принадлежащие кистям обоих супругов. Здесь были закаты и восходы солнца, лунные вечера, ночи, утра, деревья, пригорки, живописные болотца, просто уголки и живописные уголки, виды усадьбы Чернецких и полуразрушенного дома со всех сторон, одним словом, вся разнообразная область пейзажа.

Кое-где местами висели портреты жены Чернецкого, сделанные то углем, то карандашом, то масляными красками, то акварелью, то сепией, но все они отличались однообразием, на всех изображался профиль Чернецкой, в другом повороте художник почему-то не любил писать свою жену.

В мастерской пробыли недолго и возвратились в гинекей. Кухарка Чернецких отпросилась в деревню по какому-то делу и готовить кушанья приходилось самой хозяйке.

Она привлекла к участию в стряпне Надежду Валерьяновну, потребовались услуги и Чернецкого, а он в свою очередь предложил разделить свой труд Алексею Львовичу по розыску дров и, вообще, черной работе.

Таким образом, все были заняты до завтрака, и веселый смех не умолкал в маленьком домике, так же как и в большом доме Беркутовки, до позднего вечера.

Завтракали на открытом воздухе, в запущенном саду, потом дамы ушли приготовлять обед, а Чернецкий попросил Дунина дать ему один сеанс в качестве натурщика для предполагаемой картины.

Во время сеанса он забавлял своего гостя анекдотами и воспоминаниями из своей многоопытной жизни и с таким увлечением звал Дунина любоваться каждым своим мазком, что Алексей Львович и не заметил, как пролетело время до обеда.

Поздно возвращались обитатели Беркутовки от гостеприимных Чернецких.

Первое время дороги они разменивались впечатлениями проведенного дня, и так как впечатления были одинаковы, то разговор скоро истощился и наступило молчание, столь знакомое обоим молодым людям. Но Алексею Львовичу хотелось говорить, хотя и не о Чернецких. Никогда до сих пор он не оставался наедине с Надеждой Валерьяновной при более благоприятных условиях: ночь, они одни, кучер слишком занят своим делом, чтобы обращать на них внимание и подслушивать их разговор. Пора сказать Надежде Валерьяновне, что она заполонила его всего, что она его кумир, его жизнь, свет и радость, что без нее он не знает покоя… Слова не шли с языка, кумир безмолвствовал, как это и подобает кумиру, а Дунину было необходимо поощрение, если не вызов, и он молчал, молчал…

Была воробьиная ночь. Небо казалось задернутым черным пологом, беспрестанно вспыхивали зарницы, усиливая мрак своим частым появлением, и время от времени грохотал гром.

Лошади шли шагом, кучер отпустил поводья, вверяясь их чутью знакомой дороги.

— Что вы все молчите, Алексей Львович! — сказала Крюковская, в испуге от сильного удара грома прижавшись к плечу соседа. — Ночь и без того такая страшная, ни зги не видать, а вы точно воды в рот набрали, говорите, — я хочу слышать ваш голос!

— Я могу говорить только об одном, о том, о чем я мечтаю с тех пор, как вас увидел…

— Говорите, говорите, о чем хотите, хотя, если я догадываюсь, вы начали мечтать не с тех пор, как в первый раз увидели меня, а несколько позже…

— Стало быть, вы догадываетесь, Надежда Валерьяновна… Мне больше нечего говорить.

— Как нечего! — воскликнула молодая женщина. — Теперь-то вы и должны говорить. Я жду, слышите!

Лихорадка нетерпения и страсти била Дунина, но точно такой же порыв охватил и Надежду Валерьяновну. Она завладела рукой молодого человека и, изо всей силы сжимая в своих, повторяла:

— Говорите, говори же!..

— Надя… — едва смог прошептать молодой человек, но его услышали.

Горячие руки обвились вокруг его шеи и тяжело легли на его плечи, жаркие губы молодой женщины прильнули к его губам… Но вот слышен лай деревенских собак, еще мгновение, и кучер едва осадил у крыльца лошадей, которые чуть не понесли с косогора.

Аграфена Власьевна ожидала молодых людей в гостиной. Ей хотелось узнать, как приняли их Чернецкие на своем новоселье, но едва Дунин и Крюковская подошли к столу, где она раскладывала пасьянс, лица молодых людей сказали ей без всяких слов, что они сами только что узнали новость, которую они пока не скажут никому, но о которой может догадаться всякий человек, даже не одаренный особой наблюдательностью.

— Спокойной ночи, спокойной ночи! Завтра расскажете, а сегодня я спать хочу! — И она дрожащими от волнения руками собрала карты, поочередно поцеловала обоих молодых людей и, не глядя на них, сказала:

— Уходите, а то я погашу лампу.

Молодые люди не заставили Аграфену Власьевну повторить эту страшную для них угрозу.

Эпилог

Нужно ли досказывать этот небольшой рассказ?

Через месяц в церкви Беркутовки происходило венчание Алексея Львовича Дунина с Надеждой Валерьяновной Крюковской, а через неделю после свадьбы они уехали путешествовать и проводить медовый месяц за границей, на парижскую всемирную выставку, откуда поехали в Италию. Препятствие, которое прежде мешало Алексею Львовичу предпринять поездку по Европе, теперь не существует: жена его прекрасно говорит по-французски.

Виктор Бибиков
«Живописное обозрение» № 32-34, 1890 г.