Лидия Авилова «В избранном обществе»

I

Когда Анна Дмитриевна Вязмина овдовела, ей было уже за пятьдесят. Она расплылась, поседела и начала испытывать ревматизм. От ее былой выдающейся красоты осталась только горделивая осанка, капризное очертание губ, властный холодный взгляд светлых глаз и привычка повелевать, распоряжаться…

Первые дни она была огорчена, много плакала, ходила немного сгорбившись, с покрасневшими, точно испуганными глазами. Видеть кого бы то ни было она не желала.

— Какое мне до них дело, — говорила она, — у меня свое горе.

Было отдано распоряжение никого не принимать. При случае швейцар передавал целые груды карточек, оставленных посетителями, приезжавшими выразить свое сочувствие.

Вдова внимательно перебирала карточки с строгим, пренебрежительным лицом, точно проверяла список своих должников.

— Князь Медынский не был! — удивленно спрашивала она дочь.

— Не знаю, maman.

— Я тебе говорю: не был, — раздраженно подтверждала старуха. — А не мешало бы, кажется… И еще не были Пазухин и Завидлов.

— Все равно — ведь вы никого не принимаете.

— Это мое дело. А приехать — их дело. Они должны были быть! О чем ты рассуждаешь?

Дочь умолкала, и обе они часто подолгу сидели друг против друга, ничего не делая, безмолвные, почти неподвижные. Лицо вдовы было раздраженно и капризно, лицо девушки — вяло и апатично. Быть может, они долго, месяцами, могли бы жить в этом оцепенении, каждая с своими думами, обособленные от всего мира, но так как они все-таки жили, то жизнь стала напоминать им о себе. Предстояли хлопоты о введении в права наследства, об усиленной пенсии. Ее превосходительство Анна Дмитриевна Вязмина ровно ничего не понимала в делах.

— Мне надо самой, что ли, думать обо всем этом?.. Хлопотать?.. Быть может — прикажете даже — просить!.. — широко раскрывая свои светлые холодные глаза, спрашивала она знакомого ей юриста.

— Да… кое-что… придется, — с замешательством ответил ей молодой человек, с которым она советовалась, так как он был юрист и казался Анне Дмитриевне подходящей партией для ее дочери.

— Но я не могу… Я не хочу!

— Пугаться особенно нечего. Вы возьмете поверенного…

— А если он меня обманет и обворует? Я никогда не имела дела с этими людьми. Скажите, неужели нет никакого закона, охраняющего права женщин в моем положении?

— Закон всегда охраняет права… — начал было объяснять юрист.

— Ах, нет! Вы меня не понимаете, — перебила его Анна Дмитриевна. — Что мне ваши законы! Они не избавляют меня от хлопот и беспокойств. Для «нас» можно было бы устроить все это как-нибудь иначе.

И она сама постаралась устроить свои дела так, как считала это возможным и справедливым. Она решила написать некоторым, самым сановным, знакомым и приятелям мужа, и заставить их похлопотать за себя.

Она уселась за свой миниатюрный письменный столик, вынула из кармана платок и положила его рядом с собой. Потом она позвонила и приказала подать стакан воды и позвать барышню.

Barbe, вялая и апатичная, сейчас же пришла и села.

— Ты знаешь, что мне приходится просить о том, чтобы нам дали кусок хлеба? — строго спросила Анна Дмитриевна.

— Какой кусок хлеба? — слегка удивилась Barbe.

— Тот, на который мы имеем право, — с горькой усмешкой объяснила мать. — «Мы имеем право», но мы, все-таки, должны кланяться и просить. По завещанию мужа я — его полная наследница, но для них это еще ничего не значит. Нужны какие-то формальности.

— Для кого «для них»? — равнодушно спросила девушка.

— Для каких-то чиновников, у которых мы теперь в полной зависимости. Какие-то чиновники!.. Да, они чиновники, мелкие сошки, а я, жена генерала, должна у них заискивать. Разве это не возмутительно?

Она стукнула кулачком по столу, выпила глоток воды и вытерла платком глаза.

— Maman, — нерешительно сказала девушка, — может быть, вы преувеличиваете. Хлопотать и заискивать — разница. Отцу тоже иногда приходилось хлопотать.

— Что? — спросила генеральша и широко раскрыла свои светлые глаза, устремив на дочь холодный, властный взгляд.

— Я говорю, что отцу…

— Отцу! — чуть не крикнула Анна Дмитриевна. — Отец был мужчина, а я… Женщина в моем положении могла бы быть избавлена от удовольствия иметь дело со всякими учреждениями, где сидят люди… люди не нашего круга. И вот я обязана с ними разговаривать. За что?

Barbe вздохнула и замолчала.

— Я могу уйти? — немного спустя, спросила она.

— Не стесняйся! — сердито ответила мать. — Я тебя не задерживаю. Конечно, у тебя более важные дела…

Девушка опять вздохнула, но не ушла. Она глядела, как Анна Дмитриевна нервно писала что-то на гладких, небольших листках почтовой бумаги с широкими черными каймами, как она отхлебывала воду и вытирала платком сухие глаза.

— Они обязаны для меня это сделать, — наконец громко заключила она, надписывая конверты.

— Ты даже не интересуешься знать, кому я пишу?

Barbe думала о постороннем и невольно вздрогнула.

— Вы могли бы мне ответить, что это не мое дело.

Старуха встала, закутала одну руку шерстяным вязанным платком, так что она стала похожа на куклу, и потом, прижав эту руку к груди и слегка покачивая ее, начала ходить по комнате.

— Болит? — спросила дочь.

Она не ответила.

Губы ее горько улыбались, но осанка опять приняла прежний горделивый, величественный вид.

«У меня своя забота, свое горе, своя боль. Что мне до других!» — ясно говорило выражение ее лица.

Вскоре швейцару было отдано приказание: докладывать о посетителях. Вязмина решила, что будет принимать тех, кого ей приятно или нужно видеть. С некоторых пор ей перестали подавать визитные карточки, и это немного сердило ее.

— Муж умер, но я-то жива, — рассуждала она. — Не мешало бы наведаться… Естественно, что я не приняла. Теперь естественно, что я буду принимать.

Долго ждать ей не пришлось.

— Дорогая Annette! — стремительно говорила маленькая, круглая дама, вкатываясь в гостиную в сопровождении двух дочерей. — Дорогая… Как только мне сказали, что ты решилась открыть свои двери… Ты, конечно, не сомневаешься… Бог послал тебе крест. Он всем посылает.

Анна Дмитриевна подняла плечи и слегка закатила глаза, а гостья, видимо очень довольная своим вступлением, сперва притворилась, что едва удерживается от слез, потом села на диван и с нескрываемым любопытством оглянула хозяйку.

— Ну, скажи же, внешним образом в твоей жизни ничего не должно измениться? Я хочу сказать, с материальной стороны, по крайней мере, все по-прежнему, не правда ли?

— Разве я что-нибудь знаю? Разве муж когда-нибудь говорил мне о всех этих мелочах?.. — презрительно гримасничая, сказала генеральша.

— Ах, Annette, а ведь теперь тебе необходимо…

Вошла Barbe, и гостьи опять стали притворяться, что едва удерживаются от слез. Девицы целовались и жали друг другу руки, как после очень долгой разлуки. Наконец, все сели.

— Тебе теперь необходимо… — продолжала маленькая круглая дама.

— «Нас» могли бы избавить… Пусть мне дадут то, что мое, на что я имею право… Если это мое право, мое имущество, то что мне за дело до «их» формальностей?

— О! Вполне, вполне с тобой согласна. Но, chère…

Обе дамы незаметно перешли на французский язык. Девицы сидели и слушали.

— И в опере не будете бывать? — тихо спросила старшая дочь круглой дамы.

— Не думаю… Разве это принято? — нерешительно ответила Barbe.

— О, едва ли! Но у вас абонемент. Если захотите передать, передайте нам. Непременно нам!

В гостиную вошла новая посетительница.

Анна Дмитриевна встала ей навстречу, но та сделала испуганное лицо, остановилась и замахала руками.

— Я не верю, что «его» нет! я не верю, что вижу вас в трауре! Я еще ничему не верю! Я не успела опомниться! — быстро, скороговоркой затараторила она.

— И все-таки это так. Это так! — с величавой покорностью ответила ей Вязмина.

Она, по-видимому, вполне допускала, что со дня смерти ее мужа эта барыня еще не пришла в себя и все время держала себя так же странно, как теперь.

— Ну да… Все говорят: «это так», а я не хочу верить, не хочу! Потому что это жестоко и несправедливо…

Она, наконец, решилась поздороваться с хозяйкой, с Варей, быстро пожала руки гостям и упала в кресло.

— Он был слишком хорош, чтобы жить! — заявила она. — О, я всегда говорила: такие люди не живут. Но ведь он выслужил пенсию, Анна Дмитриевна? Я ужасно беспокоилась. Я даже надоела мужу; все спрашивала: да неужели Николай Иванович не выслужил пенсии?

— Но ведь он был генерал, — снисходительно напомнила Вязмина.

— Ну еще бы! Разве я этого не знаю! Но я ужасно беспокоилась… Пенсии бывают разные. Я все спрашивала мужа: сколько может получать Анна Дмитриевна?

— Я только что говорила Annette, что ей теперь необходимо… — вмешалась маленькая круглая дама.

— А я говорю, что если это мое право, то… Vous comprenez1Вы понимаете (фр.)., Наталья Алексеевна: я согласна, я готова просить людей, стоящих по своему положению выше меня. Да, я согласна их просить, хотя… хотя… Но не заставляйте меня иметь дело с какими-то мелкими чиновниками, ходить по каким-то учреждениям…

— Но что же делать! Конечно, в этом случае наше положение прямо ужасно. Я вполне понимаю, но… enfin, Анна Дмитриевна…

— Vous comprenez, Наталья Алексеевна…

— Enfin, Анна Дмитриевна…

— Chère Annette…

Дамы наговорились и разошлись, очень довольные собой и друг другом. В гостиной сразу стало очень тихо, точно оттуда вынесли несколько клеток с канарейками. Становилось темно, но Анна Дмитриевна не приказала зажигать ламп и, по-видимому, собиралась вздремнуть, удобно усевшись в большое, мягкое кресло. Barbe постояла перед окном, пощипала лист финиковой пальмы и незаметно выскользнула из комнаты.

Варваре Николаевне Вязминой было под тридцать лет. Она знала, что уже не молода, не красива и ей было очень скучно жить. По воскресеньям она ходила с матерью в церковь, в уделе, делала глубокие реверансы знакомым дамам, выслушивала восторги по поводу прекрасных проповедей священника, во время которых многие дамы, и в том числе ее мать, часто прикладывали платки к сухим глазам. Тут же, в церкви, Зуевы напоминали им о том, что ждут их в себе вечером, так как воскресенье было их приемный день. Зуева была та самая маленькая, круглая дама, которая находила, что «Бог всем посылает свой крест». Она приходилась дальней родственницей Вязминой. Ее крестом были, по всей вероятности, ее две дочери, обе высокие, худые и некрасивые. Они упорно не выходили замуж и всюду следовали за матерью, так что могло казаться, будто madame Зуева показывается в гостиных не иначе, как под конвоем. Как-то один остряк заметил при ее появлении:

— Вера Петровна Зуева и ее жандармы.

Шутка была признана дурного тона, но прозвище «жандармов» за девицами Зуевыми осталось.

Все знали и говорили о необычайных стараниях матери выдать дочерей замуж.

— Вы знаете, она иногда доходит до… до крайних пределов, — перешептывались ее приятельницы, — но надо войти в ее положение: две! Чтобы ехать куда-нибудь, им надо нанимать двух извозчиков или четырехместную карету. C’est ridicule2Это нелепо (фр.).!

Но те же приятельницы очень охотно возили к Зуевым, по воскресеньям, своих взрослых дочерей и объясняли свое усердие тем, что молодежь нигде не веселится так, как на этих вечеринках.

— Откуда только Вера Петровна добывает молодых людей? — удивлялись они. — У нее всегда целый ассортимент холостых мужчин, молодых и пожилых. Исчезают одни — появляются другие… Только… увенчаются ли все эти труды успехом? Бог весть!

В этих замечаниях всегда слышалась легкая ирония, но «трудами» Веры Петровны пользовалась не она одна: все маменьки особенно тщательно наряжали и прихорашивали своих дочерей, когда везли их к Зуевым, а вечером, в будуаре хозяйки, почти непрерывно велись такие разговоры:

— …Вот этот, с бородкой à la Henri IV?

— Штатский, или военный?

— Штатский.

— Так это же Любавин. Хорошего рода, но… Отец — уездный предводитель. Есть имение…

— Отчего же «но»?

— Семья — шесть человек детей, из них четыре брата. Земля заложена.

— Найдите мне незаложенную землю!

— Да… И найдите мне человека, про которого нельзя было бы сказать «но».

— Вам не кажется, что в наше время они были?

— О, несомненно! Люди удивительно мельчают. Приходится учиться быть необычайно снисходительной. Взгляните, chère… Этот толстяк… Эта фигура еще допустима в гостиной Веры Петровны при ее… жажде новизны. И то я бы сказала: едва допустима, едва.

— А вы знаете, кто это? Макурин. Нефтепромышленник. Вера вывезла его откуда-то… чуть не из самого Баку. Сорок тысяч годового дохода, excusez du peu3Ни больше ни меньше (фр.)..

— Ah… Я еще никогда не возила свою дочь в Баку. А это, должно быть, интересно. Эти фонтаны… Почему мне его не представили? Надо сказать Нете, чтобы она расспросила его. Она такая любознательная.

В то время, как в будуаре, превращавшемся в воскресные вечера в своего рода справочную контору, мирно беседовали матери, гостиная предоставлялась в полное распоряжение молодежи.

— Ну, веселитесь! — простодушно рекомендовала им Вера Петровна. А сама убегала в столовую и рассылала оттуда подносы с чаем, печеньем, тортами и фруктами. Комната была слишком мала, чтобы звать туда гостей.

В гостиной совершенно не знали, что делать. Смотрели альбомы, проглядывали ноты. Потом пили чай, ели фрукты. Разговаривали только вполголоса, но зато громко смеялись, чтобы не оставалось сомнения, что все-таки очень весело.

Девицы Зуевы, Маня и Катя, обе одинаково одетые, одинаково улыбались, стараясь казаться очень оживленными. Они подходили к подругам и спрашивали:

— Хотите винограду? А еще чаю?

Потом пожимали им руки и осведомлялись:

— Не скучно?

Кавалеры сидели около барышень и «занимали» их. Делать это было чрезвычайно легко. Стоило только сказать несколько слов, как барышня оживлялась и начинала громко смеяться.

— Ну вот и прекрасно! Веселитесь! — подбодряла Вера Петровна, перебегая из столовой в будуар.

Ее муж, Евгений Сергеевич, сидел у себя в кабинете, и туда тоже посылался поднос с чаем, так как там же находили себе приют более солидные или женатые мужчины. В кабинете играли в карты. Когда отворяли двери этой комнаты, оттуда доносились непринужденные возгласы и смех и целые клубы табачного дыма. Если Вера Петровна была неподалеку, она морщилась, пожимала плечами и говорила:

— Удивительно!

Случалось, что в гостиной кто-нибудь присаживался за рояль. Немножко играли, немножко пели. Иногда вечер заканчивался танцами. Тогда все матери скучивались в дверях будуара, сочувственно улыбались и зорко наблюдали за тем, с кем именно танцуют их дочери. Изредка одна из них, с озабоченным видом, поспешно выходила в гостиную и оправляла платье или прическу на танцующей девице. Ужин подавался à la fourchette. Кавалеры прислуживали дамам. В столовой становилось невозможно тесно. Евгений Сергеевич и его партнеры занимали главную позицию у стола и, не обращая внимания ни на кого, пили водку и закусывали. Пробираясь куда-нибудь мимо мужа, Вера Петровна бросала ему негодующий взгляд, пожимала плечами и шептала:

— Удивительно!

Около двух часов гости шумно расходились. Девицы Зуевы стискивали руки своих приятельниц, порывисто целовали их и говорили им на ухо:

— Ты не знаешь… Ах, ты не знаешь… Я безумно счастлива! Ты не заметила?..

Бедняжкам скоро самим приходилось заметить, что они опять ошиблись. И на средах Вязминых или на пятницах у Вельшиных они шептали тем же приятельницам:

— О, как я разочарована! Какой удар! Никогда не верь мужчинам. Если бы ты знала, что я пережила!..

Barbe теперь вспоминала эти воскресенья, среды, пятницы. Все долгие недели, все долгие годы своей молодости. Она даже никогда не обманывала себя и ни на миг не чувствовала себя безумно счастливой. Ей всегда было скучно. Она любила отца. Отец умел доставлять ей удовольствие: брал ее с собой, когда ездил в деревню, учил ее верховой езде. Он один знал, что надо было сделать, чтобы стряхнуть ее вялость и апатию, он один видел свою Варю веселой и оживленной и он один жалел Barbe в салонах, — жалел эту некрасивую, жалкую фигуру:

«Повернул бы я ее по-своему!» — думал он тогда.

Но ни о каком влиянии на судьбу дочери он не смел и мечтать: Анна Дмитриевна так тонко понимала требования воспитания молодой девушки «из света», что всякое вмешательство было немыслимо.

— Девочка не любит танцевать, — говорил он жене, — зачем же ты принуждаешь ее, друг мой? Девочка не любит выезжать…

Анна Дмитриевна широко раскрывала свои светлые глаза.

— Она должна, — говорила она. — Кто же не танцует?

— Прости меня, друг мой, но ей 25 лет. Это возраст… Не пора ли дать ей руководствоваться собственными вкусами? Она берет уроки пения, рисует по фарфору. Все это очень мило, но ее это не забавляет.

— Ее это должно забавлять. Пока она не замужем, она должна руководствоваться только тем, что ей прилично, что принято.

— Я не понимаю, друг мой… Мы точно придерживаемся какого-то устава. Почему?

— А потому что мы не кто-нибудь. Дочь Вязмина должна вести себя так, как подобает.

— Дочь Вязмина… — с недоумением бормотал отец.

Вязмин — это был он. Ему очень весело жилось в молодости. Немало интересного мог бы он рассказать и из того периода жизни, когда он был уже женат. Только, конечно, Боже сохрани, чтобы эти рассказы дошли до сведения Анны Дмитриевны! Никогда он не подозревал, что его фамилия к чему-нибудь обязывает. Фамилия, правда, дворянская, старинная. Но почему Варе приходится расплачиваться за нее? Почему она обязывает ее петь, танцевать, рисовать по фарфору?

Когда Николай Иванович чего-нибудь не мог понять, он считал себя некомпетентным и покорялся.

— Видишь, девочка: ты, оказывается, не кто-нибудь. Ты — Вязмина, — шутливо передавал он дочери о своем неудачном ходатайстве. — И с этим, дружок, уже ничего не поделаешь. Мы с тобой, значит, люди «из общества» и должны соблюдать устав. А какое это «общество» и какой устав — этого ты уж у меня не спрашивай. Это уж дело матери.

Варе не раз приходилось замечать, что в их кругу, в «обществе», о котором так сбивчиво говорил отец, мужчины играли какую-то странную роль. Жены с гордостью носили их имена, выставляли на вид их общественное положение, но, вместе с тем, личность этих мужей отодвигалась куда-то далеко на второй план. Если бы было возможно, они охотно носили бы все их ордена и знаки отличия и считали бы это только справедливым: разве не они одни еще высоко держат знамя родовитости, старых традиций, условностей, нетерпимости? Разве не они одни еще умеют создать какую-то особую атмосферу неуязвимого приличия, благовоспитанной посредственности? Отдай они свое представительство в руки мужей, что бы это было, Боже великий! Да ведь они способны были бы не понять собственного значения! Традиционный дух мог бы показаться им затхлым воздухом и они принялись бы выветривать его рассуждениями, нововведениями. Мужчины! Да это те же дети в своих понятиях о том, как надо себя поставить, с кем и как себя держать. Исключения среди них есть, но только исключения. Остальные годны только на то, чтобы работать, служить, думать над отвлеченными вопросами. Варя хорошо знала эту точку зрения на мужчин, так как мать ее, Анна Дмитриевна, придерживалась именно ее.

— Что это будет, если я умру! — иногда с ужасом восклицала она, обращаясь к Николаю Ивановичу.

— Нет, Аничка, ты уж не умирай, сделай милость! — шутливо просил старик, чувствуя свою полную некомпетентность в вопросах знамени, традиций и приличий, о которых постоянно заботилась его жена. Какой это был бы непосильный труд для этого веселого, добродушного и все еще легкомысленного человека!

Но умерла не Аничка. Умер он сам, так и не постигнув обязательств, связанных с его именем, которое ему самому казалось совершенно ни к чему не обязывающим.

Теперь Варя осталась совершенно одинокой. С матерью у нее была только внешняя связь. Их отношения более походили на то же обязательство, чем на родственную или дружескую привязанность. Мать и дочь постоянно исполняли свой долг. Долг матери был воспитывать, наблюдать, направлять; долг дочери — повиноваться, преклоняться и оказывать знаки уважения и преданности.

В то время, как Анна Дмитриевна дремала в гостиной, Варя сидела в своей комнате и думала. Никогда еще ее собственная жизнь не казалась ей такой пустой и безотрадной.

«Отца нет… — думала она. — Не забыть сказать maman, что Зуевы просили наш абонемент. Теперь мы уже не будем у них бывать по воскресеньям. И сред не будет? Ах, дай-то Бог! А что будет? Если бы хотя на этот год траура уехать в деревню! Нет, мать не поедет. Будем так жить… Так и будем. Отца нет…»

Она сидела неподвижно и думала.

Стало совсем темно. Короткие, бессвязные обрывки мыслей, в которых, в каждом в отдельности, не было ничего ужасного, складывались в мучительное, безотрадное настроение. Каждое воспоминание о прошлом, каждое напоминание о будущем казались тяжелыми, болезненными, как кошмар. А Варя даже не понимала, что делалось с ней. Она видела горе в слезах, в крепе, в вычурных фразах, и она не узнала его в темноте, в тишине, в собственном одиноком чувстве.

Друзья и знакомые покойного Николая Ивановича Вязмина почти оправдали ожидания Анны Дмитриевны и помогли ей устроить ее дела. Но вдова все-таки была недовольна.

— Меня хотят принудить жить на гроши, — с горечью говорила она. — Если бы не имение, я бы осталась чуть не нищей. А что я буду делать с имением? Надо держать управляющего, или сдавать землю арендаторам. Конечно, меня будут обманывать, обирать…

Эти рассуждения раздражали ее, и она вымещала свою досаду на дочери.

«Выходят же другие замуж, — думала она. — Будь у меня зять, мне бы не пришлось возиться со всеми этими делами».

Варя выносила раздражительные выходки матери и отмалчивалась.

— Будь я одна, я бы уехала за границу, — обиженным тоном часто говорила старуха, — в Дрезден, например… Жила бы в отеле. Спокойно, удобно. Там прекрасная прислуга, хороший стол. Никаких забот, никаких беспокойств.

— Мне все равно, где жить: здесь или в Дрездене, — апатично замечала дочь.

— Тебе-то, конечно, все равно, но мне не все равно — с тобой или без тебя. Ради тебя я обязана жить в Петербурге.

Варя хотела возразить, но мать презрительным жестом остановила ее.

— Уж не думаешь ли ты меня учить?

Дни тянулись бесконечно долго. Приходили гости, сидели в гостиной, сострадательно и участливо выслушивали жалобы генеральши, давали советы… Если это были дамы, разговор шел на французском языке, слышались восклицания ужаса и негодования. Анна Дмитриевна десятый раз рассказывала историю о том, как в одном учреждении ей не поверили на слово, что она — вдова генерала Вязмина, а требовали удостоверения ее личности.

— Они мне не поверили. Да-да. Они мне не поверили!.. — повторяла она, очевидно считая такой факт совершенно невероятным.

— Они больше верят какому-нибудь околоточному! — иронизировала одна из дам.

— Мне все равно, кому они верят, но я была принуждена беспокоиться вторично: я отвезла им какой-то неопрятный лоскут бумаги, который мне дал дворник.

— Какие у нас порядки! Это удивительно, удивительно…

— Ах, chère Annette! Ах, я вполне понимаю… Ты мученица.

Варя слушала. Мать требовала, чтобы она всегда выходила к гостям и принимала участие в общем разговоре. Это участие иногда выражалось одной мимикой, но и для такой немой роли требовалось немало внимания и находчивости: надо было уловить на себе взгляд гостя и ответить ему, сообразуясь с обстоятельствами, улыбкой или тем или иным выражением лица. Если же говорили о делах и мученическом венце Анны Дмитриевны, необходимо было, кроме мимики, пустить в ход несколько сочувственных фраз. Тогда девушка обыкновенно говорила:

— О, да! Это ужасно!

Или:

— Maman совершенно измучена!

Этого было достаточно, чтобы гости не считали ее безучастной дочерью и чтобы сама Анна Дмитриевна не сделала ей строгого выговора за то, что «она имеет такой вид, будто мать преувеличивает».

