Любовь Гуревич «К солнцу»

I

Петербургский май был похож на октябрь. Дул холодный ветер и моросил дождь. Однако по улицам громыхали возы с мебелью, перевозимой на дачи, и часто попадались извозчики с чемоданами и корзинками: все разъезжались, надеясь, кто на перемену погоды, кто на перемену места и климата.

В приемной доктора были уже сняты занавесы с окон и портьеры, картины по стенам были обернуты газетной бумагой. Больных было множество, и Анна Сергеевна сидела здесь, в ожидании своей очереди, уже более двух часов. Словно в полусне от застывшего нетерпения, она вяло перелистывала старый, иллюстрированный журнал, и небрежно, иногда брезгливо, взглядывала на плохие, однообразные картинки. Вокруг ожидающие томились тупой скукой.

Анна Сергеевна откинулась к спинке дивана и закрыла глаза. Вчерашняя встреча с Мамаевым вспомнилась ей. Она вдруг повеселела и удивилась, что за все это скучное время, проведенное здесь, словно спала, и вовсе не думала о нем. Ужасно изменился! Потолстел и одевается по моде. Провинциальный городской голова! — подумала она с усмешкой. — Но такой же живой, подвижной, такой же быстрый, пытливый взгляд. Обрадовался, немножко взволновался, увидев ее. Сказал, что остался холостяком, и мельком взглянул на нее при этом. Больше десяти лет прошло с тех пор… Как это странно бывает в жизни: как раз в тот день, когда она решала вопрос о лете, колебалась, — эта случайная встреча: человек из прошлого является, чтобы подсказать ей, что делать. Конечно, в Крым! Раз это не так дорого, осуществимо. Сколько лет она мечтала о юге, о море.

Дверь доктора отворилась.

— Чья очередь? — громко спросили в зале.

Анна Сергеевна, словно пробудившись от своих мыслей, быстро поднялась. По ее худому, заостренному книзу лицу разлился неровный румянец.

Немолодой доктор был утомлен и серьезен.

— Ну-с, что скажете? — спросил он, указывая жестом на кресло и внимательно глядя сквозь очки. — Ай-ай! Какая вы нервная. Чего же вы волнуетесь? — прибавил он и покачал головой.

— Сердце у меня что-то… — сказала Анна Сергеевна, смущенно улыбаясь. — И вообще… Бессонница. Слабость. У меня был летом дифтерит, — в деревне, я была у знакомых. С тех пор как-то не поправилась.

— С лета? Обращались к доктору за это время?

— Нет. Правду сказать, надеялась, что это так — обычное последствие, понемногу пройдет.

— По-русски! — сказал доктор довольно строгим тоном и, подняв брови, продолжал: — Вы замужем?

— Нет. То есть, я уже давно рассталась с мужем.

— Возраст позвольте узнать.

— Тридцать семь лет. До последнего времени мне всегда давали на вид меньше, — с усмешкой прибавила она. — Теперь как-то…

— Надо полечиться, поправиться, — мягко сказал доктор. — Позвольте-ка ваш пульс.

«В Крыму поправлюсь», — подумала Анна Сергеевна, быстро стягивая со своей худощавой руки тонкую, но уже не раз починенную на пальцах перчатку.

Доктор уверенно взял ее пульс и задумался.

— Гм… Жидковат, — тихо сказал он. — Теперь позвольте вас послушать.

Торопливо раздеваясь, Анна Сергеевна невольно взглянула сверху на свое исхудавшее, желтоватое тело и болезненно поморщилась.

«Если бы поправиться, помолодеть…» Ей представилось, как она купается в свежих зелено-голубых волнах моря, и здоровье, бодрость вливаются в нее. Голова ее чуть-чуть кружилась, и в ушах как будто раздавался мерный плеск волн.

«Глупо, правда, что я не лечилась… Действительно, по-русски. Теперь я буду лечиться самым аккуратным образом», — думала она в то время, как доктор внимательно выстукивал ее грудь. И она с доверием взглядывала на его склоненную, большую, седеющую голову. И лицо его ей нравилось. «Похож на Золя в последние годы жизни», — мелькнуло у нее в уме. И когда он уложил ее на диван, чтобы еще раз выслушать в лежачем положении, самые его руки, большие и квадратные, внушали ей какое-то детское доверие, веру в то, что он поймет и вылечит ее.

— Так-с. — Доктор постоял молча, опустив руки, и вздохнул. — Я вам пропишу кое-что. Но это не главное. Нужно посерьезнее заняться собою… Изнурены вы очень, издерганы…

— Все теперь издерганы, — сказала Анна Сергеевна, застегивая платье.

— Да, это так. Но вам непременно нужно заняться собою. Вы не имеете возможности поехать за границу, на воды?

— На воды? — с испугом воскликнула Анна Сергеевна. — О, нет! Я не могу… Но я решила поехать в Крым в этом году.

Доктор, присевший было к книге записей, вдруг решительно повернулся:

— В Крым?.. Нет. Во всяком случае не в Крым. Не берег моря и не жара.

Анна Сергеевна молчала. У нее тяжело билось сердце.

— Ведь вы, надеюсь, желаете поправиться, а не подвергать себя риску! — тихо прибавил доктор.

— Риску?.. Как? — Не то испуг, не то смех от неожиданности холодной волной пробежал у нее в груди. — Что же такое вы находите у меня, доктор?

Доктор склонил голову и прищурил глаза:

— Ослабленная деятельность сердца… То есть… Я не хочу сказать этим ничего особенного, но крымские жары, теперь, в июне и июле, во всяком случае…

— Но мне нужно солнце, доктор! Мне нужно… Я не поправлюсь на севере. И я решила!

Темные, глубокосидящие глаза ее, полузакрытые длинными, тонкими веками, широко открылись, загорелись гневом.

Доктор посмотрел на нее внимательно и упорно, как бы ожидая, не успокоится ли она. Потом устало провел рукой по лбу и волосам. Она стояла перед ним бледная, осунувшаяся, и он заметил, что в ее черных волосах уже серебрились седые пряди.

— Я понимаю, что человеку иногда бывает необходимо выбрать себе отдых по вкусу, — сказал он вполголоса, — но уверяю вас, что в данном случае вам не следует настаивать на своем. Может быть, вы еще обдумаете этот вопрос. В таком случае я пропишу вам кое-что.

— Я обдумаю, — беззвучно сказала Анна Сергеевна.

Когда она выходила из кабинета, у нее дрожали колени. Не страх, не опасение за свою жизнь волновали ее — мнительна она не была, а что-то вроде обиды на этого доктора, к которому она почувствовала было такое доверие, и который запрещал ей удовлетворить законнейшую потребность своей души. «Что же тогда?» — думала она, быстро идя по грязной, мокрой улице. И все возможные комбинации на это лето, которые она перебирала в уме, казались ей отвратительными. Ничто, кроме юга, не привлекало ее. Нужно отогреться, видеть краски, синюю даль, горы, южные цветы. При одной мысли об этом ее охватывало какое-то дремотное успокоенье. Доктор не мог взвесить всего этого. Он, очевидно, умный, порядочный человек, но так, с одного раза, после двух десятков слов… И, кроме того, вряд ли он психолог. Доктора редко принимают во внимание душу, зависимость души от тела…

Анна Сергеевна остановилась на мгновенье. Тяжесть спала у нее с души. «Надо это, конечно, обдумать хорошенько, но во всяком случае он не может быть настоящим судьей. Ведь эти боли в сердце, бессонницы — все это было уже давно — от душевной усталости, от мук, беспокойства, неудовлетворения, от этого вечного одиночества среди людей…»

Она вдруг вспомнила, что в 8 часов у нее должен быть Мамаев, встрепенулась и подозвала извозчика.

II

Маленькая столовая Анны Сергеевны, служившая и гостиной, с мягкой мебелью в глубине и картинами по стенам, была ярко освещена. Анна Сергеевна была рада, что еще не принималась за весеннюю укладку вещей и не разорила своего гнезда.

Ей хотелось принять Мамаева в теплой, уютной обстановке.

Она уже сидела за чаем, а Мамаев, разговаривая, не переставал ходить по комнате.

— Да сядьте же, наконец! — весело сказала она. — Не отстали от прежней привычки разговаривать на ходу?

— Нет! — воскликнул он. — Всю жизнь мечусь, как тигр в клетке!

Он сел и уставился на нее своими круглыми, не то смеющимися, не то восторженными глазами.

— Ну вот, теперь вы опять как будто прежняя: лицо оживлено, в зрачках мерцанье лихорадочных огней! И платье это мне на вас нравится; я люблю мягкие ткани и широкие складки — особенно на таких высоких женских фигурах. И что черное ничего: вы в нем вся какая-то стильно-траурная, хотя я и не знаю, зачем вам носить траур!

— А вы по-прежнему вникаете во все детали женского туалета? Я помню, меня это ужасно смешило в вас!

— Что делать! — с шутливым вздохом сказал Мамаев. — В смешном и дурном люди чрезвычайно постоянны!

— А в хорошем?

— В хорошем? Что называть хорошим?.. В наших чувствах… Как-нибудь на досуге вам покаюсь… Я рад, что вы решаете ехать в Крым. Эгоистично рад: хочется обо многом потолковать с вами. Впрочем, думаю, что и вам там будет не плохо. Доктора… они ведь мудрят.

— Ах, вы представить себе не можете, до чего мне нужна эта поездка! — воскликнула Анна Сергеевна. — У меня глаза голодны. Вы понимаете? Ведь в Петербурге совсем нет красок. Серая, бурая… ну, прибавьте еще синюю: Нева в ясный день. Но много ли ясных дней?.. И такое холодное, тусклое все это… У меня вот здесь, во лбу, сверлит как от голоду по краскам. Вы это понимаете?

— Понимаю… А кстати, — сказал он, резко меняя тон, и отодвинув стакан с чаем, положил на стол оба локтя. — Ваша живопись?.. Сделали вы что-нибудь за эти годы, госпожа свободная художница? Я спрашивал кое-кого, но так и не добился.

— О, нет! — грустно сказала Анна Сергеевна. — Можно сказать даже, — совсем бросила.

Мамаев посмотрел на нее долгим, укоризненным взглядом и покачал головой:

— Зарыли в землю?.. — проговорил он как бы сурово, в тоне патетического обличения. — Нехорошо! Нехорошо!

— Нет, — ответила Анна Сергеевна усмехаясь. — Уверяю вас, что и зарывать нечего было: не было его, таланта-то этого самого. И к тому же…

— К тому же?

— Ну… женщина я, во-первых. И кроме того, этот вот самый серый, тусклый Петербург… Большой талант, конечно, победит это, но я-то… Нет!

— Позвольте, позвольте: а что вы хотите сказать тем, что вы женщина? Что же, — по-вашему не было талантливых художниц, — что ли?

— Да… право же, нет! То есть настоящих, совсем настоящих, право же, не было!

Мамаев склонил набок голову и усиленно поднял брови:

— Ну, признаюсь! — проговорил он. — Удивили вы меня! В наше время женщины всячески ухитрялись доказывать, что мужчины напрасно обижают их в этом вопросе, а тут вдруг… Женщина!.. Скажите пожалуйста! — комически протянул он. — Это мне даже что-то подозрительно!.. Придется мне, видно, вас поисповедывать.

— Ну, полноте, Николай Ильич! — сказала она смущенно и серьезно. — Я ведь не шутила. Неужели вы не понимаете, что женщине в самом деле труднее что-нибудь сделать из себя, — хотя бы уже потому…

В передней раздался звонок. Анна Сергеевна поспешно вышла и распорядилась, чтобы никого не принимали. Потом она плотно закрыла дверь в переднюю, спустила портьеру и подняла палец, делая знак Мамаеву, чтобы он сидел тихо. Выходная дверь в передней захлопнулась. Анна Сергеевна рассмеялась:

— Ей Богу, не могу больше! Сил нет. Всю неделю собиралась укладываться, — квартира сдается, нужно вывозить вещи, а тут… Вы представить себе не можете, что это такое Петербург в это время года!

— Я думал, все уже разъехались, — сказал Мамаев.

— Ну да! В том-то и горе. Вы не понимаете? Свои, близкие почти все уехали. Пусто, белые ночи, не спишь, днем ходишь, как муха сонная, — хотя дела всякие ерундовские собираются перед отъездом, а по вечерам прибегают чужие habitués! Вы не знаете? Это совершенно особая порода гостей — чужие habitués! Зимой-то всякий проводит вечера по заведенному порядку, у всякого есть дом-другой, куда пойти, если у себя не сидится. А тут как останутся одиночками — и ну выискивать знакомых: из запасных, из отставных!.. Тут никем не брезгают, — уверяю вас. Увидят свет в окне, — и как бабочки на огонь. Тащут на Острова, в Аквариум. А если погода скверная и оставишь у себя, — каких только исповедей не наслушаешься, — Господи Боже мой! Приятно ведь новому человеку свою жизнь заново рассказать.

Мамаев хохотал:

— Вот неблагодарная! Исповеди — да ведь это преинтересно!

Анна Сергеевна устало усмехнулась:

— Нет, право, не всегда интересно. Говорят, говорят… Длинно очень. А потом — советов спрашивают. Шутка сказать!.. И вопросы-то такие все трудные: жениться ли на девушке, которой сделал предложение, а теперь уже разлюбил? Брать ли выгодное место, о котором думать тошно, или не брать? И главное, ведь что ему там ни говори, — все равно женится, и все равно тошнотворное место возьмет, потому что голода побоится. Ведь так только…

— Нет, да вы презлая! — сказал Мамаев, встал, прошелся по комнате и остановился. — А я, знаете, всегда думал, что вы добрая, нежная…

Анна Сергеевна смутилась:

— Я очень устала! — проговорила она уже без всякого оживления. — Многое, что прежде было мне легко, стало трудно. Нервы никуда больше не годятся. За что ни возьмешься, — вдруг кажется: ах, что такое? Что такое? Словно не сделал чего-то нужного… Или словно кто-то стоит за спиною. Соберешься с мыслями: ничего особенного, то же что вчера, что, вероятно, и завтра. Но кажется, — уже близко что-то другое, и в душе ожидание, беспокойство… Впрочем, на это многие жалуются. Такое настроение — в обществе, в воздухе… Теперь еще эта война. Все ждут, жадно прислушиваются, рассказывают на тысячи ладов одни и те же истории. Жизнь стала похожей на какой-то огромный нарыв, который нарывает, нарывает и никак не может прорваться. Ну и в душе то же… Извините за неэстетическое сравнение.

— Да-а! — протянул Мамаев задумчиво. — Это так… — А слыхали вы, кстати, какая история разыгралась недавно в нашем богоспасаемом С***?

— Нет.

— Характернейшая история. Я ее очень близко знаю, потому что, как-никак, а городскому голове до многого приходится касаться…

Мамаев перешел на диван, уселся поудобнее в угол и стал рассказывать.

Мамаев ушел только в третьем часу утра. Проводив его, Анна Сергеевна прошла в свой кабинет, служивший ей и спальней. Было уже совсем светло, но серо: ленивый, мелкий дождь не прекращался, и тихонько бил по стеклам окон, завешенных белыми шторами. Анна Сергеевна чувствовала такую смертельную усталость, что опустилась в кресло перед письменным столом и долго сидела, не шевелясь. Сердце ныло тупою болью. Наконец, она поднялась и стала раздеваться. Голова ее отяжелела. Ей казалось, что на этот раз она сейчас заснет. Но как только она легла и нашла удобную позу, сон прошел. Ей стало досадно на себя, на Мамаева, тоскливо, тревожно. Как это было глупо — чего-то ждать от этого свиданья, — какой-то особенной теплоты, поэзии. Ничего ровно не осталось в нем от прежнего чувства к ней: так только, немножко рисуется прежними страданиями. А если бы даже в нем что-нибудь и сохранилось — на что ей это? Женское тщеславие? Как это мелко. «И как глупо, что я ему жаловалась на свою жизнь, на своих гостей, — думала она. — Смеялась над другими за то, что они изливаются, — а сама то же: не все ли равно, в форме нытья или в форме насмешек! И ему тоже наверное хотелось немножко излиться. Подтолкнуть его парой вопросов и, наверное, стал бы рассказывать обо всех своих внутренних затруднениях, обо всех своих романах… Все на один образец!»

«Нет! — сказала она вдруг про себя и приподнялась на постели. — Нет! Неправда, что все на один образец. Пошлые, пессимистические мысли, мелкие мысли! Это — усталость, раздражительность. Свет гаснет в душе, справедливость теряется. Начинаешь забывать свое лучшее, святое. Пережитое, прошедшее давит душу. Стараешься не вспоминать, чтобы не было муки, боли, ищешь отдыха — и опускаешься, тускнеешь. Еще недавно, два года тому назад, душа горела, было больно, нестерпимо…»

И вдруг опять стало больно, как тогда. Как будто это те самые бессонные ночи, муки ревности, борьба с собою: потребность оправдать мужа, простить его обман, войти в его положение, — и опять гнев и негодование на его малодушную ложь, и досада на себя за то, что она не доверилась вовремя своим ощущениям… Мелко, гадко все это, потому что и без этого надо было разойтись, понять свою ошибку. О, как многое мы прощаем тем, которые нас любят, которых мы любим жаркою любовью крови. И в чем правда? В негодовании или в прощении? Где, где та тонкая грань, за которою снисхождение, терпение становится жалкой и преступной слабостью?

Анна Сергеевна сидела на постели. Горячая волна крови ежеминутно заливала ее сердце. Руки ее, лежавшие на коленях, протягивались вперед, точно искали или звали кого-то. Она сама заметила это в сумерках белой ночи, и сейчас же вспомнила, как няня подавала ей в постель кормить ее малютку. Слезы наполнили ее глаза, судорога сжала горло. Она упала головой на подушку и долго лежала, не шевелясь. Слезы, застывая, катились по лицу. Ничего не осталось от всего пережитого.

Слезы высохли постепенно, но тяжелый камень давил грудь, и беспредметная жалость сосала сердце. Мысли блуждали тоскливо и рассеянно. Вдруг вспомнился рассказ Чехова: голодный попик, спрятавший в гостях кренделек для своей молоденькой попадьи. Потом представился маленький, не говорящий по-русски итальянец, с растерянными глазами, с мертвой обезьянкой на руках. Откуда это? Кто-то из знакомых, кажется, видел и рассказывал. Городовой толкал мальчика и вырывал у него обезьянку… Бледные видения неслись в мутном полусвете. Замученные, изнуренные лица, мертвенные, синеватые. И словно кто-то гонится за ними. Кричат грубые голоса. Раздаются металлические удары…

Анна Сергеевна вдруг открыла глаза. Сон рассеялся. Громкие голоса и металлические удары раздаются со двора: на противоположном флигеле чинят крышу. Уже работают! Часы на ночном столике показывают шесть. А в комнате, со спущенными шторами, все еще словно сумерки. Сердце вздрагивает точно от испуга. Что такое случилось? Да! Доктор сказал, что нельзя ехать в Крым. Потом вечер с Мамаевым, глупая болтовня. Так мелко, так бледно все в этой полосе жизни, — все знакомства, все отношения. Мелкие услуги людям, мелкие услуги идеям… У этого доктора умное серьезное лицо. Почему он не сказал прямо, в чем дело? И как глупо было не спросить его, как следует, об этом. Точно из трусости. Но все равно. Нужно то, чего просит душа: знойное солнце, простор, ясное глубокое небо. Поправиться, собраться с силами, бросить свою жизнь в большой костер, и сгореть в нем жарким, светлым пламенем. Скорее поправиться.

Анна Сергеевна поднялась с внезапным приливом сил и, хотя было еще очень рано, стала быстро одеваться, чтобы приняться за укладку вещей.

III

Давно уже проехали Байдарские Ворота, а в душе все еще трепетала радость внезапно открывшегося простора. Дорога змеилась по скалам: слева поднимающиеся к небу, почти отвесные утесы, справа — обрывы вниз, хаос каменных обломков и уходящее в даль море, теплое, густо-синее, с огненными искрами в волнах. Расплывчатые, похожие на белый туман облачка ходили по скалам ниже дороги и тихо поднимались вверх.

Коляска катилась быстро и плавно. Анна Сергеевна, усталая и возбужденная, была как во сне. Прошлое словно осталось за горами. Детская радость вливалась в грудь вместе с легким, горячим воздухом. Ей хотелось смеяться. Случайные спутники забавляли ее.

— Оно и лучше, что в мальпост не попали! Вольготней так-то, смотреть лучше! — говорил сидевший напротив нее белокуренький человечек, с тягучим вятским говором. Все утро он горячился в споре о значении статистики, а теперь сидел с таким выражением в глазах, словно его только что растолкали ото сна.

— Смотрите-ка пожалуйста! И статистика туда же! От красот природы растаяла! — насмешливо отозвался его сосед, благообразный молодой чиновник удельного ведомства, с тщательно расчесанной бородой и необыкновенно правильным носом, по которому он время от времени бережно и любовно проводил двумя пальцами. — Ну, езжай, езжай! Теперь уж до Кикенеиза недалеко! — торопил он извозчика и, обращаясь к вятичу, опять начинал дразнить его.

— Да ну вас к Богу! — добродушно отмахивался вятич.

— Прозаическая душа! — тихо проговорил, кивнув головой на чиновника, сосед Анны Сергеевны, плотный, усатый старик, в бурке и порыжевшем котелке. — Ездит здесь часто — ну и пригляделся: глаза больше не видят. А я так вам скажу, сударыня: кто мало-мальски чувствовать умеет, тому красота век не приглядится… Я почти каждый год сюда езжу, — уж не первый десяток лет, и всякий раз, как выедешь, знаете, из-за гор к морю, в эти самые вот места, — душа ширится. Этакая, думаешь, Господи, благодать!.. И горе как-то легче переносится, хоть и не забываешь его… У меня, сударыня, сын на войне, — прибавил он вполголоса. — Уж два месяца известий не получаю.

— Ах, Боже мой! — проговорила Анна Сергеевна и, взглянув на старика, задумалась. Теперь она чувствовала расположение к нему. А в вагоне, до Севастополя, он ужасно надоел ей: рассказывал без конца разные разности, намекая на свое богатство и связи, давал понять, что он человек бывалый и сведущий, вообще, как будто прихвастывал и даже привирал. И, вглядываясь в его обветрившееся грубое лицо с большими седеющими усами и тусклыми маленькими глазами, Анна Сергеевна не могла определить, кто и что он, и плохо верила даже тому, что у него большая дача в Ялте и прелестная молоденькая жена.

