Владимир Лидин «Журавлиный клик»

I.

Было сырое, холодное и туманное утро, когда мы выехали на размытую осенним дождем, в бурых колдобинах, дорогу. Осеннее, тусклое солнце смутно светлело за облаками, и над полями, легшими, как небритые щеки, до самого горизонта, плыли лохмотья утреннего, еще не успевшего осесть тумана.

Фыркали, наклоняя головы, лошади, звякали трензеля, жидкая грязь чавкала под копытами.

Подле меня, на гнедой лошади, с подстриженной челкой и смешливой мордой, ехал, сутулясь, Николенька Рогов, близорукий мечтатель, в серебряных очках, связанных у уха ниточкой; на девичьих его, еще не узнавших бритвы, щеках завились тонкие волосики, а голубые, наивные глаза его смотрели сквозь выпуклые стекла очков спокойно и совсем без боязни. Его оторвали от книг, от чудесного романтического мира перелистываемых страниц, но он и здесь, на лицах солдат, в жужжании пуль и стонах раненых умел находить то же сокровенное и таинственное разнообразие жизни…

У придорожного камня мы остановились. Мы должны были обшарить деревню, лежавшую на пути к Н., и два перелеска, отмеченные на наших картах.

— Николай Николаевич, — сказал я, — разделимся. Вы берите на П., минуя шоссе, а я полукругом на перелесок. Там мы встретимся.

— Ага, — сказал он, глядя на меня выцветшими своими глазами. — А если я буду там раньше?

— Тогда дожидайтесь.

Мы разделились.

— Берите с собой Харламбу.

Харламба, усатый унтер, оглядел меня смеющимися глазами и приложил руку к козырьку. Он также знал мечтательную рассеянность Николеньки Рогова, который мог по дороге опустить поводья и забыть обо всем в мире…

— Ну, Николай Николаевич, с Богом.

Мы пожали друг другу руки и тронули лошадей. Застучали в легкой полевой рыси подковы, скоро опаловый утренний туман скрыл отряд.

Кругом, в суровой молчаливости, лежали колючие поля, с ползущими над ними космами тумана. На минуту выглянуло шафранное солнце, уронило серебряные камни на сталь мундштуков и бляхи подпруг, — скрылось снова. В небе с печальным курлыканьем летел ключ журавлей.

Печаль осенняя плыла в задумчивости нам навстречу с пустынных полей, с чахлых, жестких кустов репейника, росших по межам. Есть что-то затаенное в пустых осенних полях: словно слышится биение земного темного сердца.

В моем отряде было двенадцать человек: степенный архангельский мужик, бородатый и хмурый; два брата Рябцовы, еще не успевшие вкусить полную сладость синего околыша студенческой фуражки; вольноопределяющийся Гершевич, смуглый, как жук, — остальные белобрысые, крепкие ребята, с молодцовской выправкой и ярким оскалом белых зубов.

Мы объехали в молчании полукруг сжатого поля; справа шло болото, за ним — приплюснутые избы далекой деревни, за которой, у перелеска, мы должны были встретиться с отрядом Рогова.

Захлюпали кочки, испуганная птица с резким свистом метнулась из-под копыт моей лошади. Кустики незабудок цвели на кочках; лошади наклоняли головы и осторожно ступали в ямки, наполненные тусклой водой.

Болото скоро кончилось, мы выехали на проселок. Осталась в стороне развалившаяся мельница с одним крылом, где-то внизу, под дорогой, шумел, захлебываясь, родник. Мелькнула еще часовенка, угрюмо стоявшая под облетевшей ракитной; дорога свернула влево, к деревне. Мы остановили лошадей, оправили снаряжение, подтянули ослабевшие подпруги.

