Александр Федоров «Змеи»

I.

Громадный английский пароход «Britania», один из тех пароходов, самый вид которых возбуждает томительную жажду скитаний, уже двое суток как вышел из Коломбо в Порт-Саид, а затем — в Европу.

Среди пассажиров преобладали европейцы, но было и несколько китайцев с мутно-желтыми лицами и загадочными глазами; вездесущие японцы, два араба, столько же мулатов и один индус — старик, обращавший на себя особенное внимание своей величавой красотой и таким всепроникающим и глубоко-печальным выражением глаз, что в его присутствии не только личное счастье, но и всякая радость, кроме тех радостей, которые даются созерцанием и подвигами, казалась вульгарной и пошлой.

При нем мы безотчетно становились как-то серьезнее, если не глубже. А между тем тут были люди, видавшие виды; аристократические бродяги и темные авантюристы, которые тысячами бросаются в тропические колонии с жадной страстью наживы и приключений, не останавливаясь перед преступлениями, за которые на родине их гибкая шея попала бы под гильотину.

Вероятно, этот старик, одетый в великолепные индийские ткани, был знатен и богат, как никто из его спутников. Правда, он не выказывал ничем своего превосходства, наоборот, был чрезвычайно сдержан и прост, хотя в его отношении ко всем не было того, что в обиходе называется любезностью.

Помимо этого старика внимание пассажиров останавливалось на одной паре: американец с дамой. Он был уже немолодой человек с бритым грубоватым и сильным лицом, с преждевременно поседевшими волосами и двумя резкими морщинами, которые расходились от носа вверх по упрямому, невысокому лбу, точно две острых стрелы.

Но интерес возбуждал не столько он, сколько его спутница: жена, любовница… да, скорее любовница, если не новобрачная, так как страсть, которой были охвачены они оба, говорила о первой пламенной заре счастья.

Она была так молода, что казалась бы ребенком, если бы не ее красота, в которой чувствовалась гармоническая завершенность драгоценного цветка, распускающегося в сто лет раз. Эта красота была не только в ее лице, глазах, улыбке, но и во всей ее фигуре, такой легкой и нежной, что она, кажется, как цветок, должна была держаться корнями там, где стояла, чтобы ее не унес ветер. Все, что она делала, шло к ней, как пламя идет к свече, или звук к натянутой струне. Этот счастливец, обладавший ею, должен был быть мучеником, обреченным в конце концов на нестерпимый ужас. Одна мысль, что такого сокровища можно лишиться, способна была кого угодно на его месте свести с ума. Верно, он был достоин ее красоты своей гордостью или силой своего духа, иначе надо быть глупцом, чтобы соединить с ней свою судьбу.

Однако, пока что, он, очевидно, был победителем и держал себя так уверенно и ясно с ней, что им нельзя было не любоваться, и оттого совершенно немыслимо было завидовать ему.

Одна только эта пара обращала на старика-индуса так же мало внимания, как и на всех других. А он? Он, минуя всех нас, часто обращал свои взгляды на них, и загадочная тоска светилась тогда в его глазах, где потонуло, верно, немало разбитых кораблей его сердца, надежд и мечтаний, которыми живет одиночество, пока не придет к великой мудрости, для которой все конечное мгновенно и лживо, как те облака, что на закате окружают горизонт неописуемым хороводом.

Касаясь прозрачно-зеленых вод своими дымными плащами, эти облака, подобно апокалиптическим образам, движутся в небе, пьяные от золотисто-багрового вина заката; сами багровые, оранжевые, желтые, розовые и лиловые… всех красок, огней и тонов, от слияния которых можно охмелеть самому. Какой-то безумный художник сотворил их и, меняя каждый миг очертания, буйно и почти грозно кладет на них изменчивые краски с своей пылающей палитры. Не обращая ни на кого внимания, прижимаясь друг к другу, они следили за этими безумными изменениями облаков, как будто это фантастичное зрелище предназначалось специально для забавы их двоих. Так же смотрели они и на звезды, которые качались над ними подобно разноцветным брачным лампадам, и на волны, баюкавшие корабль, эту зыбкую и послушную колыбель их единственного счастья.

На пароходе, чтобы скрасить однообразие пути, предпринимались всевозможные развлечения, игры, даже целые концерты. Их все это мало интересовало. Всю музыку мира они носили теперь в своих сердцах, и только одна стихия могла соперничать с голосами, певшими в них.

Среди всевозможных экзотических грузов, от аромата которых пароход казался цветущим плавучим островом, — был стеклянный ящик с змеями; их везли для британского музея.

Живые змеи всевозможных пород, чье царство на Цейлоне. Страшные кобры, разновидностей которых так много там; их укус смертелен и быстр, как жало молнии, когда оно попадает прямо в сердце.