— Странно! Я сегодня, кажется, еще ни разу не вспомнила до сих пор о войне! — сказала Анна Сергеевна. — Все точно ушло куда-то.

— В благодать верить начинаешь, сударыня! — отозвался старик. — В благодать жизни… Веришь, что нужно все для чего-то, идет к чему-то… неисповедимо к чему. Доверие является. И смиряешься.

Все замолчали. Коляска катилась ровно и быстро. Солнце уже отошло на запад, не пекло и не слепило глаз. Скалы то поднимались над самой дорогой, словно стена, сложенная из гигантских обглоданных, обточенных и изрубцованных водою камней, то отходили, громоздясь острыми глыбами одна на другую. Корявые, искривленные сосны лепились на них, кустарник, взбиравшийся на их вершины, казался издали мхом. На маленьких землистых площадках у дороги, цвели крупные незнакомые цветы. Внизу морской берег извивался между острыми мысами, и местами видно было, как плещет и пенится береговая волна. Мягкий шум экипажа сливался в воображении с ее неслышным издали шумом.

Тихо подкрадывались сумерки. Бледно-голубое море кротко и грустно уходило вдаль, сливаясь на горизонте с туманным, сиреневым небом. Стук экипажа стал более гулким: кругом стихали последние, неуловимые, рассеянные звуки дневной жизни. Широкая, безветренная свежесть разливалась в воздухе. Лицо и руки холодели, глаза устали смотреть. Дорога казалась бесконечной — и не хотелось, чтобы она кончилась. Внизу, у моря, чаще мелькали какие-то постройки, усадьбы. Сады поднимались до самой дороги. Спутники на передке задремали. Старик в бурке чуть слышно напевал себе под нос.

— Тополи-то какие! — сказал он вдруг Анне Сергеевне, оборачиваясь на пробежавшие мимо, темнеющие в сумерках деревья. — Эдакая силища! Небо подпирают!.. Да вы, я вижу, устали? Лицо у вас как-то…

— Я озябла! Не взяла с собой ничего; думала юг, — сказала Анна Сергеевна.

— Горы, сударыня. На горах всегда холодно. Я бы бурку свою вам предложил, если бы вы не побрезговали. Мне ведь не холодно, я человек привычный.

Анна Сергеевна после некоторого смущения, позволила ему надеть на себя бурку и скоро стала согреваться. Теперь она вновь чувствовала самое себя, свое радующееся теплу существо, которое на время словно расплылось и затерялось в сумеречных красках и туманах безбрежного моря и неба. Ей приятно было, что рядом с ней сидит человек, сквозь невзрачный облик которого проступила живая душа, и хотелось глубже заглянуть в эту душу. «Как я неверно оценила его во время пути, — думалось ей. — Люди меняются, ежеминутно меняются по мере того, как смотришь на них: то темнеют, то светлеют, меняют краску, как это небо и море. И никогда не знаешь, на чем остановиться: на осуждении или на оправдании. Вдруг увидишь глубину, где и не ожидал, вдруг наткнешься на камень. Может быть и этот опять стал бы возмущать меня, если бы я видела его в жизни. Может быть, и он бывает груб и зол, ищет власти, цепляется за свое положение и, не замечая этого, делает низости».

Большая темная фигура сидела с ней рядом, бурка старика грела ее. Он по-прежнему тихонько напевал и сейчас же обрывался.

«Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу…» — начинал он несколько раз с серьезным и грустным лицом.

Совсем стемнело. Извозчик бойко покрикивал на лошадей. Темные массы придорожных садов плыли навстречу, черные стрелы кипарисов вставали над ними. На небе звезды были рассыпаны, как песок морской. Лучистыми алмазами сияли незнакомые созвездия. Теплое дыхание исходило временами из скалистых ложбин. Пахло цветами. Где-то внизу, у моря, показались, словно рассыпанные по черному бархату мрака, дрожащие огоньки.

— Это Симеиз. Скоро и Алупка, сударыня! — сказал старик. — Куда прикажете вас подвезти?

«Хорошо все-таки, что там есть знакомый человек!» — подумала Анна Сергеевна, вспоминая название гостиницы, указанной ей Мамаевым. Мерцающие в темноте огни манили ее к уютной домашней обстановке. Среди незнакомой природы, на берегу темного моря, страшно показалось остаться одной. Хотелось теплой, радостной встречи. «Мамаев! — подумала она. — Может быть, и в нем здесь откроется что-нибудь новое, неожиданное для меня, после неприятного петербургского впечатления, — вот как в этом старике сегодня. Один день тепла и света, — и все уже видишь по-другому. Как хорошо, что я приехала сюда», — думала она, — и чувство отдыха, надежды, ожидания наполнило ее душу.

IV

— Хорошо, погуляем еще немножко, а потом я пойду домой, то есть в гостиницу. Мне хочется сегодня же перебраться в эту комнату. Я так благодарна вам, что вы мне помогли ее найти, — говорила Анна Сергеевна, идя по дорожке парка рядом с Мамаевым.

— Комната собственно прескверная, — сказал, посмеиваясь, Мамаев, — и вы не преминете в ней разочароваться. Да и высоко, а подъем не из легких.

— Да, но что ж делать, если другие не по карману. А потом — море перед глазами, весь парк как на ладони, ширь. Мне так хочется видеть солнце, когда я просыпаюсь… Я вскочила сегодня утром — ночь проспала как убитая — и так свежо было в душе, хотелось бежать к морю…

— Вы удивительно молоды душой! — сказал Мамаев. — Да и на вид — сегодня я просто не узнаю вас по сравнению с тем, что видел в Петербурге. Походка стремительная, глаза блестят.

— Вы и тогда говорили то же самое!

— Да, но тогда это было лихорадочно. Вы были такая злая, так разделывали род человеческий!

— Мне было нехорошо, и я была гадкая, это правда, — сказала Анна Сергеевна виноватым голосом. — Но ведь я для того и приехала сюда, чтобы встряхнуться и начать новую жизнь.

Мамаев взглянул на нее.

— Новую жизнь! — задумчиво повторил он. — Да, всем нам нужно было бы начать новую жизнь, потому что та, которой мы живем, в самом деле никуда не годится. Скучно, беспутно, глупо. Но я не знаю другого пути к обновлению жизни, как любовь.

— О нет! — воскликнула Анна Сергеевна, как ужаленная. — Я не хочу любви, нет, нет! — По желтовато-бледному лицу ее разлился румянец. — Как жарко! — продолжала она. — И этот запах, блеск… пьянит, как-то.

— Куда вдруг заторопились! — сказал Мамаев, едва поспевая за нею. — Посидим немного, отдохните.

— Нет, ужасно хочется перебраться и взяться за что-нибудь.

— Вы собираетесь здесь работать?

— Нет. Читать, думать. Вообще собрать себя воедино.

Он с шутливой укоризной покачал головой.

— Мудрите вы все над собой! С тех пор, как вас знаю, все вот эдак торопитесь куда-то, стремитесь, разрываетесь на части, увлекаетесь, охлаждаетесь и впадаете в недовольство собою!

Анна Сергеевна грустно и натянуто улыбнулась.

— Может быть, вы и правы, — сказала она тихо. — Но ведь и вы только что жаловались, что жизнь проходит не так, как следует. И признали, что ее нужно так или иначе обновить.

— Эх! — Мамаев сердито махнул рукой. — Проще у меня все это. Нет у меня этой издерганности современной. Не знаю, — может быть это потому, что я отстал, в провинции засиделся.

Анна Сергеевна мельком взглянула на него, идя с ним рядом, и его лицо показалось ей не только хмурым, но и грустным.

— Что вы будете делать сегодня вечером? — спросила она примирительным тоном.

— Вечером? Гм… Думаю зайти к одним знакомым. — Он оторвал веточку с живой изгороди и начал пристально ее рассматривать. — Я вам как-нибудь расскажу… Сойдемте, однако, к морю, здесь близко!

Они спустились на нижнюю дорожку парка, к морскому берегу. Прозрачные, зеленые волны с плеском и шипением набегали на камни. Пахло соленой влагой, водорослями и рыбой. Неподалеку рыбаки, громко переговариваясь и стуча, оснащивали тяжелую темную лодку. Анна Сергеевна несколько раз вдохнула полной грудью морской воздух, и ей показалось, что теперь она улавливает душу этой незнакомой здешней природы. Она оглянулась на Мамаева, который стоял подле, рассеянно смотря вдаль, и почувствовала себя одинокой. Не с Мамаевым хотелось ей гулять по этому морскому берегу. Но с кем же?.. Мелькнуло на мгновенье далекое воспоминание. Красивое, сухое лицо мужа с шапкою темных волос встало перед нею. Это было в Гунгербурге… Она с досадой отмахнулась от этого воспоминания. Э! Глупо! Сколько лет ездили зачем-то в Гунгербург, всегда на одну и ту же дачу. Не было возможности вытащить его куда-нибудь. Он словно нарочно удалял ее от всех впечатлений, которые могли бы расшевелить ее душу. И столько лет она была в плену, томясь и мечтая победить, переубедить, переделать его…

— Вы знаете, что мой муж живет теперь… не один, — сказала вдруг Анна Сергеевна, поворачиваясь к Мамаеву.

Он с удивлением взглянул на нее и опустил глаза.

— Слышал.

— Откуда?

— Слухом земля полнится, Анна Сергеевна. Никогда не любил его, признаться сказать, — прибавил Мамаев, помолчав. — Сухой, кабинетный человек. Да притом еще деспот и формалист. Мне ведь и от студентов, и от лаборантов приходилось кое-что слышать.

Анна Сергеевна взволнованно молчала.

— Пойдемте домой, — сказала она, наконец, неровным голосом.

Они пошли, поднимаясь в гору. По сторонам причудливо изворачивающихся и перекрещивающихся дорожек поднимались шпалеры темной глянцевитой зелени, цвели незнакомые деревья. Ползучие розы карабкались по изгородям. Анна Сергеевна видела все это смутно и рассеянно. Старая тоска грызла сердце, мешала дышать. Подниматься в гору было трудно.

Мамаев заговорил с ней о сегодняшних новостях с театра войны, о разных злободневных вопросах. Она поддерживала разговор, но мысли ее то разбегались, то обращались на самого Мамаева. «Славный, сердечный, неглупый, но в сущности просто балагур, — думала она. — И весь какой-то забавный, как его наружность: низенький, круглый, глаза иногда точно выскочить хотят. На сома похож!.. И как утомительны и однообразны все эти разговоры… Ведь болтовня! Ах, кабы уже поскорее остаться одной, у себя в комнате…»

* * *

Анна Сергеевна долго не могла отделаться от своего нового домохозяина, который встретил ее у калитки и указав татарину, куда пронести вещи, сейчас же начал разговор. Этот толстый человек в грязноватой чечунчовой паре, с полотенцем через плечо, как если б он шел купаться, оказался отставным педагогом. Вероятно, ученики его в грош не ставили, думала Анна Сергеевна, глядя на его словно заспанное, добродушное лицо в то время как он развивал перед нею свои мечты о покупке земли и постройке дач где-то около Сочи.

— Одно только у вас тут нехорошо, — перебила Анна Сергеевна его излияния, — что галерейка общая. Парусиновая разгородка ведь не стена. Да и комнаты соединяются дверью: вы бы хоть шкафом заставили, что ли.

— Это устроим, — говорил педагог. — Супруга-то моя в отъезде, знаете. Без нее я как-то не соображу… А вам не приходилось бывать в Сочи? Извините, не имею чести знать вашего имени и отчества.

— Нет, не приходилось, — нетерпеливо отозвалась Анна Сергеевна. — А главное, ужасно грязно у вас в комнате. Ведь вы обещали мне сегодня все прибрать и вымыть!

— О, об этом вы будьте спокойны. Завтра же устроим. Супруга-то вот моя замешкалась. А насчет соседа вы напрасно сомневаетесь. Премилый человек, и дома почти не бывает. При киевском театре декоратором состоит, — ну вот и бродит тут: натуры, что ли, ищет. Сегодня с утра ушел куда-то. А по-моему, правду сказать, тут за натурою далеко ходить не приходится: чем не декорация! — он показал рукой на расстилавшийся внизу парк с серыми куполами и башнями дворца и на потускневшее, сумеречное море. — Пальм только не хватает. А в Сочи, говорят, и пальмы есть.

«Дались ему эти Сочи, — думала она с досадливой усмешкой. — Мечтатель тоже на свой образец!..»

Начинало уже темнеть. Окно и дверь комнаты, выходившие на галерею, чернели, как вход в какую-то мрачную нору. Анна Сергеевна сказала, наконец, хозяину, что хочет пойти устроиться. Она устала, сердилась на себя за то, что не сумела отделаться от него раньше, а когда грязная старуха принесла ей грязную лампу, комната ее с низким потолком и оборванными обоями показалась ей просто отвратительной. Она долго возилась, передвигая с помощью старухи мебель, стараясь придать комнате более благообразный и уютный вид — ничего не выходило.

Окончательно разочарованная в своем новом жилище и словно надорванная физической работой, Анна Сергеевна вышла на галерею. Свет падал из окна комнаты, а за перилами стояла теперь густая черная тьма, и казалось, что там пустота, обрыв в пропасть. Откуда-то раздавались, однако, голоса, смех. В стороне, вниз по спуску, — во тьме казалось, будто в глубине оврага, — светились окна большой дачи. Анна Сергеевна опустилась в кресло и долго сидела, с грустью прислушиваясь к веселым молодым голосам. Оживление возрастало. Потом огни задвигались, и в некоторых комнатах стало темно. Голоса перекликались звонче и как будто ближе, потом стали удаляться. Очевидно, компания вышла на прогулку. В глубине крутого спуска, между деревьями, вспыхнула спичка, кто-то запел, кто-то визгнул, дурачась, и захохотал. Потом все затихло.

Глаз привык к темноте и стал различать чуть светлеющую даль моря, а уху стали слышнее однообразно повторяющиеся тоскливые звуки в глубине черного парка: словно кто-то слабо стонал время от времени: A-а!.. А-а! В маленькой дачке все было тихо: хозяин, должно быть, уже лег спать, а сосед жилец не возвращался.

Тонкий жалобный стон монотонно повторялся в темноте.

Анна Сергеевна обрадовалась, когда старуха принесла ей самовар.

— Что это за звуки такие? — спросила она ее.

— Какие это звуки? — с недоумением отозвалась старуха. — А! Это-то? Не знаю, матушка. Сыч, что ли, кричит. А кто говорит — жаба тут есть такая. Я нездешняя.

Анна Сергеевна чуть не удержала ее, когда старуха простившись, собралась уходить. В этом долгожданном покое и одиночестве ей не хватало чего-то. Теперь она уже готова была пожалеть, что Мамаев не захотел провести с ней сегодняшний вечер. Ей вдруг вспомнилось, как в разговоре с ней, в парке, он сказал, что для обновления жизни нужна любовь, и как она смутилась от этих его слов. Глупо! Словно он поймал ее на месте преступления: словно она только и думала, что о любви! Словно недостаточно всего пережитого… Опять любить, опять мучиться!.. Да, мучиться, потому что ведь душа ищет чего-то прекрасного, высокого — где его найти? — а сердце загорается при встрече с живым, несовершенным. И томится его несовершенством, и все-таки не хочет отпустить его от себя… «Нет, я не хочу любить! Нет! Нет!..» — повторяла про себя Анна Сергеевна, словно защищаясь от чьих-то горячих, властных, охватывающих ее рук. Сердце билось, и при каждом ударе будто кипяток разливался из него, обжигая, переполняя грудь.

Подул ветерок, и стало свежо. Вдали кто-то пел хриплым пьяным голосом. Потом в парке грянул выстрел, и покатилось эхо в горах.

Анне Сергеевне хотелось позвать кого-нибудь, спросить, кто и зачем может стрелять в такую пору, но позвать было некого. Она ушла в комнату и хотела запереть дверь, но ключа не было, а задвижка была испорчена. Тогда ей стало страшно: казалось, что кто-то может войти — может быть, просто по ошибке, случайно, — и испугать ее, и она заранее трепетала от этого испуга.

С трудом принудила она себя раздеться и лечь в постель.

Стон сыча доносился сквозь закрытую дверь глухо, чуть слышно. Свечка горела, нагорая и слабо освещая комнату. На маленьком столике подле свечки тикали часы. Анна Сергеевна взглянула на эти часы и вспомнила брата, который подарил их ей незадолго до того, как его арестовали. Она с болью подумала, что уже давно не писала ему. Сердце захолонуло от грусти и нежности. Невидимая нить словно протянулась между нею и далеким, глухим уголком Сибири.

Маленькие часы тикали, как живые, и ей казалось теперь, что она не совсем одна, что кто-то стережет ее в этой чужой неприятной комнате, среди непривычно-темной южной ночи.

V

Было еще рано, но когда Анна Сергеевна, одевшись, отворила дверь на галерею, в комнату пахнуло душистым зноем.

Выкрашенные белой масляной краской столбы и перила галереи блестели так, что больно становилось глазам. Внизу, за парком, море, развертываясь во всю ширь, круглясь посредине выпуклостью и словно стекая к горизонту, горело, переливалось золотом и чернью.

«О, вот это настоящий юг!» — воскликнула Анна Сергеевна, словно найдя наконец долгожданное. Неподалеку кто-то тихо напевал странную, неровно-переливающуюся восточную мелодию. «Татарин поет», — подумала Анна Сергеевна и подошла к перилам.

В маленьком цветнике, разведенном перед домом на небольшой насыпной площадке, сидел на корточках, копаясь в земле, молодой человек в сереньком пиджаке и большой соломенной шляпе. Анна Сергеевна улыбнулась: он, очевидно, не замечал ее и, продолжая напевать татарскую песню, осторожно вытягивал из цветочной клумбы длинного земляного червя. Вдруг он поднял голову, быстро, встал и, сняв левой рукой за макушку свою шляпу, проговорил с улыбкою:

— Здравствуйте!

Анна Сергеевна невольно засмеялась. Он немного смутился, надел шляпу, положил червя в стоящую на земле коробку и, как бы оправдываясь, сказал:

— Для рыбной ловли запасаю… А вы здесь комнату сняли? — прибавил он, помолчав и с любопытством глядя на нее.

У него были красивые серые глаза, влажные, блестящие и беспокойные, скуластое, но не худое, а мягко-округлое и розоватое лицо, темные усы. На вид ему можно было дать лет двадцать пять.

— Да, я наняла здесь комнату, — сказала Анна Сергеевна, и подумала про себя: «Наверное, это мой сосед. И как некстати, что сейчас же завязалось знакомство».

— То-то!.. А я подумал, — откуда вы взялись? — отозвался он. — Я со вчерашнего утра дома не был. В горы ходил.

«Вот простота! — подумала Анна Сергеевна. — Должно быть, не совсем интеллигентный человек. Малоросс, судя по выговору».

— Ну, до свиданья! — сказала она, и хотела сейчас же спрятаться вглубь галереи.

— А я вам и не представился! — весело ответил тот. — Кульженко моя фамилия, Александр Васильевич, а по профессии декоратор. А ваше имя и фамилию позвольте узнать?

Анна Сергеевна неохотно назвала ему себя. «Очень уж простодушен», — подумала она, и поклонившись, отошла к чайному столу.

«Вот ведь судьба! — думалось ей. — Бежишь от людей в одиночество — и опять люди! Неужели это у всех так? Впрочем, этот не похож на моих петербургских…»

Напившись чаю, Анна Сергеевна захватила на всякий случай книгу и не без осторожности, чтобы не встретиться опять с соседом, вышла из дому. Небо горело. Над зубчатыми бастионами красавца Ай-Петри курились облачка. Вдали, за парком, у залива, виднелись виноградники — словно грядки темной шерсти, прошитые по песочному полю. Узкий длинный мыс, замыкавший береговую часть горизонта, таял в прозрачной знойной мгле.

Тропинка круто спускалась вниз. В парке было густозелено и не душно. На лужайках радостно звенели цикады. Разнообразные незнакомые породы кустов и деревьев, то с плотной и глянцевитой темной зеленью, то с нежной и тонкой кружевной листвой были перевиты цветущими гирляндами лиан. По стволам, по большим камням карабкался плющ. Анне Сергеевне хотелось броситься на траву и не шевелиться. Но навстречу попадались гуляющие. Она шла все дальше, спускаясь к морю, ища уединенных мест и не находя их. Парк становился все наряднее и как будто тепличнее. Все чаще встречались гуляющие. Она устала и села на первопопавшуюся, почти не защищенную от солнца скамью. Ей хотелось думать, но мысли, вспыхивая, сейчас же бесследно сгорали. Тихая золотая дремота окутала душу.

Анна Сергеевна поднялась, почувствовав голод, и вспомнила, что совсем не позаботилась об обеде на сегодняшний день. «Зайти разве за Мамаевым да попросить, чтобы он свел, меня в ресторан?» — подумала она, спускаясь к морю, чтобы выбраться на вчерашний путь.

Но дорожки были так запутаны, что она нерешительно остановилась. Уже знакомый восточный напев раздался позади нее и заставил ее оглянуться. «Опять!» — мелькнуло у нее в голове при виде соседа ее по комнате, быстро шагавшего за нею. Она хотела отвернуться, но он уже заметил ее, перестал петь и, приветливо махнув шляпой, быстро догнал ее.

— Гуляете? — спросил он дружелюбно, как старый знакомый.

— Да, хочу вот в деревню пробраться, обедать пора, а я себе дома не устроила.

— Так куда же в деревню-то? Вы бы мне сказали, я б вам мигом устроил: у нас там с соседней дачи приносят. А то можно на сегодня и в ресторан. Да вы тут, пожалуй, дорогу не сразу найдете. Может, проводить вас?

— Пожалуй! — сказала Анна Сергеевна, несколько смущаясь при мысли встретить Мамаева в обществе с этим не совсем воспитанным юношей.

— Вы ведь из Петербурга? — спросил он после того, как они некоторое время молча шли рядом.

— Да. Почему вы знаете?

— Хозяин мне сейчас сказал. У нас ведь тут провинция… Ну а как у вас там, — ничего? Тихо?

— Ничего, — с недоумением ответила Анна Сергеевна.