Деревня вымерла. Может быть, несколько дней назад здесь прошел неприятель, и испуганные жители бежали в ближайшие города, — но мы не увидели за околицей ни одного человека… Только отощавшие собаки выскочили с лаем нам навстречу. У въезда на улицу стояла кузня, с разбитыми окнами и деревянным станком для ковки лошадей. Крайний солдат, высвободив ногу из стремени, толкнул ею дверь: кузня была пуста, закопченная и печальная.

— Ваше благородие, — сказал рябой Иванов, трогая шенкелем лошадь и равняясь со мной, — поганая деревня… Нет хуже, когда пустая.

Мы проскочили рысью главную улицу, — все было пусто; только из окна крайней избы выглянуло коричневое лицо старухи.

— Эй, тетка, — крикнул Иванов,- выходи наружу.

Старуха смотрела на нас тем же невидящим, остановившимся взглядом… Странная жуть овладела вдруг мной.

— Ты что же молчишь, — сказал Иванов, подъезжая на вспотевшем своем кауром меринке к низенькому окну, — за кичку тебя что ли из окна тащить?

И тут вдруг случилось нечто необычайное… Раздался странный и короткий звук, лошадь его присела на задние ноги, рванулась внезапно в сторону и поскакала по улице, а тяжелое тело солдата сползало с широкой ее спины — и вдруг опрокинулось на землю… Младший Рябцов вскинул ружье и выстрелил в улыбающееся, безумное лицо старухи.

И, точно по сигналу, вдруг ожила деревня, сухой треск, точно дробь барабанов, наполнил пустынные улицы…

II.

Мы вынеслись на обезумевших лошадях за околицу. Вокруг нас жужжали с пронзительным и противным всхлипываньем пули, а позади неслись за нами вслед всадники, один за другим выныривая из темной улицы деревни…

Нам надо было доскакать до перелеска где, должен был быть уже отряд Рогова. Мы терзали железом шпор бока лошадей — и отстреливались наугад, не целясь, — в серую, несущуюся позади нас толпу.

— Ваше благородие, — прокричал подле меня Ермоленко, стараясь заглянуть мне в лицо, — вот чертовы дьяволы… Полсотни их!..

Из вспененных морд лошадей падала кровавая пена, комья грязи залепляли нам лица, а над нами жжикали пули, свершая свой сверлящий полет. Гершевич, скакавший подле меня, вдруг странно запрокинул голову и упал с размаху на шею шарахнувшейся лошади… Он продолжал нестись, лежа на ее шее, но руки его болтались бессильно по сторонам.

Дорога круто сворачивала влево, и в полуверсте темнел перелесок. Один выстрел оттуда мог бы заставить предположить новые силы — и тем спасти нас… Оглянувшись, я увидел Юрия Рябцова, державшего на отлете окровавленную руку. Ермоленко, обогнавший меня справа, несся в нескольких шагах впереди меня, как вдруг лошадь его сделала страшный косой прыжок, присела и тяжело грохнулась на землю, придавив ему ногу…

Серая толпа отстала за поворотом, были только слышны далекий гул голосов и стук копыт.

— Ваше благородие, — крикнул вдруг неистово у моего уха архангельский мужик, — канава!..

Я хотел приподняться, чтобы облегчить лошади прыжок, но не рассчитал движения и упал на ее шею лицом… Она сделала короткий полупрыжок, — ноги ее скользнули по откосой стене, — и она скатилась вниз, в овраг, с переломленной спиной. Я успел на лету высвободить ногу и упал в двух шагах от ее дергающихся в судороге ног.

Я ударился головой о камень — вдруг, как в странном и неверном сне, увидел далекое, туманное облачко и тонкую цепь птиц, летящих на юг… Защелкали выстрелы, топот ног прозвучал над моей головой, и комья земли из-под копыт лошадей полетели мне на лицо и засыпали глаза… А в двух шагах от меня хрипела, умирая и дергаясь, моя лошадь; кровавая пена клочьями падала на мои сапоги.

Тоска, сладостная и предсмертная, овладела мной.

III.

