Владимир Табурин «Прасковея-пятница»

I

Ну и народу навалило. Три дня и три ночи идут, едут, ползут. И здоровые, и больные, и убогие, и калеки. Глядишь на безногого, ковыляющего на руках по пыльной дороге, и дивишься — какая сила притянула его сюда.

Святая Великомученица Пятница! К тебе прибегают с убожеством своим. Уголок земли, осчастливленный легендой о явлении твоем, стал святым. Люди поверили туманной легенде. Никто никогда не требовал доказательств, никто в свое время не записал точных подробностей события, но тем оно стало чудеснее, привлекательнее и достовернее.

На опушке жидкой березовой рощицы когда-то явилась она двум пастухам, и с тех пор ежегодно в этот день тысячи богомольцев тянутся сюда ощутить доказанную святость и утолить жажду темной души.

Прасковья Захаровна шла пешком от станции — верст пятнадцать. Она могла бы заплатить за место в телеге, ей и даром предлагали довезти ее, из уважения к ее городскому платью, но ради усердия она решила пройти пешком.

Версты за три до праздничной деревни она обогнала слепого. Клюкой он нащупывал дорогу. Телега с кучей баб едва не задавила его. Прасковья Захаровна взяла его руку и повела. Он не поблагодарил ее за услугу. Это не только ее не обидело, но даже обрадовало, как принятие обязательного долга.

— Совсем слеп, дедушка?

— Ох, совсем, матушка. Ни одной точки не вижу. На солнышко гляжу и не вижу.

Оглянувшись боком, Прасковья Захаровна заметила, что напрасно назвала его дедушкой. Это был мужик лет сорока, невысокий, но весьма плотный. Шел, подняв спутанную бороду и выпятив живот. На плечах рваный зипун, на груди, наружу, большой кипарисовый крест. На ногах — онучи. Запыленное лицо пестрело глубокими бурыми оспинами. Глаза были закрыты, но когда он подымал веки, из-под них глядели мутные белки.

— А где же твоя шапка? — спросила Прасковья Захаровна, глядя на курчавую копну густых волос, вполне могущую заменить шапку.

— Потерял, милая. Присел отдохнуть в лесочке, снял шапку, а потом и найти не мог. Спрашивал у людей. Говорят, не видать. Слепого обмануть — не хитрость, милая.

Они шли по правой стороне дороги. Слева уже давно догнал их и шел наравне с ними монах в черном ластиковом, сильно потертом, подряснике. Побуревшая скуфейка глубоко сидела на голове, почти до бровей. Сбоку отделилась одна прядь белокурых волос и крючком выгибалась вперед под ухом. Он часто поворачивал голову направо, желая заговорить с прохожими, и когда багровые лучи заходящего солнца ударяли ему в лицо, он щурился, опуская длинные темные ресницы, и улыбался робко и ласково. Маленькие кисти рук уцепились за ременной пояс. Он шел ровной неслышной походкой бывалого странника. На сильно изогнутой спине висел клеенчатый мешок, покрывая что-то угловатое, в виде ящика.

— Извините, сударыня, за разговор, — сказал монах, запинаясь.

— Какой разговор?

Монах потупился и отбросил ногой камешек.

— За мои слова, которые я желаю высказать. По всему видно, что вы госпожа — и не побрезгали простым мужиком. Я издали наблюдал. Очень приятно было видеть.

Он замолчал и некоторое время смотрел себе в ноги. Прасковья Захаровна ждала, что он опять заговорит. Очень ей понравился его голос вкрадчивый и убедительный. Так говорят люди, любящие, чтобы их слушали и всегда молчаливые при невнимании.

— Слепец? — вопросительно сказал монах. — Блаженны не видевшие и уверовавшие.

После короткого молчания Прасковья Захаровна, желая ободрить монаха, спросила:

— Это что вы несете? Иконы?

Монах повернул к ней лицо и радостно улыбнулся.

— Нет, сударыня, это — не образа, а материал для создания оных.

— Иконы пишете, батюшка?

Монах глубоко вдохнул и посмотрел на небо.

— Так точно, сударыня. Пишу по образцам, а больше исправляю старые иконы. Конечно, сердце и разум стремятся не к этому, а что поделаешь.

Слепому не понравилось вмешательство третьего лица, и он перебил его речь:

— Что за человек привязался?

Прасковья Захаровна успокоила его, объяснила, кто с ней разговаривает, и кстати велела ему положить руку на ее плечо. Его жесткая ладонь и пальцы царапали, как дубовая кора.

Монах не обращал на него внимания. Он поглядывал на своих спутников, улыбался, вздыхал, показывая явное желание продолжать беседу.

— Вы в монастыре научились писать иконы? — спросила Прасковья Захаровна.

— Так точно, сударыня. Мой монастырь отдаленный. Я с малых лет поселился в нем и с малых же лет обучался живописи или, правильнее сказать, иконописи. Имеются иконы моей работы всецело. Удостоились одобрения игумена.

Монах сошел с дороги, пропуская толпу, когда туча пыли улеглась на желтеющий овес, он перешел на другую сторону и зашагал рядом с Прасковьей Захаровной. Продолжая говорить, он уже не поворачивал головы, избегая ее взгляда. Его интересовала не личность собеседника, а внимательный слушатель, кто бы он ни был.

— А затем какое же продолжение после этого следует? Всякий на моем месте должен возрадоваться и удвоить усердие. А я, между прочим, недоволен. Не кем либо выше меня стоящим, Боже упаси… Самим собою недоволен…

— Почему же?

— Вы, может быть, сударыня, не поймете меня, или, понявши, осудите, как осуждают многие. У нас такой порядок — пишут иконы по образцам. Дадут образец, ему же подражай. Ни малейшего ущерба не допускается. Это понятно относительно лика Господа нашего Иисуса Христа, о нем же свидетельствует писание. Но относительно святых угодников, этого нельзя сказать. Достоверных указаний мы не имеем. Первоначальные образцы сделаны живописцами, людьми обыкновенными. Единственно силою воображения… Не считайте меня, сударыня, хулителем, а я прямо скажу: не много таких икон, чтобы в них была истинная святость. Прости меня, Господи, грешного, ежели мои слова непонятны. Всякая икона, освященная, сама по себе священна. Против этого немыслимо спорить. Я говорю касательно живописи. Не всякая кисть, сударыня, достойна изобразить Преподобного. У нас в мастерской шестнадцать человек работают. Есть мастера изрядные, а также юноши неразумные и неопытные. Ну, вы посудите сами, сударыня: как же допустимо, чтобы юноша писал святые очи? В них, в очах, вся святость заключается. Можно и рисунок сделать правильный, а главную точку все-таки не знать. Вся суть дела в одной точке. Нужно только понимать, где ее поставить.

Прасковья Захаровна хорошо разглядела лицо монаха. Несмотря на, то что он волновался, щеки его оставались бледными. Отражалось это только на его подвижных далеко загнутых бровях. Говорил он слабым голосом, часто вдыхая воздух, но местами возвышал его, торопился высказаться и с трудом подбирал выражения. Видно было, что затронутый им вопрос близок его душе.

Замолчав, он некоторое время смотрел вперед, где виднелось широко раскинутое село с белой церковью, но по его прищуренным глазам казалось, что он видит перед собою только свои мысли. Внезапно передернув плечами и поправив надавившую лоб скуфейку, он порывисто и грустно сказал:

— Горько, сударыня, и обидно. Я уважаю старших и умру в покорности. Мне тридцать шестой год, и считаю я себя последним из людей. Только в одном случае я имею свое мнение. Обидно писать по образцам, ежели духовными очами видишь иные образцы…

Прасковье Захаровне захотелось чем-нибудь успокоить своего странного собеседника.

— Где уж тут поработать, как следует. Требуется холст или доска в настоящий размер, а где их взять? Денег у меня нет. Набрал двенадцать рублей, так это монастырские. Отпустили меня на короткий срок, для сбора. Вот и работаю мимоходом. Где лаком покрыть иконку, где красочкой изъянцы исправить. Иные жертвуют, как бы за работу, иные покормят, а иные просто спасибо скажут. Я платы не спрашиваю. Мне, сударыня, денег не надо… Конечно, бывали работы и посерьезнее. В этом самом храме, куда вы изволите идти, евангелисты на царских вратах моей работы. Опять же не всецело, а отчасти — по старому письму. Бывает, сорок верст крюку сделаешь, а сюда зайдешь посмотреть на свое творение. Посмотришь и недоволен. Опять что-нибудь подмажешь или исправишь. К работе у меня жажда неутолимая. И, кажется, никогда мне не найти настоящей точки.

В голосе монаха Прасковья Захаровна слышала глубокую грусть. Она хотела чем-нибудь выразить ему свое участие, но не находила слов.

— Новые храмы ставят, — продолжал он, — кажись, можно бы заняться, а, между прочим, иконы жертвуют готовые, покупают в городе. Есть побогаче храмы, в коих нарочито пишут по формату, на месте — тоже не смей сунуться. У меня наружность не внушающая, выписывают столичных художников. Ну, те, разумеется, свое дело знают по-своему. Видел их работы и скорбел. Очень живописно пишут, а святости ни малейшей. Вы, сударыня, обращали внимание на новые иконы?

Прасковья Захаровна почувствовала, что ее мысль совпала с мыслью монаха.

— Я, батюшка, в этом отношении великая грешница. На иконы смотрю мало…

Монах в первый раз повернул к ней лицо. Серые глаза его испуганно расширились, потом он перевел их вниз, глядя на дорогу, и покачал головой.

— И грех ваш не так велик… Сколь премудры и святы слова писания, столь же много труда и разума требуется для живописного изображения, чтобы сравняться с ними. Я вам скажу, сударыня, — я сам к этому делу близко стою, ни о чем другом много не желаю мыслить, а между прочим сомнения во мне столь же много, сколь и благожелания.

Праздничное село было уже близко. Серые сумерки окутали поля высоких яровых, затуманили между ними дорогу, но не отняли у неподвижного воздуха всей жары июльского дня. Впереди глухо гудели голоса многих тысяч богомольцев. У околицы образовался затор. Село не могло вместить всех прибывших. Приехавшие на повозках расположились кругом него живой стеной для ночлега под открытым небом. Конный отряд стражников, врезавшийся в толпу, заставил Прасковью Захаровну с ее спутниками сойти с дороги. На минуту они тут остановились.

— Дождалися мы Ильинской Пятницы, — сказал монах и, посмотрев искоса на Прасковью Захаровну, тихо прибавил:

— Меня зовут, сударыня, Родионом.

— А меня — Прасковьей Захаровной.

Слепой радостно ахнул.

— Имя святое, праздничное, Прасковея. Не вижу барыни, а знаю, что добрая особа. Ручка как бархатная, генеральская. Должно быть, имеете чин полковницы?

— Нет, — равнодушно отвечала Прасковья Захаровна. — Мой покойный муж был гражданский чиновник.

Слепой что-то сообразил и авторитетно добавил:

— Гражданский чиновник… Ну, это тоже вроде полковника.

Глядя на текущую мимо реку толпы, Прасковья Захаровна думала о тесноте в домах, о трудности найти ночлег, но это ее нисколько не смущало. Она готова была сейчас пойти к роще и продремать всю ночь около святой березки.

Все трое опять пошли дальше и вместе с толпою влились в узкую улицу села. Стражники и казаки, наблюдая порядок, пеших пропускали, а повозки, уже глубоко заехавшие, возвращали обратно. Люди, телеги, лошади местами смешались вплотную, кружились водоворотом. Прасковья Захаровна держала слепого за рукав. Скорей он ее вел, чем она его. Подняв над головой палку, он густым басом выкрикивал:

— Дайте дорогу слепенькому… милые… дорогу дайте.

Родион шел рядом с ней, больше всего стараясь в тесноте не толкнуть ее. На площади около церкви он велел слепому свернуть в сторону.

— Куда же мы идем, о. Родион? — заметила Прасковья Захаровна. — Ночлега наверно не найти.

— Об этом предмете, сударыня, не беспокойтесь. У меня тут есть знакомые. Зайдемте к Самсону, церковному сторожу. Народу, действительно много, но больше все мужики простые да бабы. Должны оказать уважение вашему званию.

Стало темнее. Лица едва различались. Однако, несмотря на то, что все село было в шумливом движении, и говор слышался даже из переполненных народом изб, нигде не светилось огней. Хозяева боялись пожара. В каждом доме полы были застланы соломой для ночлежников. В сараи, заполненные доверху свежим сеном, никого не пускали.

Долго пробиралась Прасковья Захаровна со своими спутниками мимо рядов палаток, ларей с развешанными товарами, и ей казалось, что они крутят около одного места. Но Родион знал, куда он ведет. У одной избы, закрытой от дороги густой рябиной, он остановился и постучал посохом в раму. Половина ее открылась, и он сунул туда голову. Снаружи не было слышно, о чем он говорил.

Тем временем слепой своими вздохами выражал беспокойство.

— Ваше высокоблагородие… и что там в избе — духота, теснота. Народ жадный… просить будут, беспокоить… Ночка теплая… На воле сколько хоть места.

Об этом же думала и Прасковья Захаровна, но хотела подождать ответа Родиона.

— Вас пустят, — горевал слепой, — а меня, може, и не пустят.

Несколько темных фигур подошли к дому, постучались в двери и ворота двора, но те и другие были на запоре.

Когда окно захлопнулось, монах таинственно подозвал к себе Прасковью Захаровну, она взяла за руку слепого, и все трое прошли под окнами за угол. Здесь узкой тропинкой между завалинкой и огородом пробрались кругом крытого двора и очутились в темноте, где стоял острый запах теплого навоза. Уже и тут у стенки дома сидели и полулежали невидимые люди, дававшие о себе знать шарканьем подбираемых ног и ворчанием.

Кто-то открыл заднюю дверь дома. Полы в сенях и в горнице, где в углу светилась лампадка, были заняты лежащими на густой соломе. На ногах оставался только один человек, отворивший дверь. Стараясь говорить шепотом, Прасковья Захаровна объявила, что ей места не надо, лишь бы устроили слепого.

— Всем хватит, — громко и недружелюбно отвечал хозяин. — Места не купленные — потеснятся.

— Самсонушка… — просительно шептал монах, — угоди госпоже, где бы тут уголочек свободный.

Слепой спросил, где икона, и смело шагнул через лежащих в угол, закинул голову, вздохнул так, что огонь лампады затрепетал, и перекрестился могучими движениями.

— Там в углу и ложись, — сказал ему Самсон. Потом недоверчиво оглядел Прасковью Захаровну, почесал поясницу и указал ей место на лавке у окна, отворенного на огород. Она сначала села на скамью, но, почувствовав мягкую солому под ногами, опустилась на пол. В избе было тепло. Пахло хлебом и лампадным маслом. Свежая струя воздуха тихо лилась с подоконника. Рядом с Прасковьей Захаровной лежала больная женщина, — это сразу было видно по ее движениям, когда она старалась посторониться. За ней сидела старуха с очень маленькой головой, покрытой темным платком. Скрывая узкие плечи, он опускался до земли, придавая всей фигуре форму конуса. Она что-то перед этим говорила, но по приходе новых лиц, смолкла и только жевала воздух, пристально глядя на Прасковью Захаровну, хотя не могла видеть ее неосвещенного лампадой лица.

Родион поместился у печки, прислонясь к ней спиною, и свалил рядом свою тяжелую сумку.

Было тихо. Кто-то отрывисто похрапывал. В сенях Самсон укладывался спать. Он мрачно кряхтел, а его деревянная кровать угрюмо скрипела, точно оба они были недовольны непрошенными гостями.

Маленький мужичонка с громадной бородой-лопатой, похожий на гнома и лежавший до тех пор около печки, свернувшись калачиком, приподнял свою совершенно лысую голову и понюхал воздух.

— От кого это, ей-Богу, дух такой? Больно негожий. Никак от тебя, монах?

— От меня, друг. От меня, — угадал.

Мужичонка сконфузился и некоторое время оглядывал Родиона и его котомку.

— Не монаший дух… Вроде как деготь.

Мужчина присел, рукавом утер вспотевший голый череп и устремился взором на монаха. Родион сидел неподвижно, обняв руками колени. Его черный силуэт резко выделялся на белом фоне печи. Уснуть он не собирался. Неотвязные думы томили его. Он рад был поговорить и хотя бы краем коснуться любезного ему дела.

— Без этого, друг, нельзя. Кисти отмыть или палитру вычистить… Нешто палитру можно водой трогать? Палитра должна быть жирная, пропитанная. Вот какая должна быть палитра.

Родион глубоко вздохнул и посмотрел на огонек лампады.