— А у нас в Киеве — у!.. Особенно за последнее время. Война еще эта подбавила…

«Ах, вот он про что! И здесь то же самое!» — подумала Анна Сергеевна, — но он уже переменил разговор:

— Через кипарисовую рощицу пойдемте. Впрочем, рощицей кипарисы не особенно красивы. В одиночку, когда над круглой зеленью темнеют, — вот красота!.. В Гурзуфе вы не были?

— Нет.

— А вы съездите как-нибудь. Тоже чудесные места… Впрочем, это я к чему говорю? Вспомнил, что аллейка там есть кипарисовая, узкая такая. Большие и маленькие кипарисы. Так представилось мне, что похоже это — как в Риме ученики иезуитских коллегий попарно этакими вереницами ходят. Молодые — и дети даже, а лица у них как у монахов. Все в черном…

— Вы были в Риме? — с живостью спросила Анна Сергеевна, заинтересовавшись.

— Был. Больше года в Италии, прожил. Только языку никак выучиться не мог.

Разговор оборвался. «Как он себя назвал? Кульженко, кажется», — думала Анна Сергеевна. Через некоторое время он опять запел вполголоса свою заунывную переливчатую песню без слов.

Она мельком взглянула на него и заметила, что глаза его глядели печально и рассеянно.

— Это татарская песня? — спросила она.

— Татарская. Извините, что запел. Говорят, не принято в обществе… Но бывают, знаете ли, эдакие дни: глядишь ли на что, думаешь ли, во всем эта песня поется, которую где-нибудь слышал. Тут на днях татары вечером в парке пели — под волынку. Здешний народ редко поет, — не то, что у нас в Малороссии. А я, признаться, пока песни в какой-нибудь местности не слышал, до тех пор и краски настоящей, колорита для этой местности на палитре не найду.

— Кажется, что вы говорите совсем серьезную вещь, — сказала Анна Сергеевна, вдумываясь в его слова.

— А право ж! — отозвался он убежденным тоном и с недоумением оглянулся на нее, не совсем поняв ее похвалу.

Они вышли на пыльную улицу татарской деревни и скоро подошли к ресторану.

— Подождать вас здесь? — спросил Кульженко.

— Ну, подождите! Хотя совестно ужасно есть, когда тебя ждут.

— Э, нет! Это же вы напрасно! — отозвался он с укоризной и, взойдя на террасу, кликнул полового. — Слышь ты, хлопче! Вот барыня тут будет кушать, так ты смотри: того… поаккуратней!..

Анна Сергеевна улыбнулась.

Он сел у столика и в то время, как она обедала, поглядывал на небо и зелень палисадника, выстукивая что-то пальцами по столу.

— Вы здесь работаете? — спросила его Анна Сергеевна.

— Здесь-то? Нет. Так кое-что подмалевываю, этюды делаю. Краски здесь очень хороши. Особенно на закате, когда небо с землей разговаривает. Райские краски! Я думаю, вот если бы кто музыку написал к Божественной Комедии Данте, а я бы декорации… У меня даже макетки приготовлены.

— Неужели? — с интересом отозвалась Анна Сергеевна. — Вы читали Данте по-русски? — спросила она, удивляясь тому, что он вообще его читал.

— По-русски. Тяжелый такой язык, — старинный перевод попался, должно быть… Прочел, знаете, раз от скуки: в имении у одного старого помещика раз зимой гостил, а там библиотека, книги все больше иностранные. Я тогда мало что читал, как ни старались студенты знакомые меня просвещать. А тут, знаете, во вкус как-то вошел… Да притом запала мне в голову картинка одна, которую я еще раньше видел: Воскресение из мертвых. Ад и рай…

— Трудно уж нам теперь эти вещи в живописи изображать так, чтобы было не искусственно, не условно, — сказала Анна Сергеевна, но взглянув на него, остановилась: он был взволнован, потемневшие, расширившиеся глаза глядели мечтательно.

— Нет, почему же? — тихо и убедительно заговорил он. — Вы бы посмотрели ту картинку… Небо золотое, как вот тут на закате бывает. Цветы цветут. И ангелов и святых ликованье. Нежные, воздушные… Ведут на гору к свету от смерти пробужденных. Один ангел с монахом обнимается, который из гроба встает, — словно сестра с братом разлученные и уже не ждавшие свиданья…

— Где эта картина? — спросила Анна Сергеевна, когда он замолк.

— Во Флоренции. Как сейчас помню. И в Берлине, в музее, есть подобная же.

— В Берлине? — сказала Анна Сергеевна, поправляя его произношение. Она хотела спросить имя художника, но не спросила: «Все равно, верно скажет какое-нибудь незнакомое мне имя, если и знает. А я уже все забыла в этой области, что и знала когда-нибудь. Видно, не художница я по натуре, что могла так уйти от этого…»

— Вы только декорации пишете? — спросила она его, когда они вышли из ресторана.

— Да, теперь другого уже и не пробую.

— Почему же?

— Да не знаю, как вам сказать. Фигура человеческая мне не дается как следует, а без человека — не полно оно как-то, жизни не хватает.

— Есть же, однако, чистопробные пейзажисты…

— Есть-то есть! — ответил он, но уже как-то рассеянно и вяло, словно разговор перестал интересовать его. «Может быть, он сам не отдает себе, отчета, в чем тут дело, — подумала Анна Сергеевна. — Да и не так оно просто, конечно. Разве я знала, почему мне рисунок давался, а краски нет? У него, может быть, наоборот. А, впрочем, человеческая фигура действительно не должна ему даваться: его как будто не особенно и интересует человек: говорит — и даже в лицо не смотрит, а если и смотрит, то так рассеянно, словно думает о другом. Наверное и не спросил себя ни разу, что и кто я».

Они долго шли молча.

— Вот как мы скоро познакомились с вами! — проговорил вдруг Кульженко, уже подходя к дому. — Ежели что нужно, то вы, пожалуйста, не стесняйтесь. Я ведь уже с месяц здесь, знаю где и что.

— Вы, должно быть, вообще легко знакомитесь с людьми, — отвечала Анна Сергеевна, поблагодарив его за предложенные услуги.

— Я-то? Нет! Куда же там!.. Особенно, правду сказать, дам не люблю.

Анна Сергеевна засмеялась. Он тоже засмеялся, блеснув крепкими белыми зубами.

— Нет! Ведь это ж я не про вас! Вы простая. Я сразу чувствую, с кем говорю.

Они простились у калитки.

Его немудреный комплимент и крепкое рукопожатие оставили в душе Анны Сергеевны теплый след.

На столе в галерее она нашла записку Мамаева: «Был у вас — не застал. Гуляя в парке, видел вас издали с каким-то юным красавцем местного изобретенья и не решился нарушить ваш tête-à-tête».

«Шут гороховый!» — рассмеялась Анна Сергеевна, и изорвала записку в мелкие клочки.

VI

— Ну, перестанем пикироваться. Я хочу побеседовать с вами об одном важном деле, — говорил Мамаев, сидя с Анной Сергеевной на скамейке, в тенистом уголке парка. — Ведь вы мне друг?

— Ну?

— Друг или не друг?

— Да… конечно!

— У меня есть к вам одна серьезная просьба. Видите ли…

«Он волнуется!» — с удивлением подумала Анна Сергеевна, взглянув на него…

— Что же?

— Вот в чем дело… Тут есть одна дама… Моя хорошая знакомая… Чудесная личность, — вы сами убедитесь, я вам расскажу. Жена одного нашего С-кого фабриканта, но… интеллигентная, — вы не думайте, я ведь знаю, что вы требовательны. Я с ней много говорил о вас…

— Что же вы ей обо мне говорили? — прервала Анна Сергеевна.

— Постойте… Дело в том, что она истинно одинокий человек. Ведь наше провинциальное общество, и особенно окружающее ее — это такая пустота! Понятно, что ее влечет к живым людям. Она, вероятно, переберется в Петербург.

— Ах, в Петербург!

— Да, но дело не в этом, — а здесь. У нее здесь ни души, — кроме меня…

— То есть, я не понимаю: вы хотите познакомить меня с нею? — опять нетерпеливо перебила Анна Сергеевна с некоторым смущением.

— Да. И чтобы вы взяли ее немножко под свое покровительство. Она молоденькая…

Наступило молчание.

— Но вы ведь знаете, Николай Ильич, что я очень устала от людей… и приехала сюда, чтобы… И потом… я не знаю, право, — если она так молода и из такой среды… что общего?..

Анна Сергеевна была до крайности взволнована, как всегда, когда ей приходилось отказывать кому-нибудь. «Вероятно, она очень дорога ему… Вероятно, это она…» — отрывисто мелькало у нее в голове, в то время как она говорила.

— Конечно, я не стану навязывать вам знакомства, если это для вас так обременительно, — сказал Мамаев сумрачно и смущенно. — Я думал, что живая душа всегда…

— Да я не отказываюсь, Николай Ильич! — вдруг воскликнула Анна Сергеевна и, спохватившись, подумала: «Ну вот! Уж связала себя».

Мамаев поймал и поцеловал ее руку:

— Спасибо, дорогая! Я всегда знал, что у вас золотое сердце, — тихо проговорил он и поцеловал ее руку еще и еще. Потом поднял на нее глаза, и во взгляде его она прочла признание, — подтверждение своих догадок.

Она грустно улыбнулась:

— Вы только скажите мне… Что я хотела спросить?.. Да! Как же это сделать?

— Как познакомиться? — он вдруг сконфузился, словно пойманный школьник. — Видите ли, дорогая: я только хотел предупредить вас… А то сначала то я было думал иначе это подстроить: сказал ей, что приду на Львиную Террасу, а вас думал тоже соблазнить на эту прогулку и эдак… как будто нечаянно…

— Господи, сколько хитростей! — засмеялась Анна Сергеевна.

— Что ж поделаешь! — отвечал просветлевший Мамаев, отирая со лба пот. — С дамами это ведь не так просто… Вы-то у нас, конечно, хорошая, умница, простая…

— А она не простая? — с испугом перебила Анна Сергеевна.

— Не она! А обстановка ее проклятая…

— Но ведь она здесь одна?

— С ребенком. А главное, belle-soeur ее тут торчит, как аргус какой-нибудь.

— Ага! Вот в чем дело!

«Должно быть у них настоящий роман, — думала про себя Анна Сергеевна. — Господи! Неужели в него можно влюбиться? А впрочем…»

— Ну, пойдемте к дворцу! Пора уж! — заторопился Мамаев, взглянув на часы.

Он пошел так скоро, что Анна Сергеевна едва поспевала за ним.

— Не бегите так! — сказала она, наконец, остановившись. — У меня… дышать не могу!

— Бедная! Простите! — воскликнул Мамаев, с беспокойством заглядывая ей в глаза. — Вы, правда, ужасно побледнели! Может быть, сядем?

— Нет, пойдем уж. Только не так скоро.

Она не глядела ему в лицо и отказалась взять его руку. «Положительно в этом есть что-то обидное. Какое-то насилие над моей душой, — хотя, конечно, я сама виновата, как всегда», — думала она, — и вдруг вспомнила, что Мамаев когда-то любил ее. Может быть, даже сказал об этом той… Она инстинктивно взглянула на свое несколько помятое батистовое платье.

— Нет, послушайте! — сказала она, останавливаясь уже подле самого дворца. — Ведь я не одета!

— Не одеты?.. Господь с вами! Прелестнейшее платье. И идет к вам à ravir!.. Я еще вчера хотел сказать…

— Ну, это уж пошла чепуха! — воскликнула Анна Сергеевна, внезапно рассмеявшись. — Когда это — вчера? Мы и не виделись!

— То есть намедни… когда зашел к вам. — Он тоже смеялся. — Уверяю вас: светло-серое чрезвычайно идет брюнеткам… — Ну не прелесть? Не прелесть? — закричал он, выходя на дворцовую террасу и, указывая широким жестом на цветники, фонтан и обвитые ползучими, розами серые стены дворца. Но вдруг он смешался и понизил голос: — Вон! Видите? Это они.

У Анны Сергеевны неприятно екнуло сердце. Невдалеке от них сидели на скамье, прикрываясь от солнца светлыми кружевными зонтиками две дамы. Мамаев поспешил к ним. Анна Сергеевна шла, не глядя, замедляя шаги. «Что за глупое положение», — думала она, сердясь на себя и на Мамаева.

Она подняла глаза: Мамаев вел дам навстречу к ней. «Красавица!» — мелькнуло у нее, и взгляд ее невольно приковался к невысокой молодой женщине в белом платье, в белой шляпе с пышными страусовыми перьями. Впечатление от этой нарядной красоты было так сильно, что Анна Сергеевна, как это бывало с ней и раньше, вдруг словно забыла о реальных обстоятельствах минуты.

— Зинаида Дмитриевна Каменева! — сказал Мамаев.

Анна Сергеевна протянула ей руку и почувствовала ее осторожное, робкое или недоверчивое рукопожатие. Из-под прямых русых бровей глядели на нее бледно-голубые глаза, с глубокими блестящими зрачками. Эти глаза показались Анне Сергеевне неприятными: «Словно у белой кошки, — подумала она. — Но лоб прелестный…»

— Очень приятно! — сказала церемонным тоном несимпатичная полная старуха с розовыми щеками, затянутая в высокий корсет. Анна Сергеевна, спохватившись, протянула руку и ей. — Нам Николай Ильич говорил, что вы художница.

— Ах, полноте! — воскликнула Анна Сергеевна вспыхнув, и с гневным упреком взглянув на Мамаева. — Совсем я не художница.

— Клянусь честью! Она рассердилась! За правду рассердилась! — с шутливым пафосом воскликнул Мамаев, поднимая руки к небу.

Молодая женщина, до сих пор молчавшая, вдруг засмеялась. Этот высокий, тоненький смех казался несколько искусственным и в то же время нежно звенящим.

— Вечные шутки! — сказала она. — Вы давно знаете его: он всегда был таким? — обратилась она к Анне Сергеевне.

Анна Сергеевна не сразу нашлась ответить: «Если бы я знала, как она к нему относится?» — подумала она и на всякий случай осторожно сказала:

— А разве он всегда такой?

— Спасибо, Анна Сергеевна! Не предали! — закричал Мамаев. — Дайте, я поцелую за это вашу руку.

Каменева опять засмеялась тем же, несколько искусственным и звенящим смехом.

— Жарко однако! Ведь мы стоим на солнце! — сказала Анна Сергеевна, невольно притягиваясь взглядом к прелестному белому лбу, по которому скользили тени кружевного зонтика.

— Зиночка! Ты бы предложила madame… Анне Сергеевне к нам зайти, чашечку чаю вылить! — сказала старуха.

— Превосходная идея, клянусь честью! — воскликнул Мамаев. — Я жажду, как Тантал.

— О нет, благодарю вас! — поспешно сказала Анна Сергеевна. — Мне необходимо домой.

«Бедный! До чего он, однако, растерян в ее присутствии! Всякий такт потерял — думала она. — И это нелепое клянусь честью на каждом шагу. Никогда еще я его таким не видела».

— Мы вас проводим немного, если позволите, — сказала Каменева.

«Какая у нее усталая, томная походка! — думала Анна Сергеевна, идя рядом с молодой женщиной в то время, как Мамаев балагурил со старухой.

— Моя belle-soeur очень любит Николая Ильича, — сказала Каменева. — Он очень милый и чрезвычайно внимателен к людям.

— О да! — отозвалась Анна Сергеевна, стараясь разгадать по ее тону, что представляет для нее Мамаев.

— Я так благодарна ему, что он познакомил меня с вами. Вы мне позволите к вам зайти?

Голубые глаза маленькой женщины вскинулись на Анну Сергеевну из-под шляпы с неожиданной доверчивостью.

* * *

«Она изящная, воспитанная женщина, но зачем он познакомил меня с нею?» — думала Анна Сергеевна, простившись со всеми и утомленно поднимаясь в гору. Она вспомнила о своей неприглядной комнате, о нечищеном самоваре, который ей подавали, и, брезгливо поморщившись, тряхнула головой. «Нет, я скажу Мамаеву, чтобы он как-нибудь расстроил это: я не могу принять ее здесь, у себя. И зачем, зачем я согласилась? Это втянет меня в такое ненужное, мучительное…»

Сердце отяжелело и словно отвердело у нее от подъема на гору. Она села на камень, не дойдя до скамьи. Ей так не хотелось идти домой. Но вдруг она вспомнила о вчерашнем знакомстве со своим соседом и просветлела. О, этот — совсем другое дело! Этот — бедняк и простая серьезная душа.

VII

Днем сильный ветер дул с моря, и по темно-синим водам его ходили белые барашки. Анна Сергеевна дважды спускалась в парк, но ей трудно было дышать, и она возвращалась совсем разбитая с потребностью лечь и не шевелиться. Пробовала читать, но в глазах было ощущение неприятной сухости, и мысли путались и рвались, как плохие нитки. Заходил под каким-то глупым предлогом домохозяин — в той же потрепанной чечунчовой паре, с перекинутым через плечо полотенцем, которое, очевидно, служило ему для отирания пота с лица, — и говорил о том, как он излечился от малярии настойкой подсолнечника, и как ему хотелось бы купить участок земли в Сочи. Анна Сергеевна насилу отделалась от него. На душе было смутно, тоскливо и тревожно. Она прилегла и проснулась только под вечер. В комнате было душно. Хотелось свежего воздуха. В галерее за холстинной перегородкой насвистывал сосед. Накануне и всю ночь его не было дома. Анне Сергеевне хотелось спросить его, где он был, — хотелось услышать живой человеческий голос. Она вышла в палисадник и села на скамью. Ветер стих. Нежная красота предзакатного часа охватила душу задумчивой тишиной. Анна Сергеевна долго сидела, глядя на побледневшее, золотисто-молочное море, на котором ясно выступали теперь извилистые белые полосы — следы уплывших кораблей. Оно сливалось в туманной дали с небом, и прозрачное розовое сияние, переливавшееся в воздушной вышине, бросало на него розовый отблеск. Небесное сияние становилось все ярче, распространялось лучистыми пятнами по всему небу и постепенно уходило от горизонта, поднималось кверху, как воздушная завеса, открывая тусклую голубую глубину. На розовато-белой поверхности моря проступали голубые волны.

— Как вы тихо сидите! Я было и не заметил.

Анна Сергеевна вздрогнула. Подле нее стоял Кульженко.

— Эх, нервная вы какая! Ведь, кажется, негромко окликнул!.. А хорошо! — прибавил он, помолчав и глядя вдаль.

«Какой у него голос приятный», — подумала она, и подвинулась на скамье, чтобы дать ему место. Он сел и некоторое время молчал, задумчиво глядя на погасающее море.

— Удивительное это дело! — сказал он вдруг, не оборачиваясь к ней и как бы говоря с самим собою. — Помню раз — в Венеции это было… Там, неподалеку, островок есть, а на нем монастырь армянский. Поехал я туда на лодке, погулял по саду, — и опять в лодку. И как сейчас перед глазами — в эдакий же вот час, солнце уж закатилось: небо и море совсем красные, и на этом фоне монастырек с кипарисами — черные как уголь… И такое ж это небо было красное, зловещее… — сказать не могу! Я было хотел этюд сделать на память. Только, по мне, знаете, тут текст нужен. Что-нибудь этакое как в сказке. Уж сколько времени ищу человека, чтоб сочинил… Вот разве вы напишите! — прибавил он вдруг не то в шутку, не то серьезно.

— Я? — воскликнула Анна Сергеевна. — Что вы! Да разве я пишу!

— Нет? — с недоверием обернулся он. — Да вы ж писательница.

— Да что вы, Бог с вами! Откуда вы это взяли? — говорила она со смехом.

Он тоже засмеялся, блеснув зубами и повернувшись всем корпусом:

— Нет? Да мне ж хозяин же наш сказал. Этот вот, что все про Сочи.

— Ах, он и вам про Сочи!.. Не знаю, право, откуда он это взял.

Оба смеялись. Анне Сергеевне стало весело и легко, и вместе с благодарностью за неожиданную веселость, в ней шевельнулась какая-то ласковая теплота к этому чужому юноше.

— А мне про вас хозяин сказал, что вы вчера куда-то в горы ушли. Может быть, и это его фантазия? — шутливо спросила она.

— Нет, правда, в горы ходил. На Бабуган, на Буюк. Я люблю!.. У чабанов ночевал.

— Счастливый! — сказала Анна Сергеевна.

— Что ж счастливый! И вы бы ходили. Что ж так-то сидеть.

— Правда. Да только куда ж я… Я нездорова.

— И здоровее были бы! — с уверенностью сказал он. — А то разве ж это жизнь?

Анна Сергеевна вздохнула и покачала головой.

— Право, пошли бы как-нибудь со мной, хоть на денек, — продолжал он. — Так бы и привыкли понемножку.

— Спасибо! — отозвалась она с грустной, благодарной улыбкой. — Вот как окрепну немного.

— Славный народ эти здешние татары. Я их люблю, — говорил он, не глядя на нее, мысленно возвращаясь к впечатлениям своей вчерашней прогулки. — Красивые, важные. Чабаны-то эти. Сидят у костра, — в бараньи куртки зашиты, — и молчат. Эти умеют помолчать… У них и обычай такой есть: земли съесть — это значит поклясться в молчаньи. Ну и тут уж как могила не выдаст. А то у нас не умеют ведь. Слабы у нас на язык. Дело ли какое или что — сейчас разболтают. Ну, глядишь — и погиб человек ни за что.

— Как это?

— Да вот у меня сестра была, девочка молоденькая. Красавица, бойкая такая. На фельдшерских курсах училась. Ну, познакомилась со студентами, еще кое с кем. То-се. Пошли дела… Да я это не к тому говорю, а только что открыто очень: болтовня, разговоры. Ну, малый там к ней один ходил… Словом сказать, повернуться не успела — и готово! И другие за ней… Второй год сидит.

— Вот оно как! — проговорила Анна Сергеевна, вспомнив о брате, и еще дружелюбнее посмотрела на своего собеседника, словно еще что-то связало ее с ним. «А должно быть, его сестра в самом деле красива, если похожа на него, — подумала она и, мельком взглянув на него, заметила, что на нем была мягкая рубашка с отложным воротником, открывавшая красивую, крепкую шею.

— Дорожка к счастью! — сказал он вдруг.

В самом деле, по матово-голубому морю, бежала светлая, искрящаяся полоса: в вышине еще не темного лиловатого неба, прорезывался серебряный серп молодого месяца.

Скрипнула калитка. Послышались голоса.

— Ах, это Мамаев! — с неудовольствием сказала Анна Сергеевна, быстро вставая. — Это ко мне! — и наскоро простившись, пошла навстречу.