Среди этих змей особенно выделялась одна пара: змея синяя, как бирюза, и змея красная, как коралл.

Эти две змеи были помещены особо, так как требовали исключительного ухода и внимания. Две живых гибких смерти, столь поразительных по своей окраске. Две маленьких змейки, более коварных, чем даже измена, и более ядовитых, чем предательство.

Эти две змейки чаще всего лежали свернувшись за стеклом и напоминали одна коралловое, другая — бирюзовое ожерелья.

У большинства зрителей эти змейки за стеклом возбуждали злорадство: так приятно было чувствовать себя в безопасности вне этой прозрачной непроницаемой преграды. Приятно было даже подразнить их, водя по стеклу пальцем или концом палочки около глаз, и видеть, как змеи высовывают свои тонкие жала и скользят ими по стеклу, вздрагивая и корчась от бессилия и злобы.

Как всегда, плечом к плечу, влюбленные остановились около стеклянной темницы змей и молча любовались ими. Мимо проходил старый индус, и раньше иногда беседовавший с ними.

— Правда ли, — спросила его она, — что змей укрощают музыкой и песнями те, кто знает тайну чарующих их мотивов?

— Да, — ответил он. — Разве вы не видели таких заклинателей змей, хотя бы в Коломбо?

Спутник ее недоверчиво заметил:

— Но это, скорее всего, шарлатаны, морочащие публику. Кроме того, говорят, раньше они вырывают у змей их ядовитые зубы.

— Нет, поверьте мне, не все. Среди них есть такие, которые из рода в род воспринимают это искусство, так похожее на волшебство любви.

— Волшебство любви! — воскликнули оба. — Разве есть такое волшебство?

— А что же такое это чувство, если не волшебство — чаще всего, со стороны мужчины? Ведь любовь — это не что иное, как смертельная вражда, исконная вражда двух полов, но в этой вражде есть мгновения, когда победитель и побежденный испытывают бесконечное блаженство: один — блаженство победы, другая — блаженство унижения. Чувство мужчины и женщины — два разные чувства, и чем противоположнее, тем острее и сильнее их слияние.

Она засмеялась и взглянула на своего возлюбленного.

— Мой победитель — что ты скажешь на это?

Он молчал.

Старик снисходительно улыбнулся. Он знал, что только глупцы поднимают голову во время победы; мудрый склоняет ее даже с лукавым кротким смирением, чтобы боги не позавидовали его счастью.

— Итак, ты мой укротитель, а я твоя змейка, — продолжала она все с той же веселой улыбкой. — Бойся, я смертельно ужалю тебя, как только чарующая песня твоя умолкнет.

Старик ничего больше не сказали отошел от них легко, как белый призрак.

II.

На другой день под вечер по пароходу распространилась страшная весть: обе ядовитейшие змеи ускользнули из своего стеклянного плена.

Как это случилось, никто не знал. Сторож их, раз в день открывавший стеклянный ящик сверху, клялся, что он аккуратно закрыл его вчера. Наконец, невероятно, чтобы они могли выпрыгнуть со дна ящика через стеклянную перегородку. Тем не менее его едва не растерзали пораженные ужасом и яростью пассажиры. Два жала смерти были на свободе, и каждое мгновение грозило гибелью любому из тех, что злорадствовали над змеями.

Не находилось уголка, где можно было бы чувствовать себя в безопасности, и почти все видели себя приговоренными к смертной казни, которая должна была поразить тайно из-за любого угла, из любой щели. Океан представлялся громадной водяной могилой, а корабль — эшафотом, где в качестве палача выступала сама судьба.

С какою радостью все бросились бы на берег… Но ближайший берег отстоял не менее, чем в пяти сутках езды. Пять длительно-бесконечных дней и ночей — 43,200 секунд, почти столько же ударов сердца, из которых каждый удар мог оказаться последним.

Не только командир парохода, но и пассажиры с своей стороны назначили громаднейшие премии за убийство этих змей. Но матросы были такие же люди, у них также были дети, матери, жены, возлюбленные… наконец, — сердца, которые также привязывали их к жизни и заставляли дрожать за нее больше, чем на войне, больше, чем во время кораблекрушения, потому что тогда долг умерял их страх… Наконец, там была борьба. И вот люди с бледными лицами, с напряженно ищущими глазами, как стадо, стали жаться в кучу, чтобы таким образом иметь тысячу глаз, тысячу рук и ног для обнаружения и казни скрывшихся куда-то врагов. Они перестали стесняться друг перед другом в своей трусости, готовые негодовать на тех, кто еще сохранил самообладание или пытался сохранить его: ведь безумцы лишали их лишних стерегущих глаз, лишних орудий поражения.