— Ну, об этом что говорить… — материал. Господи Боже милостивый. Конечно, без материала тоже нельзя. Дело духовное, а материал нужен. В книге премудрости Иисуса сына Сирахова сказано: «Изделие хвалится по руке художника». Взять, например, белила. Краска тяжелая до невозможности, свинцовая краска, а входит во все составы. Небеса или облака, даже воздух густой без нее написать невозможно. Материал тяжелый, а изображение требуется легчайшее. Как быть? А очень просто. Рука должна быть легкая, а глаз проникающий, вот и все. Немного и надо.

Родион внезапно взглянул на своего соседа.

— Воздух видел когда-нибудь?

Вопрос был настолько замысловатый, что слушатель вместо ответа отвернулся и посмотрел на спящих, как бы призывая их на помощь.

— Так вот ты и посуди. Воздуха ты и видать-то никогда не видел, а художник должен его красками изобразить. Тот, который не понимает воздуха, тот не художник… Да мало ли еще каких тайных предметов заключается в сем деле. И слов не найдешь высказать.

Слушатель плохо понял, но зато поражен был совершенно искренно. Он медленно оглядел монаха от сапог до скуфейки.

— Иконы рисуете? — робко спросил он.

Родион не ответил. Маленькая рука его прижалась ко рту. Он грыз ногти, и слышно было, как пристукивали его зубы.

— На заказ работаете или по охоте? — переспросил бородатый мужичонка.

Родион опять обхватил колени руками, но ответил не сразу.

— И сладостное занятие — творить, и страх берет… Нет, ежели бы я на заказ работал, я бы, может, свои дома имел. И для разума легче. Вон в селе Воронкино батюшка призвал меня. Подмалюй, говорит, небеса на иконе Вознесения. Нечего, говорю, поправлять. Письмо бледное, но исправное, строгановское письмо. «Как нечего? Палестина — страна южная, нешто над ней такое небо? Подсини, брат, маленько… Благословляю…» Нечего делать. Взял кобальту, лесировочкой протер. Батюшка посмотрел. «Нет, — говорит, — мало синевы небесной». Ну, тогда я надавил ультрамаринту, белил, малую часть кармину, да сиккативу для сухости и развел небеса заново с переходом к низу. Такая точка зрения вышла, что я даже испугался, ей Богу. Посмотрел батюшка. Одобрил. Вот это, говорит, истинно южные небеса. Южнее быть не может. Три рубля своих денег дал. Я и двух часов не проработал. Вот как бывает, ежели делаешь на заказ. Только не люблю я этого.

— И чего зря болтает! — сказал чей-то хриплый голос — Людей беспокоит… А еще монах.

— Спи, отец, не буду, — ласково ответил Родион, поникши головой.

Через несколько минут, однако, он, как бы проснувшись и продолжая свои мысли, стал шептать:

— Боже мой, Боже мой, и сколь ветхи храмы Господни, и сколь устарели святые иконы. Обидно молящимся на такое запустение. Иное письмо потрескалось от климата, у иных грунт отсырел, краски потемнели, помертвели. Иные такие, что не только молиться, а и смотреть не на что… Прости меня, Господи, грешного… Взять хотя бы здешнюю икону святой великомученицы Параскевы… Нешто такой лик подобающий?.. Закоптелый… мрачный.

— Это от пожара, батя, — вставил шепотом лысый мужичонка.

— Тем более нужно восстановить. Говорил я об этом предмете отцу Никодиму. Нельзя, говорит, — икона явленная. Я ему и то и се. Изъян от пожара, мол, причины грубой и посторонней. Не спеши, говорит, она сама отойдет… и без твоих рук обойдемся… Оставил. Больше не помышляю. Ежели с этой точки смотреть, то единственно чуда надо ждать, не иначе…

Родион поднял глаза на икону, долго смотрел на лампаду и медленно перекрестился. Верил ли он в чудо или раскаивался в своем сомнении об этом, он промолчал и опять уткнулся головою в колени.

Из всего сказанного монахом для лысого мужичонка последние слова оказались наиболее понятными и близкими уму и сердцу. Подержав их в своем воображения, он убедительно произнес:

— Да… ежели чудо… так это… действительно…

Голос Родиона, осторожный и монотонный, разбудил, однако, некоторых спящих. Две-три головы поднялись. Невидимые собеседники стали перешептываться.

Прасковья Захаровна по-прежнему сидела на соломе, прислонясь к лавке. Больная беспокойно разбрасывала руками и меняла положение тела. Старуха сидя спала. Темный конус ее фигуры долго медленно раскачивался, готовый упасть, потом вздрагивал, старуха просыпалась и начинала часто дышать, как испуганная.

— Бабушка, — сказала больная, — расскажи еще про Пятницу. Как это пастухи-то…

Старуха начала зевать. Тягучая зевота долго не давала ей приступить к рассказу.

— И вот милая… один-то пастух пустил в нее камнем… Пустил это он в нее камнем… а камень-то и врезался в дерево… Как врезался в дерево, так значит и сидит там.

— Все там? — спросила со вздохом больная, точно вопрос этот ее интересовал и мучил.

— Говорят, быдто там. Другие говорят. Я, признаться, не видела. Глаза ли мои слабые или, может, грехи мешают. Есть такие люди, которые видели. Кто достоин, тот увидит.

— Как хорошо это, — слабо сказала больная. — Вот бы увидеть, бабушка.

— Не надо желать, милая, само придет.

Тут старуху опять одолела такая длительная зевота, что ей с большим трудом удалось ухватить продолжение рассказа.

— А другой-то пастух замахнулся на нее кнутом… Замахнулся это он кнутом, а кнут-то и обвился кругом дерева, как змей древесный. Тут, значит, они и увидели… Открылись у них глаза… Не простая это была женщина, а сама Пятница.

— Очень хорошо это… — страдальчески протянула больная.

Кто-то вздохнул с чувством полного удовлетворения.

Забыты дела мирские. Мила и желанна одна мысль: освежить свою душу струей священной тайны.

В робкой тишине раздался торжественный голос Родиона:

— Премудрая и всехвальная Христова мученица Параскева, мужескую крепость приемши, женскую же немощь отвергши, диавола победи и мучителя посрами…

Лысый мужичонка встал на колени, помолился и положил три земных поклона, зарывая свой большой лоб в мягкой соломе.

Когда опять наступила тишина, старуха добавила:

— Она самая и была: Прасковея-Пятница. И день тоже пришелся в пятницу.

— Не в этом суть заключается, — пояснил Родион. — Святая великомученица родилась в день пятницы, который день на древнем языке так и зовется: пятница. Им же родители окрестили младенца.

Несмотря на усталость, Прасковья Захаровна спать не хотела. В избе она все равно не могла бы уснуть. Разговоры ей мешали. Думала она о том же, о чем и другие, но рассказ старухи не нравился ей. От него веяло слишком заурядным вымыслом. Если что-нибудь подобное и случилось когда-нибудь, то наверно не так, как об этом рассказывали. В глубине легенды она чувствовала возможную ясную правду, но кругом нее образовался грубый нарост. Она не хотела больше слушать и нарочно громко спросила:

— А далеко ли отсюда часовня?

Лысый ей ответил:

— С версту будет. За церковью направо, в гору.

У Прасковьи Захаровны сердце забилось от загоревшегося решения идти туда и провести ночь наедине с молчаливой березой.

Она порылась в кармане юбки, вынула из кошелька серебряный рубль и положила его в руку больной женщины. Потом поднялась на ноги. Родион понял ее намерение.

— А что ж, сударыня, благое дело придумали. Ночка теплая, сухая. Ежели и на траве, подстеливши при этом платочек, так не хуже будет, чем здесь. Место святое, молитвенное.

Под образами поднялась плотная фигура слепого.

— И я, матушка, с вами…

Прасковья Захаровна перешагнула через лежащих, взяла слепого за руку и повела его из избы.

Родион тоже встал, чтобы запереть за ними дверь.

II

Белые ночи миновали. Звезды горели ярче и таинственнее. Тени тонули глубже. Небо задумалось, как темные очи, опустившие над собой густые ресницы.

Слепой держал свою руку на плече Прасковьи Захаровны. Они шли тихо и долго молчали.

— Не холодно без шапки? — спросила она.

— Нет, барыня, милая — это нипочем. Дождя бы не было.

Прасковья Захаровна посмотрела на небо, и ей подумалось, что тишина и благоговение, которыми дышала ночь, будут продолжаться вечно. Она хотела бы убедить в этом слепого, внушить ему радостное спокойствие.

— Дождя не будет. Небо чистое, звездное.

Слепой вздохнул.

— Господи милосердный… Хотя бы одним глазком поглядеть на мир Божий…

Прасковья Захаровна закрыла глаза, стараясь представить себе положение слепого; и не видя наяву, она продолжала мысленно видеть дорогу, поля, темный пригорок рощи с мелькающим огоньком. Какая же темная пустота должна быть в душе у слепого, не видящего всего того, что дает и разнообразит мысль?

— Неужели всю, всю жизнь прожил слепым?

Ей показалось, что рука слепого дрогнула. Он глухо промычал и ответил не сразу.

— Всю жизнь, родимая… всю как есть. Родился слепым. Ни одного предмета не вижу. Не знаю, какой вид имеют. Которые предметы руками достаю, те и понимаю, а которые не достать, тех и не знаю. Лесу не знаю, морей не знаю, небушка со звездами не знаю.

Прасковья Захаровна ясно почувствовала тягость положения слепого. Ей захотелось сейчас же помочь ему. Дать хотя намек того блага, которого он лишен. Это желание такой стремительной волной нахлынуло на нее, что у нее ослабели ноги. Она остановилась.

— Присядем тут, отдохнем. Расскажу я тебе кое-что.

Слепой покорно опустился на землю у дороги, на краю сухой канавки. Вытянув руки на коленях и, склонив голову набок, насторожил ухо, как бы ожидая услышать нечто значительное.

Прасковья Захаровна погладила его по косматой голове и опустилась рядом.

— Тебя как зовут?

— Зовут меня Ананием. Кто знает, так и зовет. А то просто «слепой».

— Ну, так вот слушай, Ананий, что я тебе скажу.

Она оглянула небо, перелесок, прозрачный горизонт востока, нежную волну млечного пути. Он не мог понять того, что понимается зрением, и она стала рассказывать то, что она слышит душою и чувствует.

— Помнишь, когда в церкви певчие поют. Пропоют молитву и после этого, в конце, протяжное «аминь». Ихние голоса все тише и тише, и уж, думаешь, кончилось пение, и, кажется, голосов не слышно, а они все еще гудят и уходят к Богу. А там с высоты ангелы ждут, когда песня от людей долетит до них, и тогда подхватят ее и пропоют своими святыми голосами перед престолом Господа. Много тысяч ангелов поют молитву, и голоса их не пропадают, а уходят все дальше и дальше без предела, потому что в них вечное явление Создателю. Нам не слышно, и понять это можно только мысленно. Когда пропоют они последнее слово «аминь», разнесется оно по всей вселенной, и звенит, и звенит не умолкая… Вот такое же, как это протяжное «аминь», и есть небо.

Ананий погладил свои колени и наклонил голову.

— Хорошо говорите, матушка, очень складно. Видно, и молиться хорошо умеете…

Прасковья Захаровна отвечала задумчиво, как бы про себя:

— Пожалуй, что не умею. Места настоящего не могу для этого найти. Всем себя может человек насытить: когда жажда — напьется холодной воды вдоволь, есть захочет — насытится, радость придет — порадуется, а вот помолиться досыта не всякий может. Отчего так? Не знаю. Может быть, веры мало, или что мешает. В храме людно и как-то беспокойно. Я думаю, что в первые времена христианства, когда верующие собирались тайком в подземных пещерах — вот тогда хорошо молилось… Было тоже со мной, два года тому назад, когда умер мой муж. Помню, как я тогда молилась по ночам у гроба. Себя забывала, а чувствовала, что близок тот, кому я молилась… Время прошло, горе улеглось, и стало как-то пусто на душе…

Прасковья Захаровна не любила откровенничать, но теперь, в ночной тишине открытого поля, наедине со слепым ей говорилось легко.

— Да неужели же только тогда человек может молиться, когда сердце его ущемит горем? Нет, и в радости нужна молитва… Нужна, как хлеб. Тем более, когда чего-то ищешь и ожидаешь. Вот я все время после смерти мужа жду, что он о себе скажет. Ведь невозможно же, чтобы от его души ничего не осталось. Целыми днями об нем думаю, а во сне ни разу не видала. Вот уж одно это непонятно. Какая-то тайна тут есть. Всякие сны вижу, и живущих, и покойников, которых давно позабыла, а его не вижу. На могилу его хожу, хорошо там, спокойно для размышления, и об этом еще больше думается, но знаешь, что напрасно: именно там-то его и нет… В последний раз была цветочки подновить к поминкам. Скончался он как раз в Ильин день. Вспомнила я тут про Ильинскую пятницу… Давно, еще девушкой слышала, но никогда не думала об ней. Меня тоже зовут Прасковьей… Дай, думаю, поеду. Радостно мне стало при этой мысли… Вот теперь я здесь и все чего-то жду…

— Пятница — она замечательная, ваша высокородие, — убедительно промолвил слепой, нарушив долгое молчание Прасковьи Захаровны. — Чудеса бывали разные. Вам известно?

— Да, говорят.

— А которые исцелялись, тоже хорошо им было. Люди кругом и те радовались. Наделяли их. Один безногий исцелился и рублей тридцать денег собрал.

— Ну, не надо говорить об этом. Пойдем дальше.

Незаметно подымаясь в гору, дорога вошла в рощу. Широкая аллея, окаймленная высокими деревьями и крытая звездным куполом неба, походила на храм. Впереди стояла белая часовня как церковный иконостас. За открытой дверью горели огни лампад. По краям аллеи виднелись какие-то тени. Одни лежали, другие сидели. Где-то осторожно шептались, боясь нарушить святую тишину. Светился огонек, отражаясь на белых страницах книги, положенной на земле. Перед ней, на коленях, изогнувшись, стоял человек и вполголоса читал.

Дойдя до часовни, Прасковья Захаровна опустилась на колени и велела сделать то же слепому. Внутрь она не хотела войти. Там казалось тесно, жарко и не так торжественно, как в темной таинственной роще. Еще стоя на коленях и глядя на освещенные иконы в глубине часовни, она почувствовала, что налево от нее, среди густой стены деревьев, стоит та самая березка, для которой она сюда пришла. Ее близость она угадывала и тихо радовалась. Когда невольными движениями она встала на ноги и повернулась налево, то увидела высокий ствол с огненными ветвями. Молодые густолиственные березки толпились кругом, как невесты и молодки около вещей старухи. Древняя береза стояла в тесной ограде. Прасковья Захаровна подошла к ней и взялась руками за решетку. На земле у ствола, заполняя все пространство внутри ограды, лежали какие-то свертки. Направо шагах в пяти возвышался большой камень. Припав к нему, темнела фигура, судя по голосу, — женщина. Она жалобно причитала, говорила отрывочные слова молитв, и вместе с этими скорбными нотами тихо звучал серебристый плеск воды. Почему там была вода, Прасковья Захаровна не знала. Ее не тревожило любопытство. Одно только чувство она испытывала ко всему, что было кругом — спокойное благоговение.

Тихая, вдохновенная ночь. Воздух остановился, боясь потревожить ветви деревьев, жадно внимающих вещей березе. Черные, сухие ветви давно уж не украшаются нарядной зеленью. С того дня, когда св. Прасковея явилась под ней, счастливая избранница отошла от жизни и стала монахиней. Земля кругом нее, утоптанная миллионами проходивших здесь богомольцев, млеет в ожидании нового чуда и зовет на свою грудь новые толпы верующих.

Прасковья Захаровна вспомнила о слепом только тогда, когда увидела его, идущего на голос женщины. Он тоже нагнулся под камнем, и послышался плеск воды. По движениям рук видно было, что он смачивает слепые глаза. Слышен был и его голос, похожий на тихий, радостный смех. Поднявшись, он пошел более смелыми шагами прямо к Прасковье Захаровне. Подойдя, он бросил на землю палку, одной рукой взялся за решетку, а другой ухватил ее руку. Ей стало жутко. Она ждала чего-то необыкновенного.

— Одним глазком будто вижу, — сказал он с детской радостью, сжимая руку Прасковьи Захаровны своей жесткой ладонью. — Предметов не вижу, а как бы огонек… Вот он, махонький… Шмыгает вроде комарика… С чего это, барыня? От святой воды? Истинно чудесное дело… А может, от мнения?..

Прасковья Захаровна почувствовала, что перед ней самой встал жгучий вопрос и ждет ответа. Но сейчас она не смогла и не хотела решать его и проверять ощущения слепого. Сейчас нужно было только успокоить себя и не отнимать надежды у него.

— Это так и должно быть… — вдохновенно сказала она и незаметно под косынкой перекрестилась.

Слепой издал могучий вздох.

— Слава тебе, Господи… Завтра под икону пойду, авось удостоюсь.

Он все стоял в прежней позе и держал ее руку.