— Анна Сергеевна! — кричал издали Мамаев. — Мы к вам с Зинаидой Дмитриевной.

— Николай Ильич уверил меня, что к вам можно зайти прямо вечером! — весело звенел женский голос.

Она была такая же нарядная, опять вся в белом.

— Конечно! — отвечала Анна Сергеевна, стараясь быть простой и веселой. — Здравствуйте. Ну, пойдемте ко мне на галерею, сейчас зажгу свет.

— Нет, вы кажется, сидели на воздухе. Пойдемте на скамейку. Сегодня так хорошо!

— А я видел! А я видел! — мальчишески-таинственным голосом, поддразнивая и посмеиваясь, говорил Мамаев.

— Что такое?

— Анна Сергеевна опять с хлопчиком сидела!

— Фу, Боже мой, как глупо!

Анна Сергеевна сердилась и смеялась.

— А мы одни удрали! — таинственно и торопливо продолжал Мамаев. — Уверили старушку, что к вам подъем, как на Ай-Петри, — стена-стеной… Ну и оставили ее!

— Это все он! — воскликнула Каменева, и засмеялась своим тоненьким, звенящим смехом.

— И теперь — свобода! Свобода! — шумел Мамаев, — хлопнул в ладоши и даже слегка подпрыгнул. Анна Сергеевна засмеялась.

«Да он счастлив!» — подумала она, и ей вдруг стало легко и молодо на душе.

— Слушайте! — говорил он, принимая серьезный вид, и поднял указательный палец. — Слушайте! У меня план! Мы посидим здесь, а потом все дернем на прогулку. Вы ведь еще ни разу не гуляли вечером? Ну и Зинаида Дмитриевна тоже, потому что… гм… — ну и так далее! Благо удалось ее оставить дома.

«Так вот для чего он так старался познакомить меня с нею, хитрый!» — подумала Анна Сергеевна и улыбнулась в душе, готовая покровительствовать чужому счастью.

— Так принят мой план? Пойдем на прогулку?

— Ну пойдем! Правда, сегодня чудесно! — сказала Анна Сергеевна от всего сердца.

Когда они выходили, она заметила, что в комнате Кульженко засветилась лампа.

VIII

Был знойный ленивый полдень. Бледные и красные розы в цветнике млели на солнце, и густой, сладкий аромат их опьянял как аромат ликера. Весь дом Каменевой был обвит зеленью глициний, каприфолиями и розами в цвету.

— Не знаю, в комнату, что ли, перейти. Солнце и сюда пробирается! — сказала она, приподнимаясь с раскидного венского кресла на террасе. На ее белой, молодой, еще не выразительной руке, попавшей в полосу света, загорелись рубины и бриллианты колец. — Или вам лень? — обратилась она к Анне Сергеевне.

— Лень! — весело призналась Анна Сергеевна. — Просто не пошевелилась бы. Ни мыслей — ничего! И я чувствую, как в меня входит, наконец, здоровье.

— Как я рада! — отозвалась Каменева, и в голосе ее Анна Сергеевна услышала искреннюю ноту.

— Первое время я порывалась что-то делать, бежать куда-то: петербургское беспокойство сидело в нервах, — сказала Анна Сергеевна. — А теперь вот уж который день ровно ничего не делаю, даже книжки в руки не беру! И не замечаю, как идет время.

— Это я вас заразила своим бездельем!.. Для вас это хорошо, конечно, — вам нужен отдых. Но я! Ах, Боже мой, до чего я распустилась в последнее время!.. Даже девочкой своей не занимаюсь.

— Где она? — рассеянно спросила Анна Сергеевна, думая о том, что эту изящную женщину нельзя даже представить себе иначе, как в роскоши, — что вряд ли она способна к какому-нибудь труду. — Вы, кажется, намерены в Петербург переселиться?

Каменева натянуто улыбнулась.

— Ну, где же! Это Николай Ильич фантазирует… — В глубине ее бледно-голубых глаз загорелась тоска. — Куда он, однако, пропал, понять не могу.

— Да ведь он за фруктами пошел.

— Ах да! Это он старается моей belle-soeur угодить!.. Она что-то дуется на него последние дни.

Каменева задумалась и рассеянно глядя вдаль, откинулась в кресло. Глаза Анны Сергеевны невольно приковались к ее белому лбу с золотистыми прядями разбившихся волос. «Что за красота! — думала она. — Если бы только это лицо было выразительнее, одухотвореннее… Но неужели она в самом деле любит его?»

— Вот он! — проговорила Каменева. Мамаев выходил из комнаты на цыпочках, с комически-благоговейным лицом:

— Тс!.. Она заснула!

— Где? — рассмеялась Каменева.

— Там, в гостиной, на диване, в уголку! И вязанье вывалилось. Я подсунул ей абрикосы на столик и удалился!

— Ну, глупо же! Глупо! — звенел, как колокольчик смеющийся голос Каменевой.

— Анна Сергеевна! Голубушка! — продолжал трагикомическим полушепотом Мамаев. — Войдите хоть вы в мое положение! Так стараюсь — и все напрасно! В немилость у старушки впал. А ведь я сегодня с ней битый час о декадентстве рассуждал!

— О декадентстве? — рассмеялась и Анна Сергеевна.

— Ну да! Ведь она у нас любительница: платья шьет не иначе, как из декадентских материй. Так вы бы слышали, какую я ей тут по поводу декадентства философию завернул! Ученые имена цитировал, Рибо приплел. Хорошо, что вас тут не было и вы не могли меня обличить.

— Почему же это я?

— Как почему? О, скромность, это ты! — Вы не знаете, — обратился он серьезным тоном к Каменевой: Анна Сергеевна ученейшая женщина. Всех философов читала.

— Ну полноте, Николай Ильич! Зачем вы сочиняете. Ни одного философа как следует не прочла, — хотя, разумеется, тысячу раз собиралась, как все добрые русские люди!

— Как не читали? Почему же я о Рибо-то вспомнил? Клянусь честью, не далее, как вчера, сам видел у вас на столе:

— Ах это вы Рибоя в философы произвели!.. Так ведь и то: это мне одна курсистка принесла, советовала прочесть.

— Она сегодня не в духе! — сказал Мамаев, покачал головой и, вдруг переменив тон, прибавил: — А я знаю, почему она не в духе: хлопец сегодня в горы ушел!

— Перестаньте пожалуйста! — сказала Анна Сергеевна, вспыхнув.

— А Зинаида Дмитриевна еще думала, что он поспешит воспользоваться ее любезным приглашением! — продолжал Мамаев тем же поддразнивающим тоном.

— Совсем я не думала! — сказала Каменева, не поднимая глаз.

«Как это нелепо, что она пригласила его к себе, — с неудовольствием думала Анна Сергеевна. — И главное, очевидно, ради меня. Это Мамаев своими шутками вбил ей в голову… Так это глупо, что они его у меня встретили. До того они не подходят друг к другу…»

— Он, кажется, очень смутился, когда вы его пригласили, — сказала она Каменевой, стараясь говорить равнодушным тоном.

— Разве? — отозвалась Каменева. — Мне показалось, что он очень милый и простой.

— О, милейший! Простейший! — воскликнул Мамаев. — Анна Сергеевна уверяет даже, что он в своем деле большой талант, и я заранее готов согласиться. Но только знаете, — как посмотрю я на него, мне почему-то кажется, что в грамоте он насчет ятей не совсем силен и когда пишет письмо, то каждое слово начинает большой буквой… У меня один управляющий так писал!

Анна Сергеевна вспыхнула и, чтобы не обращать на себя внимания, промолчала.

— Это гадко! Я не знала, что вы способны на это! — строго сказала Каменева и, встав, отвернулась от него.

Анна Сергеевна заметила, что лицо Мамаева мгновенно изменилось. Кровь ударила ему в голову. Потом он побледнел и вытер лысину.

— Что такое? Я не думал сказать ничего особенного, — пробормотал он.

— Я не люблю злословия! — холодно ответила Каменева. — Хотите, пройдемся? — обратилась она к Анне Сергеевне. — Моя девочка должна теперь скоро вернуться, пойдем ей навстречу, в парк.

Анна Сергеевна встала. Каменева, не глядя на Мамаева, потянулась за своим зонтиком. «Не сердитесь!» — прошептал Мамаев. Она мельком взглянула на него и сбежала в сад. «Скажите ей, что вы меня простили», — сказал Мамаев Анне Сергеевне, загораживая дорогу и умоляюще глядя ей в глаза. У него был такой страдающий вид, что ей стало жалко его. «При чем тут я, Николай Ильич?» — застенчиво ответила она, и быстро догнала Каменеву. Всем было не по себе.

— У меня была одна идея насчет сегодняшнего вечера! — робко сказал Мамаев, когда они вошли в парк.

Анна Сергеевна обернулась к нему.

— Я думал, на лодке бы по морю прокатиться. И лодку уж сговорил.

— Ну что ж! Идея очень хорошая, — примирительно сказала Анна Сергеевна. — Наверное, Зинаида Дмитриевна ее одобрит. Не правда ли?

Каменева остановилась, подняла на нее глаза и улыбнулась.

— Если вы хотите, то да… А-а! Вот и крошка моя! — воскликнула она, увидев издалека девочку с гувернанткой.

Мамаев как мальчик бросился бежать по дорожке, схватил девочку на руки и, посадив на плечо, принес матери. Девочка, крепко держась рукой за его голову и болтая голыми ножками, весело смеялась.

— Она немножко похожа на вас, — сказала Анна Сергеевна, глядя на круглое беленькое личико девочки с подрезанными на лбу белокурыми волосами и падающими на плечи локонами.

— Дайте мне ее! — сказала Каменева, протягивая к ней руки.

Мамаев бережно передал ребенка, не отводя от матери влюбленных глаз.

— Я думала, обедать пора, — сказала подошедшая гувернантка.

— Да. Ведь и вы пообедаете с нами? — сказала Каменева, приветливо обращаясь к Анне Сергеевне.

* * *

— Вы не можете себе представить, до чего я вам благодарен, — говорил Мамаев, провожая Анну Сергеевну, когда она шла вечером к себе домой, чтобы переодеться для катанья на лодке.

— За что? — ласково отозвалась она.

— Вы не знаете этой женщины, — продолжал он, волнуясь. — Вы не знаете, как я боюсь шокировать ее чем-нибудь… Ведь я вам не рассказывал… У нас ухаживают за ней все, начиная с губернатора и кончая последним армейским офицером, и она со всеми одинаково любезна и одинаково неприступна. Вы не знаете, до чего она… я не скажу добродетельна, потому что это противное слово, но строга, к другим и к самой себе строга… У нее муж старик, гораздо старше меня, — известный фабрикант, большой делец, — почти необразованный и противный, как эта вот жаба, его сестра… Вы не смейтесь, я ненавижу эту старуху. Он послал ее сюда, чтобы шпионить… Он до сих пор влюблен в нее без ума, ревнует и считает своей собственностью, как это может считать только купец. И она всячески душит себя, чтобы как-нибудь ему не изменить… в помыслах, потому что пока она не разойдется с ним, она ему не изменит. Она считает, что продала ему себя и что…

— Но как же? Зачем, — я не понимаю, — перебила Анна Сергеевна.

— Зачем? Ну да, в том-то и дело!.. Это понять нужно. Она из бедной семьи, ее отец простой офицер, пьянчужка. Приехала из института — в семье был ад… А тот влюбился, осыпал цветами… Вы видите эту женщину: разве она может жить в нищете?.. Но она мученица, вы не знаете, как она там страдает и тоскует, — говорил Мамаев, все более волнуясь.

— Вот не думала — задумчиво сказала Анна Сергеевна.

— Ну да, потому что его нет здесь… Она молода, жить хочет. Я предложил ей развестись. Все предлагал. Все бросил бы чтобы увезти ее оттуда. О Боже мой!.. Но она добродетельна! Да, добродетельна, как только могут быть холодные натуры.

— Не бегите так! — сказала Анна Сергеевна, потому что он все ускорял шаг.

— Ах да, мы идем в гору! Дайте вашу руку… Простите меня… Она так истерзала меня сегодня своей холодностью.

— Но мне кажется, вы ошибаетесь, Николай Ильич, — мягко сказала она, опираясь на его руку. — Она вовсе не холодная. И она ведь только на минуту рассердилась сегодня — за ваши глупости, а потом была очень мила.

— Да? — воскликнул он, внезапно остановившись. — Правда? Может быть, это моя мнительность… Я совсем как сумасшедший это время. Сам не знаю, что говорю… Боже мой, как я вам благодарен… Я ведь и перед вами виноват: ведь это я вас дразнил. Оттого она и рассердилась.

— Не делайте этого больше! — тихо сказала Анна Сергеевна. — Что за разговоры такие! Ведь я… скоро старухой буду. — Голос ее дрогнул.

— Вы? Полноте, что вы!.. — горячо возразил он. — Вы еще так молоды душой. И вообще…

Он схватил ее руку и осыпал благодарными поцелуями.

— Отдохнем немного на этой скамье, вы устали — так тяжело дышите! — сказал он.

— Да, немножко. Какая ночь чудесная!

На лужайке звенели цикады. На освещенной земле был виден каждый камешек. Не совсем полная луна висела в небе, как зеркало, отражающее свет какого-то скрытого за горизонтом сказочного царства.

— Как это хорошо, что она согласилась поехать на лодке! — весело воскликнул Мамаев, словно стряхнув с себя тяжелое волнение. — Пойдемте, тут уж ведь не далеко.

Подходя к дому, Анна Сергеевна заметила, что комната Кульженко освещена.

— Подождите меня здесь, я сейчас переоденусь и выйду, — сказала она.

— Что?.. Да, хорошо… Идея! — воскликнул он, ударив себя по лбу.

— Ну?

— Ведь он дома. У него огонь. Позовем и его кататься. Вы думаете, я правда против него что-нибудь имею? Так, сболтнул, — типун мне на язык.

— Ну что ж, позовем, — рассмеялась Анна Сергеевна.

— Вчетвером поедем. Винт эдакий устроим.

— Фи, какое сравнение!

— Ах да, я и забыл, что вы не любите карт… Кликните-ка его! Я забыл, как его звать.

— Александр Васильевич! — весело закричала она.

— Хотите с нами на лодке кататься? — добродушно сказал Мамаев, когда Кульженко вышел на галерею.

— На лодке?.. А-а, здравствуйте! Ну что ж, идет!

Анна Сергеевна побежала переодеваться.

IX

— Ну, значит, как же завтра? Мы зайдем за Анной Сергеевной или она за нами? — говорил Мамаев, останавливаясь вместе со всеми у калитки каменевской дачи. В голосе его слышалась усталость и скрытое раздражение. Вообще за последнюю неделю, со времени общей ночной прогулки на лодке он очень изменился, не шумел и не балагурил.

— Завтра? Постойте! — сказала Каменева, словно не замечая его дурного настроения. — «У меня есть идея», как говорит Николай Ильич: днем возьмем экипаж и поедем в Ореанду, потом отдохнем хорошенько, а попозже ночью пойдем на берег моря и дождемся восхода солнца… Я, кажется с детства не видала, как солнце восходит.

— Идет! — вполголоса сказал Кульженко.

«Теперь все проекты исходят от нее», — подумала Анна Сергеевна.

— А, может быть, вы что-нибудь предложите? — сказала ей Каменева, словно услышав ее мысли.

— О, нет! — решительно ответила Анна Сергеевна, и подумала, что охотно совсем отказалась бы от этих прогулок. — Ну, пойдемте! — сказала она Кульженко.

Он простился и покорно зашагал рядом с нею. Черные тени деревьев плыли им навстречу. От месяца остался только узенький, грустно светящий рожок. «Экий человек! Никогда не предложит руку, — подумала Анна Сергеевна, споткнувшись на ступеньках каменной лестницы. — И какой-то неловкий стал. Я так и знала, что ничего не выйдет из их знакомства…»

Уже в первую общую прогулку, когда они катались ночью на лодке, все были молчаливы и как-то смущены. Только Каменева приветливо разговаривала с Кульженко, и Анна Сергеевна вспомнила замечание Мамаева, что она бывает со всеми одинаково любезна. Но теперь Кульженко был застенчив и угловат. Скоро он вызвался помогать лодочнику и взялся за вторую пару весел. Красота ночи, игра лунных блесток в волнах, наводили на всех какое-то мечтательное оцепенение, и все словно прислушивались к плеску волн, рассекаемых неторопливыми взмахами весел, и к чему-то чутко притаившемуся в собственной душе. Попрощались все как-то тихо, сдержанно, и казалось, что эта ночь не повторится. Но на следующий вечер Каменева сама зашла за Анной Сергеевной и зачем-то опять вызвала Кульженко.

С этого времени гуляли постоянно вчетвером. Каждый раз, при прощании, уславливались относительно следующего дня, заходили друг за другом, отправлялись куда-нибудь за несколько верст по береговой дороге, любовались на острую черную скалу Дива в ленящихся сверкающих волнах прибоя, на серебристые масличные рощи в Мисхоре, на белеющий в лунном свете восточный дворец Дюльбера. Но все были задумчивы, грустны и молчаливы.

Над всеми тяготело что-то смутное, неуловимое. Иногда Анне Сергеевне казалось, что это воздействие южной луны. Иногда она думала о том, что все это началось с тех пор, как к обществу присоединился Кульженко. Так прошли лунные ночи. С неба глядел узенький блестящий рожок, а в душе поднималась грусть и тревога. «Завтра вечером будет уже совсем темно, — думала Анна Сергеевна, молча идя с Кульженко по темнеющему парку. — Хоть бы поэтому прекратить общие прогулки. Надо же как-нибудь кончить эту тяготу».

— Вы пойдете завтра смотреть на восход солнца? Вам, я думаю, не интересно. Ведь вы столько раз видели это, — сказала она.

— Что же! Это всегда хорошо! — ответил Кульженко, словно думая о другом.

— То есть, я хотела сказать — в компании? Не спать для этого ночь!..

— Нет, что ж! — ответил он уклончиво и опять замолчал.

Положительно он стал неузнаваем за это время. Ни следа прежней свободы в обращении, разговорчивости. Глаза его глядели не то задумчиво, не то рассеянно, и Анна Сергеевна заметила, что он часто кусает губы.

— Я завтра, пожалуй, не поеду в Ореанду, — сказала она. — Ужасно устала почему-то за эти дни. Не хочется ехать.

— Да и жарко ж днем!

— Вы уж без меня поезжайте, — прибавила она, желая вызнать, поедет ли он без нее.

Он долго шагал молча, потом остановился и сказал:

— А я опять в горы пойду.

«Значит, он чувствует, что с ним ничего не выходит», — с некоторым удовлетворением подумала она, и с грустью вспомнила первые дни знакомства и интересные разговоры с ним.

— Богатая она женщина! — сказал он вдруг.

— Кто? Зинаида Дмитриевна? Да. Ее муж крупный делец.

— Гм… А он что ж… не живет с нею?

— Нет… То есть как?.. Зимою она ведь живет с ним в С***.

— Это где господин Мамаев городским головой состоит?

В голосе его, при упоминании Мамаева, послышалась как будто неприязнь.

— Да, там.

«Как он понимает ее отношения с Мамаевым? — думала она, с трудом поднимаясь в гору. — Да и что тут в самом деле можно понять? Добродетель ли это ее удерживает, как он говорит? Тогда она, вероятно, сдастся в конце концов и уедет с ним. Или же она просто не любит его, а только ценит и не хочет от себя отпустить? Не разберешь…»

— Ну, вот и пришли!.. Значит, завтра в Ореанду не едем? — сказала она.

Кульженко будто проснулся от сна, посмотрел блуждающими глазами на небо, на смутно виднеющееся море и простился как-то нерешительно и сухо.

X

Казалось, все было сделано, чтобы расстроить эту совместную прогулку, но она все-таки состоялась. И теперь, поздно ночью, сидя в саду каменевской дачи на небольшой площадке, заканчивающейся в сторону моря каменной балюстрадой, Анна Сергеевна мучительно чувствовала на себе гнет той таинственной воли, которая устраивала все это и шла в разрез с ее намерениями. На этот раз она даже не могла упрекнуть себя в чрезмерной податливости. Днем она написала Каменевой, что не поедет в Ореанду — хочет успокоить расходившиеся нервы, почитать, ответить на скопившиеся письма. Кульженко, действительно с утра ушел куда-то. Вечером в маленькой даче было так тихо и тоскливо, что услышав голоса Каменевой и Мамаева, она искренно обрадовалась и охотно согласилась пойти с ними. А что Кульженко, возвращаясь, встретился им сейчас же, как только они вышли на дорогу, — это уже нужно было отнести к случаю.

Но странно было, что сидя за ужином в ярко освещенной роскошной столовой Каменевой, он вдруг оживился, точно выпил вина, и стал с волнением рассказывать какие-то фантастические истории о том, как ночью после представления «Фауста» в декорационном зале театра появляется призрак Мефистофеля. Мамаев с насмешливой улыбкой откинулся на стул и демонстративно смотрел в потолок, но он не обращал на это никакого внимания и, словно отбросив всякую застенчивость, вновь и вновь заговаривал то с Каменевой, то с ее золовкой.

Теперь он сидел неподалеку от Каменевой на низеньком садовом стуле, опершись локтями о колени, и в сумраке звездной ночи видны были его возбужденные, словно пьяные глаза.

— Куда вы? — спросила Каменева неожиданно поднявшегося с места Мамаева.

— Пройдусь немного. Сидеть надоело. Ведь до восхода солнца еще добрых два часа.

Каменева посмотрела ему вслед и пожала плечами. Кульженко долго молча глядел на небо.

— Видно, а ничего не слышно, — сказал он вдруг.

— Где?

— Да на звездах. Ведь есть же небойсь и звуки там. Неужто полная тишина?.. Видно, звук дело слабое.

Каменева сочувственно засмеялась.

Он обернулся и остановил на ней свои возбужденные, разгоревшиеся глаза. У Анны Сергеевны вдруг упало сердце. «Что это?.. Неужели?.. Быть не может!.. Или я… Как?.. Неужели мне не все равно?..»

У нее высохли губы. Взгляд ее испытующе приковался к лицу Каменевой. И в сумраке видны были чудесные чистые линии ее профиля и щек, чувствовалось мерцание расширенных зрачков в прозрачных глазах. Как она красива! Оторваться нельзя. Сегодня особенно. Да… вот почему он такой… О, Боже мой, да ведь это же так понятно…

Сердце ее билось тяжелыми ударами, и при каждом ударе из него словно разливался кипяток. Потом оно застыло, стало тяжелым и острым. Голова кружилась и минутами хотелось спать.