Последнее время Анна Дмитриевна почувствовала особенное расположение к Наталье Алексеевне Петровой, той знакомой даме, которая ни за что не хотела верить, что Николай Иванович умер, но затем объяснила себе это обстоятельство тем, что хорошие люди не жильцы на земле. Николай Иванович недолюбливал Наталью Алексеевну и держался с ней так сухо и холодно, что Анна Дмитриевна, у которой никогда не было личных привязанностей, с своей стороны несколько небрежно относилась к знакомству с ней и не оборвала его окончательно только потому, что встречалась с Натальей Алексеевной в других домах. Когда-то они были подругами по институту, потом потеряли друг друга из вида лет на двадцать, а когда встретились вновь, Вязмина была уже генеральшей, а Наталья Алексеевна — женой отставного майора; Вязмина жила в прекрасной квартире, ездила в собственной карете и казалась еще молодой, красивой женщиной; Наталья Алексеевна никогда не давала своего точного адреса, приходила на вечера пешком, в смешных, старомодных туалетах и прикрывала пестрыми наколками свою совершенно седую и полулысую голову. Словом, между бывшими подругами образовалась такая пропасть, что ни той, ни другой не пришло в голову говорить друг другу по-прежнему «ты».

— Узнаете меня? — спросила смиренная Наталья Алексеевна великолепную Анну Дмитриевну.

— Ната Борская! — с удивлением вскрикнула Вязмина. — Замужем, конечно? Ну как? Что?

Пока выяснялось, как и что, выяснилось и будущее отношение подруг: тон Натальи Алексеевны становился все льстивее и подобострастнее, тон Анны Дмитриевны — все более снисходительным.

— Одна дочь? И такая же красавица, как вы? О, я уже слышала, слышала! — восторженно восклицала Наталья Алексеевна.

— А у вас?

— Два сына и дочь. Собственно, дочерей тоже две, но я от одной отреклась. Я прямо сказала: ты мне не дочь! Нет, нет!..

— Ах, Боже мой! Но какая же причина?

— Вы меня поймете, — торжественно заявила Наталья Алексеевна. — Женщина из порядочного круга, светская женщина, какой я всегда была и продолжаю быть, меня поймет. Я вам все расскажу.

И она рассказала. Она начала с собственного замужества. Несомненно, это была крупнейшая ошибка в ее жизни. Фамилия ее мужа — Петров. Это даже не имя. Но она принесла себя в жертву. Ах, молодость и наивность! — они на все способны. И что же? Муж понял? Оценил? Ничуть не бывало! Он даже не сделал карьеры, хотя она всегда говорила ему: «Ты должен сделать карьеру ради меня». Он ничего не сделал. Он даже не сумел составить себе состояния. Но оригинальнее всего — это то, что этот ничтожный человек постоянно вмешивался во все семейные дела. Спрашивается: разве это дело мужчины? Порядочный семьянин всегда так занят службой, делами, что ему некогда думать о всех этих пустяках. Его обязанности — зарабатывать как можно больше. Остальное его не касается. Этот, неблагодарный, взялся, буквально, воспитывать свою жену. И надо было слышать, какие дикие вещи он проповедовал! Маленький пример: скажите, что можно читать, кроме французских романов? Ну, так он, вообразите, кинул один volume4Том (фр.). в камин. Это был роман Анатоля Франс. К счастью, перевоспитать жену он не мог, но детей… Боже, что он делал с детьми! Кто может их любить больше матери? Но мать, сознавая их пользу, не задумается над жертвой. Известно, что лучшее воспитание для молодой девушки несомненно дает институт. Если родители недостаточно богаты, чтобы предоставить дочерям все необходимое в смысле требований света, лучшее, что можно сделать — это отдать их в институт. Он, он один дает еще в образе девушки идеал чистоты, поэтичности, наивности. Манеры… Кто не угадает институтку по одним манерам? Каждый жест изучен, изыскан. Школа — во всем. Ничего спроста. Она знает только то, что ей прилично знать; говорит только о том, о чем ей прилично говорить. Ее высшая забота быть привлекательной, пленять. Разве это не очаровательно, когда взрослая девушка, невеста, умеет производить впечатление такой невинности… ну, такой невинности, будто она убеждена, что между ей и ее женихом только та разница, что у него есть растительность на лице, а у нее нет; что он шьет платье у портного, а она — у портнихи. Ах, не говорите! В наше время настоящие женщины так редки!.. «Неблагодарный» не захотел отдать дочерей в институт. Он, можете себе вообразить, заставил их ходить в гимназию. И плоды сейчас же оказались налицо: у старшей, Антонины, очень, очень ощутительно изменился prononce, может быть, вследствие хронического насморка. Ведь они там все простужаются; это не чудное здание милого института… А у младшей, Виктории, явились какие-то странные вкусы: ни за что не хотела покупать себе башмаки на французских каблуках. Обувь без каблуков увеличивает и безобразит ногу. Ну, заупрямилась. А отец поддержал. «Хочу, — говорит, — твердо держаться на ногах. Глупо торчать на подставочках». Дальше — хуже: сняла серьги. И, конечно, кончилось тем, что она стала бредить самостоятельностью. Где для девушки начинается самостоятельность, там кончается благопристойность. Пошли курсы, лекции, бегание в публичную библиотеку… Носить имя «Виктория» и бегать в публичную библиотеку! — прямо нелепо. Ну, и что же вышло? Надо удивляться, что она не подурнела. Совсем хорошенькая. Гораздо красивее сестры Антонины. Приложи она хотя некоторое старание, чтобы сделать хорошую партию… Но не тут-то было! Антонина вышла замуж, а Виктория наняла себе комнату, живет отдельно от родителей и служит в управе. Отец очень доволен.

— А я ей сказала: ты мне не дочь. Нет, нет! — закончила свой рассказ Наталья Алексеевна.

— И вы не видитесь с ней? — спросила Анна Дмитриевна.

— Я бы не хотела видеться, но отец… Она приходит к нему чуть не каждый день.

Петрова тревожно следила за выражением лица Анны Дмитриевны: можно было подумать, что она ждала суда над собой и над своей преступной дочерью.

— Дорогая моя, — снисходительно сказала Вязмина, — вы сами признали, что ваше замужество было самой крупной ошибкой вашей жизни. Мы всегда платимся за наши ошибки. Вы поплатились дочерью. Она не вашего круга, точно также как и ваш муж. Вот и все.

— О, да, да! Они не нашего круга! — радостно подхватила Наталья Алексеевна, счастливая тем, что за ней признавали какое-то смутное превосходство. — Я хотела их поднять до себя. Я говорила мужу: «Ты должен ради меня…» Я сделала все, что могла. Я умываю руки.

Николай Иванович не любил Петрову за ее льстивость и за ее манеры.

— Это удивительно, душа моя, — говорил он жене, — ведь она хочет уверить всех, что она еще совсем девочка. А она была вместе с тобой в институте. У нее белые волосы, а она, намедни, подобрала как-то юбки и побежала мне за спичками. Ведь побежала! Положим, она суха, как вобла… И что за вечные представления! То она в восторге, то она в отчаянии, то она в экстазе, то она еще в чем-нибудь… Конца нет крикам, гримасам. Избавь ты меня от нее, Бога ради! Уверяю тебя, что она со мной заигрывает.

— Она всегда была очень экспансивна и очень женственна, — оправдывала Вязмина свою бывшую подругу.

Теперь она почувствовала к ней особенное расположение; потому что никто не умел, или не хотел так шумно и картинно входить в ее положение, как делала это Наталья Алексеевна. Она, так сказать, иллюстрировала каждый ее рассказ. Она наглядно выражала скорбь, беспомощность, негодование, точно сама переживала те чувства, о которых говорила Анна Дмитриевна.

Стоило генеральше сказать: «Я боялась…» — как Петрова уже стучала зубами, производя звук: брр… брр…

Вязмина повествовала:

— Они — всегда чиновники — хотели за ставить меня унизиться до просьбы…

А Петрова уже гордо выпрямлялась, поднимая вверх острый желтый подбородок.

— Я вся измучена! — говорила вдова. И тогда Наталья Алексеевна внезапно поникала, руки ее бессильно падали на колени, глаза закатывались, цветные банты старомодной наколки качались сверху вниз, отвечая скорбному, молитвенному наклонению головы.

— Она впечатлительна и отзывчива, — говорила про нее Анна Дмитриевна.

— Вы не находите, что она, все-таки, немного… раздражает? — робко осведомилась как-то Варя.

— Я нахожу, что она любезнее и внимательнее моей родной дочери, — строго ответила ей мать. — Нет никакой заслуги быть истуканом.

Вместе с матерью приходила иногда к Вязминым и Антонина, жена доктора Решкова. Она была очень похожа на мать и, как и та, отличалась странными, претенциозными костюмами, которые она носила так развязно, как будто они были последним словом моды. У нее уже было четверо детей, ожидался пятый ребенок, но, здороваясь и прощаясь с генеральшей, она делала глубокие реверансы, вскакивала поднимать упавший платок, придвинуть скамейку. Анна Дмитриевна покровительственно называла ее «моя милочка» и снабжала ее несколькими бисквитами, оставшимися от чая, для передачи малюткам, которых она никогда не видала, но которые, она была уверена, прелестны! Сама она не бывала ни у Натальи Алексеевны, ни у Антонины Львовны; но когда ее благосклонность к Наталье Алексеевне дошла до максимума, она послала Варю сделать визит Решковой.

— Это ее обрадует и сделает большое удовольствие ее матери, — объяснила она. — Купи детям фунт мармеладу. Все дети любят сладкое.

Когда Варвара Николаевна вошла к Решковым, в гостиной сидело несколько молчаливых фигур. Одни из них читали, другие бесцельно глядели вверх или вниз. Варя вспомнила, что муж Антонины — доктор. Ее провели через коридор в маленький, тесный будуар с задернутой занавеской, за которой, вероятно, стояли кровати. Из смежной комнаты слышались звонкие детские голоса и чья-то тихая, монотонная песня. Песня вдруг сразу оборвалась, и почти сейчас же из дверей детской вышла незнакомая молодая дама.

— Вы меня не знаете, — сказала она Варе, — я сестра Тони, Виктория. Она очень извиняется: нянька ушла на чердак за бельем. Она сейчас вернется и возьмет ребенка. Такой капризник! Я хотела его взять, так ни за что!

— Ах, мне очень совестно, что я беспокою вашу сестру, — сказала Варя.

Она, действительно, чувствовала себя неловко. Когда в их большой гостиной сидели праздные люди и вели праздные разговоры, это выходило вполне естественно, так как и комната, и люди существовали только для этого. Никому из них не пришло бы в голову, что странно и неприлично являться к людям без всякой цели, отрывать их от дела для того, чтобы сказать несколько незначительных, пустых фраз, никому не интересных, и уйти с таким видом, как будто сделано очень нужное дело, исполнен какой-то долг… Здесь, в этой тесной комнате, Варя испытала совершенно новое чувство: ей стало ясно, что она мало того, что не делает никакого дела, но мешает другим; что она очень бесцеремонна. Хуже всего было то, что она даже не знала, о чем она будет говорить, когда Антонина сдаст ребенка и выйдет к ней. Визит нисколько не обязывает к содержательному разговору, но надо, чтобы люди обставляли его надлежащим образом.

— Вы любите своих племянников? Они, вероятно, очень милы? — совершенно растерянно заговорила она только для того, чтобы не молчать. Она привыкла думать, что молчать в обществе гораздо хуже, чем говорить пустяки.

Виктория засмеялась.

— Очень милы, — подтвердила она. — Я их очень люблю. Только их слишком много. Это глупо.

— Да? — удивленно заметила Варя.

— На мой вкус.

— А я ужасно люблю детей! — заявила Вязмина.

— Любите их целовать? Забавляться их болтовней? Любите их издали?

— Конечно, пока… мне приходилось только так… — сказала Варя и вдруг сильно покраснела.

Ей показалось, что в темных глазах ее собеседницы вспыхнул насмешливый огонек. Но та заговорила совершенно серьезно и спокойно:

— Тоне трудно. Помещение, как видите, маленькое, следовательно и средства небольшие. Нянька одна. Надо знать, как сестра дорожит каждой свободной минутой! Когда я свободна, я даю ей отпуск, и, уверяю вас, мне доставляет большое удовольствие думать, что она сидит где-нибудь в гостях. У вас, например…

— О, это случается так редко… и у нас так невесело!..

— Это ничего. Одно то, что это дает ей случай заняться своим туалетом. — Виктория засмеялась. — Ведь у нас Тоня и мама — две аристократки. У них непреодолимое влечение к «свету», к французскому языку… Их хлебом не корми, а дай подышать этим специфическим воздухом ваших салонов. Конечно, больше всего мама…

— Вы сказали: специфический воздух. Почему?

— А вы не находите? Мне кажется, что вы не можете не чувствовать себя обособленными, немножко кастой, что ли. Да, именно кастой, духовной кастой, на которую вы имеете права по рождению, или по положению мужа, но к которой вы причисляетесь только по личному вкусу. И удивителен мне больше всего этот вкус. Как можно любить напыщенность, неискренность? Как можно довольствоваться внешней формой, когда знаешь, что за ней — пустота или ложь?

Варя опять покраснела.

— Почему же вкус? — пробормотала она. — To есть, я хочу сказать: отчего вы думаете, что мы должны любить пустоту и ложь? С ними, мне кажется, можно только мириться, но любить их…

— Нельзя? Ну так смею уверить вас, что вы ошибаетесь! Существует не только любовь ко лжи, но и непримиримая ненависть к правде. И в вашем обществе эти два чувства особенно развиты. Вы не сердитесь, что я это говорю вам — одной из представительниц этого общества?

Вязмина собиралась ответить, но в это время из детской вышла Антонина, облеченная в торжественный пестрый капот.

— Простите, дорогая Barbe, что я заставила вас ждать, — поспешно заговорила она по-французски. — Скажите же, как здоровье вашей maman? Как ее бедная рука?

При первых звуках ее голоса Вязмина почувствовала громадное облегчение. Все, что было неловкого и бесцеремонного в ее появлении, сразу стушевалось, исчезло. Казалось, даже стены темного будуарчика раздвинулись, делая его похожим на все салоны в мире, где можно без угрызений совести болтать о пустяках.

— Maman вам очень кланяется. Она опять немного простужена.

— Да, эта петербургская погода… Мы никогда не видим солнца. Я желала бы жить на юге…

— Да, юг. Берег Крыма… Очаровательно!..

Они стали говорить о юге, о солнце, о море, как будто они только и делали, что мечтали о них, и теперь радовались возможности высказать свои мечты вслух.

— Ялта? Нет, Ялта слишком заселена и там много больных. Лучше жить в Алуште.

— А мне казалось, что Гурзуф…

Обе никогда в Крыму не были, не собирались ехать и ровно ничего не знали о том, где лучше, почему лучше, и зачем этот вопрос надо было обсуждать в квартире доктора Решкова в то время, как няньке надо было гладить белье.

Когда вопрос был, наконец, исчерпан, стали говорить о тесноте в вагонах железной дороги, и Barbe сообразила, что ей уже можно уходить.

— Я принесла немного сластей для малюток, — сказала она, передавая Антонине коробку с мармеладом. — Но вы не хотите показать мне свои сокровища?

— О, вы слишком добры! Вы их так балуете! Вы и ваша maman. Они этого совсем, совсем не заслуживают. Конечно, я с удовольствием покажу их вам.

Она быстро прошла в соседнюю комнату, и через минуту вернулась, окруженная тремя чисто вымытыми, выглаженными и причесанными детьми. Все они были не в духе, стеснялись незнакомого лица и энергично протестовали против желания матери подвести их к нему как можно ближе.

— Что за прелесть! Что за ангелочки! — восхищалась Barbe.

Антонина сияла и все уговаривала двух старших быть любезнее с гостьей. Она была бы чрезвычайно удивлена, если бы дети действительно оказались не только любезными, но мало-мальски сносными, но она делала вид, что недоумевает, сердится и даже не узнает своих детей.

— Очень, очень милы! — продолжала восхищаться Варя, хотя ей не удалось разглядеть ни одного из лиц: два старших были спрятаны в складках торжественного капота Тони; младшее ютилось на ее плече, упорно поворачиваясь к гостье затылком.

— Ну, я не буду вас любить! — сказала им мать и отвела их назад, в детскую.

— А бэби спит, — извинилась она за свое последнее произведение.

Во все это время Виктория не сказала ни одного слова, но Вязмина чувствовала на себе ее внимательный, любопытный взгляд. Прощаясь, они протянули друг другу руки.

— А есть жизнь без лжи и без притворства? — неожиданно спросила Варвара Николаевна и сейчас же сильно смутилась.

— Не знаю, — серьезно ответила Виктория. — Более или менее, вероятно…

— Да, конечно… Более или менее…

Она хотела еще что-то сказать, но смутилась еще больше и быстро пошла в переднюю.

Молчаливые фигуры все еще томились в своих выжидательных позах. Одеваясь и разговаривая с Тоней, которая вышла проводить гостью, Варя невольно замешкалась. В то же время маленькая, плотно закрытая дверь с шумом растворилась, и в переднюю вышел еще молодой, среднего роста мужчина, лысый, с острой черной бородкой и в золотых очках. Он хотел пройти в противоположную дверь, но Антонина остановила его.

— Michel, — шепотом сказала она, — это — Варвара Николаевна Вязмина. Barbe! — обратилась она к гостье, — позвольте вам представить моего мужа.

— Но я в эту минуту совершенно не представителен, — пошутил Решков, раскланиваясь издали. — Не смею даже подать вам руки. Надеюсь иметь честь в другое время…

Он быстро прошел дальше. А когда, минуты через две, он шел обратно, его жены и гостьи уже не было в передней.


Обыкновенно, в день св. великомученицы Варвары, в именины Barbe, у Вязминых было большое торжество. Приглашали тапера, двух официантов с бакенбардами, накупали несколько тортов. Николай Иванович сам заказывал ужин и выбирал вина и закуски, причем он всегда обманывал Анну Дмитриевну и сбавлял сумму расходов ровно наполовину.

— Надо все делать умеючи, и тогда выйдет и дешево, и сердито, — еще поучал он, зная, что жена никогда не простила бы ему такого безрассудного мотовства. Старик любил и поесть, и угостить, и всегда возмущался, когда на званых вечерах подавали чай с одними «безделушками».

— Расставят тарелочек, наложат салфеточек, — рассказывал он, — купят колбасы на двугривенный, а серебра выставят — целое приданое. Глядеть — красиво, а есть — нечего. Теперь и на сцене эта бутафория совсем вывелась: и едят, и пьют по-настоящему. Нет! Уж ежели ты зовешь гостей, то не срамись, не отъезжай на одних безделушках. Гостю голодно, а тебе совестно.

Но Анна Дмитриевна совсем не разделяла взглядов мужа и считала издержки на угощение брошенными деньгами.

— У нас — не ресторан, — рассуждала она, — было бы все прилично.

И она считала приличным сэкономить на фруктах и купить таких груш, в которых было столько же соку и нежности, как в бильярдных шарах. Или приобрести, специально для гостей, такой ананас, что о нем умышленно приходилось забывать. Он оставался нетронутым, но он все-таки был, он украшал вазу своим зеленым султаном. Это было прилично.

В этот год, по случаю траура, Вязмины не делали никаких приглашений; но так как предполагалось, что все знакомые все-таки захотят поздравить Варю, то Анна Дмитриевна распорядилась сварить шоколад.

Первыми явились Зуевы: Вера Петровна и ее две дочери. Вслед за ними почти непрерывно входили другие поздравители, и гостиная Вязминых приняла свой шаблонно-оживленный, праздничный вид. Каждому новому гостю предлагалось на выбор: чашку шоколада, или чашку чая? Двое молодых людей во фраках, оба какие-то расслабленные, бесцветные и близорукие, «вазелиновые», — сострил кто-то, — ухаживали за барышнями, сохраняя на своих лицах выражение самой безысходной скуки. Можно было думать, что они находятся при исполнении сильно наскучивших им обязанностей. Барышни, поразвязнее, подсмеивались над ними, пытались острить, но у всех был, по отношению к ним, один и тот же тон жеманной кокетливости и снисходительного пренебрежения. Виртуозно владела этим тоном Зина Вельшина, девица двадцати трех лет, с очень дурным цветом лица и замечательно громким голосом. Она держала себя с молодыми людьми как милостивая повелительница с верными подчиненными и, без всякого повода с их стороны, видимо причисляла их к роду своих поклонников. Она постоянно что-то разрешала, за что-то прощала или наказывала.

— Разрешаю вам очистить для меня мандарин…

— Вы немного рассеяны, но я вас прощаю, ввиду вашего раскаяния…

— Нет, нет, я не позволяю вам сидеть рядом со мной: вы наказаны за ослушание.

— До чего она мила! — говорили дамы ее матери, Софье Григорьевне. А та не сводила с дочери глаз, громко смеялась каждому ее слову, откровенно любовалась ею и постоянно повторяла:

— Ах, эта Зина! Она у меня еще совсем глупенькая!

Но подразумевалось, что Зина не только не глупа, но что у нее оригинальный, смелый ум, несмотря на ее крайнюю молодость.

— Она у меня еще совсем ребенок! — говорила мать, руководясь какими-то понятными ей одной соображениями, ничего общего не имеющими с цифрами и метрикой. И все с готовностью соглашались с ней, так как она с такой же легкостью относилась к возрасту других девиц.

Было принято считать, что madame Вельшина — очень умная и обаятельная женщина, и она сама держала себя так, как будто она была вполне убеждена в этом, и даже несколько стеснялась своим превосходством над другими. Чтобы доказать, что она нисколько не гордится им, она усвоила себе простой, чуть-чуть грубоватый тон, употребляла выражения, за которые считала нужным извиняться, и с чрезвычайной снисходительностью относилась к чужим недостаткам, которые осуждались или осмеивались при ней. Но зато никто, как она, не умел показать себя с казовой стороны: начиная с горделивой, эффектной наружности и кончая изысканнейшим французским языком, она могла произвести впечатление настоящей grand’-dame. Соперничать с ней могла одна Анна Дмитриевна Вязмина. Обе были вдовы, обе — «превосходительные», у обеих было много родственников и знакомых генералов, сенаторов, губернаторов. Но Вельшина была гораздо моложе и отдавала дань времени легким либерализмом, которого совсем не было у Вязминой. Она ни на минуту не могла забыть о том, что отец тетки ее матери был министром, и умела напомнить и сообщить об этом даже в тех случаях, когда говорили о погоде или о Троицком мосте, но никакого поклонения пред чинами или орденами она никогда не обнаруживала и даже нередко выказывала к ним полное презрение.

— Милый старикашка, — говорила она про какое-нибудь «лицо», — но, с позволения сказать, труха… Да у него и смолоду в голове многих винтиков не хватало. Какой же он администратор? Даже Зина, этот ребенок, по поводу одного его распоряжения, сказала мне: «Мама, а ведь наш дедко сбрендил».

По ее словам, можно было думать, что не было ни одного вопроса внешней и внутренней политики, о которых у нее с Зиной не было бы определенного взгляда, причем этот взгляд всегда оказывался самым метким и благоразумным.

— Что «они» делают? Что «они» делают! — восклицала она. — Я говорю Зине: «Куда мы идем?» А она мне отвечает: «Мамочка, мы обращаемся вспять».

В настоящую минуту умная Зина ела виноград, изящно оттопырив мизинец правой руки и насмешливо-лукаво поглядывая на молодых людей.

— Я давно не видала тебя, — сказала она только что появившейся Антонине Решковой. — Скажи, что твоя сестра? Упорствует в своем протестантизме?

Антонина не отличалась догадливостью, и поглядела на подругу с полным недоумением.

— Но ведь она же протестует против обыкновенного порядка вещей, — пояснила Зина. — Она эмансипировалась. Ты знаешь, ты ей скажи, что это теперь старо. Теперь женщины уже не эмансипируются. Au rebours, mesdames5Совсем наоборот, сударыни (фр.).! Стриженые волосы, очки, ременные пояса — все это уже давно кануло в Лету. Манекен эмансипации, на который было примерено столько костюмов, задвинут в угол, забыт и запылен. Скажи ей это. Может быть, она еще внемлет голосу рассудка. Я очень жалею, что не могу поговорить с ней сама.

— С кем бы ты желала поговорить, Зина? — громко осведомилась Софья Григорьевна, которая всегда прислушивалась одним ухом к тому, что говорила дочь.

— С сестрой Тони, Витой, maman. Я прошу ей передать, что она очень отстала в своем протестантстве.

— Ха-ха-ха! — неудержимо расхохоталась Софья Григорьевна. — Теперь я все понимаю… Я не могла сообразить, о каком «манекене эмансипации» ты говорила. Задвинут в угол… запылен… Ха-ха! И ты совершенно права. Эмансипированная женщина — не живое явление, а манекен в модном наряде. Вот почему она задвинута в угол и вот почему женщине-жене, женщине-матери отведено первое почетное место. Потому что она живая, потому что без нее не могла бы существовать основа государства — семья.

— И я думаю, maman, что женщина-жена, женщина-мать может рассуждать не глупее других, не видаясь каждый день с чиновниками городской управы, хотя они, вероятно, очень остроумны.

— Ах, Зина! Ах, глупенькая! — захлебываясь от смеху, говорила Вельшина. — Чиновники управы… Ох, уморишь!

Антонина густо покраснела.

— О, я совсем не сочувствую сестре! Ничуть, ничуть…

— Мы в этом убеждены, душечка, — успокоила ее Вельшина. — Я первая глубоко уважаю всякий труд. Но пусть трудятся те, кому это необходимо. У нас другие обязанности… Какая польза, если я скажу своей прачке: «Пусти, я за тебя стану к корыту и буду стирать белье?» Разве это не то же самое? Я лишу прачку заработка и испорчу свои руки. А согласитесь, что прачке не нужны белые руки, а мне не нужны шесть гривен, которые я сэкономлю своей личной работой. Всякому свое: беднякам — честный, уважаемый труд; нам, избранному сословию — умственная и духовная работа, культ высоких идеалов, служение искусству, поддержание всего возвышенного и красивого в жизни.