— Вам бы отдохнуть, милая барыня… Здесь народ присунется… Пошли бы в рощу, уснули на травке. Я посижу, поберегу.

В темноте Прасковье Захаровне показалось, что слепой рассматривает ее. Это заметно было по слабым движениям его головы. Она чувствовала, как его невидимый взгляд скользит по ее лицу, плечам и груди.

Выдернув свою руку, Прасковья Захарова повернулась к нему боком и прислонилась спиною к решетке.

— Я хотела бы остаться одна. Думаю, что никто не помешает.

Слепой покорно согласился.

— Как вам угодно.

Потоптался на месте, ногой нащупал песок, поднял его, обошел кругом решетка, держась за нее рукою, и, рассчитав направление, пошел дальше. Место ему очевидно было хорошо знакомо. Прасковья Захаровна следила за ним. Видя, как он ощупью пробирается между деревьями, она подумала: «Нет, это мне показалось».

У дороги стоял открытый ларек. Слепой постучал в стену палкой.

— Есть тута кто?

Вместо ответа послышался протяжный зевок. Человек, дремавший на куче таких же свертков, какие валялись в ограде березы, встал на ноги и зажег восковую свечу, прилипшую к прилавку своими отеками. Тут же лежали стопы духовных брошюрок, и в плоских ящиках свечи.

Вглядевшись в Анания, свечник промолвил тоном совершенного безразличия:

— А ты, дядя, опять ослеп? Какой аккуратный.

— Такое дело, милый, — одинаково безразлично отвечал Ананий. — Одному горе мыкать, а другому — зубоскалить. Зимой полегчало, а к Покрову опять затуманило… Беда с ими, с глазами…

— Ну ладно, не скули… Как раз ко времени подоспел. Покупаешь что ли?

— Нет. Полковница тут одна есть. Вздумала ночевать на воле. В избе и солома, и крыша, а тут как ей на голой земле, без подушки. Постарайся, милый человек.

— Да что надо?

— Одолжи пару куделечков покруглее. Будет ей заместо подушки.

— Да где она?

— Недалече, я донесу. Утром возьмешь.

— Где тебе, слепому. Я сам пойду.

Беседа разогнала сон свечника. Он выбрал из кучи три штуки пухлых кудельков и вышел из ларька.

— Ну, слепой, показывай дорогу.

— А ты, милый, не болтай зря. Будешь болтать, не одного меня обидишь…

Прасковья Захаровна нисколько не удивилась услужливости постороннего человека. К этому тихому месту так подходила забота и братская любовь. Он говорил успокоительным, ласковым голосом. Кудельки положил у решетки в виде изголовья. Большой шерстяной платок Прасковьи Захаровны, висевший у нее на руке, расстелил по земле и пригладил. Сучья и камешки из-под него подобрал. Но когда она пожелала им накрыться, он долго его встряхивал и, сложив, одел ей на плечи. На ее вопрос, что это за свертки, служащие ей подушкой, он объяснил, что то — куделя шерсти, приносимые бабами в виде жертвы. Потом их продают, а деньги идут на храм.

— Ночка, слава Богу, теплая, замечательная, — сказал свечник певучим, ласковым голосом. — И немудрено сударыня: такой великий праздник, для него и ночка такая. В прошедшем году тоже, например, в эту самую ночь была такая стужа, что люди болели, а вот нынче тепло.

В заключение свечник объявил, что его зовут Онисим и, если понадобится, найти его можно в ларьке. Пожелал спокойной ночи и ушел.

Ананий потоптался на месте и последовал за ним.

Прасковья Захаровна осталась одна. Присела, облокотилась на изголовье и долго смотрела через решетку на часовню. Несколько раз туда входили люди и, пробыв некоторое время, выходили обратно. Налево плескалась вода. Туда тоже подходили и склонялись над камнем. Сзади ее кто-то прошел. Она обернулась, но никого не увидала; через минуту те же тихие шаги приблизились и остановились совсем близко. Она не обернулась, а встала на колени, чувствуя, что кто-то стоит над ней. Сердце трепетно забилось. Она упорно стала смотреть на ствол и увидела отчетливые полосы, как бы следы от кнута. Ей стало жутко, что против воли она должна поверить в нескладную легенду. Выше что-то белело. Чем больше она всматривалась, тем пятно становилось отчетливее. Неужели это камень, тот самый, который должен бы был разлететься в пыль, а не смущать напоминанием о себе?..

Испокон века люди бросают камнями в тех, кто им непонятен, бросают камнями даже в избранных и хлещут кнутами тех, которые осмеливаются проповедовать истину. Они забывают страдания обиженных, но всегда помнят орудия пыток. Христианская религия венчается символом смертной казни.

Это так. И люди ему поклоняются больше, чем слову истины. Почему же им не поклоняться камням, которыми побивались праведники, и бичам, которыми их стегали?..

…Напрягая зрение, Прасковья Захаровна старалась рассмотреть серое пятно и убедить себя, что это не камень. Множество людей старались увидеть его, но ей это было не нужно. Пускай лучше это будет куском белой коры. Она смотрела до слез и, наконец, увидела, что это не камень. Серое пятно стало светлее, увеличилось и зашевелилось… Это была маленькая рука, слабо очерченная и прозрачная. Рядом пониже стало тоже светлее, точно колыхнулся белый рукав. Не смея отвести глаз от руки, Прасковья Захаровна смотрела на нее, не мигая. Но и не видя, чувствовала и угадывала продолжение руки, плечо и всю фигуру. Кругом стало темнеть. Ствол березы, листва деревьев, ограда — все потеряло очертания, растаяло, и только одно место в рост человека оставалось освещенным. Похоже было на то, когда через узкую, длинную лесную просеку, перед рассветом, виднеется в конце ее светлый выход в открытое поле. Не нужно было переводить глаз и осматривать фигуру. Она сразу была видна вся, как далекое облако. Плечо тихо приблизилось к дереву, и маленькая голова прислонилась к руке. На лице не было ни красок, ни теней. Оно было прозрачно, как утреннее небо, но взор не проникал через него. Оно не было похоже на лицо человека, с чертами ясно обозначенными. Глаза не имели вида темных пятен, но они были и смотрели. Ими глядели свет и вера, не знающая сомнения.

Прасковья Захаровна стояла на коленях, потрясенная и радостная. Она смотрела и слушала. Если бы она услышала шепот, похожий на человеческий голос, то все очарование исчезло бы. Нет, она слышала мысли, излучаемые от лика, глядящего на нее. Несколько раз говорящий взор повторил ей: «Не сомневайся». Для нее было ясно, в чем не сомневаться, но она хотела переспросить: «В чем? В будущей жизни?» Раньше мысленного вопроса она уже увидела ответ: «Да, ты не умрешь, и никто не умирает». Светлый лик приблизился, как бы давая возможность лучше рассмотреть его и убедиться, что на нем нет теней сомнения.

Прасковья Захаровна протянула через решетку руки с благодарностью и мольбой, но видение заколыхалось, отодвинулось назад и послышался говорящий взор: «Не проси у меня ничего. Я не могу ничего дать, кроме утешения и надежды… Тебе самой ничего не нужно. Ты даже сама можешь дать другим».

«Благодарю тебя, — мысленно сказала Прасковья Захаровна. — Я только теперь поняла, что мне ничего не нужно. Ты наполнила меня святой верой».

Бледный лик ласково глядел на нее и точно слушал. Потом он опять заговорил: «Люди несчастны оттого, что ждут от неба больше, чем оно может дать. Они слепы и не видят блага кругом себя. Они бросают камнями в то, чему сами же потом поклоняются. Смотри сюда. Ты не верила, но это правда».

Рука, прислоненная к дереву, отклонилась, и Прасковья Захаровна ясно увидела выступающий на поверхности ствола камень величиною в большое яблоко.

Лик затуманился, глаза стали грустны и замолчали. Та же рука сделала движение, как бы смахивая камень, и он упал, ударившись о корни и затерявшись среди кучи куделей.

Прасковья Захаровна устремилась глазами в то место, куда упал камень. Старалась разглядеть его среди пачек шерсти. Протянула руку, чтобы нащупать его. Подымать глаз больше не нужно было. Она и так чувствовала, что видение исчезло. Но после него остался след, осязаемый и возбуждающий жадное любопытство. Она искала его рукою, оцарапала себе плечо. Взяла зонтик, рылась им в куче кудельков, торопливо и с боязнью, чтобы действительность не оказалась обманом воображения. Несколько раз ее зонтик натыкался на что-то твердое, но сдвинуть его с места не хватало сил. Может быть, это был обнаженный корень дерева. Движения в неудобной позе ее утомили. Она ухватилась обеими руками за брусья решетки и, уткнув между ними лицо, не отрывала глаз от того места, где должен был находиться камень.

III

С восходом солнца около часовни и дерева толпились люди. Чей-то хриплый назойливый голос выкрикивал: «Чудесный случай в женском монастыре! Многодневный сон монахини после причастия за три копейки!»

Прасковья Захаровна лежала на спине, покрытая тяжелым полушубком. Жесткий край полы царапал подбородок и отдавал густым запахом овчины. Рядом налево сидел слепой и ощупью считал на ладони только что полученные медные деньги. Проходящие участливо посматривали на нее, шепотом справлялись у слепого о ее положении, и некоторые клали ему на ладонь копейку. Подошел Онисим, нагнулся над ней, ослепив накрученным на шее шарфом цвета красной смородины.

— Ваше высокоблагородие, умойтесь водичкой святой — тут недалече.

Прасковья Захаровна откинула рукой полушубок и присела. Голова была тяжелая, как после угара, в лопатках ломило. Слепой заметил ее движение и сказал, не поворачивая головы:

— С добрым утром. А ночку худо с вами было. Я рядом сидел, берег. Своим полушубком накрыл.

Ей стало неловко от обращенных на нее любопытных взглядов. Она поднялась на ноги, оправила юбку и огляделась. Белая часовня ослепительно сияла над солнцем. В шуме толпы, в ярких нарядах, чувствовался праздник, суетливая радость. Но уже не было того благоговейного уюта как ночью. Шагах в пяти от березки высился над землею большой камень-валун. Несколько человек стаяли кругом него. Женщина с обнаженной, худой и темной, как обгорелая палка, рукой держалась слабыми пальцами за край камня. Здоровая рука тянулась к середине его и, горстью забрав из котловинки воды, смачивала больную руку. Высокий, костистый мужик в голубой рубахе и бархатной жилетке снял шейный крест и окунул его в воду, сердито поглядывая на соседей. Молодая, краснощекая баба в лиловом повойнике, стоя на коленях, несколько раз зачерпнула жестяной кружечкой воды. Муж сзади подставлял ей бутылку, покуда она не наполнилась. Тогда он сам взял кружку, хлебнул из нее остаток и ладонью расправил усы.

Прасковья Захаровна смотрела, не двигаясь с места. Онисим сказал ей успокоительным тоном:

— Вы, госпожа, не сомневайтесь. Воду выплещут — я светленькой налью.

— Откуда же вы нальете?

Онисим кивнул головой в сторону, где стоял полный ушат воды с плавающим берестовым ковшом. Но в глазах Прасковьи Захаровны он заметил недовольное удивление.

— Вы, ваше сиятельство, не обижайтесь. Вода чистая, свяченая. Из колодца достаем. А то где же ее взять? Прежде, действительно, говорят, была вода неиссякаемая. Ну, тогда и в народе больше веры было. А теперь где же ее взять? После дождя, действительно держится, а коли дождя не было, где же ее взять? Не желаете ли следочки посмотреть?

Он подошел к толпе и ближайших раздвинул. Прасковья Захаровна тоже подошла и нагнулась к тому месту камня, на которое Онисим указывал кистью руки с повернутой кверху ладонью.

— Святая Параскева, нареченная Пятницей, явилась на сем месте пастухам в чудесном видении, перед восходом солнца, и на сем камне оставила следы ног своих. Имеются три следочка. Один, обращенный на восток, который следочек виден явственно, другой — на юг, родину великой мученицы, с пятью пальцами, и третий, не имеющий направления, по причине одной пятки.

Прасковья Захаровна грустно смотрела на шероховатую поверхность камня. Ее смущало то обстоятельство, что углубления, которые принимались за следы ног, находились не сверху камня, а сбоку, на поверхности почти отвесной. Стоящие кругом оставили свое дело и внимательно осматривали барыню. Ей казалось, что они смотрят недружелюбно, угадывая и осуждая ее неверие. Она отошла. Онисим был уже впереди и тоном опытного проводника продолжал свои объяснения. По голосу заметно было, что в нем давно пропал интерес и к месту, и к событию, о котором он рассказывает.

— Под сим деревом великомученица явилась пастухам. Но пастухи те и не признали ее. Один бросил камнем, и тот камень вошел в дерево… Теперь имеется один след, но первое время камень долго пребывал в нем…

Прасковья Захаровна не слушала его и, просунув зонтик через ограду, ворошила им кудельки. Онисим скороговоркой докончил свой рассказ и добавил:

— Очень многие интересуются и жертвуют по состоянию. Не забудьте ваш платочек, сударыня.

На голос Онисима подошли богомольцы. Их больше всего интересовала барыня, по-видимому, важная, хотя и просто одетая. Эта важность заметна была в ее строгом недоверчивом взгляде. Какая-то согбенная старушка, щурясь и поглядывая на нее, как на солнце, отважилась попросить милостыни, но Прасковья Захаровна ее не слышала. Она все еще продолжала рыться зонтиком в ограде решетки. Онисим заметил это.

— Вы что, сударыня, ищете?

«Сказать или нет?» — подумала Прасковья Захаровна. Ей хотелось бы проверить ночное впечатление. Может быть, само происшествие станет для нее более убедительным, если она расскажет о нем вслух. Тихо, чтобы ее слышал один Онисим, она промолвила:

— Ночью я видела камень… Или, может быть, мне показалось…

Онисим ничуть не удивился. Он даже уверил Прасковью Захаровну, что подобный случай весьма возможен.

— Позапрошлое лето одна баба тоже видела. Совсем простая баба, босая пришла. Одним словом — видела. Тоже ночью. Неизвестно, кто удостоится.

— Упал с дерева и скатился вот сюда, — еще тише проговорила Прасковья Захаровна, чувствуя, что она кого-то обманывает.

Это дополнение несколько затронуло любопытство Онисима. Он строго посмотрел на нее, а затем уставился на место, куда она указывала зонтиком.

— Чего стоишь? — громко рявкнул чей-то голос. — Поискать надо.

Прасковья Захаровна вздрогнула и оглянулась. Над ее плечом появилось пестрое лицо слепого. Тело его дрожало. Нижняя челюсть вместе с пыльной бородой шевелилась и выдавала его волнение. Подняв голову и как бы взывая к далекой толпе, он провозгласил:

— Православные! Камень тот нашелся! Радость великая! Ищите, братцы. Ты, Онисим, разбери забор-то. Эх! Кабы не слепота, поискал бы я.

От большого камня, от часовни, от дороги уже бежали люди. Через решетку совались руки, палки, рылись в куделях, царапали сухую, жесткую землю. Над головами блеснула белая рубаха мальчугана, поднятого тремя парами рук, и исчезла за оградой.

— Собирай в один угол! — кричали в толпе.

— Не найтить его, братцы. В землю ушел.

— В землю не ушел, а песком рассыпался.

Прасковью Захаровну затолкали. Она отошла к часовне. Сердце ее билось тревожно и тоскливо. Тайная быль, лучезарная и драгоценная, как откровение, вынесена теперь на свет, на поверку жадных искателей святости и потеряла свое очарование, стала похожа на грубую выдумку.

Кто-то сбоку толкнул Прасковью Захаровну. Она посторонилась и дала дорогу женщине, идущей кругом часовни на коленях. Весь перед ее юбки был протерт и болтался лохмотьями. Очевидно, она двигалась таким способом издалека. Перед входом в часовню она встретилась со старушкой, тоже идущей на коленях, но при помощи двух палок. Простоволосые головы у обеих были мокры от тяжелого усердия. Они сурово оглянули одна другую, как две ревнивые соперницы, и поползли дальше.

Около ограды толпа увеличилась. Шум голосов повысился. Вырывались угрозы и ругательства. Похоже было на свалку.

Прасковья Захаровна подошла ближе. Слепого с трудом удерживали несколько человек. Он вырывался и мычал. Краснощекая баба в лиловом повойнике и с бутылкой святой воды потянула за рукав своего мужа, участника свалки. Увидев Прасковью Захаровну, она жалобно обратилась к ней:

— Нашел камень человек, и не отдает вишь… Говорят, и камень не настоящий. В сторонке подобрал…

Подошла старушка с заплаканными глазами.

— Настоящий камень, милая. Сама видела, как он рукой в ограде шарил. Истинно настоящий… Зрячие искали, а слепой нашел… Подумать надо…

Онисим стоял рядом, поглядывая назад, где у него в ларьке уже началась торговля. Прасковья Захаровна нетерпеливо толкнула его.