— Знаете, который теперь час? — спросил подходя Мамаев. — Без четверти три. Ваша belle-soeur давным-давно покоится праведным сном.

— Скоро надо идти. В четвертом часу уже светает — сказал Кульженко. — Пока до моря дойдем.

— Вы не устали? — спросила Каменева у Анны Сергеевны.

— О нет, я ведь сегодня спала днем.

— Зинаида Дмитриевна, вы любите кадриль? — с злым натянутым смехом спросил Мамаев, некоторое время молча смотревший на присутствующих.

— Что за глупости! Вы знаете, что я не танцую! — равнодушно ответила Каменева.

— Гм… А винт?.. То есть нет… Я хотел сказать: вы любите… квартетные собрания?

— Люблю! — громко, с досадой сказала Каменева.

— Ну и превосходно, — пробормотал он и, помолчав, попробовал запеть.

Анна Сергеевна взглянула на него и опустила глаза. «Бедный!»

Наступило общее молчание.

— Пойдемте! — сказала Каменева. — Лучше у моря, на Камне Айвазовского посидим.

Все поднялись.

— Будем как солнце!.. — патетически воскликнул вдруг Мамаев, воздевая руки к небу.

— Это еще что такое? — небрежно спросила Каменева.

— Это?.. Это последняя книга Бальмонта так называется! Вы не читали? Хотите я вам подарю?

— Нет, не хочу.

Она, не оборачиваясь, прошла в калитку.

«Как она жестока с ним сегодня. При других!» — думала Анна Сергеевна, но в эту минуту Мамаев подбежал к Каменевой и, пробормотав что-то, взял ее под руку. Она не сопротивлялась и пошла с ним вперед.

— Собственно я ужасно устала. Едва на ногах держусь, — как-то незаметно для себя проговорила Анна Сергеевна тихим, надорванным голосом.

— О-о! — соболезнующе отозвался Кульженко, идя рядом с нею. — Что же это вы раньше не сказали? Мы бы еще успели проводить вас.

«Как будто и теперь нельзя было бы это сделать», — с горечью думала Анна Сергеевна и, молча, словно в тяжкой дремоте, прошла парк до самого моря.

Мамаев и Каменева уже вышли на площадку огромного камня, поднимавшегося у берега из морской воды. Сходя по неровным ступенькам вниз, Анна Сергеевна с неприятным чувством придерживалась за руку своего спутника. Тяжелая дремота все сильнее давила голову, и ноги дрожали.

— Дайте мне, пожалуйста, папиросу, — сказала она обрывающимся голосом, подходя к Мамаеву.

— Папиросу?.. Что это вам вздумалось?.. Кажется, никогда еще не видел, чтобы вы…

— Нет, я изредка курю, — ответила она, не решаясь сказать про свою усталость. «Ведь и он не проводит, если я даже скажу», — подумала она и, закурив, опустилась рядом с ним на скамью.

Начинало уже светать. Над морем стлался туман, и легкий пар заволакивал небо. Звезды гасли. Анна Сергеевна не докурила папиросу и, повернувшись на скамье, бросила ее далеко в море. У нее кружилась голова. Казалось, что тихий плеск волн рассыпается в воздухе звенящими искрами.

— Как это вы сказали? — спросил Мамаев у Кульженко, который разговаривал с Каменевой на другой скамье.

— В народе, что в туче, в грозу все наружу выйдет. Да это ж не мое. Это русская пословица такая.

«Об чем это они?» — как сквозь сон думала Анна Сергеевна, бессознательно и жадно глядя на светлеющий восток.

Небо на горизонте позеленело, и серо-голубое, еще не совсем очистившееся от тумана море засветилось в заливе зеркальною гладью. Потом из-за моря поползли, разливаясь вширь, мутные, розово-желтые тоны. Анна Сергеевна глядела, не отрываясь, с трепетом ожидания в душе. Все замолкли.

Вдруг в сумеречном воздухе засветились теплые живые розовые пятна. Желтовато-серые перистые облачка зарумянились. Прошло еще несколько минут. Стало светло, как днем, но краски потускнели, погасли. Как будто заря дрогнула и замерла в тишине утра, чтобы снова медленно собраться с силами… И вот опять, ярче прежнего, розово-желтым светом залился небосклон. Облачка на востоке загорелись огнем раскаленных углей и стали тихо тлеть на зелено-голубом прозрачном поле. Наверху, в голубой глубине, разметались бесформенные розовые пары. В зыби серого моря мерцали розовые отсветы. Все еще тлеют угли на востоке и, истлевая, оставляют местами распадающийся легкий прах, пепел. Но незаметно наплывают откуда-то новые облачка, дымно-серые, и загораются желтым светом, изменяются, становятся наконец жемчужно-белыми. А из-за дальнего мыса уже льется снопами золотой свет еще невидимого солнца, и кажется что с моря поднимается тихая торжественная музыка. Вот край солнца показался из-за горизонта, и медленно стал выкатываться сияющий, ослепительный огненный шар… Анна Сергеевна вдруг почувствовала, что по лицу ее бегут слезы и, заметив, что кто-то возле нее поднялся, отвернулась, чтобы тихонько отереть их.

Странно легко было у нее на душе. Пережитая ночь казалась каким-то больным бредом, сном, от которого она только что проснулась.

XI

Когда Анна Сергеевна оделась и вышла на галерею, было только девять часов утра. Но ей казалось, что она успела отлично выспаться и что ночная прогулка происходила когда-то очень давно. Настроения, мучившие ее ночью, были ей теперь так чужды и казались такими постыдными. «И — главное, все это неверно, вздор, фантазия… — думала она. — И никто ни в кого не влюблен, и никто не страдает… кроме этого бедного Мамаева».

Разговорчивая прислуга, подавая ей самовар, сообщила, что соседний жилец уже часа два как собрался куда-то и сказал, чтобы раньше, как дней через пять его не ждали.

«Наконец-то!.. Ну вот и отлично… И Мамаев будет доволен». На душе стало свободно и легко.

Анна Сергеевна растянулась на низеньком парусиновом кресле и, закрыв глаза, подставила лицо и руки горячей ласке солнечных лучей. Через опущенные веки она видела какие-то расплывающиеся цветные пятна. Потом ей представилось зеленоватое небо, оранжево-желтые и красные облака. Они пропадали и сейчас же возникали вновь, словно из глубины ее мозга, и она видела их с такою ясностью, что сейчас же могла бы подобрать краски на палитре, чтобы воспроизвести их. Краски!.. Они ей никогда не давались, но казалось, что теперь у нее раскрылись глаза для них, что они проникли в самое ее существо, оживили какие-то спящие уголки ее души. И ей захотелось сейчас же взять палитру и испытать проснувшиеся силы. «Как это легкомысленно, что я ничего не взяла с собой. Но ведь можно купить где-нибудь здесь, в Ялте…» И она поднялась за «путеводителем», чтобы посмотреть, когда отходит паровой катер в Ялту. «Приспичило!» — вспомнилось ей слово, которым ее дразнили в детстве и в молодости, и она улыбнулась. Что ж поделаешь, когда это так! Она порылась в «путеводителе», но точных указаний насчет времени отхода катера там не нашлось. Она побежала справиться у домохозяина, но тот путал что-то, соображал, отирал неизменным полотенцем катившийся с лица пот и, наконец, заявил, что надо справиться на пристани. «Эх!» — нетерпеливо сказала Анна Сергеевна и пошла к себе переодеться. Надевая шляпу, она мельком взглянула в зеркало: лицо было бледно и одутловато, но глаза светились жизнью.

Через полчаса она была уже у пристани. Катер отправлялся через час с лишком. Анна Сергеевна перевела дух после скорой ходьбы, и с наслаждением втягивая в себя соленый воздух, пахнущий морским живьем, засмотрелась на прибой. Потом пошла вдоль берега, отыскала уютное уединенное место, села на камень и уже не могла оторвать глаз от воды. Ветра не было, и парусная лодка вдали словно заснула на мягкой голубой поверхности моря, но в берег шумно бил мощный медлительный прибой. Какие-то чудесные духи, притаившиеся в воде, ритмически вздымали и гнали ее на землю. Стеклянно-зеленоватый вал с тяжелым вздохом вставал из глубины, катился вперед, вырастая, изгибаясь косматым гребнем, и вдруг, — словно налетев на какую-то невидимую преграду, — шумно обрушивался, выбегал на песок кружащимися пенистыми буграми и соскальзывал назад, с свистом, шипением и скрежетом, увлекая за собою мелкие каменья. Соленые брызги летели в лицо, прозрачные всплески заливали ноги и платье. Все исчезло из мыслей; глубокие полнозвучные вздохи моря отдавались в душе радостным эхом. Анна Сергеевна чуть не пропустила час отъезда. «Эх, люди! И тут!» — невольно воскликнула она, когда, поднявшись, заметила на окружающих больших камнях какие-то фамилии и глупые изречения, намазанные белой и красной краской.

И все время, пока она ехала на маленьком пароходике, глядя на разбегающиеся за ним пенистые борозды, на сверкающую золотую чешую морской дали, на убегающую панораму лиловых и сизых гор на берегу, ей было радостно и легко. Какие-то барышни с неестественными синими маками на шляпках болтали, смеялись и повизгивали подле нее под низеньким тентом, — она улыбалась, глядя на них. Ей хотелось ехать все дальше, не возвращаться домой, смотреть незнакомые места.

В нарядной шумной Ялте было знойно, душно и пыльно. Анна Сергеевна долго бегала по магазинам, прежде чем нашла подходящие краски и кисти. В одном месте ей предложили взамен неимеющихся красок, «недорогой и очень превосходный» фотографический аппарат.

От беготни, жары и яркого света, отраженного белыми стенами домов, ей стало почти дурно. Она отдышалась немного, сидя за обедом в павильоне гостиницы, но оживление и бодрость ее прошли: хотелось скорее раздеться и лечь, закрыть отяжелевшие глаза. А когда она ехала обратно в тряской линейке по пыльному шоссе, у нее началось такое сердцебиение, что ей стало страшно, и она только и думала, как бы скорей добраться.

Наконец-то приехали. Вот ее дача. У калитки стоит хозяин, приторговывая фрукты у разносчика.

— Ну что? Съездили?.. А к вам тут господин приходил, записку на балконе оставил.

— Какой господин?

— Да вот, что приходит с m-me Каменевой. Городской голова, кажется.

— Ах, этот…

Анна Сергеевна усталым шагом взошла на ступеньки галереи и неторопливо взяла записку.

Проститься?.. Уезжает?.. Господи помилуй! Что это такое?

Она еще раз пробежала глазами записку и остановилась на последних строках: «…Если вернетесь сегодня, как бы ни было поздно, дайте знать. Утром уезжаю, больно было бы не пожать на прощанье вашей руки». Она так взволновалась, что решила немедленно пойти к нему. Послать некого, да и нужно оказать ему внимание. С ним случилось что-нибудь… там!

Она опустилась на стул. От усталости и волнения сознание на минуту затуманилось. Подняв голову, она заметила, что уже смеркается. «Далеко идти… Нет, пойду!» И не снимая перчаток и шляпы, в которых ездила, она быстро вышла и стала спускаться вниз по круче, чтобы пройти ближайшей дорогой.

В окнах было темно. Анна Сергеевна неуверенно постучалась в дверь. Мамаев сейчас же отворил ей и попятился:

— Ах, это вы!.. Приехали?.. Сами пришли?.. Спасибо вам, голубушка, — сказал он, схватив ее руку обеими руками. — У меня темно. Постойте, свет зажгу.

— Все равно, не надо!.. Николай Ильич, что это? В чем дело?

— Что? — Он хрипло рассмеялся. — Отставку у нее получил — только и всего.

В темноте она не видела его лица. С трудом нащупала стул. Ноги у нее подкашивались.

— Как это странно! Как это странно!.. Но, может быть, вы преувеличиваете? Может быть, это просто…

— Что ж тут преувеличивать! — отозвался из глубины комнаты его голос. — Сказано — начисто. Чтобы не было напрасной надежды. По благородному!

— Но разве… Почему же так вдруг?..

Он быстро ходил взад и вперед по комнате.

— Нет, это удивительно! Удивительно, как это бывает в жизни! — заговорил он после долгого молчанья. — Познакомил ее с вами в надежде… ну, словом, что говорить!.. — думал к лучшему… А она через вас, именно через вас, познакомилась с этим…

Анна Сергеевна внезапно поднялась:

— При чем это? — проговорила она, задыхаясь. — Во-первых, вы очень странно выражаетесь… Как будто я… Вообще, делать меня причиной вашего… всего этого…

Он быстро подбежал к ней:

— Да разве я сказал? Господь с вами!.. Что я такое сказал? Простите меня!.. Вы-то тут чем виноваты! Вы-то, вы, которая…

Он схватил ее руки. Она слегка отстранилась:

— Николай Ильич! Я думаю — вы фантазируете… Откуда вы все это взяли?

— Откуда взял?.. — Он опять зашагал по комнате. — Эх, что тут докажешь!.. Да и зачем я буду говорить вам… — Голос его звучал негодованием и обидой. — Дело не в этом… А в том, что она целый год мучила меня, — понимаете? — мучила! Оставляла какую-то надежду, держалась только за свою подлую надменную добродетель, чтобы не поддаться моим уговорам, не бежать со мной от этого старика… И вдруг — нате! — откровенное заявление, что мне лучше совсем порвать с ней, уехать…

— Но, может быть, это простая ссора, гнев? — говорила Анна Сергеевна, обнадеживая не то его, не то себя.

— Да нет же! Нет же, я вам говорю! — закричал он и, сорвавшись, продолжал с глубоким отчаянием: — Без гнева, тихо, ласково!.. Понимаете вы — ласково!.. Никогда еще она со мной так ласкова не была, — оттого я и вовлекся в это объяснение! И тут — бац!.. Ласково!

Анна Сергеевна молчала. И он молчал. В комнате стало совсем темно.

— И вы уже завтра уезжаете? — тихо спросила Анна Сергеевна.

— Да. Что ж больше?.. Не мозолить же ей глаза… А где доживать жизнь — не все ли равно… — С вами жалко мне расстаться! — сказал он вдруг, быстро подошел к ней, опустился на колени и припал лицом к ее рукам.

Она словно захлебнулась от неожиданности, и глаза ее налились слезами. Ей вспомнилось, как этот человек объяснялся ей в любви, и она отстраняла его от себя. Теперь ей хотелось ласкать его как ребенка. Она искала слов утешения и, не найдя ничего, что не звучало бы ложью, тихо провела рукой по его облысевшей голове.

— Дайте мне воды! — с трудом выговорила она сквозь слезы.

Он вскочил и дрогнувшими руками не сразу зажег свечу.

— Бедная! — грустно и заботливо сказал он, подав ей стакан воды и мельком взглянув на нее. — Ведь вы сегодня ездили, устали… На вас лица нет. Пойдемте, я вас провожу…

Она вышла. Он загасил свечу и, быстро догнав ее, взял под руку.

XII

Мамаев, действительно, уехал, и стало совсем тихо. Каменева не появлялась, и Анна Сергеевна не шла к ней. Кульженко не возвращался.

Анна Сергеевна не могла разобраться во всей этой истории и старалась о ней не думать. При воспоминании о недавних днях в душе поднималась смутная, тоскливая горечь. «Да! Никогда не знаешь, какую роль сыграешь в жизни людей!» — думала она, когда ей приходили на память невольно вырвавшиеся слова Мамаева. Наше доброе желанье, разум — ничто по сравнению с игрою случая. Воля каждого отдельного человека такая маленькая, маленькая по сравнению с волею Судьбы… Если человек и может совершить что-нибудь в жизни, то только угадав ее высшие веления, сделав себя ее орудием, — парусом, посредством которого она погонит вдаль человеческий кораблик… вот как тот, уплывающий куда-то в открытое море…

Кораблик уже чуть белел парусом на горизонте. Может быть, куда-нибудь на юг плывет, — в Грецию, Италию, к берегам Африки. Длинный острый мыс, вон там слева, — затуманившийся от зноя, полупрозрачный, — тоже глядит туда, как тонкий острый палец, указывающий путь. Тянет душу вдаль, еще южнее, к неведомым берегам.

С бледно-лилового неба сыпался золотыми звездами нестерпимый жгучий зной. Серебряные облака тихо плыли к горным вершинам.

Облака!.. Да. Краски теперь есть. Нужно попробовать. Огненные облака, тлеющие на прозрачном зеленоватом небе. И потом — розовые, янтарно-желтые, белые… Попробовать написать это, добиться! Раз в жизни добиться желанного. Тогда душа почувствует свою силу, и станет возможным многое невозможное… Еще не поздно. Нужно взяться теперь же, поскорей. Потом будет душно и опять нападет усталость, слабость.

Анна Сергеевна сейчас же стала устанавливать мольберт и приготовлять краски. «Найти пока только этот прозрачный зеленовато-голубой тон, — думала она. — Хоть это. А потом облака. И ничего больше… Странно, что я когда-то училась в Академии. Так давно это было, столько тяжелого потом… Глупо, что бросила… Краски не давались… может быть, потому, что ничего еще не пережила тогда».

Зеленоватый тон, вот-вот, кажется выходит! Она закрыла глаза, чтобы проверить, вспомнить небо на восходе, и сейчас же ей вспомнилось, как они сидели в ту ночь над морем. Душный мрак и тревога этих часов вдруг снова охватили ее, и она стала думать о том, о чем не хотела думать. «Зачем! Что это? Неужели низкая зависть стареющей женщины, страх упустить человека, отдать его другой, — молодой, красивой?..» И оттого, что она так отчетливо выговорила про себя эту мысль, ей стало невыносимо больно, стыдно и гадко. Она отложила палитру и уронила руки на колени… Ей представилось, как Мамаев припал вчера головой к ее рукам. «Бедный! Вот это настоящее страдание, потому что он действительно любил, любит. И вся жизнь его была в этом, потому что ведь ничто другое, в сущности, и не интересует его больше. У него нет и не может быть даже дела, которое бы он по-настоящему любил, которому он мог бы с верою отдаться, потому что он — не из тех!» И опять ей хотелось приласкать его как ребенка, и в душе у нее шевелились теплые нежные слова, которых она не сумела найти для него вчера. А теперь, может быть, уже никогда его не увидишь…

Глаза ее затуманились. Она долго смотрела на полотно с положенными на него красками, сначала безотчетно, потом вглядываясь, прищуриваясь. Нет, это не то! Ничего не вышло. Нужно было бы сделать такой этюд с натуры. Встать до рассвета… Но, может быть, завтрашний рассвет будет уже другой, облака будут не такие. От того рассвета осталось одно только воспоминание. Чтобы запечатлеть, возродить его, нужно было уже владеть красками!.. И потребность добиться этого охватила ее с такой нетерпеливой силой, что она поднялась… Душно! Душно! И опять уже начинается эта слабость, во время которой приходят и неотступно стоят терзающие мысли. Нужно попробовать встряхнуться, — пойти к морю и выкупаться. Это должно так освежать. Все уверяют, что для людей с нервным сердцем это может быть вредно. Но терзающие мысли хуже, вреднее. И наконец, неужели вечно бояться, даже не испытать! Морские волны, на которые она вчера смотрела, представились ей. В них успокоение, свежесть, радость. Они смоют с души весь этот тлен, вернут ей ясность. Нужно посмотреть на все просто, совсем просто — и разобраться.

Она собралась с силами и стала потихоньку спускаться в парк. Идти прямой дорогой, по наиболее нарядным аллеям, где постоянно снует противная публика, валяются окурки, бумажки от карамелек, попадаются наглые проводники-татары в шитых золотом куртках, в круглых бараньих шапках набекрень, — ей не хотелось. Она боялась людей и выбирала более глухие обходные дорожки. Парк, со всею его подчищенной красотой, вообще надоел ей. Ее тянуло в дикие места, в татарские деревни, ютящиеся на каменистых склонах, так что домики с плоскими крышами словно карабкаются друг на друга, — слушать чуждый гортанный говор; посмотреть из этих узеньких грязных переулков с галдящими татарчатами, что делается в полутьме жилищ. Или карабкаться куда-нибудь на неровную скалистую кручу… Уйти в горы, ночевать с чабанами, — как он тогда рассказывал. Вот это действительно завидно — свободно, хорошо!.. И ведь он ушел-таки, ушел в глушь, на свободу от этой обворожительной женщины, вдвойне красивой среди своей роскоши… А та осталась в своей клетке и даже отпустила от себя единственного человека, который действительно был для нее на все готов. Жалкая жизнь!

Анна Сергеевна не переставала думать о ней все время пока шла, пока раздевалась в купальне. Прозрачная зеленоватая вода плескалась о столбы мостков, о деревянные ступеньки лестницы и казалась совсем не глубокой. Видно было дно с разноцветными шлифованными камешками; мелкие рыбки подплывали стадами и вдруг испуганно бросались в сторону. Анна Сергеевна схватилась за веревку и, спрыгнув, сразу погрузилась в холод. Дыхание захватило так, что искры посыпались из глаз. Но упругая соленая вода сейчас же приподняла ее, поглотив весь жар измученного тела. И перекатывающиеся через плечи, ласково-щекочущие волны казались уже теплыми. Глаза глядели и видели все с какой-то особенною ясностью. Плавать она не умела, погрузиться в воду с головой не решалась и, неподвижно остановившись на месте, с веселым любопытством смотрела на смешные движения барахтающихся у веревки, отдувающих губы дам в безобразных клеенчатых чепчиках. Несколько дальше купались мужчины; некоторые плавали и бесстрашно уплывали в открытое море… А за купальнями голые татарчата взбирались на огромные, саженной вышины, камни и со всего размаху, с гиканьем, бросались в море вниз головой. Счастливые!.. И какие стройные, красивые, здоровые… Человечество не добудет себе свободы, пока не научится опять быть здоровым.

Поглощенная этими мыслями, Анна Сергеевна забыла о времени и, лишь почувствовав холодную дрожь, вспомнила, что на первый раз нельзя купаться больше нескольких минут. Она была почти счастлива.

Необыкновенная бодрость и какое-то свежее опьянение было разлито теперь в ее крови и нервах. Она дошла до дому скорее обыкновенного, пообедала и почувствовала потребность растянуться на постели.