— Совершенно верно! — согласилась Вязмина. — Вот именно поддержание… Я сколько раз думала: неужели мы дошли до такой утонченности чувства, до такой… изысканности вкусов, впечатлений, только для того, чтобы стараться огрубеть, опуститься? Неужели та культура, которая так дорого стоила, бесполезна и не заслуживает не только уважения, но даже внимания? А между тем, может казаться, что это именно так. Меня уверяют, что жизнь повернула в какую-то другую сторону. Какую? Я не читаю русских современных романов, я их нахожу грубыми и… простите… глупыми. Но я читала Тургенева: его поэзия в прозе прямо мила. Теперь, говорят, модный писатель Горький, булочник или сапожник. Его герои дерутся, плюются и пьют горькую. Конечно, я не стала читать, но он имеет успех, и я нахожу, что это как бы знамение времени. Мы становимся одинокими. Мы должны крепко держаться друг за друга, чтобы защитить себя и наше положение от людей других понятий, другой культуры.

— А куда денем мы наших дочерей? — спросила Зуева.

Анна Дмитриевна не поняла.

— Я спрашиваю: за кого выдадим мы наших дочерей? За кого? Если мы захотим ограждаться от людей других понятий, другой культуры?

— Однако, вы обижаете нас! — в один голос заявили расслабленные молодые люди. — Почему, позвольте, мы не одной культуры?

Вера Петровна только мельком оглянулась на них рассеянным, возбужденным взглядом. Она знала, что оба вместе не могли бы составить мало-мальски приличной партии для одной из ее дочерей. Оба они принадлежали к разряду тех женихов, у которых, кроме их фрака, были только очень хорошие аппетиты и никаких надежд удовлетворить их. До их культуры ей не было никакого дела.

— Кто поручится вам, — продолжала она, — что эти чужие нам люди не войдут силой в наши семьи, не возьмут у нас наших дочерей и не будут перевоспитывать их на свой лад? Мы не ищем их, мы не зовем их, но они, все-таки, придут и оградиться от них нет никакой возможности.

— Я бы вышла только за человека своего круга! — уверенно сказала Зина.

— Тебе еще рано об этом говорить и думать, — с напускной строгостью заметила ей мать.

— Но, дорогая Вера Петровна, я думаю, что Зина все-таки отчасти разрешила наш вопрос. Она сказала: «Я выйду только за человека своего круга». Так скажут и ваши дочери, и наша Варя… Так скажет всякая девушка, воспитанная своей средой. Она ни за что не спустится, чтобы стать равной своему мужу, ни за что! А если она поднимет мужа до себя, то тем лучше, тем больше ей заслуги.

— Поднять мужа до себя? — возбужденно повторила Зуева. — Нет! Сейчас Annette удивлялась, что мы становимся одинокими, что наша утонченность, изысканность чувств не находит не только поощрения, но даже уважения. Так я могу вас уверить, что меньше всего понимают нас наши мужья и еще меньше будут понимать мужья наших дочерей. Мы, как весталки, храним священный для нас огонь, но стоит нам отвернуться, наши мужья забудут о нем, даже постараются затушить его нарочно…

— Ай-ай! А вот мы расскажем Евгению Сергеевичу…

— Пусть это правда, — с многозначительной улыбкой сказала Анна Дмитриевна, — это только лишний повод еще более стойко стоять на своем, не уступать ни одной пяди. Лишний повод не допускать наших детей общаться с людьми других взглядов. Жизнь повернула в другую сторону, а нам что за дело? Мы будем идти своим путем. Нас будут презирать, но кто? Кто? Те, кто даже не стоит нашего презрения.

Она с гримасой отряхнула платье и пальцы, как будто одно упоминание об «этих людях» могло оставить на них какие-то следы.

— А я думаю, что мы не только пойдем вместе с жизнью, но даже во главе ее, — немного торжественно заговорила Софья Григорьевна. — И даже непременно во главе. Заметьте: если идет какая-нибудь процессия, все равно какая… Я видела простые сельские крестные ходы и видела два въезда Государя в Москву на коронацию… Так я говорю: если идет какая-нибудь процессия, впереди нее непременно пробежит группа мальчишек. Непременно пробежит и непременно впереди. Так разве они что-нибудь значат? Разве в них сила и интерес? По-моему, впереди нас, если считать, что мы подвигаемся в жизни вперед, выбежали какие-то мальчишки и девчонки и кричат, что мы отстали. Их сейчас же уберут за крик и безобразие, а мы пойдем. И куда бы мы ни шли, впереди нас будут бежать и кричать, что мы отстали. А держать путь, направлять его будем только мы, только мы!

— Мамочка, это хорошо! — сказала Зина. — Мне это нравится. Благодарю тебя.

Вельшина не сумела окончательно скрыть самодовольной улыбки и встала прощаться.

— Но в таком случае… вы думаете, что мы сами идем к огрубению, к опрощению? — делая круглые глаза, спросила Анна Дмитриевна. — Сами идем?

— Успокойтесь! — целуя ее на прощанье, сказала Софья Григорьевна. — Мы не потеряем в пути ни одного из наших украшений. Моя Зина (такая еще, право, глупенькая!) как-то говорит мне: «Мамочка, отчего я не мужчина? Мы, женщины, совсем устранены от общественной деятельности!» А я ей говорю: «Зина, твой дед был министром. Он не «исполнил» ни одной бумаги, а дела его министерства процветали. Ты устранена от исполнения бумаг, но твой ум всегда отведет тебе должную роль в жизни. К чему это я вела?.. Ах да… Опростимся ли мы? Нет. Мы захотим только той роли, которая присуща нам по воспитанию, но и она будет велика. Идем же, Зина, у нас еще два визита.

— Barbe! — сказала Маня Зуева, незаметно отводя Варю в сторону. — Пройдем в твою комнату; мне надо сказать тебе кое-что.

— Неужели опять влюблена? — удивилась Вязмина.

— Ну, пойдем. Необходимо. Очень важно.

Они прошли в комнату Варвары Николаевны и закрыли за собой дверь.

— Ну, что же? — улыбаясь, спросила Варя.

Но Маня молча припала к ее плечу и зарыдала.

— Я пропала! — говорила она. — Пропала… пропала…

— Что с тобой? — испугалась Вязмина. — Маня!.. Маня!..

— Я пропала, Barbe! Знаешь… ты видала у нас? Такой толстый, противный. Макурин его фамилия. Он — нефтепромышленник.

— Ну, ну…

— Maman хочет, чтобы а вышла за него замуж. Он очень богат, очень. Она говорит, что, если я не выйду, она оставит меня на будущую зиму в деревне у бабушки. А каково мне… каково! Ведь ты знаешь, что я люблю другого…

— Так Макурин делал тебе предложение?

— Макурин? Нет.

— Так как же ты говоришь, что maman требует, чтобы ты вышла за него замуж?

— Ну да. Maman непременно требует.

— А Макурин не хочет жениться?

Маня вытерла слезы и удивленно взглянула на Варю.

— Ах, какая ты смешная, право! — сказала она. — Разве я у него спрашивала? Разве о таких вещах спрашивают?

Варвара Николаевна засмеялась.

— Значит, ты не хочешь, он не хочет, а только одна maman хочет. О чем же ты плачешь?

— Ты не хочешь понять! Я не люблю Макурина, я люблю Любавина. О, я была бы безумно счастлива…

В дверь постучали.

— Маня! Maman собирается уезжать! — послышался тонкий голосок Кати.

— Иду, сейчас иду! — заторопилась Маня и бросилась к зеркалу оглядывать свое лицо.

— Ах, какая я несчастная! — продолжала жаловаться она. — И быть вынужденной казаться веселой и оживленной… Ты счастлива, Barbe: ты не любишь и ты не принуждена выходить за Макурина.

— А Любавин тебя любит?

Маня сделала серьезное, печальное лицо и опустила глаза.

— Открыть тебе мою тайну? — сказала она. — Так знай же: он меня любит. Ужасно, ужасно! Но он ни за что, никогда не признается. У него на это есть причины.

— Причины?

— Да. Какая-то тайна. Ах, если бы ты знала, как это интересно! Я непременно вырву у него эту тайну, и тогда я буду безумно счастлива!

— Маня! — опять позвал голосок Кати за дверью.

В гостиной все стояли, собираясь уезжать. У молодых людей был еще более изломанный и полинявший вид. Казалось, ноги отказывались им служить и подгибались под ними, спины горбились, как у стариков.

— Вот они! — сказала Вера Петровна, когда Barbe и Маня вошли.

— Вас ждали! — строго, но тихо заметила Анна Дмитриевна дочери.

Двинулись в переднюю, и когда, наконец, входная дверь закрылась за последним гостем, Вязмина нетерпеливо дернула плечами и головой.

— Уф! — сказала она. — Наконец-то! Надо тебе отдать справедливость, Barbe: ты вела себя прямо неприлично. Скажи на милость, отчего это Зина Вельшина может разговаривать, а ты только умеешь шептаться по углам? Заперлась с этой индюшкой… Ты заставляешь меня краснеть! Зина трещит, как сорока, а ты молчишь. Значит, ты глупа? Значит, все мои труды, все мои заботы, жертвы, все пропало даром? Или ты думаешь, что я принесла мало жертв для тебя? И принесла, и приношу.

Она закатила глаза, глубоко вздохнула и, завернув руку в платок, стала ходить по комнате между столиков с пустыми, грязными чашками из-под шоколада. Варя остановилась в дверях и прислонилась в притолоке.

— Maman, — сказала она чуть-чуть дрожащим голосом, — мне жертв не надо. Для такой жизни, как сейчас… зачем жертвы? Мне все равно. Умоляю вас, делайте так, как вам лучше. Думайте только о себе.

Генеральша круто повернулась к ней лицом.

— Это ты говоришь мне? Мне? — не веря своим ушам, переспросила она и широко раскрыла глаза. — Тебе жертв не надо? Ты недовольна своей жизнью? Может быть, я виновата, что ты некрасива и глупа? Что никто не хочет жениться на тебе?

— Maman!.. Зачем?..

— Ты недовольна… Ты позволяешь себе советовать мне думать только о себе. Я знаю, что, когда ты шепчешься по углам, ты жалуешься на меня. Ты жаловалась на меня своему отцу. Но я… я? Что я видела от тебя кроме горя, унижения, холодности? Ведь ты статуя. Твоя мать страдает и мучается, а тебе нет до этого никакого дела. Я принесла тебе в жертву всю свою жизнь…

Варя стояла и слушала. Со смерти отца ей постоянно приходила в голову одна мысль: зачем жить так, как она живет? Кому это нужно?

И теперь она думала о том же. Тоскливое, горькое чувство переполняло ее душу. Кому нужно, чтобы она всю жизнь ломала и коверкала себя? Чтобы она была связана с этой женщиной, которая называла себя ее матерью, но не скрывала, как она всю жизнь тяготилась ею? Уйти… как Виктория. Искать — если не счастья, то хотя бы чего-нибудь, что могло бы его заменить: свободы, личного места в жизни, права любить то, что нравится, избегать того, что противно. Но куда уйти? Ей, ни к чему не подготовленной, ни к какой работе не годной… Ее нарочно воспитали так, что она была уместна только среди подобных себе.

— Позвони! — резко приказала мать.

Она пошла и нажала кнопку. Ей показалось, что голос Анны Дмитриевны вернул ее к действительности из какого-та далекого, запрещенного мира грез.

— Отчего здесь не уберут? — гневно спросила Анна Дмитриевна явившуюся на звонок прислугу.

Варя поняла, что разговор кончен, и с облегчением удалилась в свою комнату.


С Антониной Решковой случилось несчастие: она оступилась и упала так неудачно, что в продолжение нескольких дней ее жизнь была в серьезной опасности. Наталья Алексеевна бегала ко всем своим знакомым и с широкими драматическими жестами рассказывала о своем горе.

— Она умрет, и ее убийцей будет ее муж! — восклицала она, яростно потрясая сжатыми кулаками. — Я ему говорила: не надо больше детей! Не надо, не надо! Он меня не послушался.

Если разговор происходил у Вязминых, Варю предварительно высылали из комнаты.

— Незачем посвящать девочку в эту печальную сторону жизни, — объясняла Анна Дмитриевна.

— О, она у вас ангел невинности! — восторженно заявляла Наталья Алексеевна.

Вязмина посылала справляться о здоровье Тони, но не скрывала своего брезгливого, презрительного отношения к ее болезни.

— Какая несправедливость, какая насмешка судьбы — природа! — часто говорила она. — Женщина… молодая женщина — такое нежное, поэтическое существо. И вот именно на ее долю выпал весь ужас материнства. Боже! Что мы терпим! В самый расцвет вашей красоты мы обязаны уродовать вашу фигуру, подчиняться необходимости переживать грубый, жестокий, безобразный процесс… В награду мы получаем детей, которые портят нам жизнь, требуют забот, жертв, а затем еще судят нас…

Генеральша язвительно засмеялась.

— Да, судят. А мы стараемся. В сорок лет мы почти старухи, тогда как наши мужья нисколько не считаются с годами. Они не смешны, когда молодятся и даже мечтают о победах чуть не в шестьдесят лет. Нет, природа жестока! — с горечью заключала она. — Зачем старость? Зачем утрата красоты? Жизнь длится шесть-семь десятков лет, а из нее мы пользуемся только одной незначительной частью.

Наталья Алексеевна энергично выражала свое сочувствие каждому ее слову.

Когда Вязмина говорила о мужчинах, она подбоченилась, присвистнула и молодцевато топнула ногой.

Наконец, Тоня стала поправляться, но у нее были так расстроены нервы, что Наталья Алексеевна решила, что ей необходимо развлечение.

— Она просто скучает, эта девочка! — уверяла она. — О, на ее месте я бы давно кусалась от скуки. Я помню, когда я бывала в интересном положении и мой муж хотел запретить мне танцевать и выезжать, я пускалась на всякие фокусы: один раз я притворилась сумасшедшей. Это был дивный припадок умопомешательства! Он так испугался, что потом долго не противоречил мне ни в чем. И знаете, когда я потом уверяла его, что это было хитрость, игра, он не верил. Он утверждал, что нормальная женщина не была бы способна на такую выходку.

Она объяснила, что Тоня скучает, потому что ее муж и все его друзья — настоящие бурбоны, а она привыкла к более изысканному обществу.

— Признаюсь, что я сама не могу выдержать более получаса около постели моей больной дочери. Впрочем, она теперь уже не в постели. Но это все равно. Все эти люди, которые окружают ее — бурбоны, бурбоны!..

Анна Дмитриевна давно знала, что муж Антонины несомненный бурбон, так как он даже ни разу не счел нужным приехать к ней с визитом. Встретиться с ним в его собственной квартире она не желала, но решила принести жертву своей подруге и объявила Варе, что она должна навестить больную. Варя не привыкла выказывать матери какие-либо чувства и совершенно спокойно и равнодушно выслушала ее приказание, но почему-то сердце ее забилось сильнее обыкновенного, и мысль, что она, вероятно, опять встретится с Викторией, преследовала ее, как какое-то смутное указание судьбы.

«Если бы сойтись с ней! — мечтала девушка. — Если бы найти в ней поддержку, помощь!»

Но она сейчас же возвращалась в печальной оценке своей личности:

«Я ни к чему не годна. Я ничего не умею, ничего не знаю…»

Вернулась она от Решковых разочарованная: никого, кроме Антонины и детей, она не видала. Больная производила жалкое впечатление. Рассказывая о том, как у нее стали падать волосы, она разрыдалась почти до истерики. По ее усиленной просьбе, Варвара Николаевна обещала вскоре опять навестить ее.

— Попросите maman отпустить вас к вам вечером, — просила Тоня.

Дома Варвару Николаевну ожидал сюрприз.

На своем письменном столе она нашла распечатанное и развернутое письмо, адресованное на ее имя и подписанное: «твоя Зина Вельшина». Зина сперва выражала уверенность в искренней дружбе Вари, и на основании этой дружбы сообщала, что она только что решила свою судьбу и дала слово князю Медынскому.

«Я хочу, чтобы ты узнала об этом одна из первых, — писала она, — и чрезвычайно жалею, что ты и твоя maman, по случаю траура, не будете на нашем вечере, на котором будет официально объявлено о моей помолвке».

Варвара Николаевна равнодушно прочла записку, бросила ее обратно на стол и пошла к матери.

Анна Дмитриевна лежала, в своей комнате на кушетке и нюхала спирт.

— Антонина вас очень благодарит… — начала было Варя, но мать кинула на нее такой гневный, сверкающий взгляд, что она невольно остановилась.

— Читала? — спросила она.

— Что? Письмо Зины? Да.

— И, конечно, не поняла, почему она тебе первой сообщает об этой радостной новости? Княгиня Медынская!.. Но ведь она здесь, у нас познакомилась с ним. Еще бы не поспешить обрадовать нас… Из-под твоего носа…

Она так волновалась, что не могла говорить.

— Он мне не нравился, — сказала Варя и вспыхнула. — Я от души рада за Зину.

— Ну, и будешь радоваться! За всех будешь радоваться! — крикнула генеральша. — О, Боже! За что мне Бог послал такой крест! Он идиот, этот князь. А Софья Григорьевна и ее дочка — две сороки. Вздумала утверждать, что мы куда-то идем. Куда мы идем? К чему нам идти? Ведь это противно слушать! А завтра надо ехать поздравлять. Благодарю тебя за такое удовольствие!

Известие об этой свадьбе взволновало весь кружок. Все маменьки единогласно решили, что ни за что не решились бы выдать одну из дочерей за такого человека, как князь Медынский.

— Это какое-то ничтожество… Вы видели его глаза? Взгляните на его глаза — никакого выражения.

— Кто говорил, что он богат? Это его отец богат, а у отца четверо детей и, говорят, вторая, тайная семья. И он эту семью особенно любит.

— А что он нашел в Зине? Очевидно, здесь какой-то расчет.

— Никакого расчета! Просто его поймали.

— Вот чего я никогда не могла понять, это — желания выдать дочь замуж во что бы то ни стало.

Маня Зуева написала Варваре Николаевне отчаянное письмо.

«Мама более чем когда-нибудь настаивает на моей свадьбе с Макуриным. Я пробовала выпытать у Любавина его тайну, но он перестал бывать у нас. Помолись за меня».

Анна Дмитриевна не переставала без всякой причины сердиться и дуться на дочь. Варваре Николаевне стало так скучно и тоскливо, что она искренно обрадовалась повторному приглашению Антонины, и решила, что непременно пойдет к ней в тот вечер, который она назначала. Так как нельзя было и тут обойтись без разрешения матери, то она показала ей приглашение Решковой.

— Делай, как хочешь! — сухо сказала генеральша.

Варвара Николаевна чувствовала себя очень нервной и взволнованной, когда поднималась по высокой лестнице к квартире доктора. Она боялась, что опять не увидит Виктории, и вместе с тем встреча с ней пугала ее. Она припоминала чувство робости и неловкости, которое она испытывала в ее присутствии последний раз, припоминала ее решительный, немного резкий тон, и та слабая, смутная, но настойчивая надежда, которая влекла ее к этой смелой девушке, постепенно превращалась в гнетущую душевную боль. Почему она вообразила, что может сойтись с Викторией? Заинтересовать ее? Вызвать ее участие к себе? Как будто она не знала, что у нее никогда не найдется достаточно решимости и уменья сбросить с себя свою внешнюю оболочку сдержанности, вялости. В течение всей ее молодости, всю жизнь ее душу сковывала нарастающая кора вынужденной скрытности, постоянного одиночества. Эта душа привыкла молчать, и у нее не было способности проявляться внешними способами: ее уже не выдавали ни выражение лица, ни звук голоса. Почему бы она могла сойтись с Викторией? Чем бы она могла привлечь ее на свою сторону?

Она уже протянула руку к звонку, но вдруг остановилась: у Решковых играли на рояле. Варя была плохая музыкантша и не сумела бы объяснить, что именно поразило ее в этой игре; но, слушая, она испытывала удивление, и это удивление относилось не к невидимому, неизвестному исполнителю и не к той вещи, которую он исполнял, а к собственному впечатлению, к новизне чувства, которое как-то разом пробудила эта игра. И как хорошо было слушать ее не на людях, не думая ни о себе, ни о других! На лестнице и на площадке было тихо и светло…

Когда невидимый музыкант кончил, Варя с сожалением вздохнула и нажала кнопку звонка.

Антонина сидела в большом кресле и порывисто протянула ей руки.

— Как мило с вашей стороны… — заговорила она по-французски.

— Но какие же у вас были трефы?! — крикнул сердитый голос из соседней комнаты. — Я вам прислал два онера. Прислал, или не прислал?

— Michel! — позвала Тоня. — Это m-lle Вязмина.

В открытую дверь кабинета Варя увидела ломберный стол, мужскую спину и лысину; в профиль к двери сидел другой мужчина и тасовал карты.

— Какие же у вас были трефы? — продолжал сердитый голос. — И на кой черт вы не оставили их на пяти без козырей?

— Michel! — опять позвала Антонина.

— Я его сейчас позову; у них катастрофа, надо им дать опомниться.

Варя увидала Викторию и слегка смутилась.

— Это вы играли? — спросила она, здороваясь.

— Нет, это не я, это он, — сказала девушка.

Из-за рояля встал высокий молодой человек с волосами бобриком, с маленькими рыжеватыми усиками и бледным красивым лицом.

— Николай Николаевич Стружков, — отрекомендовала Антонина. — Варвара Николаевна Вязмина.

Молодой человек сощурил глаза, медленно и лениво сделал несколько шагов и пожал протянутую ему руку.

— Я знаю вас, — сказал он.

— Почему вы меня знаете?

— Я несколько раз сидел, в опере, в ложе рядом с вашей. Я обратил на вас внимание, потому что вы, по правде сказать, ужасно мешали мне. Не вы лично… С вами была какая-то девица, которую я возненавидел. Ей-Богу: точно в оперу ездят для того, чтобы обращать на себя внимание и болтать. Как ее? Я даже узнал ее фамилию.

— Вельшина?

— Да, да. Скажите ей, пожалуйста, что она рискует, что я буду в нее стрелять. Обе они с маменькой всегда опаздывают, входят в ложу с шумом и шуршанием шелков, и затем начинается болтовня, смех… Точно они недостаточно наговорились дома.

— Они никогда не могут достаточно наговориться! — язвительно заметила Виктория.

— Но они такие милые! — заступилась Антонина.

— Я их ненавижу! — повторил Стружков. — Если бы я познакомился с ними, я стал бы нарочно говорить им резкости и даже дерзости. Мне было бы приятно, чтобы они хоть от кого-нибудь слышали, что они вовсе не так интересны, как это им кажется, и что внимание, которое они на себя привлекают, для них далеко не лестно. На каком основании вся эта самоуверенность и самовлюбленность?

— Ах, Николай Николаевич! Разве в оперу ездят только для того, чтобы слушать музыку? — взволнованно запротестовала Антонина. — Это своего рода genre6Стиль, манера поведения (фр.).… Где и показаться светской женщине, как не в своей ложе? Каждая ложа — это маленькая сцена. Таких фанатиков музыки, как вы, очень мало.

— А я стою на том, что никто не имеет права мешать тем, кто хочет слушать музыку. И я опять буду им шикать.

Вышел Михаил Викторович и поздоровался с Варей.

— Вы не прекратите вашу игру? — с легким раздражением спросила его жена.

— Почему? — удивился тот. — Мы только что сели.

— Но я думаю, что Barbe было бы гораздо приятнее…

— Нет, Бога ради… не нарушайте своих привычек для меня! — взмолилась Вязмина.

Несколько вытянувшаяся физиономия доктора сразу просияла.

— Да мы это очень скоро… — сказал он.

Из соседней комнаты уже слышались нетерпеливые призывные голоса.

Михаил Викторович быстро исчез. Николай Николаевич и Виктория отошли к роялю, а Варя села около Тони.

— А я все еще больна… — заговорила хозяйка.

«Вот так и будет! — с отчаянием думала Вязмина. — Я не сумею сказать ни одного слова, которое изменило бы отношение ко мне, как к церемонной, досадной гостье. Тоня волнуется, что со мной еще недостаточно церемонны… Когда я уйду, про меня будут говорить, как про Вельшину».

По привычке думать и говорить о разном одновременно. Варя с условным оживлением поддерживала разговор с хозяйкой и следила за Викторией и Стружковым.

«Пусть бы он еще сыграл! — мечтала она. — Мне кажется, это придало бы мне храбрости. Но если он будет играть, Тоня все-таки не перестанет разговаривать. Выйдет еще неловкость».

— А скоро чай? — крикнул из кабинета Михаил Викторович.

— Сейчас, — ответила Виктория и вышла из гостиной.

Николай Николаевич подошел к Антонине и нагнулся, заглядывая ей в лицо своими близорукими глазами.

— Устали? — спросил он.

— Нисколько!

— Ну да, рассказывайте! Сейчас же после чая мы вас отправим спать, и я сыграю вам «Berceuse».

— M-r Стружков сам сочиняет, — сообщила Тоня гостье, — и его вещи так прелестны!

— Какая вы сегодня смешная! — сказал Николай Николаевич и ласково засмеялся. — «Так прелестны»! Мне показалось, что это сказали не вы, а ваша мать. Отчего вы такая?

Решкова вспыхнула, и на глазах ее показались слезы.

— Я такая же, как всегда. Вы любите смеяться надо мной.