И в то самое время, как дикие крики то и дело заставляли всех вздрагивать от ужаса ожидания из-за простого кончика бечевки, даже — тени, казавшейся одной из змеек, — только три человека явно не ощущали ни малейшего страха: это были двое влюбленных и старый индус.

Он следил за ними, когда они спокойно гуляли по палубам, радостно приветствуя летающих рыбок, которые, подобно сверкающим стрелкам, выскакивали из воды и летели по воздуху, пока не высыхали их крылышки.

— Вы безумцы! — кричала им толпа. — Вы не имеете права так рисковать собою. — Они только смеялись в ответ на эти крики. Тогда изумленный их беспечностью старик сказал:

— Если я не ищу спасения, вместе с тем и не дорожу своей жизнью, — это понятно. Я стар, я изжил свою жизнь, или, как говорят у вас в Европе, растратил давно свой капитал, а жить на проценты не в моей натуре. Но вы… вы, считающие любовь таким великим благом, как вы не дрожите каждый за свою жизнь?

— Моя жизнь в нем, — ответила она, ни минуты не задумываясь.

— А моя в ней.

— Но ведь вы оба смертны.

— Любовь сильнее смерти.

— Пусть, — сказал он, — дрожат за свою жизнь те, что не знают любви, подобной нашей. Они хватаются за жизнь потому, что ждут от нее чего-нибудь лучшего, чем то, что они пережили и переживают. Они, как лавочники, надеются нажить на товаре тем больше, чем меньше у них этого товара остается. Мы верим, что никто из нас не переживет смерти другого, и радостно будет умереть обоим вместе, прикладывая к холодеющим губам свои губы, как печать бессмертия.

И они снова стали следить за перелетом рыбок, который в стремительном движении своем пронизывали зеленые упругие волны, и влага давала им новые силы летать трепеща прозрачными крылышками.

Старик отошел побежденный.

Он остановился на пустой палубе, глядя на эту пару счастливцев. Казалось, он новой мыслью измерял глубину своего прошлого, глубину человеческого бытия, и взгляд его прояснел на одно мгновение, получил ту же силу полета, как эти рыбки, пронзающие родную им стихию.

Но когда он перевел глаза на объятую ужасом и смятением толпу, его лицо исказилось отвращением и презрением к ним.

Он колебался несколько мгновений, затем медленно пошел куда-то и вернулся скоро с большой тарелкой молока. Поставив эту тарелку посреди опустелой палубы, он длительно и странно засвистел, и от этого свиста всем вдруг стало жутко до ледяного озноба.

Острая мысль поразила всех: не кто иной, как он выпустил змей. Для чего? Это была тайна, но у всех сразу явилась уверенность, настолько ясная, что они даже не сказали друг другу ни слова, а только обменялись взглядами, кричащим сильнее слов:

«Это сделал он! Он!»

Но никто не смел крикнуть этого ему; они страшились взглянуть на него, ожидая какого-то чуда от старика, похожего на пророка или на древнего мага.

И вдруг глаза всех остановились на змеях, которые появились неизвестно откуда и, быть может, разбуженные свистом, похожим также на свист взбешенной змеи, медленно извиваясь, тянулись к чашке с молоком, издалека почуяв его.

Две змейки: красная, как коралл, и синяя, как бирюза.

Вот они приблизились к тарелке и, подняв свои острые головки, перекинули их через край ее и замерли, с жадностью всасывая в себя молоко.

— Убить их! Убить! — раздался полный ужаса шепот, но никто не решался сдвинуться с места.

Так прошло несколько острых, как иглы, и жгучих, как искры, — минут. Змеи могли удовлетворить свою жажду и ускользнуть.

Этот старый колдун не имел права допускать змей уползти.

Но он стоял в стороне, не двигаясь, глядя в ту сторону, где прогуливались влюбленные.

Наконец и они заметили эту картину. Тогда, весело сказав что-то друг другу, они пошли по направлению к этим змеям.

В руках у них не было никакого оружия, но страшно было крикнуть им, чтобы они захватили что-нибудь с собою, чтобы убить смертельных гадов: змеи могли встревожиться и уползти.

Ужас оковал всех, когда оба приблизились к змеям, начинавшим уже слегка обнаруживать беспокойство, и враз склонились к ним с протянутыми руками.

— Убить их! Убить! — вырвался зверский вопль у толпы, и трудно было сказать, относился он к змеям, или к тем, кто мог спугнуть змей.

Но в то же время, ловко захваченные у самой шеи пальцами, две змейки повисли в его и ее руках; одна, как струя алой крови, другая, как синяя лента.

И с теми же веселыми улыбками, глядя друг на друга, они понесли их обратно в стеклянный плен.

Старый индус провожал их посветлевшим взглядом.

Александр Федоров.
Сборник рассказов «Королева». 1910 г.