Но заснуть ей не удалось. Как только сознание заволоклось дремотой, ей стало душно. Несмотря на послеобеденный час, жара как будто еще усилилась. Голова горела, как в лихорадке, во рту пересыхало. Она пролежала так до сумерек и только тогда почувствовала, что силы вернулись к ней, — поднялась и вышла на воздух.

Солнце уже скрылось за горами. На золотисто-белой поверхности моря видны были голубые волны. В потускневшем небе словно переливались прозрачные цветные пары.

«Вот теперь бы набросать на полотно эти краски», — думала Анна Сергеевна. Но уже почти все небо было розовое, и плоские голубые волны катились уже по опалово-розовой воде… Потом все затуманилось, померкло, воздух похолодел, с моря пахнуло теплым ветерком.

Анна Сергеевна не могла усидеть на месте. Она вышла из дому и побрела в гору, на почтовое шоссе.

XIII

Уже несколько дней Анна Сергеевна с утра принималась за кисти и краски. Минутами ей казалось, что она к чему-то приближается, — что-то начинает выходить. К полудню, когда становилось жарко, она впадала в сомнения, говорила себе, что этот способ работы — накладывание красочных пятен для передачи воображаемых облаков, — никуда не годится, что это дилетантство, которое ни к чему ее не приведет.

Она шла купаться, чтобы найти в морской воде источник нового возбуждения. Ей уже не доставало чего-то: хотелось каких-нибудь сообщений, известий из внешнего мира. Она с изумлением вспомнила, что уже больше месяца не следит за тем, что делается — там в России, на войне, в Европе, поспешила выписать себе «Русские Ведомости» и стала нетерпеливо ждать их присылки. Ей казалось, что она по крайней мере месяц живет совсем одна, но мысль повидать Каменеву даже не приходила ей в голову, как если бы они уже давным-давно и окончательно разошлись. День проходил скоро, слишком скоро — она никогда не успевала сделать и половины того, что хотела и что, казалось бы, можно было успеть. И в этом быстром полете одиноких часов была какая-то особенная головокружительная сладость.

Но вечером, когда она выходила погулять при свете звезд на почтовое шоссе — мимо какого-то маленького завода с грудами мусора кругом, мимо уходящих в небо угольно-черных тополей, мимо смутно обозначающейся, похожей на развалину татарской сакли, — ей становилось страшно. Тяжелая громада Ай-Петри, заслоняющая часть звездного неба, давила ее. Темное ночное море, уходящее во мглу, где, казалось, не светили даже звезды, веяло на душу холодом. Когда, на некоторых поворотах дороги, где-то внизу, в темном провале, показывались мигающие огни Алупки, окружающий мрак становился словно еще гуще, и впереди видна была только смутно-светлеющая дорога. Иногда невдалеке слышались чьи-то шаги, голоса, которые при приближении вдруг затихали. Она торопливо отходила на край дороги, напряженно вглядываясь и угадывая в темноте чужие, тоже вглядывающиеся глаза. Неясно видные человеческие фигуры как тени проходили мимо.

Тогда, постояв немного, она поворачивала назад и ускоренным шагом, словно ей угрожала опасность — торопилась выйти на дорогу, спускающуюся к Алупке. Здесь она останавливалась у телеграфного столба и долго прислушивалась к его мелодическому гуденью, в котором слух или воображение различали постукивание чудесного аппарата, мгновенно передающего разные волнующие известия из одного конца земли в другой. В этом была какая-то отрада, какое-то обещание…

А ночью ей иногда начинало мерещиться, что кто-то крадется по галерее или осторожно, испытующе стучит в окно. Она зажигала свечку, принимала бром и долго, иногда до рассвета, лежала с открытыми глазами и отяжелевшим, давящим, словно не бьющимся сердцем.

* * *

Это было до такой степени неожиданно, что Анна Сергеевна чуть не опрокинула мольберта и совсем растерялась: перед ней стояла Каменева, раскрасневшаяся, слегка запыхавшаяся, в необычно-простом сереньком платье.

— Вы совсем забыли меня, Анна Сергеевна! — проговорила она.

— О нет, право я… — начала Анна Сергеевна, и не находила больше слов. — Садитесь вот здесь.

Каменева послушно села и начала нервным движением вынимать из мешочка платок, потом опять запихивать его туда:

— Вы… вы не хотели больше видеть меня? — сказала она с усилием и подняла на Анну Сергеевну свои голубые глаза, в зрачках которых выражался теперь словно испуг.

И в лице ее было что-то детски-беспомощное и умоляющее.

— Я, право, не знала, что вы хотите видеть меня! — сказала Анна Сергеевна, внезапно тронутая и взволнованная.

— Почему?.. Разве я… Мне казалось, что у нас с вами… так хорошо было. Отчего же вы вдруг… Может быть, из-за Николая Ильича?.. Он вам сказал? — тихо договорила она, опустив голову.

— Да… сказал. Но… разве это могло изменить что-нибудь…

— Он счел меня легкомысленной женщиной, взбалмошной… Он…

— Как? Он говорил вам это? — перебила Анна Сергеевна.

— Нет. Но я знаю. Я виновата перед ним. Я… он хороший — Николай Ильич! — вдруг закончила она дрожащими губами, и на глазах ее выступили слезы.

Не вполне понимая еще в чем дело, Анна Сергеевна с удивлением смотрела на нее и словно не узнавала ее лица: оно казалось похудевшим и выражало глубокое страданье.

— И все-таки я должна была ему это сказать, — с трудом выговорила Каменева.

Анна Сергеевна в смущении молчала, боясь каким-нибудь замечанием углубить эту неожиданную исповедь.

— Вы осуждаете меня! — печально сказала Каменева, не поднимая глаз.

— Зинаида Дмитриевна — за что? — с горячею искренностью возразила Анна Сергеевна. — Я вообще никогда не осуждаю в таких вещах. Разве можно судить о том, что делается в человеческой душе и почему… Я возмущаюсь, когда другие берутся судить и осуждать. И наконец… наконец, — чувствую же я, с кем имею дело. Мне кажется, я никогда еще не смешала, не ошиблась настолько в человеке… А порядочный человек всегда и во всем… то есть во всем серьезном…

— Вы хотите сказать, что считаете меня… порядочной женщиной… — тихо сказала Каменева. — И я… я так благодарна вам, потому что, право… Там, кажется кто-то шевелится! — с испугом почти вскрикнула она, оборачиваясь к холстинной перегородке галереи, отделявшей жилище Кульженко.

Анна Сергеевна невольно вздрогнула вслед за нею.

— О нет! — усмехнулась она сама на себя. — Там теперь никого не может быть.

Лицо Каменевой вдруг залилось краской:

— Но, может быть, прислуга… или кто-нибудь… — сказала она проглатывая что-то, стеснявшее ей горло.

— Нет!.. Нет! — отрывисто сказала Анна Сергеевна, не спуская с нее глаз. — Теперь… там никого не может быть.

— Я знаю, — прошептала Каменева, и вдруг заплакала, закрыла лицо рукой и отвернулась.

Анна Сергеевна опустилась на стул, тихонько перевела дыхание и отерла выступивший на лбу пот. Все стало ясно, несомненно…

Каменева тихо плакала, отвернувшись, припав головой к перилам галереи. Анна Сергеевна видела только ее маленькое покрасневшее ухо между растрепавшимися прядками золотистых волос и часть некрасиво напрягающейся от слез щеки. Сердце ее вдруг залилось горячей нежной жалостью.

Она порывисто поднялась и, склонившись над головой Каменевой, обхватила одной рукой ее вздрагивающие плечи.

— Не осуждайте меня! — говорила Каменева, удерживая рыдания. — Не осуждайте меня… потому что, клянусь вам… я никогда, никогда не изменяла моему мужу… И я не хочу! Ничего не хочу… Я только — видеть его, видеть — при вас!.. Я… я потом уеду!.. Я только — летом… Ведь я никогда еще никого, никого… не любила…

Голос ее изнемог в слезах.

— Не надо плакать!.. Об чем?.. — тихо говорила Анна Сергеевна с дрожью во всем теле, прижимая к своей груди ее голову, наклоняясь, гладя, целуя мягкие душистые волосы. — Об чем же?..

Каменева, не поднимаясь, поймала ее руку и прижала к своей разгоревшейся, заплаканной щеке.

— Хорошая! Хорошая! — с неожиданной страстностью проговорила она. — О, какая хорошая! Добрая!.. Одна во всем свете…

Она вдруг выскользнула из объятий Анны Сергеевны и поднялась. В зрачках ее горели огни, губы побледнели и пересохли:

— Мне нужно, чтоб он получил вот это письмо! — с решимостью проговорила она. — Я пойду туда и положу… Он не должен больше мне писать. Потому что… это невозможно. Потому что я — не такая… У меня ребенок — и вообще… я никогда… Я умерла бы от стыда!.. И я написала ему, что могу видеть его… только так, при вас… на прогулках. Вот! — продолжала она, слегка задыхаясь. — Я не хотела говорить вам этого. Но я не могу: вы сказали, что считаете меня порядочной…

Голос ее опять задрожал. Нетвердой трепещущей рукой она достала из мешочка маленький, запечатанный бледным сургучом конверт.

— Вот!.. А теперь… проводите меня туда, пожалуйста. Я не могу войти туда одна. Мне все кажется, что там кто-то ходит.

Она крепко схватила руку Анны Сергеевны и увлекла ее за собою.

Они обошли через палисадник и поднялись по ступенькам с другой стороны.

Каменева совсем побледнела.

— Я положу через окно… Как странно: не закрыто… Уйдемте теперь отсюда поскорей! — Она почти сбежала со ступенек. — А завтра вы ко мне придете. Я умоляю вас! Иначе я сойду с ума… Если вы хоть капельку любите меня…

Она стиснула ее руку, быстро накинула на голову шарф и, не оборачиваясь, пошла.

Анна Сергеевна долго стояла неподвижно, потом вернулась к себе и опустилась в кресло.

Она не заметила как догорел день, как зашло солнце и стало темно.

Она отказалась от чаю и, не зажигая свечи, ощупью прошла по своей комнате, разделась и легла в постель.

Ночь была жаркая, как день. Мысли не давали покою. «Бедная девочка! — думала она. — Молоденькая, чистая, крепко приросшая к своей среде… Почему он ушел, не дождавшись ее ответа? Неужели сомневался в том, как она к нему относится?.. Какое детское решение вопроса: видеть его только на прогулках!.. Опять, опять эти прогулки. И нельзя от них уйти, теперь уже действительно нельзя. Это было бы низко… В каких словах он написал ей?..»

В жаркой тьме блестели его глаза, — восторженные, словно опьяненные, сумасшедшие, — как в ту ночь, в саду… «О Господи! Что же это со мной? — с испугом думала она, сжимая похолодевшие руки. — Ведь у меня уже волосы седеют. А он молод. Он — совсем другой… Наконец, он не очень образован… И вообще… что же это такое?.. Довольно и того, что он молод. И она — молоденькая, красивая, трогательная. И нужно, чтобы они были счастливы, чтобы она поборола свой страх перед людьми, свои привычки, чтобы она ушла оттуда. Чтобы они были счастливы…»

Жаркая темнота мешала дышать, давила мозг, сжимала тоскою сердце. Анна Сергеевна приподнялась и села на постели. Она видела перед собою трогательное заплаканное лицо Каменевой. Она видела свою маленькую умершую девочку. «О, моя крошка!» — говорила она, задыхаясь, прижимала руки к груди и сейчас же протягивала их навстречу кому-то, во мрак. О, Боже мой! Если бы кто-нибудь, если бы кого-нибудь — горячо, нежно, жарко… Душно тут!.. О, какие ужасные жаркие ночи!..

XIV

И днем, и ночью стояла удушающая жара. При каждом движении Анна Сергеевна обливалась изнурительным потом. Мозг горел, в глазах стоял туман. Нельзя было ничего делать. Нельзя было до самого вечера выйти из дому. И она целые дни просиживала у себя на галерейке, спустив парусиновые занавеси, иногда с холодным компрессом на груди. Теперь она верила словам доктора, предостерегавшего ее против крымской жары. Но уехать было уже невозможно. Все ее существо было приковано к этим местам. Казалось, что море, горы, солнце, волшебные краски закатов не сказали еще ей своего последнего слова. Она ждала чего-то. Она должна была узнать конец той истории, в которую посвятили и вовлекли ее окружающие люди, беспомощно боровшиеся со своей судьбой. Уехать теперь, когда она была так нужна им, казалось ей изменою.

Кульженко вернулся, наконец. Они встретились. Анна Сергеевна сама вызвала его особенно громким и бодрым голосом, чтобы идти на общую прогулку. Он покорно вышел — словно по обязанности, — и избегал глядеть на ожидавшую его, бледную молодую женщину. Анне Сергеевне показалось, что на этот раз от него как будто пахнет вином. Может быть, она ошиблась, но у нее дрогнуло от этого сердце. При колеблющемся неровном свете балконного фонаря, под прозрачным колпаком которого билась маленькая ночная бабочка, казалось, что глаза у него как будто подпухли, руки слегка дрожат. Во всех его движениях особенно чувствовалась на этот раз какая-то простонародная угловатость. Она поскорее увела их на прогулку.

Шли сначала молча, и Анна Сергеевна думала о том, как все это ненужно и невыносимо: ей хотелось сказать Каменевой, что она должна открыто глядеть в лицо правде, что нужно довериться и отдаться своему чувству и сбросить свои цепи… «Но нельзя ни к чему подталкивать в этих вопросах, как нельзя ничему мешать, — думала она через минуту. — Может быть, она еще не понимает самое себя: может быть, это только временное увлечение, и она действительно исковеркала бы свою душевную жизнь, если бы отдалась первому порыву своего чувства». Но они смущенно молчали, идя рядом подле нее, и она чувствовала себя лишней, и ей хотелось убежать, предоставив их друг другу, решительно отказавшись от нестерпимой и как будто даже оскорбительной роли посредницы. И терзаемая этими мыслями, она обращалась то к одному, то к другому, стараясь завязать общий разговор.

Однако мало-помалу все вошло в колею. Каждый день, как только начинало темнеть, Каменева приходила за Анной Сергеевной, и все спускались в парк. Далеко гулять не ходили, хотя наступили опять лунные ночи. Анна Сергеевна жаловалась на слабость. Да и не все ли равно было, где гулять?

* * *

Звенели цикады на лужайках. Блестел темный глянцевитый плющ, обвивающий камни. Среди маленького пруда искрилась плещущая струйка фонтана.

Некоторое время все трое шли молча, не глядя по сторонам, — словно лунатики, соединенные невидимыми цепями.

— Странно, что почти никто не гуляет в эти ночи, — тихо проговорила Анна Сергеевна.

— Да, странно.

— Глицинии опять зацвели. Надо будет пройти к дворцу.

По пепельно-голубой земле двигались короткие черные тени. На плитах подновленной лестницы отчетливо видны были насечки каменотеса.

— Тут скользко! Дайте руку!..

«Раньше он никогда не предлагал руки», — думала Анна Сергеевна.

В тенистой аллее было еще теплее.

— Сядемте тут. Анна Сергеевна, должно быть, устала, — сказал Кульженко.

— Как тихо! — проговорила Каменева и задумалась. — Что бы это могло быть — слышите? Вдали…

— Так это ж арба скрипит. Вы разве не слышали?.. По вечерам-то оно далеко отдает.

— Нет. Или внимания не обращала. Наша дача ведь далеко от дороги, не слышно.

— А хорошо!.. Ночью в степи иногда слышно издалека… Протяжно так. Сразу-то, с непривычки, и не поймешь, что за звуки. И сердце замирает — тоскливо и сладко.

— А я никогда не была в степи. Так хотелось бы… — сказала Каменева. — У Чехова есть — «Степь».

— О, да! — с живостью отозвалась Анна Сергеевна.

Все смолкли.

— Что ж! Пожалуй, пойдем.

«Они больше совсем не дичатся друг друга. Не стесняются разговаривать», — думала Анна Сергеевна.

Опять по голубой земле двигаются черные тени. Теперь они отклоняются в сторону и сливаются в одну странную общую тень. Вдали кто-то поет, надрывая голос, не то заунывную, не то пьяно-крикливую песню. Слышнее, ближе.

— Ну вот и вышли. Это где-то здесь поют.

Через серебряно-серые стены дворцового проезда перекидываются тяжелые плети ползучей зелени. Сквозь арку ворот виден светлый пустынный двор. В зубчатых башнях мертвого дворца чернеют узенькие, как бойницы, окна.

— Войти бы туда теперь! — сказал Кульженко. — Темно, тихо, небось… Мыши скребутся, и паутина на окнах блестит… Попросить сторожа.

— Ой, что вы!.. Ночью! — тихонько воскликнула Каменева.

— А что ж?.. Разве же страшно?

«Что с ним сегодня! — думала Анна Сергеевна. — Глаза блестят счастьем, радостью…»

— Право ж, попробую… Вон, кажется, и сторож… Эй, сторож! — закричал он так громко, что где-то в глубине парка откликнулось эхо. — Скажи-ка, братец: нельзя ли во дворец зайти?

Неторопливо подошедший сторож снял фуражку:

— Это куды? Во дворец-то в самый? Сейчас? Ночью? — с удивлением и как бы нехотя ответил он, выслушав просьбу. — Нет, это никак невозможно. Это — днем. Да и то с особенным разрешением…

— Россией запахло! — сказал Кульженко и засмеялся. — Давно уж я и говора-то этого не слыхал тягучего!

— Тяхучего! — весело передразнила Каменева его малорусский выговор.

— Да там, правду сказать, и смотреть-то нечего, — продолжал сторож. — Нету ничего. Как есть все вывезено.

— Что ж ты тут сторожишь? Ходишь, небось, тоже, песни поешь… — разговорился вдруг Кульженко.

— А кто ж-е знает!.. Блеотека вон там осталась: книги, значит. Ну вот и сторожишь ночь целую. А спросико-ся, кому она нужна? Что с ней делать?

— С книгами-то?

— Да хоть бы и с книгами! Они, говорят, на таких языках написаны, что и прочесть никто не может.

Каменева засмеялась.

— Вот как… А русских нет?.. Да ты неграмотный, пожалуй?

— Неграмотный, — ответил сторож таким тоном, как если бы в этом заключалось нечто успокоительное.

— Ну, пойдемте, Александр Васильевич, — весело сказала Каменева и сунула в руку сторожа монетку.

— Смерть люблю с этим народом разговаривать, — отозвался на ходу Кульженко.

На большом пустынном дворе было светло, как днем. За высокой каменной оградой, между матово-черными кипарисами видны были горы. Плоская скалистая громада Ай-Петри, отражая всей грудью бьющий на нее свет месяца, казалась розовой среди окружающей ее голубоватой мглы.

Кульженко остановился:

— А глициния-то, — посмотрите! — обвилась вокруг кипариса, добралась до половины, а выше — не подняться. И повисла!

Каменева подняла на него глаза, но сейчас же потупилась и молча пошла дальше.

— Куда вы? — окликнул он ее.

«Он сегодня смелее обыкновенного», — подумала Анна Сергеевна.

Позади сторож опять затянул ту же бесхарактерную, крикливо-протяжную песню.

Еще двор, среди высоких стен, обросших темными шпалерами плюща, — такой же мертвый, сказочно-безмолвный. Вода льется журчащими блистающими струями из каменного столба над водоемом. От старого платана падает широкая тень. Давно остановившиеся часы на башне показывают невозможное время.

— На Львиную, что ли, попробуем!

— Попробуем… — сказала Каменева. — Я там с Анной Сергеевной познакомилась, — прибавила она тихим ласковым голосом и коснулась ее руки. Анна Сергеевна сжала ее лихорадочно-холодные пальцы и, встретив ее светящийся взгляд, грустно улыбнулась.

— Правда, не заперто! — сказал Кульженко. — Проходите.

Чугунная калитка скрипнула. Голубой свет ударил прямо в глаза. Анна Сергеевна быстро прошла вперед и остановилась, заглядевшись на открывшееся море.

«Где же они?» — вспомнила она, наконец, и, обернувшись, увидела Каменеву… Что это? Что с ней?.. Лицо ее, за минуту перед тем оживленное, было мертвенно бледно. Потускневшие глаза глядели серьезно и строго, грудь волновалась. Кульженко стоял отвернувшись. «Он что-нибудь сказал ей?.. Или… не сдержался…» У Анны Сергеевны загорелись и пересохли губы, сердце болезненно поднялось и упало, кровь отлила от головы, и в душе стало пусто. Она тихо, не оглядываясь, побрела вперед.

Смутно, как сквозь сон, она чувствовала запах каких-то цветов, видела белый мрамор фонтана. Колени дрожали у нее. Она стала осторожно спускаться по широкой каменной лестнице. Потом машинально опустилась на один из ее широких боковых уступов… Каменева догнала ее и села, обхватив колени, пониже ее, на самой лестнице. Кульженко не было. Анна Сергеевна подняла голову и равнодушно поискала его глазами, но и в цветниках не видно было ни одной живой души. Облитой светом серый дворец, с его мавританской нишей, плоской крышей и куполами башен, с каменным кружевом резных балюстрад, казался вылитым из серебра. И бледные розы в темной зелени на его стенах, и агавы в клумбах, и приподнявшие голову белые мраморные львы на лестнице — все это было так странно и не похоже на правду. «Это сон», — подумала Анна Сергеевна и, прислонившись спиной к верхнему уступу, коснулась рукой каменной плиты, на которой сидела: ей казалось, что прохладный камень освежит ее горящие пальцы. Но и камень был словно нагретый. Прямо перед глазами, высоко над морем, стояла совсем круглая луна, и на ней отчетливо были видны ее мертвые горы. Но свет, который разливался от нее, был не прохладный, как всегда, а теплый, — и от этого становилось страшно, потому что нечем было дышать.

Анна Сергеевна сидела неподвижно, словно заснула с открытыми глазами. Впереди, внизу лестницы, видны были еще белые львы, потом решетка, верхушки спускающихся к морю деревьев и самое море, а над ним фосфорически-светящееся беззвездное небо. И все это неподвижно застыло в одной картине, которая минутами, казалось, приближалась к глазам и мешала видеть что-то, находящееся за нею. И сердце сжималось тоскою и страхом. Хотелось проснуться, и вдруг становилось ясно, что пробуждение уже близко и что этим пробуждением будет смерть…

— Вы верите в бессмертие души? — тихо спросила Каменева.