— А вы говорите, что вы не устали, — мягко упрекнул ее Стружков, заметив, что она готова заплакать.

Он взял ее руку и, погладив ее, поцеловал.

«Неужели я не сумею с ним заговорить?» — мучилась Варя, с ненавистью представляя себе как бы со стороны всю свою фигуру с изученной улыбкой, которую она чувствовала на своем лице. Она быстро перебрала в уме с десяток фраз, которыми она начинала разговор с малознакомыми ей людьми, и убедилась, что в этом случае они ровно никуда не годны.

— А m-lle Вязмина поет, — сказала Антонина.

— Я не пою! — почти с отчаянием возразила девушка. — Maman непременно хотела, чтобы я училась, но у меня нет никаких данных.

«До сих пор я делала только то, что хотела maman, я была ее безгласной, покорной рабой, но теперь я решила, что лучше совсем не жить, чем жить так, как сейчас», — продолжала она мысленно, и сейчас же поняла, что ни за что не произнесет вслух этих слов, что они у нее не выйдут.

Позвали пить чай. Из кабинета шумной, веселой группой вышли партнеры и, поздоровавшись с Вязминой и немного присмотревшись к ней, очевидно решили, что обращать на нее внимания не стоит. В маленькой столовой застучали ножи и вилки, зазвенела посуда и немолчно зазвучали веселые, оживленные голоса. Все мужчины, кроме Стружкова, были доктора. Они стали говорить о каком-то случае в больнице, постоянно упоминая имя известного профессора. Варя не знала, в чем дело, и никто не нашел нужным объяснить ей. Ее сосед, большой, толстый доктор с лысиной во всю голову, обернулся к ней спиной и толкал ее локтем, так что ей нужно было отодвинуться от него. С другой стороны сидел Стружков и сосредоточенно ел ветчину. Тоня угощала ее через стол, поминутно окликала мужа и приказывала ему предложить m-lle Вязминой то одного, то другого. Виктория разливала чай.

— Он женат на бывшей сестре милосердия, — заметил один из докторов.

— Послушайте, нельзя ли мне записаться в «сестры»? — спросила Виктория.

— Вы думаете, что все выходят замуж? — пошутил маленький, худенький докторишко с рюмкой водки в руке. — Ваше здоровье, Виктория Львовна!

— А вы думаете, я непременно хочу замуж? Нет, кроме шуток, я бы пошла в сестры милосердия, если бы я могла выбирать больных: за кем я хочу ухаживать, а за кем не хочу. И чтобы я могла уходить на то время, когда у меня нет ни милосердия, ни сострадания к людям, когда все мои добрые источники иссякают.

— Это что же за время? И разве бывает оное: когда у вас есть милосердие и сострадание? Никогда не подозревал!

— А я серьезно говорю, что я бы пошла.

— Но вы представьте себе такой случай: вам доверили больного, ему, положим, надо дать лекарство, а вы вдруг почувствовали, что у вас больше нет ни милосердия, ни сострадания и что ваш источник иссяк. Как же быть?

— Вы все шутите, — серьезно сказала Виктория, — а разве вы сами никогда не испытали такого чувства, будто в вас разом душа стала холодной, равнодушной, неспособной откликнуться на чужое горе или страдание? Будто потух какой-то внутренний огонь. Не испытали? Не может быть! А я так признаюсь, что временами становлюсь прямо бессердечной и жестокой. И если бы мне тогда пришлось притворяться, было бы еще хуже: я бы возмутилась и стала бы настоящим чудовищем.

— И все-таки говорите, что хотели бы быть сестрой милосердия?

— И не только говорю, а действительно хочу. Я об этом уже не раз думала. И уверяю вас, я была бы не хуже других. Я любила бы свое дело… Да, я уверена, что я бы любила его. А во время тех приступов человеконенавистничества я уходила бы куда-нибудь подальше…

— Ах, Витя, — сказала Тоня, — какие у тебя всегда фантазии! То управа, то теперь…

— Управа! — со злобой вскрикнула девушка. — Управа не фантазия, а необходимость. Что же мне делать, если мне нужен заработок? Предложили управу, — пошла в управу. Но разве такое дело может удовлетворить? Мне сперва казалось, что мне нужны только свобода и самостоятельность, а теперь я вижу, что вовсе не то нужно.

— А найдете что-нибудь другое, и опять будет не то, — смеясь, заметил доктор и махнул рукой. — Известная история!

— Значит, и не искать? — упрямо спросила Виктория.

Она облокотилась о стол и рассеянно размешивала ложечкой чай.

— Нет, буду искать. Я считаю, что я в исключительно выгодном положении: одна, здорова, сильна. Чего мне бояться? Отчего мне не делать всякие опыты над своей жизнью? Ведь она принадлежит только мне. И, слава Богу, мне кажется, что я не люблю и не хочу ни спокойствия, ни личного счастья, таким, как его принято понимать…

— Да, вам кажется. Вам, именно, только кажется.

— Не думаю. У меня нет непреодолимых привязанностей, какой-нибудь исключительной любви к людям, к вещам, к месту… И поэтому я думаю, что интересная, разнообразная жизнь для меня доступнее, чем для других.

— Для равнодушных людей не может быть интересной жизни! — вдруг отрывисто и быстро сказал Николай Николаевич.

Виктория подняла голову и пристально поглядела ему в лицо.

— У меня нет исключительных привязанностей, исключительных вкусов, — повторила она, — но я не равнодушна. И в жизни я люблю жизнь.

— Да ведь это фраза! — снисходительно заметил толстый доктор, сосед Вари, и вытер лысину платком. — В жизни любят не жизнь, а что-нибудь одно, то есть, такое, что можно определить другими словами: любят жить, любят деньги, карты, вино, колбасу…

Для большей наглядности он приподнял бутылку и стукнул ею о стол, и потом, взяв в руку колбасу, подумал и отрезал от нее толстый кусок.

— А жизни в отвлеченном смысле нет. Жизнь любить нельзя.

Но с ним не согласились.

— Ну, батенька, нет. А инстинкт жизни? Инстинкт — та же любовь.

— Это, знаете, будто слишком материально…

Поднялся шум и спор.

Виктория нагнулась к Стружкову и стала говорить что-то ему одному.

— И вот не могу я забыть этого утра, — вдруг ясно послышался ее голос среди случайно водворившейся тишины, — вышла я на берег реки… — Она немного смутилась, заметив, что все ее слушают, но все-таки продолжала: — Столько простора, столько солнца, столько блеску, света, переливов, звуков! Так все прекрасно, широко и полно жизни… И тогда точно какое-то откровение осенило меня: что мы делаем? За что мы губим себя в узких, шаблонных рамках, когда весь мир для нас — одна чудесная загадка, когда даже в собственной душе можно найти столько неожиданного, заглушенного… Зачем одна узкая, проторенная тропинка, затоптанная, заплеванная, когда вся красота, вся свежесть и прелесть жизни — там, где еще все ново, где люди не хватались руками за каждый придорожный куст, не испошлили и не изгадили все, что встречается на пути. И вот тогда я почувствовала, что я не знаю, совсем не знаю красоты, свежести и прелести жизни, но что она есть, непременно есть, потому что мир велик и широк и душа глубока и неизведана. И так мне захотелось этой жизни!.. Жизни!..

— Это сон? — спросил маленький, худенький докторишко.

Виктория не ответила.

И вдруг послышался какой-то странный, сдавленный звук, и не успел еще никто сообразить, что случилось, как Антонина тяжело упала головой на плечо соседа и забилась в истерике.

— Не хочу умирать! Не хочу… болезни! — кричала она. — Жизни!.. Ах!.. Да что же это?.. Да что?.. Ведь я… измучена… Ха-ха-ха… Это ничего… ха-ха… Красоты!.. Жизни!..

Ее подняли и унесли на руках в спальню. В столовой сразу стало пусто и тихо.

Варя убежала в гостиную и, вся взволнованная, дрожащая, остановилась у окна и стала глядеть на темную улицу.

«Уйти? — думала она. — Да. Конечно уйти. Я здесь лишняя, чужая. Я могу только стеснять».

Но она не уходила и ждала чего-то, напряженно прислушиваясь к заглушенным закрытыми дверями звукам.

В комнату кто-то вошел; она оглянулась и увидела Стружкова.

— Ну, что? — робко спросила она. — Она еще не успокоилась?

— А, вы здесь? — удивился Николай Николаевич. — Она думала, что вы уехали… Да, она почти успокоилась. Я видел, что она страшно утомлена. Она еще до вашего прихода все волновалась, что все мы будем шокировать вас своей невоспитанностью. Она все время была в тревоге.

— О! — вырвалось у Вари с искренним отчаянием, но сказать она ничего не сумела. Ей было только горько и больно.

Стружков стал ходить по комнате.

— Значит, мне лучше уйти? — тихо заметила Вязмина.

— Нет, лучше подождите. Лучше, если вы проститесь с ней, когда она совсем оправится. Она увидит, что вы не обижены и не рассержены. Она так дорожит вашей дружбой. Вам это не трудно?

— Нет, я с радостью!.. Я так и хотела!.. Но я боялась.

Стружков удивленно поглядел на нее и продолжал ходить.

— Странная женщина! — заговорил он, немного спустя. — Странная! Добрая, милая и помешанная на каком-то grand mond’е7Высший свет (фр.)., на манерах, на приличиях.

— Это не ее вина, — сказала Варя.

— Да, я знаю. Это — воспитание ее маменьки, жалкое, уродливое.

В его тоне слышались злоба и презрение.

— Это не ее вина, — повторила девушка, — и… я думаю, она, все-таки, счастливее других… Это воспитание не испортило ей жизни, не… не…

Она так волновалась, что не находила больше слов, чтобы выразить дальше свою мысль.

— Нет, испортило! — уверенно сказал Стружков. — Она ужасно любит и мужа, и детей, но спросите ее! Она постоянно недовольна, постоянно «оскорблена» жизнью и окружающим. У нее какие-то феерические идеалы, где люди едва касаются земли, а женщины похожи на райских птичек. Теперь ее болезнь угнетает ее до крайности. Когда Виктория говорила, она не поняла ее. Она услыхала слова: «красота, свежесть, прелесть жизни»… Она уловила в голосе, в тоне сестры бесконечную тоску по этой жизни, красивой, полной прелести, и вот… — бац! — истерика. А почему вы решили, что она счастливее других? На вашу оценку, я, думаю, ее жизнь ужасна?

Вязмина быстро подняла голову.

— Ее? О, если бы вы знали!.. Но у вас столько презрения к нам! Разве вы поймете? Разве вы поверите?

— Я выказал вам презрение? — спросил Николай Николаевич и остановился перед девушкой. — Я не знаю вас лично. И, если хотите, меня даже удивило, что вы… вы… сравнительно так просты. Нас всех так муштровали ввиду вашего появления. Нас так приготовляли… И, признаюсь, меня это так злило!..

Варя опустила глаза, и губы ее слегка подергивались, когда она заговорила вновь.

— Вот как легко быть несправедливым… даже… жестоким! Но, видите ли, я не умею говорить… выразить… Я так не привыкла…

В это время в гостиную вошли другие мужчины.

— Что же, еще один роберик? — спросил толстый доктор.

— Николай Николаевич! — сказал Михаил Викторович. — Жена говорит, что вы ей обещали «Berceuse». Она теперь требует обещанного. Вы извините, — обратился он к Варваре Николаевне, — Тоня прямо в отчаянии!..

— А вы скажите ей, что Варвара Николаевна желает ей покойной ночи, но что я уговорил ее остаться и беру на себя ее занять, — быстро ответил Стружков. — Подите, скажите, и я буду играть.

Через несколько минут в кабинете на ломберном столе горели свечи, и в двери из гостиной можно было видеть две фигуры: одну спиной, другую — в профиль.

Стружков играл.

При первых звуках рояля вошла Виктория и молча села в угол дивана, подобрав под себя ноги. Она слушала, не спуская глаз с исполнителя, и лицо ее приняло строгое и печальное выражение. Вязмина сидела против нее на низком мягком кресле. Но она плохо слушала. Она никогда не сумела бы припомнить, что именно играл в этот вечер Николай Николаевич. Опять то же удивление, то же чувство новизны и тревоги охватило ее. Неясные мысли, похожие на мечты, на движущиеся, расплывающиеся видения, возникали и пропадали бесследно… Все впечатления вечера… все затаенные надежды, желания, обиды судьбы… И вдруг она увидала себя на берегу реки, прекрасной, широкой, сверкающей на ослепительном солнце. Волны катились и шумели.

«Это Виктория говорила про нее, — думала Варя. — И про жизнь, и про то, что душа так глубока и неизведанна. Это правда. Разве я узнаю себя сегодня? Разве это я? Душа глубока, а жизнь давит и душит. Дать волю душе! Убежать из тесноты и духоты на свободу, на волю…»

Волны катились и шумели. Жадно и тревожно раскрывалась душа новым, захватывающим впечатлениям. Варя подняла глаза и увидала строгое, печальное лицо Виктории. Еще недавно она мечтала о встрече с ней, она отчаивалась, что не сумеет заслужить ее расположение. В течение всего вечера она не сказала с ней двух слов, а теперь, почему-то, она сама не хотела бы ни дружбы, ни ее сочувствия. Какая-то необъяснимая враждебность зародилась незаметно и сказалась легким, неприятным чувством. Она отвела глаза и стала глядеть на Стружкова. И опять возникали и расплывались мечты, душа точно ширилась и росла…

Когда Варвара Николаевна в эту ночь вернулась домой и вошла в свою комнату, ей показалось, что ее окружили знакомые и ненавистные ей стены тюрьмы. И, медленно раздеваясь перед тем, как лечь в постель, она думала о том, что она ошиблась… Она ошиблась! Ничего нового, глубокого, удивительного не нашла она в своей душе. Она вернулась такой же, как ушла: бессильной, беспомощной, робкой. Единственное, что осталось от всех впечатлений вечера, это было новое чувство враждебности к Виктории, — легкой, но несомненной.

«Я ошиблась, — думала Варя. — Это Стружков… это его игра опьянила меня. Я больше никогда не увижу и не услышу его. И пусть они, он и Виктория, презирают меня. Бог с ними! Бог с ними!»

II

Свадьба Зины Вельшиной с князем Медынским была назначена на масленице. Софья Григорьевна энергично хлопотала о приданом и хвасталась им перед всеми, кто интересовался этим вопросом.

— Вам вскоре предстоит такая же история, — говорила она Вязминой или Зуевой. — Ах, как я завидую вам, что ваши девочки пока еще благоразумно остаются под вашим крылышком! Вот вы увидите, как это страшно отдавать дочь какому-то чужому человеку. Зина надо мной смеется: «Ах, мама, — говорит, — ведь и ты не за отца родного выходила». Воображаю, что было бы со мной, если бы я не одобряла выбора Зины!

— Ты знаешь, мама, что этого быть не могло, — уверенно прерывала ее дочь. — У нас вкусы слишком однородные. Если бы мы с тобой были соперницами, мы бы возненавидели друг друга.

Софья Григорьевна очень любила рассказывать о своей будущей новой родне. Старый князь, по ее словам, уже обожал Зину, а она вела себя с ним так умно и тонко, что не было ни малейшего сомнения, что она заберет своего свекра в руки и будет помыкать им, как хочет.

— А говорили про него, что он такой крутой и суровый, — рассказывала Вельшина. — Я даже немножко беспокоилась. А Зина говорит мне: «Мамочка, ведь и львов можно приручить». Ах, она у меня такая еще наивная!

Князь-жених, высокий, худой как жердь и немного косой, не мешал дамам говорить, так как сам был чрезвычайно молчалив и, казалось, очень стеснялся своим почетным, заметным положением. Зина по десяти раз в день карала и прощала его и относилась к нему не только как к смиренному рабу своему, но как к существу неизмеримо низшему, требующему большого снисхождения.

— Ну, подите сюда, — говорила она с милостивой улыбкой, указывая на свободное место рядом с собой.

— Да уж садитесь, садитесь. Разрешаю. И можете держать мою сумку.

Иногда она торжественно позволяла ему поцеловать ее руку.

— Целуйте! Я сегодня вами довольна. Ну что? Очень рады?

Рада была Софья Григорьевна: она хохотала и умилялась до слез, а молодой человек только загадочно усмехался и вел себя вообще так, что трудно было решить, глуп ли он, или себе на уме, или так ошеломлен своим счастьем, что совершенно утратил свою индивидуальность.

— Никто не знает, куда он смотрит, и никто не знает, что он чувствует, — намекая на его косой глаз, с удовольствием сплетничали дамы.

Вельшины давали большой вечер, на котором ненадолго появился князь-старик. Вязмины на этом вечере не были, но Вера Петровна Зуева рассказывала Анне Дмитриевне, что вел он себя довольно странно.

— Ходил по комнатам, разглядывал картины и фотографии по стенам и почти ни с кем не разговаривал. Софья Григорьевна так волновалась, что у нее все лицо было в красных пятнах. Она все старалась его усадить и рассказать ему про своего дядю министра, но ей это так и не удалось. А его дочери, chère, ну совсем, совсем не похожи на аристократок! Одна, баронесса Везен, приехала в простом сереньком платье… Если бы мне не сказали, что она урожденная княжна Медынская, я бы подумала, что это какая-нибудь провинциалка. Другая, замужем за сенатором Орлицким, напротив, слишком развязна. Женщина спортсменка. Ты не поверишь, но я слышала, как она говорила о мускулах, и сгибала свою руку. Знаешь, так… Говорят, она участвовала в какой-то гонке на велосипедах. А ходит она и держится как солдат. Софья Григорьевна находит все это вполне естественным. Она объясняет, что такие несомненные аристократы могут позволить себе быть оригинальными. Им нечего стесняться. По ее выражению: «попа и в рогожке узнают».

Наталья Алексеевна была очень обижена, что Вельшины не прислали ей приглашения на вечер.

— А я узнала, что старик просто хочет отделаться от сына, потому что он ему надоел. Ведь он — кутила и картежник.

— Ах, какая это ответственность, какая это страшная ответственность — взрослая дочь! — вздыхала Вязмина, с страдальческим видом закатывая глаза.

— О! — ответила Наталья Алексеевна; но этот короткий ответ сопровождался такой выразительной мимикой и жестом, полным такого трагического героизма, что у Вязминой не оставалось сомнения, что ее чувства поняты и разделены: перед ней было олицетворение материнского сердца — изболевшего, но готового на всякий подвиг, на всякую жертву до последнего судорожного движения.

Чем больше было толков и пересудов о свадьбе Зины, тем упорнее сердилась Анна Дмитриевна за то, что Варя упустила эту партию. Она почти не обращала внимания на дочь, но делала это так, что ее настроение очень тяжело отзывалось на девушке. Чтобы немного развлечься и подышать другим, более дружественным воздухом, Варя ходила к Зуевым, к Решковым и просиживала у них целыми часами. Она чувствовала себя несчастной, и ее тянуло туда, где, в свой черед, было свое горе. Она серьезно начала подозревать, что Маня Зуева ненормальна и что ей необходима теплая, дружеская поддержка. Она не могла себе вообразить, чтобы у здорового человека могла быть такая болезненно развитая фантазия, какую постоянно обнаруживала Маня. Вся жизнь ее, казалось, была полна самыми таинственными романическими приключениями, и эти приключения то доводили ее до какого-то восторженного экстаза, то повергали в самое безысходное отчаяние. Со всеми своими семейными Маня была очень скрытна и всегда брала с Варвары Николаевны слово, что она никому, никому не выдаст ее тайны.

— Катя глупа, — презрительно говорила она. — Ты не знаешь: она еще рада бы играть в куклы и часто капризничает, как девчонка. Папе ничего нельзя говорить. Во-первых, он всегда занят службой или картами, а во-вторых, — он ужасно груб. Как они ссорятся с maman, если бы ты знала! И тогда он кричит, что maman воспитала из нас дур, и что мы ловим женихов, и что ему за всех за нас стыдно. А maman кричит, что если бы не она, он был бы писарем и еще чем-то хуже, что она его презирает и ненавидит. Ах, ужасно! И мы с Катей плачем, а отец хватается за голову, бегает по комнате и стонет. Ах, ужасно! А maman такая нервная, так что потом с ней всегда припадок, и отец сперва выгонит нас, а потом сам прибежит за нами: «Успокойте мать! Приласкайтесь к ней».

— А разве ты не можешь быть откровенной с матерью?

— О, нет! Нет! Я ее боюсь! Она, понимаешь, хочет, чтобы мы были как все, и ужасно сердится, если что-нибудь не по ней. Сейчас грозит оставить нас у бабушки в деревне. Я от нее все скрываю, хотя я и знаю, что она любит нас. Но она может любить и из любви стараться выдать меня за Макурина, потому что он богач. И вот мы совсем не понимаем друг друга. Как же быть откровенной?

Последнее время Маня все чаще и чаще говорила, что она не может больше жить и что она непременно должна кончить самоубийством.

— Но я не хочу страдать. Мне нужен яд, который действовал бы сразу и не обезобразил бы меня после смерти. Говорят, есть такой, от которого лицо синеет. Я не хочу. Меня окружат цветами, и вдруг… синее лицо.

— Бог с тобой, Маня! Но из-за чего? Из-за чего?

— Ты не знаешь. Я попала в ужасную историю. Из-за меня будет убита одна женщина. Он мне это сам сказал. Это — его жена, и она должна умереть, чтобы он мог жениться на мне. Я хотела бежать к нему и умолять за нее. Я даже отыскала его адрес. Но у меня не хватило духу. Все равно! Пусть он даст мне это доказательство своей страстной любви, а я искуплю его вину тем, что умру сама. Я умру такой молодой и такой счастливой!

Маня припала к плечу Вязминой и заплавала.

— Так ты узнала тайну Любавина? Он женат? — удивленно спросила Варя.

— Любавин? — с недоумением повторила Маня. — О, нет! Я помню, что я тебе говорила, но я ошиблась. Я просто не понимала своего сердца. А любила я всегда его. Всегда его! Не спрашивай у меня его имени!

— Но, дорогая, ты, может быть, опять ошибаешься? Зачем ему убивать жену, если возможен развод? Ты подумай. Ты не поняла, или он это сказал, может быть, шутя?

Маня обиделась.

— Вот и ты не веришь! Никаких шуток не может быть. Какие же это шутки? А если это шутки, то я, все равно, отравлюсь. Лучше умереть, лучше лежать такой молодой в гробу… Понимаешь: вся в белом, окруженная цветами… Все будут спрашивать: «Отчего? Почему?» И все поймут, какая я была несчастная… Нет, не отговаривай меня: я не могу, не могу! Я решила.

Вязмина не верила, что Маня, действительно, решится покончить с собой, но ее пугало ее романическое настроение, и ей хотелось участием и лаской успокоить ее беспорядочные, экзальтированные мысли.

— Обещай мне, что ты ничего не предпримешь, не предупредив меня, — просила она. — Помни, Маня: ничего.

— А если ты испугаешься и выдашь меня maman?

— Нет, я тебя не выдам.

Катя обижалась, что сестра секретничает с Варварой Николаевной, и часто нарочно мешала им. Она входила в комнату и с упрямым, капризным видом усаживалась тут же.

— Уйди, Катя! — приказывала Маня.

Та насмешливо смеялась ей прямо в лицо. И тогда происходили странные сцены: взрослые девушки с ненавистью бросались друг на друга, боролись, царапались и кончали тем, что обе начинали плакать и грозить пожаловаться матери.

— Вот я скажу, что ты все пишешь кому-то письма и посылаешь с посыльным, — грозила Катя.

— Ах ты, дрянная девчонка! Но никто тебе не поверит, и ты останешься с носом. А я скажу, что ты воровка, что ты подобрала ключ к шкафу и таскаешь конфеты и варенье.

Ввиду обоюдной опасности, сестры быстро мирились, и Катя, веселая и очень довольная, убегала в другие комнаты возиться с собачкой или дразнить попугая.

— Удивительно, какие у нее детские вкусы! — возмущалась Маня. — То ли дело лежать и читать романы. Когда maman нет дома, — а это так часто! — я беру ее книги или списываю заглавие и потом достаю для себя. И у нее всегда такие… такие!.. Ах, как ужасно интересно!

Отправляясь к Решковым, Варя всегда волновалась и досадовала на себя за это волнение.

Антонина все еще была больна, сильно нервничала и горько жаловалась на свою судьбу.

— Не выходите замуж! — советовала она Варе. — Ах, что мы терпим! Вы — девушка, я не могу вам рассказать… Но подумайте, я четыре месяца не одевалась прилично. Я потеряла волосы и фигуру. А помните, какие у меня были волосы? И какая я была тоненькая, стройная!.. Пятьдесят сантиметров в талии. Если прибавлялся один сантиметр, я была в ужасе и сейчас же принимала меры. Мой идеал был: сорок восемь. Мама говорит, что у нее было сорок восемь, но мама меньше ростом. Мама и сейчас похожа на птичку.

При каждом звонке у Вари замирало сердце. Она сама не умела объяснить себе, чего она боялась или чего она желала. Последнее время она часто встречалась с Викторией и со Стружковым.

Иногда они приходили вместе, иногда врознь.

— Вы сговариваетесь? — как-то спросила Антонина.

— Нет, конечно, нет! — вспыхнув от негодования, ответила Виктория. — Мои занятия в управе кончаются в четыре часа. Я иду прямо к тебе и встречаю Николая Николаевича. Я не могу запретить ему ходить, где он хочет и когда он хочет.

— Ах, он такой милый! — вздыхала Тоня. — Такой милый!