— Ради Бога, прекратите же это безобразие!

Он ленивыми движениями, но с полной верой в силу своего влияния растолкал поочередно всех, окруживших слепого.

Прасковья Захаровна взяла Анания за руку и поспешно повела его прочь. Онисим догнал ее и пошел рядом. Она вспомнила, что ничего не дала ему, на ходу достала кошелек и положила несколько серебряных монет на протянутую ладонь. Пройдя еще несколько шагов, Онисим кивнул на слепого, незаметно махнул рукой, как бы советуя от него отвязаться, и отошел.

Сзади еще некоторое время шла толпа. Камень не давал покоя всем, кто знал о случившемся. Не верилось, что это был обыкновенный, ничего нестоющий камень. Встречные, видя толпу, останавливались, спрашивали, в чем дело, и им таинственно рассказывали, что нашелся давно утерянный камень. Много лет богомольцы искали, и, наконец, слепой удостоился найти его. В пересудах и толках о происшествии люди останавливались, собирались группами, толпа увеличивалась и расползалась, а вместе с нею и весть о чудесном событии, в которое каждому так жадно хотелось поверить.

Прасковья Захаровна шла, запыхавшись от быстрой ходьбы и тянула за собой слепого. Они долго молчали. Уже на середине дороги, когда за ними перестали следить, они пошли тише.

— Ваше высокоблагородие, — радостно промолвил Ананий. — А ведь камень-то у меня за пазухой…

Прасковья Захаровна ничего не ответила. Только что происшедшая история была ей неприятна. Ее коробило при мысли, что сама она была причиной бурной сцены у дерева. Камень, лежащий за пазухой у слепого, она чувствовала сама на своей груди, как тяжелый груз на совести. Хотела сказать слепому «брось его», внезапно повернула к нему голову и увидела карие глазки, остро смотрящие на нее.

Это ее так испугало, что она отшатнулась и еще раз пристально вгляделась в лицо Анания. Из-под век опять глядели мутные белки. Оставив его руку, она пошла дальше. Ананий невозмутимо следовал за ней.

Нужно было сейчас же выяснить, показалось ли ей, или она обманута.

— Я отдохну, жарко, — сказала Прасковья Захаровна и присела на краю дороги. Это было то самое место, где они сидели ночью, когда она рассказывала слепому о небе.

Ананий остался на ногах, оперся на посох и опустил голову. Вид у него был равнодушный и сонливый.

— Послушай, Ананий, — нерешительно начала Прасковья Захаровна. — Ты обманул меня?

— Чем же я обманул вас, барыня?

Ананий помолчал и, нисколько не меняя своего безразличия, стал говорить с растяжкой.

— И берег вас, и денег ваших не брал. Молились вы — не мешал нам. Стали охать, я рядышком сел, своей овчиной накрыл. Где же обман?

— Да, ты обманул меня и других обманываешь. Ты не слеп.

Ананий грустно качнул головой, пошаркал ногами и кряхтя сел рядом с Прасковьей Захаровной. Низкое солнце начинало уже припекать и ударяло им прямо в лица. Она раскрыла зонтик, но не столько от солнца, сколько от бесконечной вереницы прохожих. Ананий несколько раз вздохнул.

— Вот вы какая барыня. Чем бы подать убогому, вы обижаете. В избе дали, у часовни дали, Онисима наградили, а мне хоть бы копеечку.

— Напрасно так говоришь. К тебе первому я отнеслась с участием. Ночью на этом самом месте мы с тобой сидели, и я, как могла, старалась тебя утешить. Подаяние подаянием, но я думала, что и слово утешения дорого человеку… Я ведь еще не знала, что ты меня обманываешь…

— Помню это… Убогому на хлеб нужно, а вы ему романцы рассказываете… Ишь какого жениха нашли…

Прасковью Захаровну передернуло.

— Теперь я уверена, что ты меня обманул. Но я все равно дам тебе…

Она достала кошелек и стала рыться в нем.

— Я тебе дам три рубля, но если ты признаешься, что ты не слепой, то я дам тебе пять.

Ананий улыбнулся и покачал головой.

— И все то вы, барыня, замечаете. Больно уж вы замечательная. Ну ладно, давайте… пять рублей.

Прасковья Захаровна торопливо вынула золотую монету и положила ее на колени Ананию. Взгляд ее скользнул по его лицу. Он смотрел на нее открытыми глазами хитро и добродушно. Ей оставалось только уйти, но она хотела еще сказать ему несколько слов и вызвать в нем хоть малейшую долю искренности. Не дожидаясь ее вопроса, он сам заговорил:

— Вот вы, барыня, зрячая, и можно сказать из всех зрячих, самая зрячая. Видите, чего и не надо видеть. Следочки на камне разглядывали, а приложиться не захотели. Темные люди прикладываются, а вы без внимания. На святую воду тоже обиделись. Очень вы зрячая, барыня, оттого и веры в вас мало.

— Не знаю, что ты там говоришь и думаешь, а делаешь ты нехорошо — обманываешь.

— А молюсь-то я мало, думаете? По всем селам исходил, в монастырях был. Где праздник, там и я. Грабителю простится, не только мне. А кому от меня вред? Никого не обижаю. Дают — беру, не дают — иду дальше.

— Да ведь берешь-то ты обманным путем, — как ты этого не понимаешь?

— Я неграмотный. Может, по арифметике или по грамматике оно и по-твоему выходит, а я понимаю так: коли даешь, так не высматривай и не выпытывай, кому даешь. Не искушай, а давай от усердия. Сотвори благо. А я за свой грех достаточно Господа Бога молю…

— Слепой ты Ананий, только не глазами, а разумом.

Прасковья Захаровна порывисто закрыла зонтик, чтобы сделать какое-нибудь движение, и концом его стала рыть пыльную землю.

Ананий склонил голову набок, точно прислушиваясь к последним словам.

— Слепой и голодный… Это — верно. Ты вот, барыня, выколи мне глаза, да положи мне в год на харчи сумму денег, тогда и обману не будет. Я и слепой проживу. Слепые, говорят, ближе к Царствию Небесному. Тут не имеем, так авось там получим…

Очень многое хотела сказать Ананию Прасковья Захаровна, но знала, что это было бы бесцельно. Он представился ей большой гранитной глыбой, одной из тех, какие она во множестве видела на полях, идя со станции к праздничному селу. Много лет неподвижно лежат они на месте, и пахарь со своим плугом обходит их.

Стараясь не глядеть на него, она встала, оправила юбку и сделала несколько шагов по дороге. Ананий последовал за ней, не отставая. Голос его зашипел над ее плечом:

— Послышьте, барыня… Спасибо за милость, а насчет другого прочего болтать нечего… Кому какое дело до чужих грехов…

Прасковья Захаровна ничего не ответила и ускорила шаги.

IV

В церкви уже отслужили утреню. Все село было на ногах. В ларях началась торговля, а на каруселях — веселье.

В избе Самсона пили чай. Солома, лежавшая ночью на полу, была сложена в сенях. У окна, выходящего в огород, стоял столик. Сбоку у самовара сидел хозяин и по своему вдовьему положению сам разливал гостям чай. Лицом к окну сидел седой старик, Самсонов тесть, приехавший на ярмарку покупать лошадь. Ближе к образам поместился Родион. Его чашка была уже опрокинута, и он задумчиво покусывал ногти, глядя через окно на улицу. У дверей сидела пожилая женщина, старавшаяся быть незаметной. Она пришла нарочно для того, чтобы посмотреть на монаха.

Самсон жаловался тестю, что в заутреню в церкви собрали меньше десяти рублей, да и то все медяками. Прежде бывало не только рубли клали, но и крупные бумажки. Купцов и господ нынче не видать… А которые побогаче, скупы стали.

Для тестя, слывшего человеком богатым, этот разговор был неприятен, и потому он торопился допить вторую чашку чая, чтобы идти по делам.

— Никак наша полковница идет, — сказал Родион. — Хозяин, иди, зови.

Самсон махнул рукой.

— Сам зови. Твоя знакомая — не моя. И что это нынче много полковниц развелось. Одела шляпку и полковница. У этой и шляпки нет.

Родион широкими шагами вышел из избы. Прасковья Захаровна очень ему обрадовалась. Она сама искала дом сторожа, но среди других не могла признать его. При их появлении в избе, Самсон, не вставая с места, уверенно кивнул головой. Но зато тесть уступил ей свою табуретку, низко поклонился, пожал руку зятю и поспешил уйти.

— Чаю не желаете ли? — сурово спросил Самсон, во всех подробностях оглядывая свою гостью.

Прасковье Захаровне на вид казалось лет тридцать пять. Темные волосы, причесанные на пробор, прикрывались черным кружевным платком. Когда она молчала, ее довольно пухлые губы были плотно, как бы насильно стиснуты. Круглые темно-карие глаза смотрели удивленно и долго не мигали. Но когда она переводила свои взгляд или делала движение, мигание их становилось очень частым. Плечи ее почти все время подергивались, точно от озноба. Одета она была в черную гладкую юбку и сатиновую кофту в талию, с лиловыми цветами по черному фону. Из-под такого же отложного воротника выступал белый шарфик, завязанный бантом. В руках, довольно больших, с тупыми пальцами, она держала черный ластиковый зонтик на стальной палке с ручкой кольцом. Юбка, ввиду далекой ходьбы, была подобрана у талии простой веревочкой. Оттого на ходу открывались крупные плоские ступни ног в прюнелевых ботинках. На левой руке у нее висел сложенный шерстяной платок, пушистый, темно-зеленый с малиновыми клетками. Только один этот платок оценил по достоинству Самсон и признал его принадлежностью настоящей барыни.

Она молча села на табурет и стала смотреть в боковое окно.

— Как изволили почивать на свежем воздухе, сударыня? — ласково спросил ее Родион.

Прасковья Захаровна замигала глазами, придвинула к себе чашку, положила сахару и только тогда ответила:

— Хорошо. Мне было очень хорошо.

Потом пытливо посмотрела на Родиона, как бы желая что-то добавить, но, взглянув на Самсона, промолчала.

— И немудрено сударыня, — глубокомысленно заметил монах. — Такая ночка и такое место.

Оба внимательно смотрели на Прасковью Захаровну. Она несколько раз передернула плечами. Самсон потянулся было к раме.

— Може, для вас окно закрыть?

— Нет не надо. Мне не холодно. Отчего такой шум?

— Народу много, оттого и шум. Ярмарка, торговля идет, карусели, стрельба в цель. Тут всякого удовольствия найдешь. Этими днями весь год кормимся.

— А когда крестный ход пойдет?

— Когда… — повторил Самсон и строго посмотрел на бабу, подсевшую поближе к Прасковье Захаровне. — После обедни, да и то не сразу. А вот когда соберут пятьдесят рублей, тогда и пойдет. Раньше икону с места не тронут.

Родион качнул головой.

— Неправильно это. Нельзя определять сумму подобно купцам.

— Не нами придумано, милый. Раньше по сту рублей собирали. Тогда господа приезжали в собственных каретах. Графы и князья бывали в мундирах, а теперь и господа пешком приходят.

Любопытная баба поправила на голове желтый с голубыми цветами платок и вмешалась в разговор:

— Вот Аверьянова бабка рассказывает — один купец дочку привез. У дочки на шее нарыв. Огромаднейший нарыв. Шеи повернуть не могла. Не то что бы простой нарыв, сказать, например, водяной, а такой, что внутри его крупа. Повели ее под икону. Вышла она с другой стороны, а нарыва и не видать. Говорят, после этого доктора места не могли найтить, где он и был-то. Удивление.

В то время, когда баба рассказывала об исцелении купеческой дочки, в избу неслышно вошел Ананий и сел в уголку, у печки, на стойку для самовара. Самсон мельком взглянул на него, как на человека давно знакомого, налил в свою чашку самого жидкого чаю, взял кусочек сахару, баранку и все это молча подал новому посетителю.

— Да, — прибавил он от себя. — Чудеса бывали… бывали чудеса. Теперь мало, а прежде такие чудеса бывали, что весь народ удивлялся.

Он сам знал немало случаев исцеления, но рассказывать об этом считал делом женским.

Прасковья Захаровна чувствовала, что Родион все время пристально смотрит на нее, как бы чего-то ожидая, но заговорить не решалась. Он понял это, поглядел на бабу, на Самсона и опустил голову, подпирая ладонью лоб.

— Я хотела вам кое-что рассказать, — промолвила она, мешая ложечкой в чашке. — Но не знаю, удобно ли сейчас. Может быть, потом…

— Самсон, — сказал монах, не подымая головы, — ты бы маленько вышел.

— Зачем мне уходить? Я в своем доме, — гордо отвечал Самсон.

Однако встал и мотнул головою бабе в желтом платке.

— Ну, иди тетка. Нечего тут сидеть.

Сев опять на место, он пытливо оглянул Прасковью Захаровну.

— Меня бояться нечего. Я не урядник.

Как бы желая удостовериться, действительно ли его нечего бояться, она ласково взглянула на него. Он в первый раз увидел на себе ее взгляд и улыбнулся. Тогда она начала.

В открытые окна набегал ярмарочный шум. Прасковья Захаровна говорила тихо и сбивчиво. Ее трудно было слушать. Родион нагнулся ближе и подставил ухо. Самсон закрыл окна и опять сел на свое место, облокотясь на стол.

— В первый раз в жизни мне довелось видеть подобное. Уж не знаю, как думать. Верить или не верить. Знаю, что не во сне это. Уснула я уже потом. Очень устала и ослабла. И теперь, как закрою глаза, задумаюсь, так опять она представляется мне, как живая. И не забуду я этого во всю жизнь.

Немигающими глазами глядя в окно, и нервно перебирая пальцами ручку зонтика, Прасковья Захаровна подробно рассказала о своем ночном происшествии. Слушатели ни одним вопросом или замечанием не перебили ее. Говорила она торопливо, некоторые фразы шепотом, иногда обрывала их на середине, но оба слушателя вполне поняли ее. Видно было, что рассказ не оставил ни малейшего сомнения в его правдивости.

Родион выпрямился и значительно посмотрел на Самсона.

— Да. Узреть своими глазами святую — это дело большой важности. Означает премудрость и веру. У вас много веры сударыня, и ваша вера чистая. Я смотрю с такой точки, что нужно объявить батюшке.

— Это можно, — согласился Самсон. — Народу тоже лестно узнать. Сумму денег наберут скорее.

— Ты, Самсон, оставь. Твоими устами глаголет сребролюбец. Благая весть не имеет цены. Возрадуйся и ликуй. Вот ей цена. Отгони от себя подобные мысли.

— Нет, зачем же рассказывать! — испуганно спохватилась Прасковья Захаровна. — С вами я говорю, потому что хотелось кому-нибудь доверить свои мысли. Сначала хотела рассказать тому слепому, но у меня с ним вышла неприятность…

Ананий, сидевший все время смирно, поднялся на ноги и громко крякнул. Прасковья Захаровна обернулась. Подумала рассердиться, выразить свое недовольство, что ее не предупредили о его присутствии, но решила успокоиться и не подымать истории. Анания она стала бояться. Неприятно и жутко было ей слушать, как он, выйдя на середину комнаты, заговорил добродушным упреком:

— А про камешек-то, барынька, и забыли. Все рассказали, а про камешек-то и промолчали. Зачем же так! Ничего не осталось, только один камешек и остался. Вот он, желанный, у меня за пазухой.

Прасковья Захаровна быстро замигала глазами и заволновалась, точно вспомнила о неотложном деле.

— Послушайте, Самсон, — сказала она, хватая сторожа за рукав. — Возьмите у него камень. Пожалуйста, возьмите — это необходимо…

Самсон подошел к Ананию.

— А ну-ка, покажь?

Ананий сложил руки на груди.

— Тебе не покажу. Отнимешь. Я нашел, я и владею. Я знаю, кому показать. Народу покажу, а тебе не дам.

— Ну, тогда выдь из избы. Не околачивайся. Поел, попил, больше тебе тут делать нечего, ступай.

Ананий ушел не сразу. Помолился на образ, отвесил Самсону поклон, поблагодарил «за чай, за сахар» и только тогда выбрался за дверь.

— Это какой же камень, сударыня? — вкрадчиво спросил Родион.

Прасковья Захаровна досадливо отмахнулась рукой.

— Не стоит об этом говорить…

Подумав немного, она продолжала:

— К чудному, святому, примешивается столько грубого, безобразного… Как это грустно… Впрочем, отчасти я сама виновата… Да, еще вот что. Я пришла сюда и говорила с вами для того, чтобы попросить…

Она посмотрела Самсону в глаза.

— Я хочу посмотреть икону.

Самсон загадочно взглянул на Родиона, тот задумчиво опустил глаза, и оба помолчали.