И нисколько не удивившись ее вопросу, почти не замечая ее, Анна Сергеевна так же тихо ответила:

— Нет. В том смысле как все, — в личное бессмертие, — нет. И я рада этому.

— Почему?..

— Потому что личность — это всегда такое маленькое, ограниченное, одинокое. Довольно этих мучений и здесь.

— Но тогда смерть — полная смерть? — сказала Каменева, и голос ее дрогнул.

— О, нет, — тихо, успокаивающе сказала Анна Сергеевна. — Нет! Есть что-то совсем другое после смерти, чего мы не можем себе представить… Что-то такое, чего именно мы, ограниченные, никогда не поймем, но можем только иногда, слабо, отдаленно предчувствовать…

Она взглянула на Каменеву, которая смотрела на нее снизу широко-открытыми задумчивыми глазами, поняла, что этот вопрос относился к каким-то ее собственным, глубоко-волнующим ее мыслям и вспомнила о том, что произошло полчаса тому назад. Но теперь ей уже не было тяжело. Кошмар рассеялся и сменился странным безмятежным спокойствием.

— Где же Александр Васильевич! — сказала она просто.

— Я его попросила воды мне принести. Пить хочется… Вон он, кажется, идет.

— Ну вот. Насилу стаканом разжился. А вода славная, холодная такая, — сказал, подходя, Кульженко.

И казалось, что все было, как всегда, и что за этот вечер не случилось ничего особенного.

XV

Анна Сергеевна проснулась в темноте с замиранием сердца, с мокрыми от слез глазами.

Ей казалось, что она только что слышала голос своего брата: он пел какую-то с детства знакомую песню с грустными словами. Она не могла теперь припомнить их, но голос брата, чисто русский, грудной и легко переходящий в высокие, далеко несущиеся ноты опять звучал словно где-то внутри нее самой, пробуждал заглохшую боль давней разлуки. «Увижу ли я его еще? — подумала она. — Если бы можно было съездить туда, если б я была здорова…»

Она поднялась и села на постели. Все тело ее было изломано. Что такое? Ах, да!.. Она словно сейчас только окончательно проснулась и вспомнила ночную поездку на Ай-Петри и возвращение оттуда по нестерпимому полуденному зною. Она почти без памяти добралась домой и бросилась на постель. Теперь совсем темно и так тихо кругом. На галерее через открытую дверь видны полосы лунного света. Может быть, ночь. Она чиркнула спичку и посмотрела на часы. Нет, еще вечер: всего десять. Голова у нее была тяжелая, но она чувствовала, что если разденется и ляжет, больше уже не заснет. Она сделала усилие, встала и вышла на галерею.

Самовар, который ей принесли, давно уже остыл. Она хлебнула противной тепловатой воды и отошла от стола… Каменева почему-то не приходит. Какой странный вечер — тихий и тревожный! Здесь, на земле, воздух совсем неподвижен. Черные силуэты деревьев четко вырисовываются на светящемся, светлеющем к горизонту неба. Темные, отливающие серебром листья и тонкие усики винограда, ползущего по столбам галереи, не шелохнутся. А на небе, мимо ясного месяца, быстро несутся облака. Они вдруг совсем заслоняют его от глаз, но свет его не перестает пятнами сверкать в выпуклости моря, и в этом свете издали видны большие, торопливо катящиеся волны. Облака беззвучно скользят по небу, то рассеиваются, открывая луну, то вновь собираются — белые, прозрачные, легкие, и другие — круглые, темные, с светящимися краями. Они поднимаются из-за моря, громоздятся друг на друга, распадаются. Вот словно два тонких белых крыла, оторвавшихся от птицы, держатся в небе над толпою тревожных, свисших над горизонтом туч. Прозрачный пар несется мимо месяца легкими радужными клубами. Из серых туч вытянулись какие-то птичьи головы и, тихо покачиваясь, рассыпаются и разносятся легким белым пухом. Вот месяц затянулся широкими мглистыми облаками, и свет его струится сквозь них в море мутными расходящимися струями, похожими на видные издали потоки дождя… Так тихо на земле, а на небе так беспокойно, тревожно. На выпуклом сверкающем море все скользят туманные серые пятна и черные острова густых теней, а в озерах серебристого света крупные морские волны катятся, набегая друг на друга так торопливо, как будто и для них быстро, слишком быстро пробегают часы, приближающие к смерти.

Анна Сергеевна опустилась в кресло. Видно, Каменева не придет: должно быть тоже устала. И в соседней комнате тихо и темно: в палисадник не падает свет с галереи. Очевидно, тоже заснул. Хотя ночью оба они спали. Какая ночь! Было так жарко, так трудно дышать; как будто вот-вот разразится гроза, но небо, когда оно открывалось между верхушками сосен, казалось совсем голубым и прозрачным. И эти стройные исполинские сосны с серебристо-розовыми стволами словно купали в нем свои черные кроны. Голова устала закидываться кверху, и глаза устали вглядываться в чащу леса.

Но нельзя было не глядеть вверх или по сторонам, не притворяться дремлющей: быть третьей, лишней — какая мука. Но Каменева не согласилась бы ехать без нее.

Она не свободна. Не хочет быть свободна. Самообман! Ведь она уже чувствует, что не устоит. И она настолько благородна, что не может пойти на обычную измену — с обманом, ложью, притворством.

Но неужели роскошь все-таки играет известную роль в ее душевной борьбе, удерживает ее от решительного шага? Что она думала в ту минуту, на возвратном пути, когда со смехом сказала, что ее кольца и камни ей милее жизни и потом, полушутя, стала предлагать своим спутникам взять от нее по кольцу на память об ней и об этой поездке. Она побледнела, когда он, вспыхнув, сказал, что ничего не берет на память от живых.

Она до конца не разжимала губ… А ночью, когда она дремала, сидя подле него в коляске, у нее было такое блаженное лицо. Никогда еще не чувствовалось, как в эту ночь, что она вся захвачена. Пальцы ее совсем похолодели, хотя до рассвета и на горах было так тепло. Он не спускал с нее восторженных и страдальческих глаз, и этот взгляд ощущался даже в темноте… Так тесно было в коляске! Спина онемела от неподвижности. Она предложила пройтись пешком, но они остались в экипаже — забыли, что ей трудно одной идти в гору, — и сели рядом. Не хотелось потом разлучать их: пришлось сказать, что сидеть на передке для разнообразия приятнее. Они поверили, в эгоизме страсти, и оба задремали, наконец.

Ее небольшая рука доверчиво покоилась во сне на рукаве его старенького пальто.

Так холодно было под утро, — и совестно было их разбудить, чтобы взять плед. И так хотелось спать. Сердце давило грудь и лопатку, рука затекла. Они не понимали этого, когда проснулись, и тащили ее с собой к краю горы, чтобы смотреть, как облака ходят под ногами и разрываются, открывая берег и туманное море, и как кораблики на горизонте кажутся висящими в воздухе. Она была так трогательна со своими радостно-изумленными, по-детски заспанными глазами и свежим лицом. Ее нежные щеки всегда, даже в жару, кажутся почему-то прохладными. Ее золотистые волосы, выбившись из-под капюшона темного плаща, неудержимо развевались по ветру. Она так радовалась утру, — нельзя было расстроить ее отказом, нельзя было признаться в своем недомоганье после бессонной ночи, нужно было идти с ними за три версты, по скалам, на самую верхушку Ай-Петри, чтобы видеть сверху Алупку и восход солнца. Они оба тащили ее под руки — это было так мучительно… А солнце выкатывалось из туманов тускло-красным шаром. У него не было лучей, и казалось, что оно в первый раз восходит над хаосом еще не разделившейся воды и суши и еще не умеет по настоящему гореть и светить…

Нет! Ясно, что она не придет.

Так значит, они и не объяснились сегодня после размолвки. Наверное ей страшно тяжело на душе. Но уже поздно, и, кажется, дождь собирается.

Анна Сергеевна поднялась. Луна совсем спряталась за тучи, и море потемнело. Виноградные листья у галереи вздрагивали от ветерка.

Она вошла в комнату, неторопливо разделась и легла в постель. Глаза ее закрывались от усталости. По крыше, как будто бы, застучал дождь. Или это ветер такой поднялся? Она привстала и начала прислушиваться. Вдруг на дальнем конце галереи стукнула дверь, и послышались тихие голоса. Анна Сергеевна, словно от толчка, вскочила с постели. Как! И он не был дома? Значит, они виделись?.. Гуляли одни?.. Значит, она решилась вызвать его куда-то.

А теперь… они пришли сюда и будут искать ее.

Крупный дождь барабанил по крыше, и голосов не было больше слышно. Анна Сергеевна ждала, что сейчас кто-нибудь выйдет на ее половину галереи, и в смущении начала уже одеваться. Потом она сообразила, что для этого нужно было обойти через палисадник по дождю. Однако, отчего они не вошли прямо к ней?.. А теперь они могли уже заметить, что у нее темно, и подумали, что она спит…

Но в эту минуту она услышала робко переговаривающиеся голоса за тонкою стеною, в соседней комнате. Как?.. Она решилась войти к нему?.. Это было так неожиданно, что у Анны Сергеевны захватило дыхание, и кровь бросилась в лицо. Она сидела на постели, прислонившись плечом к стене, и напряженно прислушивалась, стараясь убедиться, что это ей не пригрезилось.

Но быстро налетевший дождь уже прекратился, и за стеною были совершенно ясно слышны тяжелые мужские шаги и взволнованный женский голос, торопливо убеждавший в чем-то. Она была, очевидно, в глубине комнаты. Он вдруг остановился недалеко от стены и громко, сердясь, стал возражать ей. Анна Сергеевна поймала себя на том, что хотела уловить его слова, и, похолодев, опустилась на подушку. Надо постараться заснуть…

Она закрылась с головой одеялом, и ей показалось, что все затихло.

Стало невыносимо душно. Бьющийся в висках пульс шуршал на подушке, и в ушах звенело. Но когда она откинула одеяло, опять стали слышны взволнованные разговаривающие голоса. Очевидно, однако, оба они были теперь в дальнем углу комнаты, — может быть, сидели у стола. Слов уже совсем нельзя было разобрать. Ну и хорошо! Подслушать, хотя бы нечаянно, такой разговор знакомых людей, — это ужасно, это похоже на низость… Что это? Она, как будто, плачет?.. Нет, но в голосе у нее звучат слезы. Она опять доказывает что-то, старается убедить его. А он отвечает хрипло, отрывисто, громко… Наверху могут услышать, могут догадаться… Впрочем, теперь все уже спят.

С трудом переводя дыхание, Анна Сергеевна опять легла. Чередующиеся голоса звучали теперь негромко и монотонно. Они помирились!.. Как долго… Ей, должно быть, было очень трудно решиться прийти: все ее воспитание, все должно было удерживать ее… Анне Сергеевне казалось, что прошло уже несколько часов, как они разговаривали там, что скоро начнет светать. «Как же она выйдет отсюда, когда будет светло?» — думала она, и ей становилось чего-то страшно. От напряжения на нее нападал сонный дурман.

Но вот кто-то вскрикнул. Анна Сергеевна испуганно приподнялась. Голоса звучали теперь взволнованно, страстно, несдержанно громко, перебивая друг друга, как будто между ними шла отчаянная борьба… Вдруг черная тьма дрогнула, опалила лицо, зазвенела огненными искрами: за стеною внезапно наступило глубокое молчание…

Анна Сергеевна сидела на постели, обливаясь потом, холодея. «А! Нельзя!.. Нельзя слышать это… Все равно, что в одной комнате…»

Она схватилась за голову, зажала руками уши. Сердце словно стало поперек груди, одеревенело. Она уронила руки, замирая, прислушиваясь… За стеною послышались тихие торопливые слова, тревожный шорох, потом шаги. Что-то упало. Скрипнула дверь. Шаги глухо донеслись с галереи.

Ушли… Анна Сергеевна вскочила с постели и распахнула дверь. Свежий воздух пахнул ей в лицо. На небе светила луна, и неслись разорванные тучи. Кругом все было тихо. По спине пробежала холодная дрожь. Шатаясь, Анна Сергеевна вернулась к постели. Дрожь усилилась, и зубы застучали от озноба. «Это лихорадка, я брежу», — мелькнуло у нее в голове.

XVI

Трудно было встретиться с ними после этого, увидеть их. Сначала Анне Сергеевне показалось даже, что она должна немедленно уехать, чтобы не быть им в тягость. Она боялась, что Каменева будет стесняться ее теперь, что ее прежнее искреннее отношение к ней испортится чувством неловкости… И как все это будет у них дальше? Теперь она должна переломать всю свою жизнь или же пойти на самый обычный обман. Трудно ей!.. Она сама говорила: ребенок у нее… Да и это ли одно! Ведь она слабенькая. Иначе с юности выбилась бы на какую-нибудь иную, менее обычную дорогу.

Утром Анна Сергеевна долго лежала с этими грустными и тусклыми мыслями. Раньше она никогда не позволяла себе лежать по утрам в постели. Но теперь, после этой горячечной ночи, у нее совсем не было сил. От пережитого волнения не осталось и следа. Тоскливая апатия, как мутная холодноватая вода, была разлита во всем ее теле. «Правда, кажется, вода во мне, — подумала она, когда, наконец, встав с постели, посмотрелась в зеркало, — лицо отвратительное, одутловатое. И даже ноги как будто подпухли… Это за эти дни…»

Она села в кресло на галерее и несколько часов просидела так в каком-то полусне, не скучая и почти не думая, не прислушиваясь к тому, что делал у себя Кульженко, боясь шевельнуться, чтобы не почувствовать разлитой в воздухе невыносимой жары.

После обеда жара стала спадать, голова прояснилась, и в сердце проникла тихая грусть. Она поджидала Каменеву, она ждала, что Кульженко зайдет справиться об ее здоровье: ведь он не мог знать, что она не спала эту ночь… Никто не приходил, и ей становилось больно и обидно, что ее забыли. «Они словно не понимают, что я действительно больна», — подумала она с горечью, и вдруг остановилась на этой мысли, как на чем-то новом, странном и малопонятном: «Неужели действительно больна? Серьезно… Опасно?.. Нужно было бы полечиться — теперь же, не откладывая, — хотя вот теперь, к вечеру, опять стало лучше».

Кульженко зашел, наконец, и так дружественно, с такой теплотой осведомился об ее состоянии, что она сразу повеселела.

— Ничего, благодарю вас. Разленилась что-то опять и бездельничаю! — приветливо ответила она, глядя ему в лицо и замечая, что в нем нет ни следа пережитых волнений.

— А знаете, дела-то какие на свете творятся! — сказал он вдруг так серьезно, что она широко открыла глаза. — Ведь Плеве убили!.. Бомбой! Так голову и отнесло…

— Что вы!.. Быть не может!.. — с необычайным волнением вскрикнула Анна Сергеевна и, изменившись в лице, поднялась с кресла.

— Верно вам говорю! — спокойно и серьезно продолжал Кульженко. — Мне еще в купальне сказали. А потом я и газету купил, да вот хозяин наш выпросил.

— Экий вы человек! — строго сказала она. — Обо мне и не подумали!.. И как вы можете вообще говорить об этом таким спокойным тоном!.. Но это удивительно, удивительно, до чего я отбилась от всего! — горячо продолжала она. — Нужно было бы пойти к киоску… Впрочем, теперь уже поздно. А Зинаида Дмитриевна знает?

— Не знаю, я ее сегодня не видел, — ответил он, глядя в сторону.

«Я сейчас пойду к ней», — чуть было не сказала Анна Сергеевна: ей хотелось немедленно поделиться с Каменевой взволновавшей ее новостью. Но вдруг она спохватилась и покраснела, вспомнив о событиях этой ночи. «Может быть, ей не до того! Может быть, этот вечер назначен ему… где-нибудь в парке. Если она не придет сюда, значит это так…»

И, помолчав немного, она стала нетерпеливо выспрашивать у Кульженко о подробностях сообщенного им события.

* * *

Каменева так и не пришла. Анна Сергеевна ждала ее весь вечер, но без обычного нетерпения. С жадностью прочла она газету, которую раздобыл для нее Кульженко. И все время, пока она сидела вечером в палисаднике, — и ночью, в постели, мысли ее о Каменевой, о прошедшей ночи перебивались у нее мыслями о том, что она услышала сегодня от Кульженко и потом прочла и несколько раз перечла в газете. Впечатления последних недель спутывались с вопросами, которые волновали ее в Петербурге, и она чувствовала, что в прежней и теперешней полосе ее жизни было что-то мучительно общее… «Но дальше? Что будет дальше — здесь, у них — и главное, там, за горами?.. Каждый день приносит что-нибудь новое, все меняется, идет куда-то… И всегда мимо, мимо меня. О, какой ужас! Вечно около чего-то! Вечно выслушивать, видеть, понимать, мучиться — и больше ничего. Ждать, вечно ждать чего-то. Да, вот оно! Это ясно и это невозможно больше. Больше нельзя так жить…»

Она пролежала до самого рассвета. Мысли ее были как будто прежние, старые, но теперь они не казались бесплодными и безнадежными. Они словно зажигались с других концов, становились огненно-яркими. И впереди предчувствовался какой-то исход… Она заснула только после того, как приняла большую порцию брома, и проспала до полудня.

Первою ее мыслью по пробуждении было пойти купить новую газету. Она быстро оделась, уже собралась, но приостановилась, чтобы написать пару коротеньких писем в Петербург: ей хотелось скорее получить известия от петербургских знакомых. «Странно! Я совсем здорова сегодня», — думала она, идя по самому пеклу под гору. Она зашла на почту, купила в киоске свежий номер симферопольской газеты, вышла в парк и, присев на первой скамейке, с жадностью принялась за чтение.

Было уже обеденное время. Усталая и голодная, она начала медленно подниматься вверх. Этот путь показался ей бесконечным. Теперь солнце палило ее беспощадно. В каком-то почти бессознательном состоянии добрела она до дому. Стеклянная боковая дверь галереи была закрыта. Она взялась за ручку, дернула, нажала — дверь не открывалась. «Что это такое?» — подумала она с гневом и изумлением и принялась изо всех сил стучать ручкой. Никто не открывал. Недоумевая и сердясь, она вышла в палисадник, куда глядела открытая сторона галереи, и замерла от негодования: в комнате Кульженко, за спущенной шторой, был слышен негромкий разговор, холстинная занавесь, разделявшая галерею, была отвязана от столба: очевидно было, что входная дверь на ее половине была заперта им.

Кровь ударила ей в голову. Ей захотелось крикнуть, потребовать, чтобы он немедленно впустил ее. Как! Мало того, что они мучили ее тогда ночью, — теперь они боятся, что она станет подслушивать и запирают от нее ее собственную комнату!.. Она вся помертвела от оскорбления. Если бы даже он сейчас вышел, она не смогла бы сказать ему ни одного слова. Ее терзал стыд за них. Как! После всего, что было, что она делала… Не помня себя, она без оглядки пошла прочь. Ей казалось, что если бы она увидела их, особенно ее, Каменеву, она упала бы в обморок. Он… ну Бог с ним! Но ее-то ведь она так полюбила…

Она быстро спускалась по узенькой извивающейся тропинке между огромными каменными глыбами горного обвала. Здесь все было раскалено, дышало адским зноем. Она едва нашла тенистое местечко за обломком скалы, опустилась на камень и заплакала скупыми слезами отчаяния и бессильного негодования. Как! Она пришла домой, голодная, измученная — и не может достучаться в собственную комнату. Да что же они думают о ней? Неужели страсть доводит людей до такого безумного слепого эгоизма! Или они всегда были такие? «Избалованная женщина, привыкшая к тому, чтобы все делалось по ее воле. Теперь она хочет счастья и не решается взять его открыто. Боится потерять свои удобства, боится — что скажут люди!.. Если даже он сделал это теперь, — она не могла не знать об этом. И она допустила, — зная, что я больна… Или они не знают этого? Неужели не знают?.. Ноги пухнут…» У нее вдруг закружилась голова: с необыкновенной ясностью представилось ей ее больное, разлагающееся где-то в глубине тело и возможность смерти. Она ощутила ее в себе, как какую-то странную волнующую тайну. В лицо пахнуло холодом… Но мысль о том, что она никому не выдаст этой тайны, сейчас же наполнила ее жгучим удовлетворением. «Не догадываются! Не ожидают… Жалкие слепые эгоисты, — думала она. — Вот что ужасно! — что люди такие. Если они не могут быть иными, — зачем все мечты об иной жизни, о благе, о свободе для них! Жизнь такова, как она есть, потому что люди таковы… И тогда — зачем жить…»

Она неподвижно сидела, прислонившись к скале, пока душевная боль, усталость и голод не задурманили ее сознания. Когда она открыла глаза, солнце уже обошло камни и задевало ее лицо. Она поднялась и, ни о чем не думая, побрела домой. Только у двери она вспомнила, что заставило ее бежать из дому. «Если не отперто, я убегу, уеду…» — мелькнуло у нее, но дверь отворилась, и навстречу ей, бледный и взволнованный, выбежал Кульженко:

— Простите меня! Умоляю вас… Ради Бога! Умоляю вас… — проговорил он, схватив ее за обе руки, — и, не дождавшись ее ответа, отрывисто, задыхаясь, прибавил: — Я ведь не от вас запер… я только забыл… Тут прислуга ходила. А она была там, она плакала ужасно…

— Плакала? — тихо воскликнула Анна Сергеевна. Она хотела сказать что-то, но горестное оцепенение так внезапно перешло в чувство жалости и благодарности за эти искренние доверчивые слова, что глаза ее налились слезами.

— Я не сержусь! Даю вам слово… У меня были злые, несправедливые, негодные мысли, — проговорила она наконец дрожащими губами. — Но если бы вы знали, как я желаю счастья… вам… и всем, всем…

И, не удерживая более облегчающих слез, она прошла в свою комнату.

XVII

— Право, у вас такой нехороший вид это время!.. Я даже начинаю беспокоиться. Милая Анна Сергеевна, сделайте это, я вас прошу: посоветуйтесь с доктором.

Говоря это, Каменева ласково гладила ее руку и вопрошающе глядела на нее своими прозрачными глазами, в глубине которых постоянно горела теперь тревога.

Она дня три совсем не показывалась, потом как-то совсем неожиданно для Анны Сергеевны пришла в сумерки, робкая и смущенная, а с тех пор ежедневно заходила днем.