— Это опять я! — шутливо говорил Стружков, входя в гостиную или будуар Решковой. Он шел прямо к хозяйке, целовал и ласкал ее руку, справляясь о том, как она себя чувствует, и потом, щурясь, подходил к другим.

— Виктория Львовна!..

Ей он руки не целовал, но, здороваясь, улыбался какой-то упрямой, задорной улыбкой, которая видимо сердила ее.

— А это вы? Вот и прекрасно! — говорил он Варе.

Усаживался он всегда очень удобно, в ленивой, небрежной позе, и затем или молчал, или говорил почти без умолку.

Он даже прямо предупреждал:

— Я сегодня ужасно не в духе. Оставьте меня в покое.

— Интересно, зачем вы ходите в таком настроении по гостям? — пожимая плечами, спрашивала Виктория.

— Ах, Вита! — ужасалась Антонина. — Я так рада…

— Хочу и хожу! — говорил Стружков.

— Вы, кажется, убеждены, что можно делать решительно все, что хочешь, — слегка волнуясь, говорила Виктория. — Ваша воля — это какой-то закон. Вы ужасно распущены и избалованы. И самое противное — это то, что вы сами балуете и распускаете себя. С какого права?

— Я только что просил оставить меня сегодня в покое. Впрочем, я уже не раз замечал: вы всегда делаете как раз обратное тому, что я прошу. И вы делаете это нарочно, по очень ясному для меня побуждению. Это делают все женщины.

— Ах, не ссорьтесь! — умоляла Антонина.

— «Это делают все женщины!» — передразнивала Виктория. — С каким видом превосходства это говорится! Совершенно не понимаю, что такое вы воображаете о себе?

Когда дело доходило до обоюдных колкостей, Варе хотелось встать и уйти. Ее отношение к таким пререканиям было совсем иного рода, чем отношение Антонины, но оно заставляло ее страдать и обостряло ее и без того нарастающую неприязнь к Виктории.

— А мне пора! — своим обычным, спокойным тоном замечала она. И если ее не удерживали силой, она уходила с такой глубокой, мертвенной тоской в душе, точно случилось какое-то непоправимое несчастье. В такие минуты она была убеждена, что Стружков и Виктория любят друг друга, но она ни разу не поставила себе вопроса: почему это может быть для нее не безразлично?

Бывали и более удачные дни: Николай Николаевич был весел. Если не было приема — он играл. В приемные дни, в будуаре, рядом с детской, становилось шумно и весело.

— Можно выпустить зверюшек? — спрашивал он Тоню. И так как разрешение всегда давалось охотно, он растворял двери в детскую, и его появление неизменно производило радостный, шумный переполох. Он любил детей и умел обращаться с ними. И они не стеснялись с ним, забирались к нему на колени, на плечи, дудели над самым его ухом в рожок. А он не ласкал их, не целовал и в его обращении с ними было больше любопытства, чем нежности.

— Ну, поди сюда. Покажись. Ну, что ты умеешь делать выдающегося? Ишь ведь, с хохлом… Ну-ка, удиви меня чем-нибудь?

И все трое старались чем-нибудь отличиться и удивить: строили гримасы, прыгали на одной ноге, пытались встать на голову или перекувырнуться.

— Нет, брат, слабо. Не годится. Приготовить мне к следующему разу новую штуку.

Но иногда он оставался доволен и громко хохотал.

— А теперь — марш назад! — командовал он. — Вы мне надоели. Идите и ждите, когда я вас опять позову.

Дети, которые никого не слушались, слушались его.

— Я их гипнотизирую, — объяснял он. — Вы не верите? У меня есть дар внушения.

С Варей он говорил мало, но уже обращался с ней как со старой хорошей знакомой.

— А я не знал, — как-то сказал он ей, — я не знал, что среди вашего общества есть такие славные, простые бабы, как вы. Я, действительно, был несправедлив. Помните, вы упрекнули меня? Да, вы — простая и милая, но до чего вы, все-таки, вся, вся затянута в какой-то мундир! Признайтесь, что вы взвешиваете каждое ваше слово, каждую улыбку? Мне кажется, что это должно быть тяжело. Точно вы какая-то спеленутая. Как бы я желал видеть вас в минуту какого-нибудь свободного движения души! Удивительно, как можно сдавить человека, сделать из него какую-то куклу, даже тогда, когда нельзя заодно убить в нем все живое. Скажите, разве я не прав? Разве вам не тяжело?

— Да, я очень сдержанная, — краснея за свою откровенность, призналась Варя. — Я очень сдержанная и скрытная, но я так к этому привыкла, что мне было бы трудно, я думаю, даже почти невозможно стать другой. Я чувствую свой «мундир» только тогда, когда я, почему-либо, хотела бы скинуть его. Мне тяжело, что я не умею его скинуть, но он меня не стесняет. Я даже очень часто благодарна ему.

Николай Николаевич внимательно слушал ее.

— Не могу представить себе вашего внутреннего состояния. Вот я совершенно не умею владеть собой. Говорят, что это — распущенность. Говорят, что это от громадного самомнения. Почему самомнения? Я не понимаю. Я ненавижу самомнение, как у ваших Вельшиных, например. И мне совершенно неясно, почему Вельшины имеют право на существование, а я — нет. Они могут говорить, трещать, хохотать, шуршать даже тогда, когда это мешает другим и совершенно лишнее для них, а если я не скрываю того, что я чувствую, я уже виноват.

— У вас артистическая натура, — робко сказала Варя.

— Ну нет!.. Избавьте!.. — возмутился Стружков. — Я знаю, что это значит — артистическая натура. Это — искусственное оригинальничанье и кривлянье. Это какое-то убожество мысли и чувства. И вот именно за то, что оно искусственно и, потому, не искренно, не глубоко, его охотно прощают. Оно даже нравится. Я, если хотите, просто невоспитан… Принципиально, последовательно невоспитан, потому что я сознательно похерил все свое воспитание, которое было, и живу, как раз, наперекор ему. Похерил, потому что возненавидел, как ненавижу ваш «мундир», всякую ложь, всякое бессмысленное светское приличие. Я не оригинальничаю и не ломаюсь. Я ненавижу. И мне искренно этого никто не простит.

— Но как же так?.. Отрицать всякое воспитание?

— Для вас это ужасно? Но я вам сделаю уступку. Вообразите, что мне поручен ребенок. Первое, что я ему буду внушать, это вести себя так, чтобы не мешать другим. Мы, люди, живем в такой тесноте, что это положительно необходимо. И вот, вся основа моего воспитания: не мешай другим! А что делают дамы вашего общества? Да они только и делают, что мешают другим: дома, в гостях, в театре… Они ничем не стесняются, чтобы занять собой как можно больше места, как можно больше внимания. И выходит, что они, по моей теории, совершенно невоспитаны, возмутительно распущены; а то, что у них называется воспитанием — не что иное, как… попугаячья выучка. Они умеют сидеть или ходить так, а не иначе, умеют наклонять головку, говорить заученные слова.

— Да… Вы их ненавидите, — с грустной улыбкой заметила Варя. — Значит, и у меня тоже… выучка попугая?

— И у вас. Но у вас она только внешняя. Что же, вы теперь тоже думаете, что я — ужасно самонадеянный, потому что я откровенно высказал вам свой взгляд на вещи?

Варя потом долго обдумывала этот разговор, с горечью припоминала каждое слово.

«Как мы различны! Как мы далеки, далеки!» — думала она.

Но наперекор этому сознанию она не чувствовала розни: с Николаем Николаевичем ей всегда было легко и приятно, и стоило ему только близко заглянуть ей в лицо своими близорукими, внимательными глазами, как в ответ ему поднималось в ее душе теплое, радостное, доверчивое чувство. Но особенно близким казался он ей тогда, когда играл. Еще никогда и нигде не слыхала она таких мягких, задушевных звуков, и тогда она думала:

«Вот он какой! Вот какими могут быть люди, жизнь, чувства… А я замуравлена. И если я попытаюсь пробить стену, которая душит меня, камни полетят на мою голову».

Один раз, когда она пришла в Решковым, ее встретила Виктория.

— Тоня спит, — сказала она. — Она плохо провела ночь, и я уговорила ее лечь.

Она глядела на Варвару Николаевну вопросительно, очевидно ожидая, что она сейчас же уйдет. Но Вязмина или не догадалась сделать это, или, по бесхарактерности, не решилась сразу, как поступить; горничная сняла с нее шубу и калоши, и она, как бы помимо своей воли, вошла в гостиную.

— Но я не буду ее будить, — немного сухо предупредила Виктория.

— О, еще бы! Конечно, не надо! — быстро подтвердила Варвара Николаевна и сильно смутилась, почувствовав неловкость своего положения.

«Сейчас придет Стружков, и я помешаю им, — сообразила она. — Надо уйти. Надо сейчас же уйти!»

— Я не хочу беспокоить Антонину и задержу вас всего на одну минуту, — спокойно сказала она. — Скажите, что же говорят доктора? Отчего она так медленно поправляется?

Виктория подошла к топящемуся камину и, вытянув руки, терла их одна о другую. Вся ее высокая, крепкая фигура была освещена красноватым отблеском огня и казалась Варе особенно враждебной и даже неприятной.

— Доктора говорят, что это — длинная история. И я, право, как-то не понимаю: чтобы выздороветь, ей надо окрепнуть, а чтобы окрепнуть, надо выздороветь. И одно мешает другому. Но видите ли, когда человек болен — очень мало утешения в том, что так должно быть.

— Но, все-таки, они обещают?

Виктория не ответила и только пожала плечами.

— Отчего же вы не садитесь?

— Нет, я сейчас уйду. Меня ужасно огорчает…

— Послушайте, — перебила ее Виктория, — я хотела у вас спросить… Мать часто бывает у вас?

— Наталья Алексеевна? Да, довольно часто.

Виктория усмехнулась, и лицо ее стало злым и некрасивым.

— Часто? — повторила она. — И что же, она там все жалуется на отца, на меня?

— Нет! — сказала Вязмина. — Уверяю вас, — нет!

— Ну а я все-таки не верю вам, — холодно заметила Виктория. — Я знаю ее! О, как я ее знаю!

Варя стояла облокотившись о край рояля. В комнате было почти темно, и только фигура и лицо Виктории были ярко освещены огнем камина.

— И зачем вы говорите «нет»? — продолжала она. — Вы думаете, что это может огорчить меня, или обидеть? Мне было бы только любопытно знать, какие теперь в ходу обвинения и жалобы? Впрочем, мне и это все равно. Совершенно все равно! Вам непонятно, что можно так равнодушно относиться к мнению о себе матери?

В ее тоне звучала нервность, раздражительность. Варе вспомнилось, как она когда-то за чаем говорила о том, что временами ненавидит людей. Ей было неприятно и хотелось уйти.

Виктория вдруг засмеялась.

— А если я скажу вам больше? Если я скажу вам, что отношусь к матери, как к одному из злейших моих врагов?

— О! Зачем? Нет, лучше не говорите… Вы чем-то расстроены…

— Скажите просто: вам неприятно, вас коробит, когда говорит непринятую правду. Все ее знают, но говорить о ней вслух нельзя. И вы бы никогда, никогда не сказали. По вашему такая ложь, такая скрытность, — это что-то должное. Это — мягкость и деликатность. Да почему же Стружков говорит, что вы лучше, что вы выше других? Разве вы не видите, что вы делаете? Из-за вашей проклятой мягкости и деликатности (только я-то думаю, что это просто бесхарактерность и рыхлость) вы губите себя, вы не даете дороги другим. В чем же тут заслуга? Вы, видите ли, чувствуете гнет, ненормальность, униженность вашего положения — и вы страдаете от него. Но чтобы не огорчить maman, вы покоряетесь. Вы ужасно довольны вашими чувствами, они даже кажутся вам красивыми и благородными, и поэтому вы останавливаетесь на них. О, если бы вы знали, как ненавистно мне это ваше чувство правоты и благородства! Когда нужно действовать, бороться, когда нужны сила и энергия — видеть, как люди пробавляются смакованием изящных чувств! Это может довести до ненависти и исступления. Отчего же Стружков говорит, что вы лучше других? Если вы лучше и выше, то вы более виноваты. И я рада, что я высказала вам все, что думаю, потому что видеть вас почти каждый день и молчать…

Все время как она говорила, Варвара Николаевна глядела на нее широко раскрытыми глазами.

— Я… Я довольна своими чувствами?.. Я считаю себя правой и… благородной? — растерянно спросила она. — Почему вы говорите обо мне? Почему… обо мне?

Виктория провела рукой по лбу и опустила голову.

— Почему о вас? Не знаю. Вы, конечно, не дали мне на это никакого права. И я, вероятно, не должна была говорить. Ну, не будем, если не хотите. Забудьте, что я сказала.

— Но что же я могу… что я должна делать, по-вашему? — после долгого молчания вдруг тихо спросила Варя.

Виктория повернулась к ней, но сейчас же отвела глаза и стала медленно ходить по комнате.

— Право, забудьте и… простите. Не стоит… У меня бывает тяжелое, мучительное настроение. Вы застали меня именно в такую минуту. Я сидела здесь и думала. И мне было горько и больно. Мать когда-нибудь рассказывала вам про меня?

— Да.

— Ну вы должны знать, как трудно мне было стать только тем, что я стала. Почти с детства я только и делала, что протестовала, упрямилась, убеждала, выносила всякие сцены, мучилась ими. Ах, какие сцены! Вы подумайте, что делала их моя мать, а я ей верила. Да, я тогда еще верила ей. Она разыгрывала на всех струнах: я была виновницей печали, отчаяния, болезни, гнева, ужаса. На моих глазах она хлопалась в обморок, сходила с ума… Она так издергала, так утомила меня, что за каждую пядь своей свободы я платилась дорогой ценой. И то, что доставалось так трудно, как-то слишком быстро теряло свою прелесть, то значение, которое оно раньше имело в моих глазах. Да… Это происходило потому, что я была всегда слишком утомлена. По той энергии, которую я затрачивала, я приобретала несоразмерно мало. И, значит, я никогда не чувствовала удовлетворения, радости. Никогда! И если бы не отец, который всегда держал мою сторону… Потом я перестала верить матери. Я поняла, что все ее слова, все ее жесты и позы доставляли ей самой какое-то нравственное удовольствие. Она была бы огорчена, если бы не находила предлога пустить их всех в ход. Я поняла. Но я поздно поняла. Как-то слишком жестоко было убедиться в этом. И поздно было вернуть все силы, всю уравновешенность, которые я потратила на эту жалкую комедию. Вот когда я почувствовала, что моя мать — мой враг. И не она одна. Этих врагов было столько… столько… Все были против меня. Все! И все равнодушны к сути моих желаний, моих стремлений и все, как один человек, выказывали страстное внешнее негодование. Я слегка взбаламутила их застой, это мертвое, бездонное болото. И всем, всем им я заплатила свою дань; все понемногу обобрали меня тем, что отнимали и веру в себя, и надежды… Отнимали насмешками, презрением, убеждениями, мольбами. Можете вы понять, что у меня бывают минуты, когда я ненавижу их всех мучительно… мучительно! Ненавижу за то, что я уже устала, что я не достигла ничего, что моя жизнь осталась пустой и неинтересной.

— Вы жалуетесь? Вы? — удивилась Варя.

Виктория только мельком оглянулась на нее, точно удивленная тем, что не одна, что кто-то подслушал ее мысли вслух.

— Да, видно, что так, — сухо ответила она. — Видно, я жалуюсь. И это мне противно. Когда человек начинает жаловаться, ставьте на нем крест. Он никуда не годится. Жалоба — это бессилие, это компромисс. Плохо тебе, так действуй, действуй прежде всего, а не разбавляй своего чувства словами, фразами. Слова губят, обманывают. Они дают исход всякому чувству. И этот исход — такой легкий, такой доступный, что, пользуясь им, уже почти нет охоты искать другого. Вы разве не замечали, что скрытные люди обладают большей силой, большей интенсивностью мысли и чувства, чем откровенные и болтливые? Русские люди инертны и бесхарактерны. Мне кажется, что это потому, что они по большей части очень общительны и любят выворачивать свою душу. И это мне противно. И мне неприятно, что я «жаловалась» вам.

— Вы не беспокойтесь, — тихо сказала Варя. — Я понимаю, что вы говорили не со мной. Я попала как раз в минуту такого настроения… Я тоже никогда не говорю. И не оттого, что я скрытна, а просто потому, что не умею, не привыкла. Но вы взволновали меня. Я не знаю… Мне сейчас так ужасно грустно и одиноко. Я не знаю… Мне хочется сказать вам… Что же я?.. Если вы… конечно, это не утешение. И, видите, я совершенно не умею… Даже этого исхода у меня нет. И ничего нет! Ничего!

Виктория остановилась. В комнате было так темно, что она различала только фигуру Вязминой, склоненную над роялем. Ее лица нельзя было разглядеть.

— Ну что же? Вы с этим примиритесь? Вам легче примириться, чем начать действовать?

— Но что мне делать? Что? Скажите!

— Да, вы примиритесь, — уже совершенно уверенно сказала Виктория. — Вы так и замрете на ваших тихих сожалениях, на ваших робких мечтах. У вас еще осталась одна надежда. Сказать?

— Да, да. Скажите…

— Выходите замуж. Идите за Стружкова.

Вязмина быстро выпрямилась.

— Виктория Львовна! Вы смеетесь надо мной! — с горьким упреком воскликнула она.

— Да, нет, нет! Почему вы думаете?

— Смеетесь…

— Так слушайте же. Вы сами решили, или Тоня вам доложила, что он любит меня? Да? Это — ложь. Вы запомните это. Он мне такой же враг, как мать, как все. Он мне враг еще злее и опаснее. И мы оба знаем, что мы ненавидим друг друга. Нас притягивает наша ненависть и борьба. Мы оба упрямы и сильны. Кто победит? Кто победит, кто сдастся, тот получит одно презрение. Вы понимаете? Вы понимаете?

— Нет, я не понимаю, — едва слышно отозвалась Варвара Николаевна.

— Постарайтесь. Это для вас важно. Я не смеюсь над вами. Я не обманываю вас. Мы — враги. Для меня он ненавистное вековечное ярмо, которого я не хочу знать. Для меня он поражение всех моих надежд, усилий, замыслов. Я хочу быть одинокой и гордой, потому что только одинокие и гордые владеют жизнью. Я не хочу исключительной привязанности, потому что исключительная привязанность живет на счет всей остальной духовной стороны. Она впитывает в себя все духовные соки. Я не хочу чувства, которое я не могла бы принять разумно и спокойно, которое не возвысило бы меня в моих собственных глазах, которое сделало бы меня несвободной. Понимаете вы теперь?

— Этого вы хотите. А чего хочет он?

— А вот он… Он хочет победы! Только победы. Только торжества. Он, заодно с толпой, готов придавить всякое усилие и преклониться пред всякой удачей. Когда человек карабкается вверх, зрители хохочут и торжествуют, если он срывается и летит вниз. Они этого ждут. Они этого хотят. Когда карабкающийся достигает вершины, когда ясно, что он останется, утвердится на ней, за него радуются, им гордятся. Я далека до вершины. И Стружков хочет и ждет, чтобы я сорвалась. Он зовет меня… Он зовет только для того, чтобы я оглянулась и потеряла почву под ногами. Он уже готов хохотать, торжествовать…

— Слушайте! — сказала она вдруг совсем другим тоном. — Если вы увидите руку, протянутую вам для того, чтобы помочь вам подняться, будьте уверены, что тот, кто протянул вам ее, сам стоит высоко над толпой. И только на такую руку можно опереться с доверием и спокойствием. Если рука протягивается из толпы, она вас стянет вниз. Хотя бы ради забавы. С торжеством и хохотом. С злорадством до счастья.

— Стружков? — с удивлением и негодованием воскликнула Варя.

— Да. И он, — с уверенностью подтвердила Виктория. — И он. Потому что он выше многих, но не высок. Потому что и его преследуют снизу… как всякого, кто хоть чуточку выдается, выходит из обыденных рамок. Его преследуют и озлобляют. И он может быть добр к вам, и он всегда будет беспощаден ко мне. Он может любить вас; его любовь ко мне — это ненависть, это жажда торжества и победы. И если даже он сам этого не сознает, я знаю, что это так.

Варвара Николаевна молчала.

— И все-таки вы любите его! — вдруг неожиданно твердо и громко сказала она.

Виктория медленно дошла до угла комнаты, медленно вернулась и остановилась перед камином.

— Я не хочу исключительного чувства! — упрямо повторила она. — Я не хочу личного счастья. Он сам, своим вдохновением, своим талантом, навеял мне такую мечту!.. Он сам! Бессознательно он дал мне оружие против него же. Запомните все, что я вам сказала. Верьте мне. И верьте: если он может полюбить одну из нас двух, то это вас, а не меня.

— Нет, не верю! — горячо возразила Варя. — И зачем… я не понимаю… зачем было это говорить?

— Но разве вы не смотрели на меня, как на свою соперницу? Меня это раздражало. Это ниже меня. Я не хочу! Вот зачем.

— И вы ошиблись, — сухо заметила Вязмина. — Передайте Антонине, что мне очень жаль, что я не видала ее. — Она направилась к передней.

— Варвара Николаевна! — позвала Виктория. И когда та остановилась, она быстро подошла к ней и протянула ей обе руки. — О, не сердитесь! — тихо попросила она. — Я сказала вам, что хочу быть гордой и одинокой, а на самом деле я только слаба и… и несчастна…

Когда Тоня проснулась и позвонила, Варвара Николаевна поспешно собралась уходить: на ее бледном лице слишком заметно выступали следы слез. В первый раз в жизни она свободно и просто говорила и плакала о себе.


Все недоумевали, почему Вельшины и Медынские так торопятся со свадьбой? Она состоялась в конце февраля, и счастливая молодая чета уехала на юг до весны. Прошло ровно полгода после смерти Николая Ивановича Вязмина, и Анна Дмитриевна сочла возможным надеть торжественное серое платье и присутствовать при венчании.

Когда она одевалась и потом, вместе с дочерью, ехала в церковь в карете, лицо ее не покидаю горького, слегка презрительного выражения. Она была знакома с Медынскими еще тогда, когда жива была жена старого князя. Князь и ее муж служили в одном полку и были приятелями. Почему он перестал бывать у нее? Умер Николай Иванович, а она жива, слава Богу. Почему его сын, косенький, молчаливый идиот, женится на Вельшиной, которую он встретил у нее же? Почему весь этот ряд несправедливостей и обид? И вот она, все-таки, едет на эту ненавистную свадьбу и будет держать себя с такой корректностью и с таким достоинством, что пристыдит все злорадствующие и насмешливые языки. О, она наверное знает, что Вельшины злорадствуют и торжествуют. И Софья Григорьевна, и даже Зуева; Верочка Зуева, с которой она на «ты» и которая наверное воображает, что ей удастся пристроить своих индюшек, а она, генеральша Вязмина, весь век не развяжется с своей дочерью, на которой никто не пожелает жениться. Конечно! Она не поедет в Баку за жирными, пропитанными нефтью купцами. Она уважает себя и свое имя.

Она всем, всем готовит сюрприз, и ни за что никому не проговорится о своей тайне. Никто не должен знать, что ее дочь — почти невеста. Не знает этого и сама дочь. Она списалась с одной своей старинной приятельницей, и дело можно считать слаженным. Партия очень приличная. Титул. Скромные, но самостоятельные средства. Человек уже пожилой и женится не на ветер, с очень определенными требованиями: он хочет, чтобы его жена была немолода, нелегкомысленна, умела поставить его дом на надлежащую ногу и играть в обществе роль приличную его положению. Жить в губернском городе, где он занимает пост. За богатством он не гонится, но и не хочет, чтобы его жена была полной бесприданницей. Все условия точно нарочно созданы для Barbe. Отказаться она не посмеет, да и не захочет: никогда ничего лучшего ей не найти.

Конечно, ее придется предупредить, так как жених может со дня на день приехать в Петербург и дело надо будет повернуть быстро и решительно. Ввиду скорой разлуки Анна Дмитриевна стала мягче и ласковее с дочерью, реже бывала не в духе и меньше жаловалась на несносные невралгические боли.

На свадьбе она действительно держала себя корректно и с достоинством. Ее величавость была преисполнена любезности, но она не могла отказать себе в удовольствии выразить и некоторое удивление, и делала это все время с большим искусством, так что будто она не замечала ничего, что могло бы удивить ее, и вместе с тем особенно подчеркивала то, что ее удивляло.

Не могло быть сомнения, что все происходило не совсем так, как должно было происходить. Зина была слишком весела и развязна, жених — рассеян и равнодушен. Он имел вид человека очень занятого посторонними мыслями. Обходя вокруг аналоя, он неловко наступил на край платья своей невесты и сейчас же громко извинился:

— Ра-ardon!

— Он забыл, что он не танцует, — заметила Вязмина Зуевой.

— Я удивляюсь, что она сейчас же не наказала его, — ответила Вера Петровна и передразнила Зину:

— Вы наказаны!

Отец жениха, старый князь, вел себя совсем странно. Казалось, что он все время куда-то ужасно торопится и боится опоздать. Вязмина видела, как он во время службы нетерпеливо отбивал пальцами дробь по обшлагу собственного рукава, надувал щеки и производил губами странные, торопливые звуки.

Во всяком случае он не скрывал, что ему было невыносимо скучно.

Когда после венчания перешли в соседний зал и стати поздравлять молодых шампанским, он несколько раз повторил Софье Григорьевне:

— Вы знаете, что поезд не будет ждать вашу дочь, как ждали ее священник и все приглашенные. На этот раз я попрошу вас не запаздывать.