Икону мог беспрепятственно смотреть всякий, но просительный тон Прасковьи Захаровны смутил Самсона.

— Можно это? — спросила она, замечая его нерешительность.

— Можно-то можно, да церква заперта.

— А ты бы открыл, ключи у тебя, — посоветовал Родион.

Самсон сердито смахнул мух, насевших на сахар.

— Вот пойдет крестный ход… все гляди и подходи под икону.

— Это не то… — заторопилась Прасковья Захаровна. — Я это знаю, но я хочу одна, чтобы никто не помешал. Говорят, икона ваша замечательная.

— Да, это правильно. Икона самая знаменитая. Люди за сто верст приходят. Многие жертвуют.

— Вы говорите, что покуда не соберут пятидесяти рублей, икону не вынесут?

— Так точно. Закон такой.

Самсон сурово посмотрел на Прасковью Захаровну и внушительно пояснил:

— Не поднять иконы. Очень тяжела. А как соберут сумму денег — легко станет. Полегчает икона.

Родион хрустнул сложенными пальцами и, вытянув руки на колени, заговорил нараспев:

— Всесвятое и непорочное мучение принесши, яко вено пречестное бессмертному Жениху Христу, ангельское ликостояние возвеселила еси и победила еси демонския козни…

Родион говорил высоким тенором, стараясь придать побольше чувства и тайного смысла словам молитвы. Самсон привстал и набожно перекрестился. Прасковья Захаровна уперлась локтем о ручку зонтика, а ладонью закрыла глаза. Уже Родион замолчал, но она еще сидела в таком положении. Потом очнулась, опять заторопилась и радостно сказала:

— Я хочу внести недостающие деньги. Сколько у вас не хватает?

Самсон удивился, но не показал этого и стал неторопливо убирать со стола чашки.

— Да сколько… Рублей десять собрали. За обедней соберут не меньше как десять, либо пятнадцать. А вот еще четвертной билет — насчет этого неизвестно.

Прасковья Захаровна достала кошелек и зашевелила пальцами в золотых монетах.

— Кому я могу передать?

— Можно старосте или самому батюшке.

— Потом я вам должна за чай и за приют.

Самсон посмотрел на кошелек и высоко поднял косматые брови.

— Об этом не беспокойтесь. Гостям уважение.

Прасковья Захаровна вынула из другого отделения кошелька два рубля и положила на стол. Самсон взял деньги, как бы для порядка, чтобы они не мешали на столе, и пошевелил ключами в кармане.

— Церкву открыть можно, без препятствия… Ведь вам только посмотреть?

Родион встал, тряхнул волосами и одел скуфейку.

— Ну, иди, отворяй… Не томи…

Он вышел первым. Прасковья Захаровна тоже поднялась и сказала ему вдогонку.

— Отец Родион, я бы хотела, чтобы и вы пошли с нами.

Когда все вышли из избы, Самсон остановился замкнуть снаружи дверь и подозвал Прасковью Захаровну.

— Вы, барыня, слепого не очень балуйте. Такой привязчивый человек. Зубами вцепится — вот какой он. Ежели на двугривенный пожалеете, и довольно будет. Он свое соберет…

Вдвоем они пошли по людной шумной улице. Прасковья Захаровна замедлила шаги, чтобы не поравняться с Родионом.

— Я уже узнала его. Он вовсе не слеп.

— Это верно. Лучше нас с вами видит.

— Послушайте… Как же это назвать?

— А зачем называть? Никто названия не требует. Вот ежели бы его стали судить, ну тогда и название нашли бы, а то ведь его судить не будут. Кому он мешает?

— Но ведь нужно же уличить его.

— Скандал заводить? Упаси Господи от этакого сраму. У нас тихо, спокойно, благостно. Пришел калека, исцелился — и слава Богу. Видимость очень даже примерная. Люди смотрят и радуются. А нам какое дело? Нам докторского свидетельства не нужно. Говорит человек, что каждый год у него глаза туманом заволакивает. Кто его знает? Разные бывают болезни. Я вот с размаху наболтал вам, чего не следует, а, может быть, я и сам в обмане.

— Однако, с вами говорить довольно трудно.

— Не надо касаться, барыня, тогда и легко будет. Человеку хорошо, покуда он не желает касаться, а начнет касаться — смотришь, и то худо, и то нехорошо. Это всегда так бывает, барыня.

V

В ограду церкви уже тянулись калеки, спозаранку занимая места на паперти. Спорили и шепотом перебранивались. Появление Самсона водворило порядок. С ним здоровались почтительно, как с начальством. Безрукий, обнаженный до пояса, замахал короткими обрубками, чтобы обратить на себя внимание Прасковьи Захаровны. Другой, сидя на верхней ступени, выставил отрезанную до колена и обнаженную ногу. Тупым концом ее с роговыми буграми он делал сокращательные движения. Прасковья Захаровна невольно отвернулась и забыла подать милостыню.

Самсон ключом открыл дверь и, когда все трое вошли, запер ее изнутри. Под низким потолком еще стоял запах ладана, свечного дыма и человеческих тел. Прасковья Захаровна взглядом устремилась вперед на иконостас, ожидая увидеть то, что искала. Самсон вошел в алтарь, она остановилась у солеи, с недоумением оглянулась и только тут поняла, почему Родион отошел направо, громко стукнул коленями об пол и стал класть земные поклоны. Осторожно зашла она за его спину, со страхом глядя на большую в массивной оправе икону, стоящую на подставке. Тут было мало свету. Над закрытой южной дверью высоко глядело маленькое окошко. Первое, что ей бросилось в глаза, — это бусы, разноцветные ленты, украшавшие икону, и слабые блики позолоченной ризы. Темный лик робко глядел из-за серебра. Не было вдохновенного света ни на челе, ни в очах. Грустно и жутко стало Прасковье Захаровне. Она не могла поднять руки, чтобы перекреститься перед бедным изображением. Закрыла глаза, увидела светлое лицо, без блестящих риз, без ярких лент, среди зеленых ветвей — и тогда перекрестилась.

Родион встал на ноги, отряхнул полы рясы и отошел в сторону. Но, увидев, что Прасковья Захаровна не молится, приблизился к ней и сказал на ухо:

— Великомученица Параскева… Та самая… которая вам явилась…

— Нет, это не та… — твердо и с горячностью сказала Прасковья Захаровна. — Совсем не похожа!

— И немудрено сударыня: кто же ее видел?

— Я ее видела, и сейчас она у меня перед глазами. На икону мне обидно даже смотреть…

Она отошла и села в углу на табуретку. Родион встал рядом и продолжал говорить осторожным шепотом.

— Икона, сударыня, явленная. Говорят, под тем самым деревом явилась. Явленная икона всегда древняя, но сия икона еще от пожара почернела. Вид несоответственный, надо правду сказать… Прости Господи и помилуй.

После долгого молчания, когда ясно слышались шаги Самсона в алтаре, Прасковья Захаровна сказала тихо и осторожно, точно вслух подумала:

— Вот вы исправляете иконы… Отчего бы тут вам не постараться?..

Помолчав, она прибавила еще тише:

— Может быть, для того она и явилась мне, чтобы я надоумила вас…

Родион трепетно вздохнул.

— Говорил неоднократно отцу Никодиму. У него один ответ: «Не хлопочи — сама просветлеет». А между прочим, краски год от году чернеют. И грех, и обида.

Прасковья Захаровна подумала и, быстро замигав глазами, обратилась к монаху:

— Вот что, Родион… Если я сама пойду отдавать батюшке деньги и попрошу его?.. Может быть, он разрешит?

— По просьбе богомольцев, надо полагать, разрешит.

— Тогда вы сделаете?

Лицо Родиона осветилось радостной надеждой. Глаза вскинулись кверху и, опустившись, поглядели на Прасковью Захаровну с благодарностью.

— Как же не сделать, сударыня, ежели в сем отрада моей жизни.

— Я заплачу за труды ваши.

Родион замахал руками.

— И денег не надо. Мне радость, мне же и деньги?.. Доброе изволение, сударыня, цены не имеет.

Он поглядел на икону долгим, скорбным взглядом и покачал головой.

— Сколько раз я стоял перед ней на коленях и мыслил: великая святыня, а пребывает в запустении. Лик во мраке, и в очах ни малейшей святости. Умом видишь многое благолепие, а рука не дерзает. Господи Боже мой, прости меня многогрешного: и боязно, и сердце пламенно горит.

— Это верно, что боязно, отец Родион. Я не знаю — сумеете ли вы? Ведь это дело серьезное.

— Получить бы благословение. Это есть главный предмет… А затем молитва и старание. Я имею в себе силу некую, сударыня. Телом я слаб и к молитве бываю нерадив, и не то что по малости моей веры, а я думаю, по слабости моей словесной способности. Писанные акафисты, молитвы, тропари и прочее я хорошо знаю на память, а сам от себя ни одного стиха не умел сочинить. Но письмом живописным я очень многое изобразить могу. Какая это сила, и сам не знаю, а только что имею эту силу с малых лет. Еще младенцем я возлюбил чертить святых ангелочков…

— Вы меня послушайте, Родион, — перебила его Прасковья Захаровна, неопределенно глядя мимо иконы, — словами это трудно объяснить, но представьте себе лицо светлое, как облако, на нем нет красок, и оно не похоже на лицо человека. У людей глаза только смотрят, и можно по ним понять одни простые чувства, а эти глаза говорят — их можно слышать и узнать слова истины.

— Глаза, сударыня, зависят от одной точки. Нужно знать, где ее поставить.

— Затем на этом лице нет теней — вы понимаете?

Брови Родиона сдвинулись. Его огорчило смутное сомнение.

— Без теней весьма затруднительно обойтись. Нужна лепка — она же тенями дается.

— Ну, я не знаю, а говорю вам только: никаких красок и никаких теней.

Родион грустно посмотрел на царские врата, где в кругах блестели яркими красками четыре евангелиста его работы, и, как виноватый, отошел назад и прислонился спиною к стенке. Прасковья Захаровна поняла его смущение и промолвила:

— Да, это трудно, отец Родион, очень трудно.

Затем встала и, как бы желая отойти от сомнения, направилась к выходу.

Самсон заметил ее и поспешил к двери, звеня на ходу ключами. Родион догнал ее уже на паперти. Прежде чем сказать ей, он грустно и обиженно посмотрел ей в глаза.

— Не оставляйте меня, сударыня. Вы же обещали пойти к батюшке.

— Да, я пойду. Самсон, проводите меня. Я хочу внести деньги.

— Помимо сего вы обещали попросить насчет иконы. Вы, сударыня, не сомневайтесь. Я приложу усердие.

— Хорошо, об этом я тоже скажу.

Родион пошел рядом с ней. Он то держал руки на поясе, то подносил одну из них ко рту, нервно грызя. Предстоящее решение его сильно волновало.

…Домик священника стоял за церковью, в глубине густого садика. Сам отец Никодим сидел у стола, поставленного на средней дорожке, и пил чай со свежим вареньем. Кусты смородины целиком скрывали его полную фигуру в сером подряснике вместе с головою и густою копною белокурых волос, сиянием светившихся против солнца. Он только что отпустил церковного старосту, с которым делал счет тарелочному сбору, и переговаривался с матушкой, сидевшей в мягком кресле на крошечной терраске дома. Она боялась загара и, кроме того, любила это место потому, что с некоторого возвышения через прореху в парусине, закрывавшей балкон, она одним глазком могла видеть всех проходящих по переулку, сама оставаясь невидимой. Прасковью Захаровну и ее спутников она заметила уже издалека и поспешила донести об этом батюшке.

— Самсон чтой-то идет и женщина какая-то. Еще монах этот, живописец, тоже приплелся. К нам, верно, идут.

Самсон вошел в калитку один для предварительного доклада. Подойдя к батюшке, он сразу приступил к самой сути дела. Объявил о желании приезжей полковницы принести денежную жертву и начал рассказывать о чудесном видении, явившемся ей ночью. Батюшка прервал его и приподнялся во весь рост, так что ему стало видно стоящих у калитки.

— Сударыня! Прошу покорно, войдите. Здорово, монах! Обожди маленько.

Самсон вынес для Прасковьи Захаровны с балкона стул и поставил около столика.

— Ежели насчет жертвы, — начал отец Никодим, напрасно отыскивая на лице посетительницы выражение полковницкой солидности — …ежели насчет жертвы, то ведь могли бы и в храме во время обедни.

Прасковья Захаровна постояла и села без приглашения. Посмотрела на красные грозди смородины, на золоченый крест над церковью, блестевший на солнце сквозь ветви рябины, и опустила глаза.

— Я, батюшка, не буду у обедни.

— Что ж так?

— Я люблю молиться наедине. В большие праздники, когда в церкви теснота и давка, я не могу молиться.

— Ну что ж, ежели ваше такое убеждение, держите его при себе, не разглашайте. Совратить людей легче, чем вразумить. Одна паршивая овца, с позволения сказать, оно так говорится вообще, все стадо портит… Ну-те-с…

— Если вы, батюшка, смотрите на меня, как на грешницу, то, может быть, я пожертвовать не имею права?

— Ну, этого сказать нельзя… Я приму. Ведь ваша жертва от усердия, без лицемерия и гордости…

— Кроме того, я затруднилась бы положить в церкви двадцать пять рублей…

Отец Никодим торопливо глотнул из стакана и с размаху поставил его на блюдечко.

— Ну, разумеется, такую сумму лучше отдать мне прямо в руки. Вы будьте покойны — я приму.

Прасковья Захаровна вынула из кошелька несколько золотых монет и положила на стол. Отец Никодим, как бы не замечая этого, все свое внимание сосредоточил на самой крупной ягоде варенья, стараясь выловить ее ложкой из банки, а левой рукой нечаянно собрал монеты и накрыл их блюдечком.

Проглотив ягоду и запив чаем, он деловито сказал:

— А затем любопытно было бы услышать подлинное сообщение о некотором случае. Самсон уже говорил мне, но без подробностей.

Прасковья Захаровна почувствовала себя исповедницей. Отец Никодим переждал ее молчание.

— Ну-те-с.

Тогда она, глядя вдоль заросшей дорожки, пестревшей солнечными пятнами, стала сбивчиво, отрывочными фразами, рассказывать. Батюшка слушал ее рассеянно и беспокойно поглядывал на балкон дома. Через прореху парусины виднелись пальцы и ухо попадьи.

— Да, случай столь необыкновенный, — перебил отец Никодим повествование Прасковьи Захаровны. — А вы бы, матушка, вышли на волю! Мадам не побрезгует нашей кампанией.

Попадья появилась на лесенке и, кивнув несколько раз головой, присела на ступеньках. Самсон отошел к Родиону и стал с ним беседовать у калитки. Прасковья Захаровна села боком, чтобы ее слышала попадья, но уже говорила тускло, неохотно, только чтобы скорее кончить.

Отца Никодима интересовало не столько содержание рассказа, сколько практическое значение события. Он, между прочим, спросил, замужняя ли Прасковья Захаровна или вдова, и, не дав ей кончить, привел неожиданное соображение:

— Мое мнение таково, — самый наилучший способ изложить все это письменно. Можно затем напечатать в епархиальных ведомостях.

Прасковья Захаровна испугалась.

— Зачем же это, батюшка?

— Цель некая. Случай столь необыкновенный, тем более, что ваш покойный супруг имел чин полковника.

— Нет, он был коллежский асессор.

— Ну, что ж. Чин тоже немаловажный. Такое же высокоблагородие. Вы изложите ваши слова на бумаге, а я просмотрю и покажу архиерею. Ежели одобрит, можно отпечатать в виде отдельной брошюры и продавать по две либо по три копейки. Подпишите ваши звание, фамилию и все полностью. Для богомольцев это будет весьма отрадно.

— Я бы не хотела этого, батюшка. И вообще жалею, что рассказывала об этом. На словах выходит совсем не так, как было на самом деле… И пришла сюда совсем не для этого.

— Понимаю. Спасибо, что пришли. Жертву вашу я приобщу, куда следует.

— И это не то. У меня, батюшка, к вам просьба. Я видела икону святой Прасковеи. Она совсем не такая.

— То есть, в каком же это смысле?

— Я же вам рассказывала. Я… видела ее… Я уверена, что именно такая она и должна быть.

Прасковья Захаровна на минуту воодушевилась. Слова полились легко и красиво, складывая тот воздушный образ, который ей представился. Отец Никодим поглаживал скатерть и кивал головой. Трудно было понять — слушает ли он ее, или соображает об издании своих брошюрок. Заметив это, она сама перешла к более практическим доводам.

— Кроме того, живопись попортилась от пожара и от времени. Краски потускнели. Вы сами, батюшка, знаете, в каком виде икона.

Отец Никодим вздохнул, поправил упавшие на лоб волосы и посмотрел на балкончик.

— Вы, матушка, идите себе. Это вас не касается. — Попадья покорно поднялась на лесенку и села на свое место.