— А мне, напротив, как будто лучше эти дни, — сказала Анна Сергеевна. — Только слабость ужасная. Но это от жары. С каждым днем словно все жарче становится, хотя ведь скоро август. Перед отъездом из Петербурга я была у одного доктора, который очень предостерегал меня от крымской жары.

— Вот видите!.. А вы никогда и не говорили про это.

Анна Сергеевна засмеялась:

— Вы не можете себе представить, до чего мне противна чрезмерная мнительность.

— Но ведь вам доктор сказал. И вы сами говорите, что он был прав.

— Прав и неправ. Жару мне, действительно, трудно выносить. Но разве дело только в этом?.. Мне, право, лучше, легче стало во многих отношениях, — особенно за последние дни… Когда я вернусь в Петербург, я непременно опять пойду к тому доктору. К здешним не стоит: скажут какую-нибудь глупость или напугают напрасно. А мне, уверяю вас, как раз теперь стало так хорошо. Даже странно…

В самом деле с ней творилось что-то необычайное. Разрозненные, внезапно возникающие мысли были особенно ярки и таинственно сцеплялись в полутемной глубине души, наводя на что-то важное, решающее. Иногда неожиданно выплывали забытые образы, — вспоминались люди, которых она видела Бог знает когда, при случайной встрече. Они, как живые, стояли перед нею и в то же время представлялись совсем иными, чем раньше: с некоторыми, прежде мало интересными, ей хотелось бы теперь познакомиться, сблизиться, о многом расспросить. Другие, когда-то близкие, привлекательные, — даже муж, — казались совсем чужими. Мысль о сосланном брате все чаще возвращалась к ней, и она с болью думала, что чересчур мало виделась и говорила с ним, погруженная в свои бесплодные семейные невзгоды… Он был умный, нежный и горячий мальчик, и какие у него были в детстве славные кудри… Вспоминались детские игры, усадьба, где они родились, покойная мать, какая-то сходка крестьян в армяках перед крыльцом их старенького помещичьего дома. Тянуло опять в среднюю Россию, в хорошо знакомые места. Вспоминался старый яблочный сад с обмелевшим заросшим прудком посредине, и молодой белокурый сторож, который жил летом в соломенном шалаше и давал детям крепкие румяные яблоки. Его взяли потом в солдаты, и он не вернулся с русско-турецкой войны… И сейчас же мысли Анны Сергеевны переносились к войне и ко всем тем ужасам, которые творятся теперь там, — за стеною этих гор. Жалость и негодование теснили душу.

Бледные газетные сообщения оживали, мучительные картины вставали перед глазами.

— Зачем вы не читаете газет? — говорила она Каменевой. — Правда, они бледны, сухи или подлы. Но факты! Надо же узнавать, собирать факты — и как можно отчетливее представлять их себе. Ведь это жизнь. Надо понять жизнь, — понять, что она говорит, куда она идет? Разве вы не чувствуете, что она идет — быстро, так быстро, что голова кружится.

— Да, она идет! — задумчиво отвечала Каменева. — Какая вы увлекающаяся! То живописью так увлеклись. Теперь газетами.

— Да, живописью, — это правда! Если бы я была моложе, я бы вновь начала учиться, записалась бы ученицей к какому-нибудь настоящему художнику. Теперь поздно. А главное, и таланта настоящего у меня, должно быть, нет. Но теперь дело не в этом. Теперь… мне нужно только додумать некоторые мысли.

— И тогда что? — с недоумением спросила Каменева, глядя в ее странные, лихорадочные и сосредоточенные глаза.

— Так больше нельзя. Нужно решиться на что-нибудь и начать новую жизнь.

Голос ее прозвучал серьезно, почти строго.

Щеки Каменевой заалелись. «Она приняла это на свой счет! — подумала Анна Сергеевна. — Ну что ж, — пусть. Всем нужно начать новую жизнь. И ей. Ей это необходимо, потому что она запуталась и, если не решится порвать с прошлым, только измучит себя напрасно». И ей хотелось высказать это вслух, но она удержалась: нельзя! Нельзя подсказывать человеку никаких решений в этих вопросах. Как прежде нельзя было сказать, чтобы она откинула самообман, так теперь нельзя сказать, что она не должна идти на обман. Она мучается теперь, но если, среди этих мучений, не набредет сама на верную дорогу, значит, эта дорога ей не под силу.

В сумерки, когда постепенно угасали краски дня, горизонт заволакивался туманами, и теплое дыхание моря касалось лица, с Анной Сергеевной случалось иногда что-то странное: ей становилось вдруг так легко, как если бы она внезапно попала в совершенно другую атмосферу, с другим давлением, и это внезапное ощущение легкости, похожее также на радостный испуг, сопровождалось головокружением и сладким замиранием сердца. Иногда после этого она уходила к себе, ложилась на постель и опять начинала вспоминать и думать. Иногда ей удавалось заснуть в эти часы. Ночью она просыпалась и до утра не смыкала глаз.

Один раз, проснувшись в темноте, она почему-то с особенной ясностью вспомнила свой переезд в Алупку и старого спутника в бурке, — вспомнила, как он напевал, поглядывая на небо и море: «ночь тиха, пустыня внемлет Богу…» И ей захотелось на воздух, побыть одной в тишине ночи под звездным небом. Она оделась и с какой-то тайной радостью и трепетом вышла из дому. Во всех окнах было темно. Осторожно открыв калитку, она побрела по дороге мимо спящих дач, — к верхнему шоссе. Она поднималась тихим ровным шагом, останавливаясь иногда, чтобы вдохнуть чистого ночного воздуха, и это доставляло ей такое наслаждение, как если бы она вдыхала живительный, опьянительный аромат. Дойдя до шоссе, она села прямо на землю у телеграфного столба. Опять она услышала эти звуки в стройном сухом дереве, поддерживающем проволоку, — этот тихо звенящий голос далекой, побеждающей пространства жизни, однообразный, загадочный, волнующий напев.

«Как тихо! — подумала она, возвращаясь домой. — Все спят, ни одного огонька в Алупке. Но странно: я уже не боюсь, как прежде. Звезды наверху светят так ярко, и совсем не кажется темно».

Она осторожно пробралась домой и до рассвета сидела на воздухе. В душе у нее было тихо, вольно и светло, и далекими, почти непонятными казались все еще недавние мучения.

* * *

Теперь она вновь открыла для себя этот источник счастья: одинокие думы перед лицом ночного неба, — и бессонница не была ей больше страшна. С радостным нетерпением ждала она того часа, когда все успокоится кругом, люди, потушив огни, лягут спать, и жизнь ночи, словно стесняемая до тех пор их взглядами, раскроется во всем своем молчаливом великолепии.

Долго не хотели успокоиться люди. Светились огни в стороне на большой даче, слышен был смех, пение. Потом где-то внизу, за парком, раздавались переливчатые и плачущие звуки татарской волынки. Во мгле моря обозначался красный и зеленый огонек ночного парохода и некоторое время как будто держался на месте, — потом понемногу отодвигался в сторону и исчезал с глаз. Хлопали двери в задней части дома, слышно было, как на дороге сторож-татарин разговаривает с кем-то серьезным басом и покрикивает на ворчащую собаку. Потом затихали.

Кульженко возвращался из темного парка и зажигал у себя свет, стараясь не нашуметь. Потом он гасил свою свечу, и на минуту делалось совсем темно и как будто свежо. Но мало-помалу воздух становился все прозрачнее. Можно было различить при свете звезд темный острый мыс вдали на горизонте, и среди глубокого безмолвия ночи, казалось, слышны были вздохи моря.

Странно подумать, что там, за этими темными громадами гор, жизнь идет своим обычным будничным ходом, со всеми своими ужасами. Томятся люди в смрадных подвалах и тюрьмах, поют пьяные песни и дерутся в ночных притонах, скучают, даже сквозь сон, во дворцах. Может быть, в эту минуту, где-нибудь в глухом грязном переулке города раздается испуганный свисток заспанного городового, который гонится за вором. Взвиваются столбы красного дыма над пожаром в какой-нибудь заброшенной бедной деревушке, а в соседнем селе даже не бьет в набат измученный и пьяный церковный сторож… Грохочут воинские поезда, увозящие темных покорных людей на безумие войны, а там, в чужой дали, полчища таких же людей идут на смерть. Что грезится им, когда они бросаются в огонь неприятеля? Они чуют, что есть нечто, во имя чего человеку хорошо положить свою жизнь, как хорошо зерну лечь в темную сырую землю, чтобы произрастить из себя другую, новую жизнь. Но кроме этого они ничего не знают и даже не думают о том, какова должна быть та, другая, новая жизнь, ради которой действительно стоит отказаться от своей…

Млечный путь белым дымом несся от одного края неба до другого. В глубине пространства, за алмазами созвездий, роились неисчислимые миры. Иногда словно живой трепет пробегал между ними: падучая звезда вспыхивала и катилась к мглистому горизонту, оставляя светящийся след… Нельзя поверить, что жизнь на земле такова, как она есть. Она не может остаться такой, она не будет такой. Пусть только люди полюбят ночь безмолвную и, раскрыв глаза, посмотрят хорошенько в ночное небо. Тогда за крупными звездами они увидят мириады малых, и за видимыми почувствуют иные, невидимые, а за ними всю тайну бесконечности. И тогда многое, за что они держатся в жизни и над чем трудятся и бьются, — многие вожделения, и многие запреты, и многие законы покажутся им тленом, и как тлен, распадутся…

Созвездия уже переменили свое положение, иные склоняются к горизонту и тускнеют. Виноградные листья дрогнули от ветерка. Скоро утро. Уже светлеет восток, туманы свиваются в облачка. Холодок пробегает в груди, и дремота отягчает веки.

Но вот уже почти светло. Уже погасли звезды, и небо переливается красками зари. Дымные тучки стали алыми, золотыми, огненными. На западе круглые фиолетовые облака светятся пурпуром… Какая красота и какая радость! А люди спят кругом или не смотрят. О, если бы они полюбили эти облака — легкие, тихие, прозрачные. Тогда жизнь, какою они ее создали себе, показалась бы им невыносимо тяжелой и грубой, и они с удивлением спросили бы себя, как и зачем они могли так долго терпеть ее, и ничего не пожалели бы, чтобы сделать ее иною — хоть для других, для тех, которые придут, когда нас не будет…

Солнце уже взошло над горизонтом, — льется ослепительный свет, и над морем поднимается тихая музыка. Что это? Может быть, это волны бьют о скалистый берег в тишине утра, но кажется, что какие-то оркестры звучат за горизонтом, доносится шум больших городов, — какие-то крики и ликование. Как будто бы уже пробудились люди для борьбы за новую жизнь и сбросили кошмары страхов — разрушили стены темниц, побросали в огонь орудия порабощения и теперь, свободные, радуются солнцу… О, если бы люди, все люди, полюбили горячее светлое солнце и огонь, очищающий и расплавляющий, и тот невидимый огонь, которым загорается человеческий дух и человеческое сердце в предвидении возможной на земле красоты, в предчувствии свободы. Если бы они полюбили, как самую жизнь, этот свет, это ласковое небо, мимолетную свежесть утра и первый трепет наступающего дня, и завтрашний день, который вырастет из сегодняшнего, и все будущие дни, которые несут с собою то, чего еще нет…

Вся ночь прошла, как одна греза. Анна Сергеевна поднялась. В душе ее горела молитва: «Дай мне жить, — и я стряхну с себя бессильные печали и колебания! Я пойду к людям, которые не знают страха, и с радостью отдам свою маленькую жалкую свободу для обновления моей несчастной измученной страны…»

XVIII

Опять была ночь, и опять Анна Сергеевна сидела на своей темной галерейке в ожидании того часа, когда погаснут огни и замолкнут люди. «Уж не много осталось этих чудесных ночей», — думалось ей. Она решила на следующей неделе ехать в Петербург и уже написала туда об этом некоторым знакомым. Ее тянуло туда — и грустно было думать об отъезде.

Все постепенно стихло, и давно уже прошел тот час, когда Кульженко возвращался из темного парка, а его все еще не было. И это смущало Анну Сергеевну, потому что Каменева, против обыкновения, не зашла к ней сегодня. Теперь, когда ей приходилось расстаться с этими людьми, она сильнее ощущала свою горячую привязанность к ним и опасение за их дальнейшую судьбу. «Что бы такое могло у них случиться?» — думала она, и ею начинало овладевать беспокойство.

Прошел еще час. «Да, может быть, я не заметила, как он вернулся», — наконец подумала она и, встав, осторожно заглянула за парусиновую занавеску, отделяющую его часть галереи. Дверь в его комнату была закрыта. Должно быть, спит. Она опять растянулась в своем кресле и мало-помалу забылась.

Но вдруг послышались быстрые шаги, дверь хлопнула, так что задребезжали стекла. Анна Сергеевна вскочила. «Что с ним такое?» — думала она, прислушиваясь. Он словно задыхался. Что-то тяжелое, металлическое с грохотом упало на пол, и раздался тихий нервический смех. Анна Сергеевна стояла с дрожью испуга внутри, не зная, как поступить. «Дружок! Дружок!.. — раздался ласковый голос, но такой странный, что она не сразу узнала его. — Дружок! Дружок!.. Поди сюда… Поди, поди…» Что это такое? Да он бредит!

Анна Сергеевна нерешительно приподняла занавеску. Кульженко сидел у перил, положив на них локти и подбородок, и смотрел в палисадник.

— Александр Васильевич! — тихо окликнула она. Он с усилием поднялся на ноги. — Боже мой, да что с вами такое?..

— Я… я пьян… Не обращайте, пожалуйста, вниманья… Сие не суть важно, как говорят… — Он посмеивался и задыхался. — Я сейчас убил двух людей!

— Убили?.. Когда?.. Каких людей? — с недоумением спрашивала Анна Сергеевна, дрожа всем телом.

«В самом деле, может быть… Ведь на полу револьвер…»

— Нет же, — не убил… Хотел убить!.. А сейчас себя хотел убить… Да вот тут Дружок со мной пришел.

— Какой Дружок?

— Да Каменевых же собака — разве не знаете? Так я боялся, чтобы здешний пес его не задрал…

— Каменевых!.. Но что же случилось? — торопливо спрашивала она, глядя по направлению его взгляда и все еще думая, что он галлюцинирует. Но в палисаднике в самом деле смутно видна была собака. — Что же случилось?.. Александр Васильевич, голубчик, да скажите же толком…

Он опять бросился на стул и закрыл лицо руками:

— Нет, нет, не мог убить… Рука не поднялась… В нее — нет… У окна видел и не мог…

— Но за что?

— Да муж же ее приехал! — крикнул он вдруг. — И она теперь с ним… уедет!

— Быть не может! — отозвалась Анна Сергеевна с краской негодования в лице. — Но почему же вы знаете? Разве она сказала?..

Он встал и начал ходить по галерее.

— Александр Васильевич!..

Он остановился невдалеке от нее и обхватил рукой столб галереи.

— Ну? Что вы хотите знать?.. Я скажу. Только я сам ничего не знаю, — заговорил он каким-то странным равнодушным голосом.

— Боже мой!.. Так что же вы говорили такое! Может быть, это совсем не так?

— Может быть, — сказал он, уставившись сумасшедшими стеклянными глазами на светлеющий восток.

— Зачем вы сегодня пили! — сказала она. — Теперь вам, может быть, представляется то, чего нет.

Он молчал. Ей показалось даже, что он и не слушает. Но, постояв с минуту в полной неподвижности, он заговорил как будто с самим собой:

— Напился, потому что иначе с ума сошел бы… Это ведь я думаю, не шутки!.. Я бы за нее в огонь и воду пошел, а ей все равно…

— Нет, ей не все равно! — горячо возразила Анна Сергеевна. — Это неправда! И вы сами это знаете…

— Нет, — с горечью отозвался он, не глядя на нее. — Вы ее оправдываете потому что вы женщина. А разве настоящие люди так поступают?.. Я ее увезти хотел. Ясно и просто. Так ведь она, небось, побоялась.

Он нахмурился и закусил губы.

— Но ведь у нее ребенок… — робко возразила Анна Сергеевна.

— Что же такое! Я бы и девочку увез, — решительно сказал он. — Отцу ее что ли оставить, — чтобы он ее испортил, — негодяю!

— Она сама считает его негодяем?

— Она-то?.. Нет. Не одобряет, конечно, но все же… оправдывает. Как не оправдать собственного мужа… Да еще богатого! — прибавил он с злой усмешкой.

— Ах Боже мой, как вы несправедливы, — с горячностью заговорила Анна Сергеевна… — И почему вы знаете, что там происходит между ними?.. Да он действительно приехал? — перебила она самое себя, вдруг усомнившись.

— Записку получил днем, — устало ответил он.

— А потом?

— Потом — ничего… Ходил-ходил…

— Куда ходили? — нетерпеливо допытывалась она.

— Да к камню ж нашему, под который она записки клала…

Она смутилась, выпытав эту чужую тайну, и замолчала.

— Александр Васильевич, подождите до утра, успокойтесь! — тихо сказала она наконец. — Ведь уж светает.

— До утра?.. — вскрикнул он, словно внезапно проснувшись, и круто обернулся к ней с бледным искаженным лицом. — Да ведь я же сказал: утром он увезет ее… если я его не убью… Ведь это низость, если она с ним уедет… Грязь… А по-вашему это хорошо? Похвально? — говорил он, подступая к ней почти с ненавистью.

— Да нет же… Послушайте, голубчик мой!.. — мягко заговорила она со слезами на глазах, взяв его за плечи. — Я только верю в нее… Я узнаю, рано утром узнаю… я пойду… Я только вас не хочу пустить… потому что…

— Пойдите сейчас! — перебил он, весь преобразившись. — Сейчас!.. Ради Бога… Может быть, есть записка… Может быть, ночью… Или вы узнаете как-нибудь… придумаете…

Он глядел на нее умоляюще, вопрошающе. Силы оставляли ее. Голова кружилась. «Если я теперь лягу, я уже не поднимусь», — мелькнуло у нее.

— Хорошо! — тихо выговорила она. — Объясните мне, где этот камень… Скорее!..

* * *

Она шла, но каждую минуту земля уходила у нее из-под ног, и ей казалось, что она не дойдет. Было уже совсем светло, но солнце еще не всходило. Сонный сторож на скамейке парка с удивлением посмотрел ей вслед.

Она шла быстрой неровной походкой, и все спало в ней, кроме одного мучительного вопроса: неужели в самом деле? Неужели все пережитое за это лето окончится такою бессильною пошлостью? И казалось, что от разрешения этого вопроса зависит что-то огромное, гораздо более важное, чем чья-то личная жизнь. Кругом было мертвенно тихо. Словно сквозь толстое стекло видела она перед собой неровности дорожки, плющ на камнях, мелкую глянцевитую зелень кустарников, деревья… Теперь уже недалеко.

Вон дача! Сердце забилось страхом и надеждой. Надо обойти кругом. А если там, под камнем, нет записки?.. Кажется сюда. Он сказал: кусты кизиля, потом спуск. Она осторожно сошла по крутой тропинке и вдруг остановилась: в нескольких десятках шагов от нее, на скамье, закутавшись с головою в большой серый платок, как-то съежившись, сидела маленькая женская фигура. Она вдруг подняла голову, широко открыла глаза и, сбросив платок, быстро пошла ей навстречу.

— Вы? — воскликнула она, подбежав, не то с радостью, не то с испугом, и протянула к ней руки.

— Скажите, скажите скорей! — проговорила Анна Сергеевна, сжимая ее в своих объятиях. Но теперь она уже знала, что сомнения были напрасны…

— Боже мой, какая ночь!.. Я сказала ему всю правду… и я ушла… Я только девочку мою жду… Я думала, он убьет меня…

— Милая! — шептала Анна Сергеевна. — О, милая, милая… — Не выпуская ее из своих объятий, она и слышала и не слышала какой-то торопливый отрывистый рассказ. — Да, да!.. Мы будем ждать вас… Теперь я должна идти… Теперь скоро!

Красные круги плыли у нее перед глазами. Она уже повернулась, чтобы идти, но вдруг остановилась и вновь протянула ей руки:

— Как я счастлива!.. Крошка моя! — прошептала она сквозь слезы, прижимая ее к груди, как своего вновь найденного ребенка…

Солнце уже встало. Радостный свет его бил в глаза, и от ресниц, омоченных слезами, расходились радужные лучи. Фантастически-чудесными, никогда не виданными казались деревья, пронизанные этим молодым огненным светом, и золотое небо над головой… Почему так странно — легко? Почему такая радость кругом? Почему кажется, что все, все теперь пойдет по-иному?.. Да! Где это сказано: «когда хоть единая душа выходит из мрака и обращается к свету, ангелы радуются в небе и поют хвалу Творцу…» Или, может быть, не этими словами?.. Все равно. Победа, свобода, радость… Теперь все будет хорошо. Теперь уж скоро… Так круче, но ближе.

Залитые светом каменные глыбы плыли навстречу. Подъем не казался крутым. Чистый, легкий, солнечный воздух проникал до самой глубины груди. Горячие волны крови подступали к сердцу и разливались по телу. Она почти взбежала на галерею:

— Она придет!.. Она теперь — наша! — вырвался у нее торжествующий крик.

Она почти не сознавала дальше, что говорит. Она видела перед собой сначала словно испуганное, изумленное, потом безумное восторженное лицо. Он бросился к ее ногам, он целовал ее руки. Зачем, зачем он это?.. Теперь все будет хорошо… Она гладила его по голове и убеждала отдохнуть.

Все сияло кругом ослепительным светом. Она прошла к себе, опустилась в кресло. Как хорошо!.. Глубокий вздох приподнял грудь: как хорошо!.. Хотелось еще раз вдохнуть этого опьянительного воздуха. Что это?.. Как странно? Все закачалось и поплыло… Ледяной ветер подул в лицо и с внезапно потемневшего неба дождем посыпались золотые звезды…

* * *

Несколько часов спустя ее нашли распростертой на том же месте в длинном кресле. Мертвые руки ее были судорожно вытянуты, ослепшие глаза полуоткрыты, но на губах запечатлелось выражение светлого глубокого покоя.

А через неделю петербургские знакомые и родственники Анны Сергеевны прочли в распространенной газете объявление об ее внезапной смерти, напечатанное от имени горячо любящих ее и неутешно скорбящих друзей.

Любовь Гуревич
«Образование» № 1-2, 1905 г.