Софья Григорьевна была очень взволнована и ни на минуту не отходила от Зины.

— Я гляжу на вас и радуюсь, что мои девочки еще не собираются выпорхнуть из своего гнезда, — сказала ей Зуева. — О, я понимаю, как вам должно быть тяжело!

— Мне было бы очень тяжело, если бы мы разлучались надолго, — ответила Вязмина. — Но Зина и слышать не хочет жить отдельно от меня. Да, мы не расстаемся. Она так и сказала: «Мамочка! Пусть он берет меня со всеми моими достоинствами и недостатками». Ах, она у меня такое золотое сердце!

— Надо поздравлять его вдвойне, — решила Вязмина.

Из толпы приглашенных, нарядной, очень пестрой и почти сплошь безвкусной и некрасивой, выделялась старшая дочь князя, Орлицкая, красавица и спортсменка. Она сразу собрала вокруг себя бодрых, молодцеватых стариков и развинченных, белесых и подслеповатых юношей, громко шутила и смеялась. Все остальные дамы бросали в ее сторону неприязненные взгляды, но все-таки искали случая встретиться с ней и наговорить ей как можно больше любезных, восторженных фраз.

— Я убеждена, что она опять показывает свои мускулы, — с негодованием говорила Зуева. — Я не хочу, чтобы мои дочери видели, что можно вести себя так странно в обществе.

И она же, радуясь благоприятному случаю, закалывала на Орлицкой оборванный волан, для чего она очень просто и даже охотно опустилась перед ней на одно колено.

— Вот так! — говорила она. — Ничего. Теперь почти незаметно. Ваш чудный туалет опять в исправности.

Благодарность молодой женщины дала ей право считать себя в числе ее друзей и улыбаться с фамильярной приветливостью, когда взгляды их встречались.

— Медынским и Орлицким все позволено! Они могут быть оригинальными.

Молодые уехали. А через несколько дней все общество было взволновано необычайной новостью: князь-отец сочетался браком с одной известной певицей-иностранкой и в виде свадебного подарка преподнес ей купчую на роскошно отделанный особняк, в который молодая княгиня немедленно собирается переезжать.

— Надо видеть негодование Вельшиной! Это надо видеть! — решили дамы.

Софья Григорьевна была очень тронута сочувствием и вниманием, которые оказали ей все ее приятельницы и знакомые. Они задались целью не оставлять ее в одиночестве после отъезда Зины и только дали ей отдохнуть несколько дней от хлопот и волнений свадьбы.

Целыми днями в ее квартире раздавались звонки, а в ее гостиную входили встревоженные или негодующие лица.

— Послушайте, неужели это правда? Я не верю…

— Но он ненормален! Надо его отдать под опеку! Надо посадить его в сумасшедший дом!

— Но вы знаете, что если состояние — его покойной жены, то дети имеют право требовать… Пусть ваш зять требует…

Софья Григорьевна бодрилась, притворялась спокойной, но выказывала еще более либерализма, чем когда-либо.

— Аристократизм гниет, — говорила она. — Отцы — развратники, дети — выродки. Нужна новая кровь, сильная и здоровая, чтобы возродить этот полутруп. Зина, этот ребенок, говорила мне: «Мама! Мы, в нашей культуре, шли слишком быстро, чтобы не утомиться. Люди, которые остались позади, смеются, что мы слабы. Это не резон идти назад». И вот моя девочка не пошла назад и вышла за человека своего круга. Она поступила принципиально. Она сильнее, умнее и здоровее его, и — я боюсь думать! — чувство долга сыграло в этом случае большую роль, чем голос сердца. Я боюсь, что с ее стороны это один из тех никому невидимых, неоцененных, безвестных подвигов…

— Нам теперь хотят преподнести Зину под соусом героизма, — ехидствовали приятельницы.

Бодрость и спокойствие Вельшиной несколько разочаровали их, и они даже нашли, что старый князь, в сущности, был вполне вправе поступить так, как поступил.

— Она иностранка, а не какая-нибудь русская мещанка или купчиха.

И вдруг стало известным, что молодые спешно возвращаются в Петербург, так как Зина чувствует себя нерасположенной путешествовать и очень скучает о матери.

— И вам теперь же приходится приискивать квартиру? Меблировать? Отделывать? — спрашивали Вельшину.

— О, нет! — спокойно отвечала она. — Зина займет свое прежнее место в моем доме, а он… он как хочет. Я не имею средств содержать его! Зина поступает вполне благоразумно. Она говорит ему: «Докажите, что я могу положиться на вас, и я положусь. Укажите мне место, которое я должна занять в вашей семье, и я его займу». У этой девочки очень твердый характер. Она любит его, но не хочет, чтобы ее муж был ничтожеством, приживалом. Теперь, когда, быть может, он остался нищим, ему необходимо создать себе какое-нибудь положение, и пока его не будет, Зина не вернется к нему. Это — самое лучшее средство заставить его встряхнуться и работать. Он обожает Зину, пусть же он заслужит ее.

Софья Григорьевна говорила уверенно и убежденно, но ее напускная уравновешенность, видимо, начинала изменять ей.

— Вы можете себе представить, что этот старый сатир с умыслом бросил мне на шею свое сокровище? Он, видите ли, достаточно повозился с ним, и теперь ему нет до него никакого дела. Он мне сам сказал: «Взяли, ну и владейте. Значит, он вам нужен был, а мне ни к чему. Если он меня еще не разорил, то только потому что я его держал в ежовых. И вам советую». Назначил нищенскую пенсию и обещал похлопотать в знакомом министерстве. «А на протекцию, говорит, не рассчитывайте. За уши тянуть не стану. Как хочет и как может». Как это вам нравится?

Многим это так понравилось, что их обыденная, скучная жизнь внезапно приобрела живой интерес.

Наталья Алексеевна, обиженная тем, что ее не позвали на вечер и одинаково не позвали на свадьбу, забыла свою обиду и стала бывать у Вельшиной чаще, чем у Анны Дмитриевны. Ее удивительная мимика развивалась при таких благоприятных условиях с силой настоящего таланта. И Вельшина, которая прежде недолюбливала ее и, высказывая свое мнение о ней, с многозначительным видом постукивала сгибами пальцев сперва о свой лоб, а потом о стол, теперь стала находить в ней скрытые душевные качества.

Самым тяжелым и неприятным визитом для нее был визит Анны Дмитриевны Вязминой. Дамы не сказали друг другу ни одного рискованного слова, но в каждой их фразе чувствовалась борьба двух оскорбленным самолюбий. Они кололи и язвили друг друга с самыми любезными лицами, не выдавая внешним образом ни одного настоящего искреннего чувства.

«Ты его ловила для своей некрасивой, глупой Вари, и тебе не удалось», — искусно внушала Вельшина Вязминой.

«Ты его поймала, а тебя оставили в дурах», — деликатно намекала Вязмина Вельшиной.

На прощанье они долго жали друг другу руки и, точно поддаваясь непреодолимому порыву, обнялись и поцеловались.

Анна Дмитриевна уже знала, что ее окончательное торжество близко. Она имела известие, что «жених», рекомендованный ее приятельницей, которой она вполне доверяла, должен в скором времени прибыть в Петербург. Оставалось только предупредить Варю, соблюсти формальности и затем запастись терпением для всех предстоящих хлопот. Неизбежность этих хлопот немного раздражала генеральшу, но она утешалась тем, что после этого короткого периода никто и ничто уже не стеснит ее свободы, и она найдет, наконец, заслуженные отдых и покой.

«Ведь только тогда и хорошо, — думала она, — когда нет заботы о других, когда нет ответственности. Я добросовестно исполнила свой долг матери. Я хочу награды. И мне, наконец, надоело… Я не могу следить за Варей по пятам! Теперь она повадилась ходить к Решковым… Ей не десять лет, чтобы ей можно было нанять гувернантку или самой удержать ее дома. Поневоле никогда не бываешь покойна: раздражаешься, сердишься. Теперь — конец. Сдам ее с рук на руки мужу и хотя остаток жизни не буду связанной требованиями и обязанностями относительно других. Довольно!»

И она решила предупредить Варю.

Она послала горничную доложить барышне, что ее просят в будуар, а сама уселась на низком диванчике, обложилась подушками и завернула ноги и одну руку в платки.

— Вы нездоровы, maman? — спросила Варя.

— А когда я бываю вполне здорова? — ответила с удивлением генеральша. — Ты не замечаешь, потому что тебя последнее время почти никогда нет дома. Ты, может быть, и сейчас куда-нибудь собираешься?

— Нет. Вы хотите, чтобы я вам почитала вслух?

— Я хочу, чтобы ты села и слушала.

Варя села. Анна Дмитриевна закатила глаза, болезненно вздохнула и выдержала долгую паузу.

— С тобой трудно говорить! — вдруг с видимым раздражением заявила она. — У тебя всегда такой вид, будто тебя обижают или притесняют. Уверяю тебя, что я никогда не знаю, как ты примешь самую обыкновенную вещь… То, что я имею тебе сообщить, очень важно. Другая девушка на твоем месте была бы только благодарна и счастлива, а ты… Я не знаю! И мне, видишь ли, даже трудно говорить.

Варя молча подняла голову и пристально, с беспокойством остановила взгляд на матери.

— Но надо сказать, и я скажу, — волнуясь и раздражаясь, продолжала Анна Дмитриевна. — Ты знаешь, как я всегда заботилась о тебе. Ты этого не ценила! И я не требую благодарности. Я ничего не требую. Но я хотела исполнить свой долг до конца. Другие матери спихивают своих дочерей замуж за первых попавшихся негодяев, лишь бы отделаться и сложить с себя ответственность. Мы видим теперь блестящий пример на Вельшиных… Положим, Софья Григорьевна так промахнулась, что мне ее даже жалко. Но все равно. Вот тебе пример отношения матери: она только торопилась, ничего не предвидела, ни о чем не разузнала, тогда как даже я могла бы ей сказать, что этот брак очень и очень рискованный. Я поступила совершенно иначе. Я собрала все нужные справки, все взвесила, обсудила…

— Maman! — испуганно перебила ее дочь.

— Подожди! Я говорю тебе: я все взвесила, все обсудила, и я думаю, я смею рассчитывать, что встречу с твоей стороны такое же благоразумное и достойное отношение. Ты, конечно, поняла? Я нашла для тебя более чем приличную партию. Он уже не очень молод…

Варя сделала такой отчаянный и решительный жест, что она принуждена была остановиться.

— Что с тобой? — холодно спросила она.

— Maman… — задыхаясь, ответила Варя, — мне не нужно. Лучше совсем об этом не говорить. Я не хочу.

— Что такое? Чего ты не хочешь? Ты еще не выслушала меня.

— Все равно. Нет, maman, я вас очень прошу: не будем даже говорить.

— Как не будем даже говорить, если я писала, вызвала? Если уже почти все решено, сделано?

— Нет, нет! — повторяла девушка, закрывая лицо руками.

— Да что такое — нет? Ты еще ничего не знаешь. Я говорю тебе, что я за тебя все обсудила и все обдумала. Ты ставишь меня в какое-то странное положение. И мне, наконец, непонятно…

— Нет! Нет!

— Замолчи! — гневно крикнула генеральша и скинула платок с руки. — Я просила тебя отнестись к моим словам спокойно и благоразумно. Тебе сейчас незачем притворяться молоденькой, наивной девочкой. Ты никогда ничего не умеешь сделать вовремя и у места. Затем, я тебе прямо скажу: я нашла для тебя более чем приличную партию, и я желаю, чтобы этот брак состоялся. Я желаю этого непременно! — На последних словах она повысила голос и упрямым жестом стукнула кулачком по столу.

— Мне очень жаль огорчить вас, — с неожиданным спокойствием сказала Варя, — но я замуж не выйду. Вы говорите, что я ставлю вас в какое-то странное положение. Его бы не было, если бы вы поговорили со мной раньше, чем все решать. Я не считаю себя виноватой.

Анна Дмитриевна скинула платок с колен и лицо ее побагровело.

— Ты смеешь мне это говорить? — сдавленным голосом спросила она. — Ты? Ты смеешь меня упрекать и винить? Для тебя с твоим отцом я пожертвовала всей своей жизнью… Так я хочу знать: отчего ты не хочешь выходить замуж? Ведь должна же быть причина. Я хочу ее знать. Говори.

— Я не скажу, maman. Я скажу когда-нибудь позже. Вы так взволнованы.

Генеральша расхохоталась.

— Я так взволнована? Ничуть. Я очень спокойна. Это ты волнуешься, потому что чувствуешь себя неправой. Я очень спокойна. Я знаю, чего я хочу, и я знаю, что будет так, как я хочу. Ты упряма и своевольна, но на этот раз я должна предупредить тебя: мое терпение истощено. Я не хочу… слышишь? Я не хочу! Я не хочу без всякой причины, наперекор рассудку отказываться от слова, которое я дала. Играть глупую роль… И не хочу опять нянчиться с тобой, вечно беспокоиться, чувствовать ответственность…

— И не надо нянчиться, maman. Не надо.

Она резко побледнела, и видно было, что ей надо употреблять большое усилие, чтобы говорить больше.

— Если я так в тягость вам, то зачем же нам продолжать жить вместе? Мне уже двадцать семь лет. Разве у меня не может быть своей личной жизни? Я уйду, maman. Я как-нибудь устроюсь. Вы не бойтесь за меня.

Генеральша, широко раскрыла свои светлые глаза и лицо ее, от изумления, точно окаменело.

— Ты знаешь, что ты говоришь? Ты понимаешь, что ты говоришь?

— О, да! Я думала много, много. Мучительно думала. И, видите, мне казалось, что я никогда не посмею… что у меня не хватит решимости. Но вы сами помогли мне. Maman, голубчик!.. Иначе невозможно. Умоляю вас, поймите меня. Замуж я не хочу и не могу. Если бы вы могли отпустить меня охотно и спокойно! Я не могу!.. Я не могу!..

— Я выгоню тебя… охотно и спокойно! — крикнула Анна Дмитриевна и вскочила с своего места с такой легкостью и быстротой, что уронила соседний столик. — Я выгоню тебя. Я теперь все понимаю. Это сестра Антонины… Ты затем и повадилась к Решковым. Но прими в расчет: эта Виктория хоть умна, а ведь ты… ты — дура. У тебя нет ни образования, ни способностей, ни характера, ни привычки к труду. У тебя ничего нет! Ничего!

Генеральша злорадно расхохоталась.

— Вот вы чему рады! — вскрикнула Варвара Николаевна. — У меня ничего нет… Но кто же в этом виноват? Кто сделал меня такой беспомощной и несчастной?

— И ты, может быть, думаешь, что я раскаиваюсь в этом? Но, напротив, теперь ясно, насколько я была права. Если ты и теперь еще топорщишься и грозишь мне какой-то глупостью, — что было бы, если бы ты чувствовала себя более самостоятельной? Вязмина, служащая в управе. Ведь это твой идеал, — не правда ли? Может быть, теперь ты пойдешь в телеграфистки? Или куда? В телефонные барышни? Дочь генерала!

— Я пойду в сестры милосердия, — тихо, но решительно заявила Варя.

Анна Дмитриевна остановилась перед нею. Лицо ее подергивалось от злобы и ненависти.

— Ты сделаешь то, что я тебе прикажу, — медленно проговорила она. — И я не хочу больше этих глупых разговоров, которые вредят моему здоровью. Я не хочу умереть по твоей милости, после того, как ты и твой отец испортили мне всю жизнь.

— Зачем вы говорите про отца? Зачем?

— Я всегда говорила и всегда буду говорить то, что хочу. Ты и твой отец испортили мне всю жизнь. Теперь я требую, чтобы мне дали отдохнуть. Ты придешь сказать мне, когда ты одумаешься. До тех пор я ничего не желаю знать. К Решковым ты больше не пойдешь. Я тебе запрещаю.

— Но это странно, maman! Мне двадцать семь лет.

— А мне шестьдесят, а ты хочешь заставить меня играть глупую роль. Ты хочешь убить меня, потому что я не вынесу, не вынесу…

Варвара Николаевна с отчаянием всплеснула руками и выбежала из будуара.

На другой день посыльный принес ей письмо.

«Я погибла, — писала Маня Зуева, — приходи проститься. Жить — немыслимо. Предупреждаю тебя, потому что обещала, но знай, что повлиять на мое решение уже невозможно».

Варе стало досадно.

«Опять какие-нибудь глупости, — подумала она. — Набивает себе голову романами, дерется с сестрой и думает, что она очень интересна».

«Сегодня не могу прийти, — ответила она. — Страшно болит голова. Не дури, Маня. Тебе понадобятся твои силы в более серьезном случае. Ты еще не знаешь, какие бывают положения в жизни».

Она отправила записку и легла на диван. У нее, действительно, болела голова, но больше всего ей не хотелось никого видеть, ни с кем не разговаривать, и только думать, думать о себе.

Хватит ли у нее воли настоять на своем и пойти против желания матери? Она еще сама не могла ответить на этот вопрос. Вот если бы Стружков любил ее! О, да! Тогда… Если бы даже у нее была хотя слабая надежда! Но надежды нет. Она знает, что нет, и, все-таки, она как будто есть. Никогда ничего не разберешь в своей душе. Вот ей кажется, что ее замужество с незнакомым ей женихом совершенно невозможно. Одно такое предположение возмущает ее. А разве она поручится, что этого не будет? Положить руку на сердце и ответить: поручится? Нет. Она этого боится, она не хочет, она будет бороться. И вот и все. А в сущности, ее решение зависит только от нее. Сказать себе: не поддамся! Ни за что! И потом стоять на своем. Казалось бы, почему это невозможно? Мать грозит, что не вынесет. Но она же знает, что это только угроза. Вынесет и забудет. Все забывается. И все-таки Варя не может поручиться за то, что не поддастся и не согласится. Отчего? Нет воли, нет характера. «Ничего нет! — печально заключила девушка. — И даже цели нет. Одна мечта. Стоит эта мечта перед глазами, манит, мучит. А где ее искать? Как найти дорогу к ней? И сколько для такого шага надо уверенности и решимости! Ведь непременно каждый первый шаг кажется глупостью, вызывает насмешки и порицания. Первый шаг… это еще так далеко до цели, а он уже так много отнимает сил! Вот и начинает казаться, что мечта недоступна, что нет к ней дорог и путей. И остается только мечтать, потому что нет воли и нет характера. Мечтать, когда хочется жить. Бедные мы, бедные!»

«И Виктория устала, — думала она дальше. — Так устала, что совсем не видит и не ценит того, чего достигла. И у нее уже другая мечта: свежесть, красота жизни. Она думает, что они должны быть, что они есть. И она так тоскует по своей мечте, что только для того, чтобы не отрешиться от нее, она отказывается от личного счастья. Любит Стружкова, любит и не хочет любить. Сильная она, но несчастная. И, Бог с ней, я все-таки не понимаю ее. Она хочет слишком многого, когда у нас нет ничего. Это гордость в ней. И за эту гордость я ее не люблю».

Анны Дмитриевны с утра не было дома, и она предупредила прислугу, что, может быть, она даже не вернется обедать. Варя долго лежала, а когда время стало приближаться в четырем, — час, в который она обыкновенно ходила к Решковым, — она машинально встала и, не отдавая себе отчета, куда она идет и зачем, вышла на улицу. Она пошла по той дороге, где, она знала, можно было встретить Николая Николаевича, когда он выходил со службы и отправлялся к Антонине.

«Мне больше уже негде видеть его», — думала она, хотя раньше решила не подчиняться требованию матери прекратить свои посещения Решковых. Привычка во всем слушаться Анны Дмитриевны была так сильна, что даже и в этом случае она не могла изменить ей сразу и без особенного напряжения воли.

Она дошла до здания министерства, в котором служил Стружков, и повернула обратно.

Она его не встретила, и только тогда почувствовала, как сильно и упорно было в ней желание видеть его. И она опять пошла назад, и опять обратно, и уже перестала надеяться, когда ее окликнул знакомый голос.

— Да это вы? — спросил Стружков. — Это, действительно, вы? А я думал, что вы только страшно похожи на себя. Я вас никогда не видал на улице.

— Вы к Решковым? — спросила Варя.

— Нет, я домой. Пойдемте?

— Куда? — удивилась девушка.

— Ко мне. Посмотрите, какая у меня уютная квартирка. Я люблю, чтобы было уютно. Я вас очень серьезно приглашаю. Если хотите, буду вам играть. Если хотите, пообедаем вместе. Отчего бы вам, право, не согласиться? Ведь мы друзья?

Он наклонился и ласково заглянул ей в лицо.

Варя сильно смутилась.

— Николай Николаевич!.. Вы не примите это за обиду… Я не стану лгать, что мне некогда… Но… я очень благодарна вам и мне очень жаль…

— Словом, вы считаете это неприличным, — объяснил Стружков и весело засмеялся. — И неужели ваше убеждение так твердо, что даже немыслимо его поколебать? Мне вот что интересно: допускается в этом убеждении логика, или не допускается?

— Да какая же логика?..

— Очень ясная. Всякое «приличие», даже ваше приличие, имеет какой-нибудь корень, основание. Возьмем настоящий случай. Прежде женщина жила в теремах, жила своей особенной женской жизнью, и мужчины глядели на нее не иначе, как только на женщину. Понимаете? Этот взгляд так укоренился, что его и теперь еще не вышибешь из жизни. В дружбу мужчины с женщиной верят с трудом и их отношения в таких случаях всегда под подозрением. Очень логично, что женщина не доверяет мужчине и огораживает себя от нелестных для нее пересудов. Это будет до тех пор, пока и мужчина, и женщина, не станут на надлежащую нравственную высоту в общественном мнении. До тех пор будет считаться «неприличным», чтобы девушка или молодая женщина посещала квартиру холостого мужчины. Но что может быть дурного в том, что вы зайдете в гости ко мне? Мой нравственный уровень вам, надеюсь, известен, т. е., другими словами, у вас нет основания считать меня за негодяя. Я сочту ваш визит за знак дружеского расположения и доверия, а больше никто об этом не узнает. Нет, вы напрасно думаете, что я не приму ваш отказ за обиду. Вот именно за обиду… потому что я не сумею объяснить себе его иначе.

Разговаривая, он так ускорил шаги, что Варя едва поспевала за ним.

— Значит, у меня нет логики, — сказала она. — Впрочем, я даже вполне убедилась, что у меня ее нет. В последнее время, в особенности… Мне больно, если вас огорчает мой отказ, но, вообразите, я себе даже представить не могу, чтобы я отважилась руководствоваться хотя бы очень логичным рассуждением, а не заученным правилом. Быть может, это мое несчастие.

— Послушайте, — сказал Николай Николаевич и пристально поглядел на нее, — вы мне кажетесь сегодня какой-то странной. Отчего вы говорите, что в последнее время стали особенно нелогичной? Почему в последнее время?

Варвара Николаевна почувствовала непреодолимое желание рассказать ему о своей ссоре с матерью, о своих неопределенных планах и необходимости принять какое-нибудь твердое решение. Но только она ни за что не хотела говорить о своем предполагаемом замужестве, и не знала, сумеет ли она обойти этот вопрос.

— В последнее время мне много приходилось думать. Думать о себе… — начала она. И затем, просто и неожиданно легко она в нескольких словах передала ему всю несложную повесть своей жизни, своих отношений к родителям и последнее столкновение с матерью. Она только немного солгала и сказала, что первая потеряла терпение и заявила Анне Дмитриевне, что жить так, как жила до сих пор, она больше не в силах. О незнакомом женихе и о его скором приезде в Петербург она не обмолвилась даже намеком.

Николай Николаевич внимательно выслушал ее и, чтобы удобнее было слушать, продел свою руку под ее руку и шел, близко прижавшись к ней и наклонясь в ее сторону.

— Что же вы теперь будете делать? — спросил он.

— Не знаю. Совсем не знаю.

— А надо знать и знать твердо. Иначе кончится одними неприятностями и разладом. Такие положения, как ваше, или заставляют действовать, или совершенно разочаровывают человека в его силах. Если вы уступите сейчас, вы будете уступать и позже, и всегда. Предупреждаю вас.

— А что бы вы сделали на моем месте?

— Я бы сделал то, что сказал. В сестры, так в сестры. Только, черт знает… Вы знаете, как это делается? Надо, кажется, пройти какие-то курсы?

— Не знаю.

— Я все узнаю и буду помогать вам, в чем могу. Но мы дошли до моего подъезда, и, ей Богу, было бы очень странно, если бы вы и теперь отказались нанести мне самый коротенький визит. Ну, самый коротенький.

Варя еще колебалась, но Стружков, не выпуская ее руки, открыл дверь и стал подниматься вместе с ней по темноватой лестнице.

— Я рад, что вы будете моей гостьей, — говорил он. — Вы — славная баба. Вы — простая и милая, и я привязался к вам. Я не люблю женщин с вывертами и претензиями. Вы простите меня, если я прямо скажу: я не доверяю женскому уму. Женский ум — это или хитрость, или навык кстати повторять чужие слова. Но если женщина думает, что она умна, то она сейчас же становится так самомнительна и самоуверенна, что сама же обесценивает себя. Умные женщина есть, бесспорно, но они — только умные женщины, а не умные люди. А это большая разница. Вы чувствуете разницу? Бога ради, когда вырветесь из своей клетки и почувствуете себя свободной, не сделайтесь умной женщиной! Не будьте такой… ну, как ваша новая приятельница Виктория.

— Виктория? — удивленно повторила Варя.