— Я-то знаю, — начал батюшка, упорно глядя на Прасковью Захаровну, — а вот вы-то и не знаете. Икона, сударыня, святостью дорога, а не художеством. Иные иконы пишут вроде картин, хоть на выставку вешай. А для храма нужна не картина, а именно иконописная живопись. Именно так.

— Но ведь на иконе и живописи не видно. Она почернела. Я думаю, что в этом случае можно восстановить краски.

Отец Никодим глубоко вздохнул.

— Подобные мысли и у меня были, ежели хотите знать. Неоднократно об этом самом слышал от посторонних. И решить-то это — дело нелегкое, а выполнить и того труднее.

— Тут, батюшка, есть монах-иконописец… — осторожно сказала Прасковья Захаровна.

— Знаю и понимаю, для чего он пришел. Просил меня о том же. И работу его знаю.

Батюшка встал во весь рост и тряхнул головой по направлению к калитке.

— Ну-ка ты, подойди сюда, живописец.

Родион вошел в сад, поклонился батюшке и смиренно встал перед ним.

— Вот, госпожа хлопочет за тебя. Работу желает тебе доставить. А понимаешь ли ты, какое это дело? Можешь ли ты осилить?

Родион склонил голову и развел руки.

— Неужели, ваше преподобие, вы не доверяете? Ведь я не из корысти — денег мне не надо. Не из гордости, не из лукавства, а единственно по призванию. Талант имею природный от Господа Бога, так неужели же нельзя доверить?

— Конечно, ежели не торопясь, да с усердием, да с молитвой — одолеть можно. Я знаю, ты кистью умеешь владеть. Некоторое обновление требуется, против этого не спорю, а каким способом, этого уж сказать не могу. Может быть, почистить да лаком покрыть.

— Все можно сделать, ваше преподобие — только благословите. Лик будет светлее, и святость в очах. Есть такая точка, нужно только знать, где ее поставить.

— Это уж твое дело — ты живописец.

Отец Никодим погрузился в соображения, а Родион стоял перед ним в трепетном ожидании. Его беспокойный взор перебегал от белой скатерти на дорожку, от голубого купола церкви, над котором кружились голуби, на широкий лоб отца Никодима.

Прасковья Захаровна сидела смирнехонько, боясь прибавить лишнее слово. Ее уже начинало тяготить сознание, что против воли она сама выдвинута на первый план, и именно благодаря ей может случиться много ненужного и неприятного.

Наконец, отец Никодим выразил свое решение, делая вид, что это стоило ему большого труда:

— Ну что ж… Постарайся. Благословляю…

Родион бросился на колени и поцеловал его руку. Встав на ноги, он все еще не мог говорить от радости. Его плоская грудь поднялась от усиленного дыхания. Отец Никодим тоже помолчал, нахмурился и добавил:

— Если хорошо выйдет, можно печатную копию приготовить в малом размере, а на обороте некоторое описание… Пробудь у нас на празднике, а потом и займись. Вот, госпожа полковница тебе кое-что порасскажет. Вы ему, мадам, откройте, а ты вникни.

Родион перебил его:

— Зачем же откладывать на будущее, батюшка? Будущее неведомо, а ныне я чувствую в себе силу.

— Когда же ты хочешь?

— Да сейчас. Принадлежности имею при себе.

— Что ты, родимый?.. Сегодня обедню служить, крестный ход пойдет.

Родион возвел очи к небу, и первые слова сказал с таким воодушевлением, что сидевшая, задумавшись, Прасковья Захаровна вздрогнула.

— Ваше преподобие! Поверьте мне! Когда снизошло вдохновение, то откладывать немыслимо. Живописец, ваше преподобие, — существо непонятное. Все одно, духовный, или светский. К духовному мои слова даже ближе касаются. Пребывающий в спокойном состоянии — это тварь незаметная. И ежели какая работа в подобное время, то она не имеет настоящей цены. Но когда придет миг, и возгорится священный огонь, тогда, ваше преподобие, нельзя удерживать себя. Даже немыслимо и грешно. Руки дрожат, во всем теле горение, красок не успеваешь надавить на палитру. Вот какая это сила.

Родион передохнул и понизил голос:

— Вся работа, ваше преподобие, у меня сейчас перед глазами. Вот все одно, как ваш лик. Я с барыней говорил. Мне известно ихнее происшествие. Все известно, и теперь настоящий лик у меня, как живой, перед глазами.

— Ну, ты смотри, очень-то не переделывай. Не вышло бы худо. Изъяны подмажь кое-где, да вообще посветлее сделай. Может быть, и одним лаком довольно будет.

Родион нетерпеливо кивал головой. Самсон подавался из-за кустов.

— Ты, Самсон, запри его в церкви до обедни. Пускай уж начнет, ежели такая охота. А вы, сударыня, после крестного хода зайдите ко мне. Потолкуем касательно краткого описания.

Батюшка встал. Прасковья Захаровна пожала руку, протянутую до высоты ее подбородка, и поцеловала ее.

VI

Родион остался в церкви один. Положил ящик с красками на табуретку, перенес ее к иконе и поставил осторожно, чтобы не стукнуть. Затем, не взглянув на икону, неслышно ступая, прошел до солеи и опустился на колени. Прижимая пальцы ко лбу, он долго не отнимал их. Нижняя часть ладони прикрывала глаза и тогда в темноте рисовался без красок и тени светлый образ, которому он молился.

Положив три земных поклона, Родион робко подошел к иконе и долго смотрел на нее. Резко очерченные глаза, брови, нос, детского склада рот — все это, прописанное в тенях тяжелым асфальтом, окаменело без общей связи, в грубой условности, благообразно и тупо. Работа была исполнена правильно по образцам, как и другие иконы, развешанные по стенам церкви.

Родион открыл ящик, взял палитру, надавил красок поближе к краю, захватил несколько кистей, не выбирая любимых, и без мастихина прямо кистью стал мешать краски, нервно спеша и боясь потерять желанную минуту. Сразу получился привычный тельный тон. Нужно было отнять у него красочность, подойти к серебристо-серому, воздушному и бескровному. Но этот холодный тон испугал его. Он прибавлял ему теплоты — выходило слишком телесно, опять охлаждал, старался согреть его своим воображением, клал мазки на палитре, на большом пальце, держащем ее, на крышке ящика из-под красок, на стене и, наконец, утомленный этим исканием, подошел к иконе и смелыми взмахами проложил этим тоном световые места.

Получилось дерзко и оскорбительно. Черные незакрытые тени остались невыносимо жестки. Задыхаясь, Родион составил теневой тон наудачу, торопливо, улавливая его при самой прокладке, чтобы скорей связать светотени и дать общее впечатление.

Сделав это, он отошел и долго смотрел, прищурившись. Походило на гипсовую лепку. Родион испугался. Тени отнимали воздушность, которой он добивался. В ту же минуту он вспомнил слова Прасковьи Захаровны — «на нем нет теней». Это осенило его новой уверенностью. Сухими кистями и шпахтелем он стал снимать наложенную теневую краску и прокладывать общий тон. Подмалевка была еще груба, но он уже угадывал красоту законченной работы. Широкие щетинные кисти не годились, он бросил их на пол, схватил тонкие колонковые, и легкими, чуть подогретыми контурами стал прописывать линии лица. Ему стало легко и радостно. Он находился в том состоянии, когда художник не чувствует в пальцах дерева кисти, а работает взором и дыханием. Между его душой и работой укрепилась тесная связь. Бледный лик был неясен, как видение, но он уже глядел. Он глядел настолько остро, что нужно было сгладить контуры глаз. Для гармонии и другие линии пришлось ослабить и свести почти на нет. Однако общее впечатление не только не ослаблялось, но получало ту духовную красоту, которую он искал. И как это было просто: лик без теней с неуловимыми линиями. Их можно было скорей понять, чем увидеть.

Родион дышал спокойным восторгом. Работа, на которую надо было положить неделю, казалось оконченной. Он уже боялся тронуть ее кистью.

Забыл о времени, о приближении часа обедни. Он не знал, прошла ли минута, или несколько часов. Он сделал свое дело, сделал больше, чем ожидал сам, и теперь не мог оторвать глаз от своего творения.

Кто-то постучал в дверь. Он не обратил на это внимания. Но, когда послышался звонкий поворот ключа, он радостно насторожился, ожидая сейчас услышать приятное для своего самолюбия.

Самсон вошел, громко стуча сапогами. Это не понравилось Родиону. Он отошел от иконы, строго посмотрел на вошедшего и уже не спускал с него глаз.

Самсон посмотрел на икону и стал чего-то искать кругом.

— Где же она? — спросил он удивленно. — Вынул, что ли?

— Кто? — спросил Родион и тоже оглянулся.

— Да икона, вынул, что ли?

Родион спокойно кивнул на свою работу и в первый раз посмотрел на нее издали.

Ризы ярко блестели своей позолотой. Цветные камни пестрели в тяжелом, богатом металле. Красные, голубые, желтые ленты, ряды бус, искусственные цветы кричали о своей праздничной красоте. А в круглой глубине, откуда прежде глядел темный, суровый лик, было серо и пусто.

Родион остолбенел. Потом робко подошел к иконе и совсем близко вгляделся в свою работу. В сером пятне он уже не мог разглядеть ничего того, что он недавно видел в минуты напряженного внимания.

С испугом и недоумением посмотрел он на Самсона. С таким же тревожным вопросом глядел на него и тот, ожидая ответа. Но, не дождавшись его, решительно подошел к иконе и потер пальцами серое место. Проглянуло темное старое письмо. Самсон понюхал пальцы и укоризненно покачал головой:

— И что выдумал! Сейчас обедню служить, а он грунтовку наложил. Да в уме ли ты, Родион?

Поглядев на монаха, неподвижно и молча стоявшего, с видом человека совершенно подавленного, Самсон подумал, что с Родионом случилось неладное.

— Да никак у тебя язык отнялся? Стирай грунтовку, слышь? Успеешь положить после праздника. Давай тряпку.

Родион молча подал ему тряпку, указал на жестяную фляжку скипидара, положил палитру и безразлично отошел в сторону.

Теперь из открытого окна у выходной двери он услышал шум и голоса, которых раньше не замечал. Ему было жарко, в особенности голове. Он снял скуфейку и подошел к окну.

Толпа запрудила площадку и ступеньки паперти. Под солнцем блестели лоснящиеся затылки и цветные платки вблизи, и потные лица в дальних рядах. Родион встал у края окна, чтобы его не увидели. Но все глаза были устремлены на человека, стоящего на верхней ступени. За углом крытого входа виднелось только плечо; но, когда повернулась приподнятая голова с выступающей вперед скомканной бородой, Родион узнал слепого. Все кричали, перебивали друг друга, а слепой говорил медленно, не возвышая голоса, и слышать его можно было только урывками. Он говорил:

— И тая самая особа удостоилась… Явилась к ней Великомученица… явилась к ней и будто сказала: ты, говорит, угодна стала мне своей верою и щедростью… Много нынче пришло сюда угодных для меня в этот мой день. Прежде мало приходило угодных, и лик мой на иконе был печальный и темный… А теперь, говорит, много угодных, a потому лик мой просветлеет… Вот, значит, православные, так и понимайте: просветлеет икона, стало быть. Зазвонят к обедне, идите в храм и смотрите. Все смотрите… Нынче я тоже увижу. Будьте усердны и, между прочим, не забывайте убогих… Тая барыня много пожертвовала от богатства своего, а еще угоднее, ежели кто от своей бедности…

Ананий говорил, очевидно, давно и повторялся. Некоторые из толпы уходили, но большинство слушали с вниманием. Задавали ему вопросы, он отвечал, и речь его переходила в собеседование. На протянутую ладонь клали ему монеты, и он быстро зажимал их в кулак другой руки и этим полновесным кулаком жестикулировал, причем в воздухе болтался привязанный веревкой к локтю посох.

Кто-то из толпы закричал:

— А где камень? Покажь!

— Тот камень у меня под грудями. Прежде сам увижу, а потом и другим покажу. Все увидят. Ни один зрячий не нашел, а я вот слепой и нашел. Это следовает обязательно понимать…

Родион перестал слушать. Беспокойная мысль о своей начатой работе опять кольнула его. Ему странной показалась эта связь ее с ожиданиями богомольцев. Странной и в то же время необходимой. Мучительные потуги создать изображение святой чистоты стояли перед ним, как тяжелая задача, а громкие голоса сзади совершенно ясно кричали ему, что они требуют от него гораздо меньше, чем он сам от себя.

Вспомнив, что Самсон остался хозяйничать около иконы и мог натворить беды, Родион пошел к нему.

Но положение дела оказалось более, чем удовлетворительно. Самсон встретил его ласковым одобрением.

— Ну и мастер же ты, Родион. Ей Богу. Я думал, он грунтовку наложил, а это у него состав особенный. Уж я стирал, стирал — всю тряпку вымазал, а лик вишь какой стал.

Лик, действительно, стал другим. Он посветлел. Самсон все еще держал тряпку в руке, приподняв ее, как художник свою кисть, сделавшую на картине последний удар. Он смотрел перед собою с благоговейным восторгом, а Родион с недоумением.

Вместе с копотью сошло — очевидно, от скипидара — бывшее на иконе вторичное письмо, а, может быть, грубая лессировка непрочными чернеющими лаками. Контуры остались те же, но исчезло аскетическое, тусклое выражение. Щеки закруглились, в глазах открылись белки, брови раздвинулись, отняв этим у лица суровость. Если прежнее изображение тонуло в безнадежном мраке, то это новое, улыбающееся, искало света и радости. Два усердных художника в своих взглядах разошлись до крайних пределов человеческих чувств, но ни один не сумел подняться выше их.

Местами виднелись изъяны: верхняя краска не отошла, оставив пятна, а местами нижнее письмо стараниями Самсона было протерто до дерева. Он сообразил, что исправить это — дело пустое, и сам подал Родиону палитру.

— Пусть будет так… — повторил несколько раз Родион, не трогаясь с места. Он чувствовал, что с него снята тяжесть, но вместе с нею и надежды, которые он лелеял.

— Подмажь, милый, — торопил его Самсон. — Долго ли тебе. Ну и мастер же ты, монах… Ей Богу, мастер.

Покорно взял Родион поданные кисти и стал машинально подбирать тона и записывать изъяны. Мысли его путались. Он видел себя в темном глухом лесу, где отыскивал драгоценный клад, между тем как послан он только для того, чтобы принести вязанку валежника.

Самсон искренно радовался. Вся работа будет окончена за один раз. И батюшка, и богомольцы, и Прасковья Захаровна — все останутся довольны.

— Прибавь румянцу, милый… Не жалей краски… Так приятнее будет.

Родион поддался уговорам Самсона. Даже находил их разумными. До сих пор он смотрел только на один лик, теперь же, отходя назад и видя всю икону с ее блеском и яркими пятнами, он чувствовал, что в лице, для связи, не хватает красок. В каждом взмахе своей кисти он видел грех и старался скорей кончить, чтобы уйти из храма и никогда больше не взглянуть на свою работу.

Самсона удивляло безучастное молчание живописца. Он заметил даже, как тот украдкой утер глаза рукавом рясы.

— Да никак у тебя слезы, отец Родион?

— Слезы, милый. Это ты верно заметил.

— С чего же это? Работу кончишь до обедни. Ни хлопот тебе, ни забот. Насчет награды тоже не бойся. Отец Никодим целковый даст, — это уж верно. Полковница тоже не оставит.

— Не поймешь ты меня, Самсонушка, вот что. И разъясню тебе, а все-таки не поймешь. От обиды плачу. Ведь лик-то был уж написан, а ты его стер… Ты своими глазами не видал, а я видел…

Самсон взглянул в прищуренные влажные глаза Родиона и строго нахмурился.

— Полно тебе врать. Кончай да отдохни. Голова у тебя слабая.

Родион положил палитру и кисти в ящик. Встал боком к иконе, глядя на царские врата, сгорбился и, захватив левой рукой правый локоть, начал нервно грызть свои ногти.

— Дерзнул я, Самсонушка. Возгордился выше меры. Я раб ничтожный и скудоумный. Как изобразить божественное? Это дело непостижимое. И для мира земного непонятное. Захотел я писать по своему разумению. И не осилил. От этого обида великая и смущение. И скажу я себе теперь: оставь, Родион, свои помыслы. Пиши по образцам. Вот как…

VII

Не зная, куда деваться, Прасковья Захаровна пошла бродить по ярмарке. Почти сутки она ничего не ела, но не чувствовала голода. Она искала, где бы утолить мучившую ее жажду.

В тесной толпе трудно было пробираться и даже увидеть что-нибудь. Неподвижный горячий воздух держал над головами пыль, поднимаемую тысячами ног. Точно стеклянный колпак покрыл ярмарку. Люди дышали не воздухом, а чужим дыханием. Дым от самоваров не подымался, а стелился облаками. По дороге, огибающей церковь, тянулись ларьки с галантереями, образами и лакомствами. Большие бочки с селедками, пригретыми солнцем, придавали остроту спертому воздуху. Около каждого покупателя толпилось человек по десяти любопытных.