— Ну да. Разве вы не согласны со мной, что вся она один выверт, судорога какая-то. Ничего простого, естественного.

Он вынул из кармана тоненький ключ и отпер дверь.

— Вот вы и у меня! — торжествующим тоном сказал он. — Предполагали ли вы эту возможность, когда, месяца два тому назад, встретились со мной в первый раз? И как же муштровала нас Антонина, чтобы мы, и в особенности я, не оскорбили вашего тонкого вкуса нашими плебейскими манерами!

Варвара Николаевна отказалась снять свою меховую кофточку и все время своего пребывания у Стружкова чувствовала себя чрезвычайно неловко.

Она вошла в кабинет, разглядывала фотографические карточки, ноты, книги и все время думала об его отзыве о Виктории, и старалась направить разговор так, чтобы Николай Николаевич еще определеннее высказал свое мнение о ней. Но тот, как будто нарочно, замалчивал этот вопрос.

— Ну, я буду опять ждать вас к себе в гости, — сказал он, когда Вязмина собралась уходить. — Лиха беда начало. А у вас с вами теперь и дружба, и общее дело.

— Какое дело? — удивилась Варя.

— Но я взялся навести для вас справки. Буду помогать вам эмансипироваться, но только, повторяю свою просьбу, не сделайтесь умной женщиной!

Анна Дмитриевна вернулась только поздно вечером и прямо прошла в свою спальную. Мать и дочь не видались весь день, и Варя с тоской думала, что такой счастливый случай не может повторяться часто.

Утром посыльный опять принес письмо. Маня Зуева писала, что вечером будет дома совсем одна, так как Вера Петровна с Катей едут в театр, а Евгений Сергеевич, по обыкновению, будет в клубе. Она умоляла Варю прийти к ней «поговорить и проститься».

Варвара Николаевна решила идти, но ее очень волновал вопрос, надо ли ей спросить разрешения матери, или поступить вполне самостоятельно?

«Зачем спрашивать о таких пустяках, если я собираюсь не уступать в вопросах значительно более важных? — рассуждала она. — Надо приучать ее к мысли, что у меня есть своя воля».

«Впрочем, это, действительно, такой пустяк, такая формальность, что не стоит раздражать ее из-зa этого», — думала она позже, уже направляясь через темную гостиную к комнате Анны Дмитриевны.

— Maman! Я иду к Зуевым, — сказала она, останавливаясь в дверях.

Генеральша читала, усевшись в спокойное низкое кресло.

— Я иду к Зуевым, — повторила Варя.

Анна Дмитриевна не ответила и, казалось, не слыхала, что с ней говорят.

Варвара Николаевна постояла еще немного, повернулась; но не успела она сделать двух шагов, как сзади нее раздался властный голос матери:

— Ты никуда не пойдешь!

Она вернулась.

— Почему? — спросила она.

— А потому что я этого не хочу. Достаточно, я думаю?

Каждый раз, как мать говорила этим тоном, Варя начинала так волноваться, что у нее перехватывало дыхание.

«Что же это? Кабала? Полная кабала? Я как в остроге?» — мысленно возмутилась она.

— Но вы объясните?..

— Ничего! Я сказала.

— Так вы извините меня, maman: я, все-таки, пойду.

— Как? — переспросила Анна Дмитриевна и сдернула pince-nez.

«Надо настоять! Надо настоять! — подбадривала себя Варя. «Если вы уступите сейчас, то будете уступать и позже, и всегда», — вспомнились ей слова Стружкова.

— Я, все-таки, пойду, — громко повторила она. — И, вообще, такая жизнь невыносима… Я больше не могу и не хочу… И я теперь совсем, совсем решила: я пойду в сестры милосердия, а если нельзя, то хоть в телеграф, хоть в телефон…

Анна Дмитриевна откинулась головой на спинку кресла.

— Позвони! Мне нехорошо… — едва слышно проговорила она.

Варвара Николаевна кинулась к ней, но генеральша отмахнулась от нее с такой энергией, что девушка сразу успокоилась насчет ее жизнеспособности.

— Позвони… доктора…

Варя позвонила и убежала в переднюю.

«Ну и пусть! Пусть! — думала она, поспешно накидывая ротонду дрожащими руками. — И еще хуже будет! Трудно себе представить, что будет! А я буду крепиться, пока могу».

К Зуевым она приехала рано. Вера Петровна и Катя еще не уезжали, но уже вышли в переднюю.

— Это наша милая Barbe! — приветствовала Варю m-me Зуева. — Манечка! Слышишь? Это Barbe! Моя бедняжка что-то прихворнула и не едет с нами. Мы — на «Сервилию». Вы не слыхали? Непременно надо спешить, потому что о ней теперь так много говорят. Что же делать? Я, по правде сказать, совсем не люблю новых опер, но нельзя же… Надо иметь свое мнение, не правда ли? Маня! Это Barbe! Вы посидите с моей больной девочкой? Я думаю, что у нее это — желудочное. Слабость, тошнота… Завтра пройдет. Maman, надеюсь, здорова? Она нас забыла. Ты готова, Катя?

Вошла Маня и молча поздоровалась с гостьей.

— Вот тебе не будет скучно, — продолжала болтать Вера Петровна, — я очень рада за тебя. Скажите maman, что я на нее очень, очень сердита. Маня! Ключ от шкафа у меня в туалете. Угощай свою гостью, но сама не ешь сладкого. Будь благоразумна. Ну, идем, Катя. Мы и без того опоздали.

Варвара Николаевна не успела сказать ни одного слова. Она глядела на свою подругу — и что-то новое, едва уловимое поразило ее в ней.

— Пойдем в мою комнату, — предложила Маня. — Я полежу. Это ничего? Я слаба.

— Но, значит, ты серьезно больна?

— Да, больна.

Она растянулась на кушетке, закрыла лицо руками и беззвучно заплакала. Слезы лились между пальцев, и все ее тело вздрагивало и дрожало.

И опять Варю поразило в ней что-то новое, необычное. Точно вся она стала проще, искреннее и как-то трогательнее.

— Да что же это, Маня? Что такое?

— Как трудно! Как трудно, если бы ты знала!

— Что трудно?

— Сколько раз я раньше думала: ну что стоит? Страданий я всегда боялась, а смерть казалась мне такой легкой. Точно ни себя, ни других — никого не жалко было. А теперь… Ах, как хочется жить, Варя! Как хочется жить! Как…

Она громко зарыдала и спряталась головой в подушку.

— Ну, выпей воды. Успокойся! — уговаривала ее Вязмина. — Успокойся, милая. Хочется жить — и прекрасно. И живи. О чем же?.. О, Боже мой! Да о чем же?

С Маней сделалась истерика. Варя хлопотала, примачивала ей голову, искала капли.

— Ничего… Ничего… — говорила Маня. — О, Боже мой! Нет… ничего…

Наконец она немного оправилась.

— Как я благодарна тебе, что ты пришла, — прошептала она. — Помочь мне ты не можешь, но это такой ужас — молчать, притворяться. Хожу, смотрю на всех и думаю: «А меня здесь скоро не будет». И как я теперь всех люблю, Варя! Как они все мне милы и дороги! Сегодня, за обедом, папа и мама опять ссорились и кричали. Мне стало так жалко их и грустно… Будут ли они ссориться, когда я умру? Почему-то мне кажется, что нет. Я их попрошу.

— Ну, вот ты и опять плачешь. Ну, подумай, Маня… Сама ты говоришь, что тебе теперь хочется жить, что ты всех любишь. Так выбрось из головы все свои странные фантазии. Не мучь себя. Зачем думать о смерти?

— Нельзя теперь. Надо. Ты не знаешь… Надо. Невозможно жить, а так хочется! Варя! Варечка! Глупая я была. Дура! Поздно. А понимаешь ты, что у меня нет сил? Как представлю себе эту минуту… Вот, надо взять и выпить… так хочется кричать, звать на помощь, молить, чтобы меня спасли, простили… В ногах у всех валяться и молить. Не могу!

— Не понимаю, — тихо сказала Вара. — Ты не договариваешь, — и я не понижаю.

— Трудно сказать, — прошептала Маня.

Вязмина сидела на краю кушетки и держала в своих руках руку подруги. И почему-то ей казалось, что эта девушка — уже не та, какую она знала раньше, еще совсем недавно, и эта перемена удивляла и пугала ее больше всего, что она слышала.

— Сколько у меня новых радостей! — с мечтательной, печальной улыбкой опять заговорила Маня. — Знаешь, я думала, что папа не любит нас. А вчера мне вдруг ужасно, ужасно захотелось пойти к нему и приласкаться. И я пошла в кабинет. Он сидел и писал. И вышло как-то странно… Он сперва взглянул на меня, как всегда: так строго и холодно. А я… а я ему сказала: «Папа! Я к тебе… Мне грустно». И он вдруг… вдруг стал совсем другой. Такой добрый, добрый. И тоже печальный. Странно! Говорили мы с ним. Он мне руку поцеловал. Только я поскорей ушла. Я не могла, потому что меня душило. Я теперь знаю: он добрый и несчастный. Отчего все несчастливы, Варя? Папа мне сказал: «Я знаю, что я виноват перед вами». Это — передо мной и Катей. А я ему сказала: «Я тебе прощаю. Помни. И прости мне». Да. Он был чужой, и вдруг сразу стал родной, близкий. Странно.

— Видишь! Так ты поди к нему опять и расскажи все, все.

— Никогда!

— Не понимаю…

— Все равно. Не мучь меня. Верь. Ты видишь, за эти несколько дней я точно пережила целую жизнь. Я ненавижу и презираю себя в прошлом. И теперь презираю еще больше. Но мне так жалко себя! И так хочется, чтобы и другие жалели. Да ведь разве же я преступница, Варя? Неужели нет сострадание? Страшно… точно весь мир чужой и я одна. Страшно!.. — повторила она, глядя перед собой широко раскрытыми, полными ужаса глазами.

— У тебя жар. Рука горячая-горячая.

— Это пустяки.

— Манечка! Как же быть? Что бы ты ни говорила, я не могу представить себе, что тебе нельзя как-нибудь помочь. Я тебя не допрашиваю. Я только умоляю тебя: не торопись. Не считай свое решение окончательным. Не насилуй себя. Ведь иногда бывает так трудно и тяжело, что кажется не под силу. Но это только так кажется. Потом обойдется — и ничего. Ну, будем надеяться. У меня тоже сейчас горько и обидно на душе. Да что же делать? Надо терпеть и бороться.

— Не сравнивай меня с собою.

— Отчего? У нас много общего. Но ты — романическая, экзальтированная головка. Тебе труднее. Не сердись. Позволь мне думать для своего же утешения, что ты способна выдумать себе такое горе, что тебе уже кажется, что его невозможно пережить. Помнишь, как часто ты приходила в отчаяние, а потом опять считала себя безумно счастливой? Я верю, что тебе сейчас безмерно тяжело, — но разве нет возможности надеяться, что скоро, может быть очень скоро наступит новая счастливая полоса? Умоляю тебя, Маня, не торопись. Пожалей себя и других. Но ты даже не слушаешь меня! О чем ты думаешь?

— Мне припоминается… Я один раз видела… в деревне… В мышеловку попалась крыса. Ей прищемило зад. Она возила мышеловку за собой, прыгала с ней, рвалась, кричала. Чуть не вся дворня сбежалась смотреть и все хохотали. Потом на нее натравили собаку… У нас такса была. Это было давно. Почему я вспомнила? Так противно и гадко! Фу, как противно!

— Просто ты больна. Ишь, какой жар!

— Пустяки. Но мне теперь кажется, что я — эта самая крыса. Как противно! Все собрались и хохочут.

— Маня! Не послать ли за доктором? — тревожно спросила Варвара Николаевна. — Никого дома нет… Но я знаю, кто у вас лечит. Я пошлю.

— За доктором? — вскрикнула Маня с таким ужасом, как будто ей пригрозили казнью. — Этого я еще не предвидела! Ну, конечно, они пошлют… Значит, осталась всего одна ночь. Надо торопиться… Варя! Не будем прощаться… Тяжело. Иди домой… Оставь меня теперь, голубчик. Мне пора… спать. Я устала.

— Нет! Ты меня не прогонишь! — решительно заявила Вязмина. — Маня! У меня… страшная мысль… Но ведь я не права? Ты нагнала на меня такое настроение, что мне все кажется возможным. Но, конечно, я не права!

— Мысль… про меня? — спросила Маня и приподнялась на кушетке. — Ты… догадалась?

Обе с одинаковым ужасом и ожиданием глядели друг другу в лицо.

— Правда? — едва слышно спросила Варя.

Потом она молча схватила ее за руки, привлекла и прижала к себе. И Маня тоже не сказала ни слова, а голова ее доверчиво и бессильно опустилась на плечо подруги.


Молодые Медынские вернулись из-за границы и вскоре же стали делать визиты всем своим знакомым. Княгиня болтала и смеялась по-прежнему, без умолку, но хотя муж всюду сопровождал ее — можно было думать, что она совершенно забыла об его существовании. Она не обращала на него ни малейшего внимания, как бы на свою тень. Он входил и выходил, садился и вставал рядом с ней и в одно время с ней. Когда надо было говорить, он повторял ее слова; смеялся, когда она смеялась.

Вероятно, ему было разрешено распространяться свободно и самостоятельно только в описаниях красот южной природы. Как только речь заходила о том, как им понравилась Италия или юг Франции, князь слегка оживлялся и говорил о пальмах, кипарисах, кактусах и агавах. Один раз, когда жена рассказывала о своих впечатлениях в Монте-Карло, он заикнулся было, что внутренняя отделка стен казино, по его мнению, немного аляповата, но строгий взгляд Зины сейчас же напомнил ему, что такие рассуждения уже вне его компетенции, и покорно стал ждать своей очереди поговорить об окружающих казино пальмах и агавах.

Все рассказывали Зине, как Софья Григорьевна скучала без нее и как они старались ее развлечь и утешить.

— Ах! Мамочка! — весело восклицала Зина. — Она у меня совсем как ребенок! Теперь мы не расстанемся. И она так добра к нему, — кивала она на мужа.

— Да. Она очень добра ко мне, — сейчас же подтверждал князь.

Софья Григорьевна приезжала просить Анну Дмитриевну Вязмину поддержать ее просьбу у одного влиятельного знакомого и старого друга Николая Ивановича. Она хлопотала о назначении своего зятя в очень отдаленную провинцию.

— Вы рискнете отпустить дочь в такую даль? — удивилась Анна Дмитриевна. — Но ведь там ужасный климат! Убийственные лихорадки!

— Отпустить Зину? Ни за что! Она останется со мной в Петербурге. Эти дети обожают друг друга, но у них есть мужество. Он сам настаивает именно на этом месте, а Зина плачет и говорит: «Мамочка, я понимаю его. Пусть едет». Да, у нее много мужества и прямой, ясный ум. Вообразите, что Наталья Алексеевна прямо не может глядеть на нее без восторга. Ах, она так ее полюбила, что мне даже смешно!

— Я не видаюсь больше с Натальей Алексеевной, — холодно заметила Вязмина.

— Да неужели? Почему? Она была так привязана к вам.

— Вероятно, вы ошибаетесь, потому что она перестала у меня бывать. Ну, и я запретила своей Варе бывать у Решковых. Антонина теперь поправилась и может, если хочет, приехать ко мне.

Она не сочла нужным пояснять, что Наталья Алексеевна перестала у нее бывать после того, как генеральша один раз сорвала на ней все неприятности и неудачи последних дней. Непонятный гнев против Виктории, целый поток жестких и обидных слов так болезненно потрясли деликатную, всегда возвышенно настроенную чувствительность старой институтки, что она ушла от Вязминой вся в слезах и даже забыла захватить свой ридикюль, отделанный старыми пестрыми лентами. Анна Дмитриевна открыла его, ознакомилась с его содержанием и приказала горничной отнести его к Решковым. В ридикюле находились: зеркальце, пудреница с пушком, карандаш для бровей и старенькое портмоне с мелкой серебряной монетой.

«Несчастная идиотка! — с презрительной улыбкой подумала генеральша. — У нее не хватило ни ума, ни достоинства примириться со старостью, тогда как она даже никогда не была красива. Что бы было с ней на моем месте?»

Обиженная Наталья Алексеевна побежала к Решковым и, в свой черед, устроила там сцену.

— И всегда ты! Всюду ты! — кричала она Виктории, потрясая над своей головой руками, на которых звенели дешевые браслеты.

Виктория все время молча смотрела в окно.

— Ну, не плачь! — сказала она, наконец, подходя к матери и обнимая ее седую голову. — Мне жалко тебя. Тебя утешит — знать, что твоя величественная генеральша скоро будет завидовать тебе? Ты не хочешь считать меня дочерью, но у тебя всего останется Тоня. У нее не останется никого.

— С чего ты взяла? — быстро меняя тон, спросила Наталья Алексеевна.

— Я тебе ничего не объясню, потому что ты будешь болтать, — спокойно ответила дочь. — Довольно с тебя того, что я сказала.

Наталья Алексеевна знала, что Виктория упряма и что против ее решения спорить бесполезно. Она только вздохнула и, еще не оправившаяся от обиды, но уже несколько успокоенная утешением и лаской, она улыбнулась и погладила Викторию по щеке.

— А ты у меня что-то похудела, — заметила она. — Виточка! Ты здорова? И отчего ты теперь так редко приходишь к отцу? Старик скучает и беспокоится. Я знаю.

— Нет, мама, ты не знаешь, — с грустной улыбкой ответила Вита. — Отец бывал у Тони почти каждый день, пока она была больна, и он видел, что мне некогда ходить к нему в гости. Вот ты не была с нами, мама.

— Не могла! Не могла! — вскрикнула Наталья Алексеевна. — Видеть страдания… слышать стоны… Брр! — Она приподняла плечи и закрыла глаза. — Не могла! — повторила она и протянула обе руки Антонине. — Поди ко мне, моя исстрадавшаяся, дорогая дочь!

Когда мать ушла, Виктория опять подошла к окну и задумалась, прислонившись лбом в раме.

— Вита! — окликнула ее Антонина. — Что же это у нас делается? Я ничего не понимаю. Даже мама заметила, как ты изменилась. Стружков почти не показывается. Ты как-то странно намекаешь про Barbe… Я ничего не понимаю!

— Ты ничего не понимаешь, потому что забрала себе в голову, что я должна выйти замуж за Николая Николаевича, — ответила Виктория. — Но ты ошибаешься, Тоня. Ни за него, ни за кого другого.

— Значит, ты отказала ему?

— Не воображаешь ли ты, что он делал мне формальное предложение? Просто, он знает мой взгляд, понял, что поколебать его трудно, и, кажется, теперь сам рад, что я не пожелала связать его свободу. Я уверена, что он рад. Он уже нашел себе другую забаву: хлопочет об эмансипации твоей Barbe.

— Послушай, Вита! Ты ревнуешь! — весело вскрикнула Антонина. — Ах, как я рада! Ты ревнуешь… Значит, все устроится, как мне хочется.

Виктория нетерпеливо пожала плечами.

— Ну, утешайся! — сухо сказала она.

Старшая сестра немного смутилась ее тоном, но любопытство пересилило ее робость, которую она часто ощущала в присутствии Виктории, когда та бывала не в духе.

— Ты сказала, что Николай Николаевич теперь занят Barbe. Но и он, и она почти не бывают у нас. Разве они видятся?

— Значит, видятся. А я знаю, что Стружков ни за что не пошел бы в дом Вязминых. Рассказывала тебе Варвара Николаевна о своей ссоре с матерью? Нет? Ты о ней не знаешь? А он знает… все подробности… от нее. Он собирает для нее справки, хлопочет.

— И ты сама виновата! — вдруг рассердилась Решкова. — Ты, по моему мнению, его мальтретировала, отталкивала, утомляла. Ты сама виновата. А он — совсем не дурная партия. И даже мама не могла бы ничего возразить. У него служба… И все бы так великолепно устроилось. Но ты, прости меня, слишком возгордилась.

— Нет, отстань! — попросила Виктория. — Я прямо не умею тебя слушать, когда ты возьмешься рассуждать. «Возгордилась»… Ты думаешь меня этим уязвить. А я тебе скажу: мне не хватает гордости, не хватает! И виновата моя усталость… Глупая, упрямая борьба из пустяков, из-за каждой незначительной мелочи. Да. Устала. А сдаваться не хочу…

— Хочешь, я напишу ему? — вкрадчиво заговорила Тоня.

— Зачем? Что?

— Напишу, что «мы» об нем соскучились, и просим его прийти? Он поймет. Он обрадуется. О бедной Barbe не будет и помину.

Виктория опустила голову и молчала.

— Я сейчас же и напишу, — радостно заявила Решкова.

— Ни за что! Я не хочу! Не хочу! — остановила ее сестра, и лицо ее сразу сделалось упрямым и решительным. — Я очень прошу тебя вообще не предпринимать ничего от моего имени. И оставим этот разговор: он меня волнует и раздражает. Я хочу, чтобы Стружков для меня не существовал.

Разговор невольно пришлось прекратить: в комнату вошла Варвара Николаевна.

— Вы не слышали, Barbe, — спросила Антонина, — правда, что Маня Зуева так больна, что ее везут за границу?

— Я только что от них, — сказала Вязмина. — Да, она больна. У нее острое малокровие, и доктора советуют ей уехать от петербургской весны. Кстати, Вера Петровна давно мечтает проехаться.

— А Катю не берут? Это странно.

Вязмина покраснела.

— Отчего же странно? Катя поедет в другой раз. Вдвоем, конечно, гораздо удобнее, да и Катя стала бы скучать.

Виктория взяла свою шляпу и долго, старательно надевала ее перед зеркалом. Она пристально глядела на свое отражение, но видно было, что она даже не замечает его.

— Куда ты? — спросила Тоня.

— Уйду. Надо, — тихо ответила она.

— Мне кажется, что я… не вовремя… — опять краснея и смущаясь, сказала Варя. Она сразу почувствовала какую-то перемену по отношению к ней обеих сестер, какую-то принужденность в тоне Антонины и плохо скрытую враждебность со стороны Виктории. — Мне кажется, что я не вовремя… Но я так привыкла бывать здесь. И вот уже несколько дней я не была, и мне стало грустно. Но я на одну минуту…

— Боитесь maman? — вдруг резко спросила Виктория. — А вы знали, что она сегодня еще чуть не выгнала нашу мать? Да, да… — продолжала она и возбужденно засмеялась, вглядываясь в удивленное и испуганное лицо гостьи. — И это за вас и за меня… Будто, видите ли, это я совращаю вас с пути истинного и награждаю пагубными советами. Все я. Другого влияния нет. Я очень польщена… Но я бы не желала, чтобы мне приписывали незаслуженное значение: о ваших планах вы говорили не со мной, и помощи просили не у меня.

— О, неужели вы думаете, что я обвиняла вас?.. Что я говорила maman о том, чего не было?..

— Я думаю, что вы не сказали того, что было, — многозначительно подчеркнула Виктория и сразу спохватилась. — Варвара Николаевна! Может казаться, что я сержусь на вас или упрекаю. Нет! Конечно, никому нет дела, что я стала такой раздражительной и злой. Это не оправдание. Но мы как-то долго говорили с вами по душе. Помните? В конце концов вы отнеслись ко мне по-дружески. Это дает мне надежду, что вы и сейчас будете снисходительны.

— Вы правы. Я виновата, — тихо сказала Вязмина. — Но разве я могла ожидать?.. Я съезжу к Наталье Алексеевне и буду извиняться.

— Нет, этого не надо. И мы вас не виним: ни она, ни мы с сестрой.

— Вы еще сказали, что я скрыла от maman правду. Хорошо: я и это скажу. Я понимаю, что теперь надо сказать.

— Ах, ничего не надо! — почти в отчаянии вскрикнула Виктория. — Я вижу, вы не хотите простить мне моей выходки. А я ужасно раскаиваюсь в ней. Ну что же делать? У нас с вами чуть не с первой встречи какие-то странные отношения: то мы враги, то мы друзья. И это меня мучит. И вот поверьте мне: я знаю, что могла бы быть вам другом, и хотела бы этого. Ужасно бы хотела! Я стала бы ровнее и спокойнее…

Варя пристально поглядела на девушку.

«Вся она один выверт, судорога какая-то», — припомнился ей отзыв Стружкова.

— И что же для этого надо? — спросила она.

— Да вот… на первый случай: не сердитесь на меня и забудьте все, что я сказала. Вашей maman незачем знать, кто советует и помогает вам. Когда у вас будет более интересная и определенная новость, тогда вы ей сделаете сюрприз.

— Разве может быть новость и сюрприз? — сухо спросила Тоня, делая наивное и вместе с тем недовольное лицо. — Я совершенно ничего не понимаю, о чем вы говорите. У вас какие-то тайны.

— Никаких! — решительно заявила Варвара Николаевна. — Я тоже не понимаю, о каком сюрпризе говорит Виктория Львовна. И я очень спешу. Я предупредила, что зашла только на минутку.

Когда она ушла, Виктория сбросила шляпу и долго ходила по комнате и кусала себе губы.

«Я глупо себя веду, — думала она. — Я нервничаю, я теряюсь. Надо все это кончить, оборвать разом. Я знаю это и… нет сил!»


Жених приехал. Анна Дмитриевна получила письмо, в котором он извещал ее, что надеется иметь честь представиться ей на следующий день в три часа. Письмо привес посыльный из гостиницы и ждал ответа. Генеральша немного взволновалась и в ожидании такого многозначительного визита распекла горничную за то, что у нее обыкновенно «глупая рожа», приказала повернуть скатерть на гостином столе так, чтобы скрыть в ней один изъян и вычистить порошком серебро, которое украшало буфет.

Потом она пошла в комнату дочери и, не глядя на Варю, которая в это время сидела у окна и вязала крючком, остановилась посредине и сказала сухим, повелительным тоном:

— Завтра в три часа ты должна решить свою судьбу. Выбора для тебя нет. Ты выйдешь в гостиную и будешь вести себя так, как я этого хочу.

Затем она вышла и затворила за собой дверь.

У Варвары Николаевны опустились и задрожали руки. Ей показалось, что в комнате стало мало воздуху, и поэтому трудно дышать; показалось, что над головой ее разразился какой-то удар и так рассеял ее мысли, что уже не было никакой возможности собрать их. Она чувствовала тоску, унижение, беспомощность, а все-таки у нее оставалась отчаянная мечта вырваться из-под этой беспощадной власти, которая порабощала ее.

«Теперь надо действовать!.. Надо действовать!» — повторяла она себе.

Как действовать? Она не знала. У нее не было ни одного готового плана, ни одного твердо принятого решения. Она поняла, что ей необходима помощь, дружеская и уверенная рука, которая поддерживала бы ее в эту решительную минуту, от которой зависела вся ее будущая судьба.

И первая ее мысль была о Стружкове…

В этот день было воскресенье. Он мог быть дома. Она быстро оделась и вышла на улицу.

Приближалась весна. Сильно таяло. Солнце непривычно ярко светило, и с высоты крыш длинными, тяжелыми и сверкающими каплями падала на тротуары снеговая вода. Было как-то особенно празднично и шумно: уже стучали по мостовой колеса, дворники суетливо и почему-то весело сгребали широкими лопатами жидкую грязь и скучивали ее около тротуаров, уличные мальчишки кричали во все горло и даже у прохожих были довольные и оживленные лица.

Варвара Николаевна шла быстро и не замечала, как на ее шляпу, плечи и рукава шлепались тяжелые капли. У нее была почти определенная уверенность, что Николай Николаевич не позволит ей подчиниться матери, найдет для нее исход, совершит какое-то чудо, которое превратит ее, робкую и нерешительную, в сильного, упорного борца.

«И тогда я не сдамся, — думала она. — Мне терять нечего. Моя жизнь невыносима. Если мне даже придется плохо, будет только иначе, а не хуже. Чего мне бояться? Maman мне тоже не жалко, и я знаю, что я не буду особенно виновата перед ней. Она не любит меня: что бы я ни сделала, страдать будет не она, а только ее самолюбие».

Варвара Николаевна дошла до подъезда дома, где жил Стружков. Надо было войти и подняться по лестнице. Не было никакого сомнения, что и подъезд, и лестница были именно те, которые она часто вспоминала с тех пор, как Николай Николаевич почти насильно привел ее к себе. Но она вдруг почувствовала, что ей еще надо собраться с силами, чтобы войти к Стружкову, и просить его помощи вовсе не так легко, как это ей казалось только сейчас. И тогда, обманывая себя и оттягивая время, она прошла по тротуару к следующему, незнакомому дому, убедилась, что он нисколько не похож на тот, в котором она была, и медленно вернулась.

Поднимаясь по лестнице, она слышала, как бьется ее сердце.

«Если мне так трудно и тяжело, значит он мне чужой? — с недоумением спросила она себя. — Отчего же я так часто, почти постоянно, думаю о нем? Отчего же у меня нет никого, кто был бы мне настолько же дорог, как он? И, все-таки, он чужой… дальний… как все мои мечты о жизни и счастье. Думаешь о них — и они кажутся близкими и доступными; протянешь к ним руку и поймешь: до чего они далеки, до чего далеки! Никогда ничего не поймешь в своей душе! Я шла сюда с такой уверенностью и с такими надеждами! И я едва смею войти: он мне чужой».

Она робко нажала кнопку звонка и стала ждать.

«А если бы кто-нибудь увидал меня здесь? — неожиданно пришло ей в голову. — Разве я знаю, кто живет в этом доме?»

Она позвонила еще раз, решительнее, чем в первый. Но никто не шел открывать дверь и за ней не слышно было ни малейшего шороха.

«Дома нет», — подумала Варя.

Но теперь она ощущала только страх… страх, что кто-нибудь пройдет, увидит ее, узнает. И только когда она опять очутилась на улице, среди военных, шума, сутолоки и света, она вспомнила, что дело, с которым она шла к Стружкову, неотложно, что терять время ей нельзя и что, предоставленная одной себе, без помощи, без совета, она не решится ни на что. А завтра будет уже поздно…

Она взяла извозчика и поехала к Решковым.

«Если Антонины нет, буду ждать, — решила она. — Может быть, придет Виктория. Она говорила, что хотела бы быть мне другом… Она поймет… Ведь я погибаю, погибаю! Неужели же нет никого, кто бы захотел спасти меня?»

Швейцар сказал, что господа дома — недавно вернулись. Опять надо было идти по лестнице, а у Варвары Николаевны дрожали и подгибались ноги.

И вдруг ее слуха коснулся широкий, мощный аккорд, и сейчас же вслед за ним понеслись смелые, радостные, ликующие звуки. Вязмина остановилась, прислонившись к решетке лестницы. Она поняла, что играл Николай Николаевич, что он здесь, что она сейчас увидит его, и не обрадовалась… Несколько месяцев тому назад, она так же стояла на лестнице и слушала его игру. Тогда ей еще ничего не надо было от него, а он, помимо ее воли, дал ей такое новое, светлое чувство, пробудил в ней столько надежд, столько желаний! Все, что он дал ей, откликнулось теперь яркой болью в ее душе.

«Чужой… далекий… как все мои мечты о жизни и счастье, — мысленно повторяла она. — И все они там чужие и далекие. И, все-таки, я к ним пойду, потому что мне не к кому больше идти».

Когда она раздевалась в передней, из двери кабинета выглянул Михаил Викторович.

— А-а! — любезно, но разочарованно протянул он, пожал ей руку и сейчас же опять скрылся за дверью.

Варя поняла, что он кого-то ждал, и ошибся. Она вошла в гостиную, откуда слышались знакомые, веселые голоса, и ей показалось, что и там ее появление никому не было приятно.

— Да это она! — смеясь и щурясь, сказал Стружков. — Она и есть… наша будущая сестра милосердия. Ну, здравствуйте, сестра!

— Ах, Barbe! — немного натянуто, как и в последний раз, приветствовала ее Антонина. — А я, вообразите, сегодня хотела быть у вас.

Виктория видимо смутилась и, поздоровавшись, вышла из комнаты. Стружков ушел за ней.

— Ах, chère Barbe! — неестественным тоном заговорила Антонина, усаживая подругу на диван и садясь рядом с ней. — Я знаю, Вита будет меня бранить, если узнает, но вы, право, стали мне такой близкой и родной, что я не могу молчать. Ах, я так рада!.. Ведь, знаете, — шепотом продолжала она, оглядываясь на дверь, — для вас это, конечно, тоже будет не новость: они помирились и, в общем, почти все решено.

— Что решено? — спросила Варя.

— У них все это странно, не по-людски, но, конечно, придут они все к тому же. Главное, что они давно любят друг друга. Вита долго упрямилась; у нее были какие-то чисто-фантастичные планы и мечты. Я начинала бояться, что она испортит себе ими всю жизнь. И знаете, если бы я не решилась действовать… Только, Бога ради, не говорите этого Вите! Она ужасно рассердится! Но я видела, что им надо помочь, что они оба упрямы и самолюбивы до того, что готовы из упрямства отказаться от счастья. Потом они сами будут мне благодарны… Chère Barbe! — вкрадчивым голосом прибавила она. — Вы видите, как я с вами откровенна? Это потому, что я считаю вас другом. Я даже решусь попросить вас: Вита такая странная и тревожная… а у Николая Николаевича такая оригинальная манера обращаться с людьми, даже с молодыми девушками…

Она немного смутилась и замолчала. Варвара Николаевна тоже молчала, низко опустив голову.

— Но вы поняли? Поняли мою просьбу? — спросила Антонина.

— Просьбу? Нет, я не поняла.

— Ну, так я скажу прямо. Вы — друг, вы поймете… Виту беспокоит ваша дружба с Николаем Николаевичем. Я повторяю вам, что она — странная, тревожная. У вас какие-то переговоры?.. Chère Barbe, очень важно, чтобы Вита теперь была совершенно спокойна, и это зависит от вас.

— Это зависит от меня? — глухо повторила Вязмина.

— Да. И я уверена… вы не сердитесь за мою просьбу?

Варя провела рукою по лбу и глазам и, заметив на себе пристальный, любопытный взгляд Решковой, постаралась овладеть собой и улыбнуться.

— Их еще нельзя поздравить? — спросила она по-французски.

— О, нет, нет! — быстро ответила Антонина. — Они не должны подозревать, о чем мы с вами беседовали. Это очень важно, очень важно.

Она сразу стала очень любезной и очень веселой.

— Вы думаете, что мой муж занят? — смеясь, спросила она. — Дверь закрыта… похоже на то, что у него прием. Но у него не пациенты, а партнеры. Он не совсем здоров, и как раз выдался такой день, что нет необходимости куда-нибудь ехать. Не знаю, дождались ли они четвертого…

Она пошла к двери, приоткрыла ее и заглянула в кабинет.

— Сидят! — со смехом сообщила она.

В гостиную вернулся Стружков и сел на диван рядом с Варей.

— Ну, что нового? — спросил он.

Вязминой вдруг стало невыносимо оставаться дольше. Она чувствовала, что не могла говорить, не могла совладать с своим лицом. Ей казалось, что прежде всего необходимо остаться одной, чтобы собрать мысли, которые были теперь такие рассеянные, мелкие, отрывочные, что она сама ровно ничего не понимала в них. Ей казалось, что надо куда-то спешить, чтобы не потерять времени, которого осталось очень мало. И больше всего ей казалось, что она так несчастна и одинока, что нельзя с таким чувством сидеть в обществе веселых, счастливых людей.

Ее задерживали.

— А сейчас чай, — соблазняла Антонина.

— Дело в том, что мне многое надо вам сказать, — говорил Стружков. — Я убедился, что ваша мечта быть сестрой милосердия, в сущности, не выдерживает критики. Надо придумать что-нибудь другое. Сестра милосердия — это уже отречение от жизни, это что-то вроде подвижничества. И именно этого не надо. Крайностей не надо. Крайность — это надрыв, явление болезненное. Нам надо действовать постепенно и последовательно, проверяя своя силы. Если слишком сильно рвануть, то как бы позже не раскаяться. И тогда будет не победа, а полное поражение. Видите, я все это обдумал…

«Ему нет никакого дела до меня! — думала Варя. — И он боится, как бы ему не пришлось впутаться в историю».

— Да, да… Благодарю вас, — поспешно проговорила она, торопясь уйти.

— Ну, вы сегодня опять застегнулись на все пуговицы вашего мундира, — пошутил он. — Благодарите… За что?

— Вита! Barbe уходит! — крикнула Антонина в соседнюю комнату.

Виктория пришла и молча пожала руку Вязминой. Глаза их встретились, и обе они быстро отвели их в сторону.

— А я, может быть, скоро уеду. Пожалуй, больше уже не увидимся, — сказала Виктория.

— Ты уедешь? — с удивлением вскрикнула Антонина. — Ты? Теперь?

— Ну да. Я, теперь, — с легким раздражением ответила сестра.

— Желаю вам… счастья, — тихо сказала Варвара Николаевна.

Стружков заметно нахмурился, но вышел проводить Вязмину в переднюю.

— Так помните же, что мы с вами, по-прежнему, союзники, — говорил он, подавая ей жакет. — Мы должны добиться свободы, но, Бога ради, не сделайтесь умной женщиной, как Виктория Львовна. Умная женщина не умеет быть простой и естественной, а это несносно, невыносимо!

— Привилегию личных вкусов и чувств вы оставляете за собой? — спросила Виктория.

— Как? Опять пикировка? — с отчаянием вскрикнула Антонина.

— И свобода должна быть разумной. И вкусы, и чувства не должны быть извращаемы, — сердито заметил Николай Николаевич.

— А судьей разумности или извращенности — вы? Непременно вы, а не я?

Вязмина вышла и захлопнула за собой дверь.

Теперь можно было думать… Непременно надо было думать, чтобы прийти к какому-нибудь решению. Времени оставалось очень мало; ждать помощи и совета было неоткуда. Вся ее судьба зависела только от нее самой, и необходимо было отдать себе твердый отчет, чего она хочет и чего она не хочет ни за что.

«А разве мне не все равно? — вдруг подумала она. — Разве мне стоит за что-нибудь бороться? Разве я чего-нибудь хочу? Что-нибудь люблю? Да, мне все равно».

Это заключение было так неожиданно для нее самой, что она сперва даже не поверила себе.

«Быть может, это только так кажется теперь? Мне это кажется, потому что я, вообще, несчастна… Неужели я надеялась, что Николай Николаевич полюбит меня»?

Она старалась думать, старалась рассуждать логично, и не могла. Она даже не могла сознательно чувствовать: на душе был гнет, очень тяжелый, очень мучительный, но что угнетало — она не отдавала себе отчета.

Никогда ничего не разберешь в своей душе! Главное, хотелось отдохнуть от чего-то. Точно она устала. Хотелось жаловаться…

«Если человек начнет жаловаться, он никуда не годится, — припомнились ей слова Виктории. — Жалобы — это бессилие, легкий исход».

Но она именно искала легкого исхода и поехала к Зуевым.

Маня обрадовалась ей, выгнала из своей комнаты Катю и закрыла дверь.

— Ах, дорогая! — сказала она. — Вообрази, я счастлива. Вот уж не думала, что я еще когда-нибудь произнесу эту фразу!

Варя даже немного испугалась.

— Ты не веришь? Но ты не знаешь моего отца. И я его не знала раньше. Но теперь… Ах, если бы я могла пожертвовать для него жизнью! Быть для него Корделией! Я иногда сижу и мечтаю. И вот выдумаю, что папа ослеп, а я не отхожу от него и заменяю ему зрение. Или — еще что-нибудь. Теперь я понимаю, что высшая любовь, самая святая, самая трогательная — это вовсе не та, что в романах, а в отношениях детей и родителей. Если бы ты знала, как он любит и жалеет меня!

— Ну, а Вера Петровна успокоилась? — спросила Варя.

Маня нахмурилась.

— Maman не понимает меня. Она сердится и ни за что не хочет признать, что я — жертва, и что виновата она же. Но, конечно, папа прав. Ведь это он говорит, что я жертва и виновата maman, и у них, из-за этого, страшные ссоры. У maman дурной характер, и мне теперь всегда очень, очень жалко папу.

Вязмина слушала подругу и удивлялась: та уже видимо успокоилась, нравственно оправилась и даже как будто рисовалась тем несчастьем, которое едва не убило ее. Варя знала, какие тяжелые минуты ей пришлось пережить. На попытку самоубийства она не решилась, и предпочла перенести горе и гнев своих родителей, лишь бы остаться жить. Больше всего на свете ей хотелось жить! Она примирилась бы со всеми ужасами болезни, унижения, позора — лишь бы только жить. И она вымаливала себе эту жизнь, ползая на коленях перед матерью, целуя ее платье, которое та с негодованием и брезгливостью вырывала из ее рук. Какова должна была быть эта сцена! Варя знала только одну эту подробность, а именно, что Маня ползала по полу, а мать вырывала свое платье из ее рук. Зато подруга подробно рассказала ей свое объяснение с отцом. В ту же ночь, очень поздно, он вошел к ней со свечой, опустился на колени перед ее кроватью и зарыдал. Они проговорили почти до утра, и вот тут Мане стало ясно, что она — жертва, а виноваты во всем родители. Отца она простила, и вся вина легла на Веру Петровну именно за то, что она не хотела ее признать, и поэтому не заслужила быть прощенной.

И как только Маня поняла, что она жертва, ей сразу стало легко, и она начала оправляться и успокаиваться. У нее даже явился совершенно новый тон: покровительственный и снисходительный.

— Ну, а как ты? — спросила она Варю. — Ведь и у тебя, бедненькой, все неприятности? Лучшее средство утешить тебя, это сравнить твое положение с моим. Когда я думаю о себе, мне кажется, что я читаю роман. Если я умру, я оставлю тебе свои записки… Я непременно хочу писать записки, потому что знаю, что мой опыт может послужить для пользы таких же глупеньких и восторженных девушек, какой была еще недавно я сама.

— Ах, противная девчонка! — вдруг вскрикнула она, внезапно распахивая дверь. — Я так и знала, что она подслушивает!

По коридору пронесся шорох платья и торжествующий, дразнящий хохот.

— Ну уж я пожалуюсь на нее папе! — взволновалась Маня. — Теперь у нас две партии: я — с папой, а Катя — с maman. Непременно пожалуюсь!

Варе стало ужасно скучно. Когда она ехала сюда, она думала о той Мане, которую она видела всего один вечер: тот вечер, когда Вера Петровна с Катей слушали «Сервилию» и составляли свое личное мнение о ней. Той Мане она рассказала бы свое горе, пожаловалась бы на все свои обиды. Но ее уже не было. А Мане-жертве, Мане покровительственной и снисходительной она ничего сказать не могла. Да та была слишком занята собой, чтобы остановить свое внимание на ком-нибудь другом.

— Да, удивительно я много пережила, — заговорила опять Зуева, усаживаясь на прежнее место. — Катя на два года моложе меня, а мне кажется, что я пережила ее на десятки лет. Катя завидует моей дружбе с папой и тоже старалась подладиться к нему. Но, конечно, это только смешно. Она это поняла и взяла сторону maman…

«Теперь больше некуда! — подумала Варвара Николаевна, выходя от Зуевых. — И я устала, устала…»

Солнца уже не было видно. Улицы были грязны и мрачны. Начинало слегка морозить, и свежий, резкий воздух возбуждал и утомлял.

«Сейчас обед с глазу на глаз с maman, потом — вечер, потом — еще одно утро… — думала Варя. — Ну что ж… Не все ли равно? Кому нужна моя жизнь? И зачем она нужна мне самой? Ни воли, ни характера, ни даже настоящего чувства… Ничего! Ничего! Ну, и тем лучше!»


У Вязминых кончался прием. За один день Анна Дмитриевна и Варя приняли столько визитов и поздравлений, что они устали улыбаться и говорить. В гостиной еще оставались Софья Григорьевна Вельшина, Наталья Алексеевна и Антонина. Но и те уже собирались уходить.

— Воображаю, воображаю, как бедная maman будет скучать без своей милой, ненаглядной Barbe! — восклицала Наталья Алексеевна, и чтобы наглядно изобразить скуку, она закрыла глаза и растерянно стала разводить руками, как бы ища, за что ухватиться. — А эта милая, ненаглядная Barbe будет важной дамой, — она надула щеки и закинула голову, — будет играть первую роль в целой губернии…

— Да, если бы это могло утешить сердце матери! — сказала Вельшина. — Я знаю по себе: если бы я была принуждена расстаться с Зиной, я была бы так несчастна, так несчастна!..

— Вы счастливее меня, конечно, — чуть-чуть закатывая глаза и подавляя вздох, призналась Анна Дмитриевна, — ваша дочь, вероятно, всегда останется с вами. Но я, признаюсь, уже свыклась с мыслью, что когда-нибудь мне придется жить совершенно одинокой. Я свыклась, насколько можно свыкнуться… Вся наша доля матерей полна самоотречения: сперва мы жертвуем для наших детей здоровьем, покоем, потом жертвуем вкусами и привычками, наконец жертвуем чувством, эгоистической потребностью, чтобы и вас, в старости, побаловали и попокоили.

— О, да! Мы всем жертвуем! О, всем! — вскрикнула Наталья Алексеевна и сделала такой жест, будто она бросается куда-то вниз головой.

— Вы счастливее меня, — многозначительно повторила Вязмина, обращаясь к Вельшиной, — вы выдали дочь и, вместе с тем, будто и не выдавали ее. Все осталось по-прежнему. Я — эгоистка: я завидую вам.

— Я думаю, что вам нечего завидовать, — любезно ответила Софья Григорьевна. — Barbe, вероятно, только и будет мечтать о том, чтобы вы присоединились к ее молодому счастью и жили вместе с ней и ее мужем. Я уверена, что она сказала бы то же, что говорила когда-то Зина: «Мамочка! Если я буду несчастлива, ты мне будешь нужна, чтобы жаловаться тебе». Ах, эта Зина!.. Мы так любим друг друга, что я даже не могу представить себе, чтобы между матерью и дочерью существовали отношения другие, чем у нас. Впрочем, я знаю, что вы и ваша Варя — такие же неразрывные друзья.

— О, я надеюсь! — спокойно ответила генеральша.

— Они обожают друг друга! Обожают! — крикнула Наталья Алексеевна.

Антонина молчала, но все время следила за Варей немного удивленным и восхищенным взглядом.

— До чего вы удивили нас! — сказала она Варе. — Но я знала… Вы должны были сделать партию достойную вас. Я никогда не верила…

Что она знала и чему она не верила, осталось ее тайной. Варвара Николаевна не допрашивала ее, но сейчас же заметила, что известие о ее замужестве сильно подняло ее во мнении Антонины. Решкова опять сразу приняла с ней прежний церемонный, слегка подобострастный тон.

— А Виктория Львовна все еще думает уехать из Петербурга, или судьба ее решилась как-нибудь иначе? — спросила ее Варя.

Антонина сделала легкую гримаску.

— Не требуйте от меня, чтобы я хотя что-нибудь разобрала в планах и желаниях моей сестры, — ответила она по-французски. — Сегодня она говорит одно, завтра — другое. Но это только слегка отдаляет неизбежную развязку. Я — не в восторге от ее будущей фамилии, но я нахожу, что даже такая партия лучше каких-то фантастических поисков новых путей.

Варя поняла, что здесь, в светском салоне, и перед тем новым положением, в которое ставило ее ее близкое замужество, Антонина стыдится сестры, перед которой робеет дома.

Наконец гости разъехались.

Варя прошла в свою комнату и медленно стала переодеваться из светлого платья в капот. Невольно припоминались ей все лица, которые прошли перед ней за весь этот длинный, утомительный день.

Между ними было только одно совсем чужое, незнакомое, и оно было лицом ее жениха. Она видит его каждый день в течение последних двух недель, но оно все так же чуждо и незнакомо ей. Варя не чувствует к нему ни отвращении, ни враждебности, ни неприязни; его поведение относительно ее она считает в высшей степени корректным и порядочным, ее будущая жизнь с ним представляется ей обеспеченной и покойной. Он гораздо лучше, чем мог бы быть… Но она так мало думает о нем!

Горничная пришла звать ее обедать. Она отказалась.

— Так и доложить генеральше? — удивилась горничная.

— Так и доложите. Не хочу.

Ей припоминались лица, которые прошли перед ней за весь этот день, и это воспоминание пробудило совершенно несвойственное ей чувство: это чувство было — злоба. Это все они, все, соединенным влиянием, задушили ее волю, притупили ее силу, испортили ей всю жизнь. Никого из них в отдельности не могла бы она обвинить в чем-нибудь определенном, в проступке, который было бы легко и просто объяснить. И она знала теперь наверное, что все они были виноваты перед ней. И за эту вину они сразу стали ей ненавистны…

— Отчего ты не хочешь обедать? Что это значит? — спросила Анна Дмитриевна, и Варя неожиданно увидала перед собой ее высокую, величественную фигуру. — Надеюсь, что ты не больна?

Генеральша говорила ласковым голосом, и ее светлые глаза выражали приветливость и беспокойство.

Варвара Николаевна молчала.

— Или ты чем-нибудь недовольна, дружок? Кто-нибудь огорчил тебя или обидел? Да говори же! Ты видишь, что я тревожусь.

Она подошла ближе к дочери, нагнулась и ласково провела рукой по ее щеке.

Варвара Николаевна холодно отстранилась.

— Вы, кажется, счастливы? — спросила она. — Вы, кажется, сами готовы верить, что мы обожаем друг друга, как заявила эта несчастная Наталья Алексеевна?

— Как ты говоришь? — спросила Анна Дмитриевна и широко раскрыла глаза.

Варя засмеялась.

— Уйдите, maman, — посоветовала она. — Я не знаю, что со мной… Но мне кажется, что сегодня, сейчас, я способна сказать вам то, о чем уже не стоит говорить. Лишнее… Поздно…

— Barbe! — с удивлением окликнула генеральша. — Barbe!

— Вы и этого не ожидали? Нет? Вы даже не допускали мысли, что я способна понять ваше отношение ко мне? Оценить все, что вы сделали для меня? Но главное, конечно, главное… вы не верите своим ушам, что я решаюсь говорить об этом вслух… говорить вам же… Я… которую вы воспитали! Но я сегодня смелая… И я хочу, чтобы вы знали, что я подчинилась вашей воле с ненавистью и отчаянием, что я мечтала о другой жизни, что я любила… Я хочу, чтобы вы знали, что я несчастна из-за вас. Но вам это все равно. Вы довольны. Ваше самолюбие удовлетворено. Только не будем, Бога ради, притворяться, что «мы обожаем друг друга». Это — все, что я прошу.

Генеральша закатила глаза и горестно покачала головой.

— Я перенесу и это, — торжественно сказала она. — Перед своей совестью и перед светом… Перед тем светом, к которому я принадлежу и который я уважаю, я — права…

Лидия Авилова
«Вестник Европы», № 1-2, 1904 г.

Примечания   [ + ]