На площади перед воротами в церковную ограду разместились фокусники, за три копейки глотающие гвозди, непрерывно вертящиеся карусели с развеселыми пассажирами, лотерейные столики с пирамидой никому ненужных безделушек и обязательным и неприкосновенным самоваром наверху.

Крик, ругань, взвизгивание женщин и усталый хрип шарманок с бубнами.

В конце деревни золотистая пыль подымалась выше. Там находилась конная. Не доходя до площади, против солидного здания трактира, на столбах с перекладинами, как на виселицах, висят хомуты и сбруя. Телеги, таратайки, брички, городские пролетки с поднятыми оглоблями смешались в широком кольце кругом площади. В повозках и в тени под повозками уже третьи сутки ночуют и сидят ошалевшие от жары бабы. У них большая забота — следить за своими мужьями. Если какая-нибудь хозяйка зазевается или вздумает пройти за крестным ходом, хозяин-продавец метнет в трактир и оставит там немалую долю своей выручки. Если же он покупатель и крепко держит свой кошель, то, побывав там, придет в такое состояние, что торговаться с ловким цыганом ему уже будет не по силам.

В круге, в облаках пыли гоняют коней, торгуются до одурения, ругаются до слез, по десятку раз бьют по рукам, плюют, расходятся и опять принимаются торговаться.

Повинуясь течению толпы, Прасковья Захаровна обошла ярмарку и свернула на лужайку, где под широким парусиновым навесом стояли наскоро сколоченные столы и скамейки. Тут пили чай и закусывали. В сторонке два громадных самовара поочередно доливались и закипали. Расторопный парень в голубой плисовой жилетке и розовой рубахе, потный и ошалелый, бросался, как на пожар, разнося кипяток. Под низким навесом было душно, как в бане, однако из глубины столов то и дело покрикивали:

— Эй, милый! Тащи водицы пожарчее!

Прасковья Захаровна села на крайнюю скамейку. Соседи посторонились, но особенного внимания на нее не обратили. Она, между прочим, заметила, что все получают только кипяток и заваривают собственный чай. Многие имели даже свои кружки и стаканы. У расторопного торговца вся посуда была в расходе, поэтому ей долго пришлось ожидать свободной кружки.

Против нее за столом сидела женщина с грудным ребенком. Испуганно взглянув на Прасковью Захаровну, она так все время и не спускала с нее глаз. Ее муж сидел боком, спиною к ней, пил с блюдечка чай и рассказывал кому-то, что вчера за крестным ходом одна старуха шла на коленях, а на лбу в волосах прицепила себе зажженную свечу. Поспевать ей было трудно, и она цеплялась за других. На нее смотрели жалостливо и подсобляли. Кончилось, однако, плохо. У одного купца вытащила она из кармана кошелек с деньгами. Забрали ее, да так со свечой на лбу и повели к старосте. Там при ней и другие краденые вещи нашли.

— Грех-то какой… — отозвался женский голос.

— Без грехов тоже нельзя, — ответил рассказчик и внушительно посмотрел на говорившую. — Они, грехи, способствуют для покаяния: одно к одному.

Расторопный парень подал Прасковье Захаровне кружку чаю, отзывавшегося рыбой, и два куска сахару на ладони. Не торопясь, она отпивала по глоточку, изнывая от жары и смутно слушая, что кругом говорилось. Мужик с женой и ребенком ушли, и на их место сели новые лица. Справа у края столов появились цыганки в ярких нарядах, старые и молодые. Они бесцельно толкались на одном месте, как люди себе не принадлежащие и ожидающие приказания хозяина. Там же на краю сидел за столом солидный мужчина, по виду приказчик из экономии, с толстой серебряной цепочкой на шее. Самая старая цыганка долго приставала к нему с предложением погадать, но солидный мужчина надменно отказывал ей чуть заметными движениями головы. Однако старая цыганка не отвязывалась и наконец сумела-таки его соблазнить.

— Роскошный барин! Заграничные твои глаза! А хочешь, наши девицы тебе станцуют? Веселый барин, сам знаешь — хорошо танцуют наши девицы.

Веселый барин согласился, и молодые цыганки пустились в пляс. Маленький цыганенок лет шести, в лиловой шелковой рубахе, завертелся между ними, как волчок, взвизгивая и хлопая в ладоши.

Танцы привели веселого барина в восторг. Его маленькие глазки, задвинутые полными щеками, совсем закрылись, ноги заходили под столом, руки застучали по столу с такой силой, что зазвенела посуда. Он защелкал языком и в неудержимом экстазе выкрикивал:

— Ай да балет-бараньи глазки! Веселый народ! Арабский народ!

Танцы неожиданно прекратились. Раздался церковный звон к обедне. Веселый барин сразу стал серьезен и перекрестился. Приставшую опять к нему старую цыганку он выругал, отогнал и упрекнул в безбожии, а всех танцевавших обозвал иродами. Наконец, смягчился, дал им несколько мелких монет и ушел, преследуемый всем табором.

Из сидящих никто не пошел в храм. Было известно, что в ограде набралось столько народу, что и им всем не хватило бы места в церкви.

Прасковья Захаровна прислушалась. Докучливый шум пьяного разгула ослабел под ударами колокола. Затихли крики, песни, ругань, и только шарманки под каруселями лихо заливались, как зарвавшийся гуляка. Звон колокола казался не ласковым и молитвенным, а тревожным и предостерегающим.

На душе у Прасковьи Захаровны было пусто и тоскливо. Издалека прибыв сюда, она думала, что ее захватит религиозным упоением. Но чистыми минутами остались только те, смутные, как сон, проведенные ночью под березой. Все остальное, все люди, все слова были оскорбительны для ее ожиданий.

Через два-три стола от нее в глубину какой-то новопришедший человек с растрепанными волосами снимал полосатый шерстяной шарф, накрученный на шее, и, улыбаясь, жаловался, что в толпе потерял новую фуражку. Он хотел пробраться в церковь, но его затерли на паперти.

— Слепой там один, — рассказывал он, утирая ладонью мокрую шею, — про икону говорил: будто она просветлела за ночь. А ночью будто генеральша из Питера видела Прасковею великомученицу под ейным деревом у часовни. Сто рублей на храм дала по этому случаю, а икона от радости просветлела.

Прасковья Захаровна слушала со страхом, и ей казалось, что все глаза узнали ее и смотрят в ее сторону. Слова рассказа звучали грубо и кощунственно. Это были не те слова, которыми можно говорить о религии. Они омрачали ее. Чистая радость темнела, как божий свет за стеклом, засиженным мухами.

— Про камень тоже говорил, — продолжал рассказчик, — тот самый камень с дерева. Сколько лет ищут, а вот слепой нашел. Большой, говорят, камень — с кулак. Не показывает народу. На груди держит. Щупать тоже никому не дает. Не имеет права. Узнает поп велит отобрать.

Рассказчика поддержали. Кто-то подал мысль немедленно отобрать камень и вернуть церкви в виде усердия.

«Моя вина», — подумала Прасковья Захаровна, и кровь застучала у нее в висках. Она не хотела слушать, что говорилось дальше, и, облокотясь на стол, закрыла ладонями уши.

Кто-то тронул ее за плечо. Она испуганно оглянулась и увидела Родиона. Он пристально смотрел на нее и, казалось, говорил совсем не то, что хотел сказать.

— Я вас долго искал, сударыня. Всю ярмарку исходил, искавши вас… Жара непостижимая.

Он медленно сел спиною к столу и уперся локтями в колени.

— Хотел вас увидеть по важному делу и вот нашел.

— Вы хотите мне сказать что-нибудь, Родион?

— Весьма многое, сударыня, только здесь, при людях, неудобно.

— Тогда уйдемте.

Прасковья Захаровна постучала кружкой, положила на стол двугривенный и пошла вслед за Родионом

— В избе Самсона остался мой зонтик и платок, — сказала она дорогой.

Родион ничего не ответил и повернул к знакомому дому. Дверь оказалась на замке. Через окно на табуретке виднелись и шаль, и зонтик. Они обошли с огорода, где окно было открыто. Родион хотел влезть, но Прасковья Захаровна его удержала, и оба они присели на завалинке.

Родион долго молчал. Казалось, то, что он хотел сообщить, было значительно и боялось быть открытым. Заставила его заговорить новая мысль, явившаяся на выручку.

— Вы бы, сударыня, уехали… Помолились великомученице, удостоились благодати, а теперь, благословясь, идите себе домой…

— Я еще хочу пройти с крестным ходом.

Родион испуганно посмотрел на нее.

— Любопытствуете насчет иконы? Езжайте домой, сударыня. Вы видели довольно. Ваш путь будет радостный.

Прасковья Захаровна заметила в глазах Родиона тревожную мольбу и осторожно спросила:

— А вы уже сделали что-нибудь?

Родион растерялся, как уличенный преступник. Сначала слова его посыпались торопливо и раздражительно. Но чем дальше, тем речь его становилась спокойнее, и он видимо наслаждался своим раскаянием.

— Все сделал… Все сударыня. Больше мне ничего не остается сделать. Все для глаз людских и ничего для сердца. Я взял большое дело и сделал из него малое. Драгоценный камень я вложил в пращу. Так говорится в книге притчей Соломоновых… Не знаю, сударыня, поверите ли, насколько мне тяжко. Вознесся я выше сил человеческих. Дерзнул до греховности. Захотел изобразить божественное. Но сказано — «доселе дойдеши и не перейдеши». Божественное изобразить невозможно. Не вытащишь удою Левиафана.

Родион с силой надавил свой лоб ладонью и заговорил шепотом:

— Оно хотя и можно, но никто не увидит. Я один увижу. Другой, могущий изобразить, тоже увидит, а для посторонних будет чистое место. Вы не думайте, сударыня, что я безумный. Скажу вам как на исповеди. Я дерзнул и сотворил. Сегодня перед обедней там, в храме. Я помнил ваши слова, что ни красок ни теней. Сие дано для телесного. И я умалял краски и сводил тени. Казалось мне, что я уже дошел до предела, но спустилась завеса и закрыла все. И узнал я тогда, что, как Агур, сын Иакеев, подлинно я более невежда, нежели кто-либо из людей, и не научился я мудрости, и познания святых не имею.

Родион трепетно передохнул.

— Что же делать мне после такого упадка? Где найти утешение? Стоял я при дверях и толкался, но не отворились двери мне. Если бы не Господь был мне помощником, вскоре вселилась бы душа моя в страну молчания. У меня такая мысль, сударыня, чтобы уйти от своего дела. Довольствоваться и искать услады в единой молитве. Лики творить в уме своем. Что написано, то останется. Еже писах — писах. Но больше писать не надо. Кистями и красками божественное выразить невозможно.

Родион замолчал, и Прасковья Захаровна осторожно вставила свою мысль:

— Это верно… Словами тоже… Зачем я рассказывала о том, что видела… Разве есть такие слова, чтобы описать это? Когда я говорила, то чувствовала, что не только не поясняла, а пятнала то радостное, которое испытала.

Она говорила все тише, и постепенно слова ее перешли в думы.

«Стон, слезы, улыбки выражают страдание, горе, радость лучше всяких слов. Люди идут вперед, чувствуют тоньше, придумывают новые слова, но все это слова для выражения или новых ученых познаний, или для земных испытаний, а для божественного остались все те же слова, которыми говорили, когда поклонялись идолам».

Прозвонили к «Достойно». Родион перекрестился и растерянно посмотрел по сторонам. Прасковья Захаровна встала, переминая уставшими ногами. Родион боялся смотреть на нее и услышать о ее намерениях.

— Со вчерашнего дня я ничего не ела, — сказала она со спокойной улыбкой, — и ничего не хочу. Почему вы не в храме, Родион?

— С такими мыслями, какие у меня сейчас на душе, сударыня, не место в храме. И вас прошу — езжайте себе домой.

— После крестного хода поеду. Хочу посмотреть икону…

Родион порывисто встал со своего места и скрестил на груди руки.

— Ради Бога, сударыня, молю вас, не ходите. Пускай смотрят и поклоняются другие, а вы не можете. Не хочу, чтобы видели грех мой… Вы, видевшая многое, не омрачайте себя. Не стыдите меня своими глазами.

Прасковье Захаровне было жаль слезно молящего Родиона, но в то же время она знала, что его просьбы она исполнить не может. Она смутно догадывалась о том, что произошло с иконой, и ее тянуло увидеть и почувствовать тоже, что пережил Родион.

— Не просите меня — я пойду. Я не хочу закрывать глаза и увижу сегодня все. Если увижу что-нибудь худое, то знаю заранее, что я сама виновата.

Уловив эту мысль, Прасковья Захаровна убежденно и твердо повторила:

— Да, это мой грех. Я разболтала тайну. Пришла молиться, а сама нагрешила. Там слепой показывает камень. Все это обман. Никакого камня нет. Слепой видит лучше нас. Его исцеление тоже обман. Родион, помогите мне уличить его, или просто увести, уговорить, чтобы он ушел оттуда.

Родион кивал головой, что-то припоминая и тупо глядя на потоптанные и заросшие сорной травой грядки огорода.

— Сколько обиды и горя, сударыня, вместо радости в такой день, как нынешний.

— Вам Родион горевать нечего — это мой грех.

Она незаметно отошла, а Родион опять сел на завалинку, уперся локтями в колени и стал нервно грызть ногти.

VIII

Еще далеко до входа в ограду церкви на улице тянулась длинная вереница людей, крепко державших друг друга сзади за талию или за плечи. Это были желавшие пройти под иконой. У входа вереница кончалась. Дальше полиция их не пускала. В ограде была уже такая давка, что Прасковья Захаровна едва туда пробралась. Урядники и пешие казаки расчищали проход для шествия икон и духовенства. На паперти происходила суматоха. Стоящих там сгоняли прочь. Обедня еще не кончилась, но уже выносили второстепенные иконы и хоругви, чтобы установить порядок и затем пропустить вперед Прасковею-Пятницу. Все двери храма были открыты, и оттуда слышалось пение хора, перебиваемое с улицы залихватской музыкой. При хоругвях стояли местные почетные лица. Отставной полковник в накрахмаленном белом кителе, богатый арендатор из крестьян, в черном сюртуке до пят, старшина и староста. Иконы держали большею частью женщины. Натиск толпы досаждал участникам процессии и мешал их торжественному виду. Хоругви колебались в воздухе. Урядники, сами затертые толпой, напрасно отгоняли напиравших. У каждого богомольца было свое дело и своя нужда. На самые иконы и на рукоятки носилок вешали нательные крестики для освящения, равные фигурные изображения, сделанные из воска, теста и дерева. На шнурочках болтались: косы, уши, головы, руки, ноги, сердца, зубы, вырванные или выпавшие, как наглядные выражения просьб святителю излечить ту или другую часть тела.

Больные и калеки подползали под иконы и, лежа под ними, преувеличенно стонали.

С улицы подошла новая партия казаков и стала расчищать путь. Поднялись крики, жалобы. Больных топтали ногами. Богомольцы перемешали повешенные на иконах головные платки, пояски с молитвой, заговоренные ленты, шнурочки.

Но казаки сумели сделать свое дело. Проход освободился.

Прасковья Захаровна воспользовалась этим и пробралась мимо паперти на другую сторону, за церковь, где скромно скучились холмики и кресты сельского кладбища. Путь был просторнее, и публика собралась более спокойная и равнодушная. Преобладали городские костюмы. Радуясь возможностью отдохнуть, Прасковья Захаровна присела на свободный, приникший к земле, холмик без креста. Напротив сидели две полные женщины, весьма похожие одна на другую, и видимо изнывали от жары. Лица их почти закрывались легкими шарфами. Рядом на траве лежал спящий ребенок и тут же — круглая ручная корзина с остатками закуски и водки.

К ним подошел франтоватый мужчина, с бритым лицом и в лакированных сапогах, по виду берейтор. Женщины точно проснулись, и у них началась беседа.

— Что нового у вас? — спросила одна из женщин. — Вы читаете газеты, все знаете. Какие новые болезни?

— Особенных болезней незаметно, кроме политики. А вот насчет генеральши… слыхали?

— Это — которая пожертвовала? Только фамилия не знаем.

— Никто не знает. Известно, что генеральша, богатейшая особа.

И он обстоятельно рассказал, как неизвестная нищенка пришла ночью к часовне. Там ей явилась Великомученица и сразу узнала, что это не нищенка, а богатая генеральша. Ее покойный муж, генерал, на войне одержал три победы. Про все это известно Пятнице, и генеральша призналась, что нарядилась нищенкой из усердия. Тогда Прасковея велела ей пожертвовать на храм тысячу рублей и за это обещала исцелить одного слепого, двух глухих и трех безногих.

— Всего шесть персон, — закончил берейтор.

— Да еще вот как, — прибавила вторая женщина, — когда, говорит, меня понесут, ты подходи — я кивну тебе головой от радости. А еще слепому дала найти камень, тот самый под деревом. Ходит теперь в народе и хвалится.

Прасковья Захаровна невольно оглянулась, отыскивая в толпе Анания. Потом хотела вмешаться в разговор, опровергнуть грубую басню, но отдумала и с грустной досадой отошла прочь.

Несмотря на старания полиции и заявления, что в ограде никто под икону допущен не будет, плотная вереница людей все-таки собралась тут. Плотнее всего толпились у паперти. Каждому скорее хотелось пройти под иконой. Но ширина ее не позволяла пропустить более одного-двух человек. В суматохе и толкотне могли раздвинуть несущих икону и уронить ее.

Стражники и казаки яростно налетали на живую стену, и отрывали от нее по несколько человек. Отброшенные, отбежав к другому месту, снова прицеплялись к плотной веренице.

— Но одному в ряд! — кричал охрипшим голосом маленький казачий офицер без фуражки, с налипшими на потном лбу волосами.

Он выбивался из сил, сам принимая участие в рукопашной.

Команды и крики заглушали церковное пение, вылетавшее из открытых дверей храма. Но вот кто-то с высоты паперти тихо и взволнованно сказал:

— Несут.

На несколько секунд отдельные крики прекратились. Шум сделался глуше, тела зашевелились и стали давить друг друга. Слово «несут» повторилось ниже, осторожным шепотом понеслось дальше к воротам, сплачивая и волнуя толпу.

На паперти происходила давка. Выходящие из церкви наталкивались на желающих пройти под иконой. Казачий офицер на секунду растерялся. Метнулся в сторону, вытер платком мокрый лоб и бросился на паперть, расталкивая богомольцев.

— Разбивай с головы! — крикнул он боевым кличем.

Казаки поднялись за ним и стали очищать выход. Люди покатились по ступенькам. Кричали угрожающе и страдальчески. Звонко и однообразно голосила истерическая женщина. Калеки, сознавая свое право, злобно протестовали и лезли обратно на свои места. Проход, однако, был очищен. Только на нижней ступени утвердилась голова вереницы из нескольких людей. Они испуганно глядели перед собой и, казалось, готовы были на отчаянное сопротивление. Впереди всех стоял Ананий с поднятой серой бородой и неподвижными белками глаз. Он что-то говорил и властно отмахивался рукой, держащей круглый камень, величиною с кулак. Перед наступавшими казаками он потрясал им, как грозным оружием. За него уцепилось несколько женщин. Маленький офицер остановился перед ним в нерешительности, осмотрел его от онучей до поднятого халата и отошел в сторону. Слепого с бабами казаки пощадили и стали разбивать вереницу дальше, оставляя по одному в ряд.

Настала минута, давно ожидаемая всеми — средоточие праздника. Присмиревшая толпа дышала трепетной радостью, но Прасковья Захаровна чувствовала себя тут лишней, среди благоговейно верующих. Ее удерживало желание что-то сделать, предупредить выходку, недостойную торжественного события.

Может быть, среди всех собравшихся она была в эту минуту самая неверующая. Ей было жутко. Хотелось на чем-нибудь остановить взор и успокоить душу. Стоило только поглядеть на святыню, выплывающую из храма. Она хотела этого и боялась. Знала, что и пришла сюда, чтобы убедиться в словах Родиона и понять его разочарование. Страстное желание найти утешение, а с другой стороны уверенность, что она его не найдет, как тисками, сдавили ее волю. Неотступно мучило ее сознание, что сама же она создала искушения для себя и для Анания. Она сама себе подготовила горькую обиду и должна вкусить ее, как наказание за свои сомнения.

Ее толкали, давили, отгоняли, замечая странную беспокойность ее поведения. Несколько раз она порывалась ухватить за руку Анания, подбегала к женщинам, его окружавшим, но они ее отгоняли, а странники водворяли на место. Она кричала, чтобы увели слепого, потому что он хочет обмануть своим исцелением. Она не слышала своих слов и думала, что говорит не то, что следует, так как окружающие смотрели на нее, как на полоумную.

Маленький офицер деликатно отвел ее в сторону, но она опять бросилась к паперти. Два казака ухватили ее, удерживая на месте, не зная, что с ней делать. В это время с паперти сошел Самсон, разгоняя налезающих на ступени. Увидев Прасковью Захаровну, он подбежал к ней, шепнул что-то казакам и стал втискивать ее в очередь. Уцепившиеся друг за друга богомольцы не давали ей места, сама Прасковья Захаровна упиралась, не желая подходить под икону.

— Оставьте меня! Я не хочу. Возьмите слепого! Вы же знаете, кто он. Уведите его!

Самсон, испуганный возможным скандалом, шепотом уговаривал ее:

— Ваше благородие… Зачем безобразить! Пожалуйте под икону. Посторонитесь, православные… Дайте место госпоже.

— Я не хочу! Уведите слепого. Самсон, вы же знаете его. Что же вы молчите? Как вы допускаете это?

— Чистое наказание с вами. Зачем такие слова?.. Вот уж икону несут, а вы с безобразием.

…Широким вздохом ахнуло в толпе. В черном входе храма блеснул нижний левый угол позолоты, и на свет Божий, под яркое солнце выплыла икона.

Прасковья Захаровна собрала силы, отстранила руки Самсона, твердо стала на ноги и подняла испуганные глаза.

Из-за массивной ризы, ослепляющей своим блеском, смотрело розовое, веселое личико большими, удивленными, детскими глазами. Они не понимали ни восторгов, ни поклонения толпы.

— Матушка наша… Просветлела, великомученица, — сказал чей-то певучий голос.

— Не она, — тихо, как бы в ответ, произнесла Прасковья Захаровна.

Самсон с новым усердием ухватил ее сбоку. С другого бока помогали ему чьи-то руки, и Прасковью Захаровну потащили под икону.

Теряя силы и желая вылить наружу всю тоску своего разочарования, она пронзительно закричала:

— Не она! Не хочу! Оставьте!

Маленький казачий офицер подбежал и нетерпеливо скомандовал:

— Ведите же вы припадочную! Не задерживайте.

Затем Прасковье Захаровне стало душно, голова больно ударилась о раму, колени подогнулись и ударились о землю. Она упала, и на некоторое время об ней, казалось, совсем забыли. Кругом толпились люди, выходившие из храма. Кто-то наступил ей на руку, она попыталась встать, но опять упала, смятая толпой. Смутно услышала она знакомый голос. Он пробудил ее к созданию. Ей пришла в голову страшная мысль, что ее могут затоптать насмерть. Она приподнялась на локте и увидела над собой белокурый локон и бархатную скуфейку. Родион, взволнованный, кричал что-то окружающим и силился поднять ее костлявыми, дрожащими руками. Он с трудом вывел ее из потока людей и усадил на ступеньки у стен храма. Сам сел рядом, упершись локтями в колени.

Оба стеснялись подымать разговор о случившемся, избегая даже взглянуть друг на друга. Опять начавшийся кругом шум делал незаметным их тяжелое молчание. Крестный ход удалялся, сворачивая из ворот направо. Над оградой колебались на месте хоругви, поджидая отставшую икону. Вереница людей у ворот сбилась в кучу, казаки разбивали ее, и над головами мелькали их нагайки. С другой стороны, из-под иконы один за другим выскакивали богомольцы, с растерянным видом стояли на месте, крестились или шли за крестным ходом. Калеки и больные садились на землю. Одни радовались исцелению, другие — стонали, третьи — истерично плакали.

А кругом храма, не переставая, гудела ярмарка, ликовал праздник. Скрипела карусель, шарманки, перебивая одна другую, издавали, вместо мотивов, неопределенный рев, звенели бубны, и барабан бил упорно, исступленно.

— Мне жаль, — сказала Прасковья Захаровна, и не договорила, что ей жаль было дорогой тайны, вынесенной на улицу. Жаль своей слабости и неумения найти источник для твердой утешительной веры.

Родион робко посмотрел на нее.

— Я говорил вам, сударыня, чтобы вы не ходили. Сам на глаза не хотел показываться, если бы не видел вашего падения.

Прасковья Захаровна ничего не ответила и махнула рукой. Только теперь она вспомнила, что эта рука была придавлена в толпе и, почувствовав боль, подняла руку к губам и стала дуть.

Большинство богомольцев ушло за крестным ходом. В ограде оставались больные, калеки и усталые, расположившись на земле. Только толпа человек в пятьдесят скопилась у угла церкви. Родион глядел туда, как в пустое пространство, но, когда при движении людей открылась голова и плечи слепого, он узнал его и стал смотреть внимательнее.

Ананий что-то говорил, но разобрать его слова было нельзя. В толпе голосили, перебивали его, протягивали руки. Но больше всего поразило Родиона, что глаза слепого были открыты и глядели радостной уверенностью.

Чтобы проверить свое впечатление, Родион поглядел на Прасковью Захаровну. Она уже заметила Анания, силилась что-то сказать, указывала на него рукой и несколько раз другой рукой тронула Родиона.

— Позовите его сюда… Или отведите от толпы.

Родион нерешительно встал, сложил кисти рук и хрустнул пальцами.

Ему до боли хотелось верить в чудо исцеления. Он так привык принимать это безотчетно, а теперь такое душевное утешение ему необходимо нужно было, как лекарство больному. Но он не верил в силу этого лекарства. И не слова, сказанные недавно Прасковьей Захаровной о слепом, смущали его. Он сумел бы пренебречь ими. Его глаза видели, уши слышали, а душа не умилялась.

Ананий стоял среди толпы, как проповедник. В поднятой руке он держал камень. Плавными торжественными движениями подносил его то к одному, то к другому из окружающих, и каждый жадно целовал этот камень. Картина говорила сама за себя убедительно и ярко. Но Родиону этого было мало. Сегодня глаза обманули его, и он им больше не верил. Ему уже нужно было узнать и понять, увидеть духовными очами, а тогда поверить.

Он отошел бы прочь, если бы Прасковья Захаровна снова не попросила его позвать Анания.

Родион протолкался в толпе и тронул Анания за руку.

— Брат, повремени… Госпожа хочет посмотреть твои глаза.

Ананий оглянулся над головами и, заметив Прасковью Захаровну, направился к паперти. Она этого не ожидала, полагая, что одно напоминание о ней смутит его, и он скроется. Но смутиться пришлось ей самой. Ананий остановился перед ней в пяти шагах и, отстраняя забежавших вперед, устремил на нее свои зоркие глазки.

Он долго смотрел на нее, подыскивая слова, чтобы сразить ее и обезвредить в глазах толпы. Он казался выше, держался уверенно и видимо увлекся своей ролью. Угнетенный вид Прасковьи Захаровны обнадежил его, и он заговорил с нею по-приятельски.

— Вижу барыню-благодетельницу. Своими глазами, вижу. Простите, если чем обидел. Вы напоследок, после обедни, меня самого обидели. Ну, это мне ни к чему. Я сам нынче поднялся. Перед всеми людьми поднялся. Захочу — весь народ пойдет за мной.

Он посмотрел на Родиона и повелительным жестом указал рукой на Прасковью Захаровну.

— Монах, поди, найми лошадей на станцию. Пора ей домой…

Родион ничего не ответил и отвернулся.

Прасковья Захаровна от удивления повела плечами. Теперь очевидно было, что Ананий ее не боялся. Он овладел волей толпы и в ней чувствовал свою силу. Однако Прасковья Захаровна не утерпела и тихо, что бы он один мог слышать, сказала ему:

— Зачем вы смущаете и обманываете этих людей? Не грешите. Бросьте камень… Родион, возьмите у него камень!

Ананий мотнул бородой и громко с обидой в голосе объявил:

— Барыня желает, чтобы этот камень отнять у меня. Сама всю ночь искала под березой, да не нашла. А я слепой был и нашел. Теперь завидует. Не отдам никому. Я, такую силу, да чтобы отдать!.. Заступитесь, православные!..

В толпе сочувственно загудели, но один голос посмелее выделился недоверием:

— Знаем тебя! Известный путешественник. Людей морочишь. Тебя бы этим камнем по загривку! Цыган арестантский!

Все повернули головы в сторону говорившего. Это был закоптелый мужичок небольшого роста в белой чистой рубахе, подпоясанный под самым животом и в шапке, надвинутой на косматые брови. Он стоял в стороне и забрел сюда из любопытства.

Ананий злобно метнул на него глазами. Ему нужно было немедленно восстановить свой авторитет. Он потряс рукою, держащей камень.

— Меня-то знают. Я иду с миром заодно. Я — человек Божий. А ты чей? Сатаны приятель! Перед храмом в шапке стоит. Скидавай шапку!

— Шапки долой! — поддержали Анания в толпе.

Мужичок снял шапку, перекрестился на храм и опять надел ее, не двигаясь с места. Ананий крикнул ему:

— Ты есть хулитель и друг сатаны! Вот кто ты! Православные! Этот самый камень я могу бросить, ежели желаете. Он упадет на голову хулителя. Такая в нем сила.

Поднялся шум, в котором трудно было разобрать какое-нибудь определенное желание толпы. Больше всего голосили женщины. Несколько человек бросились к мужику и сбили с него шапку. Толпа увеличивалась прибегавшими на шум. Всем приказывали снимать шапки, а с ослушников сбивали силой.

Ананий держал над головами камень, как магическую силу, готовую поразить нечестивца. Увеличенный своей ролью предводителя покорной толпы, он вошел в азарт и уже не думал о последствиях.

Родион стоял в сторонке и в волнении грыз ногти. Его обуяло страстное неодолимое желание подойти к Ананию и стать под его камень. У него самого на душе был тяжелый камень, который надо было сбросить. Сейчас должно произойти что-то невыразимо печальное, но неизбежное. Видимый камень упадет, и после этого он получит желанное успокоение.

Прасковья Захаровна, заметив, что Родион, шатаясь, пошел к Ананию, почуяла недоброе, вскочила с места, приближаясь к нему и громко сказала:

— Надо позвать полицию! Не связывайтесь с ним…

Родион отстранил ее, ласково заглянул ей в глаза, точно благодарил за сочувствие, и двинулся дальше.

— Брат! Не ищи хулителя! — сказал он, пробираясь через толпу к Ананию. — Я — твой хулитель. Не верю в камень, ибо он в нечистых руках. И вы, братья, не верьте! Не сотвори себе кумира!

Несколько рук ухватили Родиона, чтобы оттащить его, но он упирался и продолжал говорить, перебиваемый криками:

— Он раб ничтожный и взял силу над вами, и эту силу вы сами дали ему… Исцеленный должен молиться, а не грозить… А потому он — обманщик…

Родиону не дали продолжать. Толпа заходила волной. Крики звучали ненавистью и мщением. Ананий все еще стоял с поднятой рукой и, как палач, ожидал сигнала.

— Бессовестный, а еще монах! — кричали на Родиона.

— Бей его! Мазни его камнем!

— Бросай камень!

— Бей его! — повторялось на разные голоса.

Ананий дрогнул бровями, отвел поднятую руку назад и размахнулся справа налево.

Родион удивленно огляделся, протянул руку, чтобы на кого-нибудь опереться, но от него шарахнулись по сторонам. Первая бросилась к нему Прасковья Захаровна, а за ней несколько мужчин, — ни одна из женщин не поддержала его. В испуге они бестолково метались, причитали и всхлипывали.

Родиона хотели посадить на ступеньки паперти, но он указал рукой вперед и слабо произнес:

— На погост.

Его довели до могилок и положили в тени березы на траве, головой на старый осевший дерновый холмик без креста. С головы сняли скуфейку.

Из левого виска широкой полосой текла кровь, окрашивая ухо. Неопытные руки прикладывали к ране носовые и головные платки. Советчики спорили, качали головами, вздыхали, не зная, как остановить кровотечение. Среди многотысячной толпы с калеками, больными, припадочными не нашлось ни одного врача.

Принесли ведро воды. Смочили голову, омыли рану, и кровь пошла с новой силой.

Лицо Родиона, спокойное и радостное, побелело от быстрой потери крови. Сухие пальцы чего-то искали на груди. Он находился в бессознательном состоянии.

— Кончается, — сказал кто-то. — Не тревожьте напрасно.

Прасковья Захаровна стояла около него на коленях. Ослабевшая и потрясенная, она застыла на месте. Ей казалось, что вся черная тяжесть ошибок и печалей этого дня давит на ее грудь.

Трясущимися руками, сложенными у рта, она старалась удержать крик души, просящийся наружу.

Наконец, не выдержала, упала лицом на землю и, рыдая, повторяла никому непонятные слова:

— Мой грех… мой грех…

Владимир Табурин
«Русское богатство» № 7-8, 1912 г.