Заплаканная оранжевая луна стояла над оврагом. Я мог различить ее кратеры. Они были, как складки горечи и печали, на бледном ее лице.

Около меня лежала издохшая лошадь. Дергач, не улетевший еще в теплые и солнечные страны, кричал где-то в осеннем поле настойчиво и уныло, точно скрипела ель. Я коснулся своей окровавленной головы и вытер о колено липкие пальцы.

Я был один. Я не знал, успели ли доскакать наши до перелеска, жив ли Николенька, или может быть, так же лежит где-нибудь в овраге, смотря мечтательными, выцветшими своими глазами на лунные кратеры, забыв о боли…

Я ухватился за колючий куст репейника и поднялся. Унылая, тягучая боль едва не сбросила меня обратно. Я переполз через почти закоченевший труп лошади и полз дальше по оврагу, цепляясь за кусты жесткого бурьяна. Луна сопровождала меня. Я дополз до отлогого места и пополз наверх.

Черное, пустынное, немое поле. А впереди отдаленно шелестят уцелевшие листья на деревьях перелеска. Свои там или чужие? Пуст он или нет?..

Я взялся за кобуру, но она была пуста: я выронил револьвер при падении. Я пошел к перелеску, спотыкаясь… Затемнел в стороне под мутным светом луны труп лошади; он показался мне гигантским. Я наткнулся на чью-то фуражку; сбоку темнеет еще труп, теперь уже человека: странно блестит лицо его, обращенное к луне… Это враг. На светлых усах запеклись сгустки крови; через лицо черная полоса от сабельного удара.

А с боков, вдоль дороги, еще, еще.

Вот лежит поперек дороги вздувшаяся лошадь; зубы ее оскалены. Под ней немецкий офицер: она придавила его голову при падении, видны только ноги в узких сапогах с никелевыми шпорами на цепочках.

Я дошел до перелеска. На меня пахнуло сыростью, запахом прелых листьев. Сюда уже не проникает свет луны. Черные стволы деревьев. Кричат совы гудяще и протяжно. Я споткнулся о пень — и вдруг ткнулся рукой в чье-то тело: у меня не было сил идти дальше; запекшаяся на голове рана стала снова сочиться.

Я сел на землю и прислонился к корявому стволу дерева.

IV.

Оно влетело, ломая верхушки, деревьев, и с грохотом разорвалось где-то там, на опушке…

На мое лицо сыпались мелкие сучья и листья, сбиваемые пулями.

Я слышал ночью, лежа подле убитого солдата, как они вошли в этот перелесок, слышал звяканье лопаток, которыми они окапывались у опушки… Где-то позади с грохотом проскакала их артиллерия.

Я лежал, прижавшись лицом к груди мертвого солдата; я сорвал свои погоны, и они приняли меня за нашего убитого солдата. Им было некогда забросать нас землей, потому что еще с серым, туманным рассветом провизжала в воздухе наша первая пуля и ударилась в дерево.

Я видел сквозь сощуренные веки их лица, посиневшие от морозного утренника, от которого я закоченел я слышал их отрывистую речь и брань и озлобленную команду офицеров.

Серые, как мыши, с поднятыми воротниками шинелей, они бродили между деревьев и окапывались у опушки леса, лежа на груди и набрасывая перед собой лопатками землю.

…Визжали пули, и снаряды с грохотом и треском ломали деревья… Три пули уже мягко и с отвратительным хлюпаньем вошли в тело солдата, за которым я скрывался.

Я пролежал всю холодную осеннюю ночь, коченея, подле этого трупа. Утром был мороз, и мохнатый иней лег на опавшие листья и на застывшее лицо солдата. Я нашел в его карманах сырую морковь, коричневую от земли; в его фляге оставалось еще немного холодного и горького кофе; от него мне стало еще холоднее.

Когда замелькали между деревьев серые фигуры, я не мог сделать уже ни одного движения; я лежал, прижавшись к груди солдата, и слышал тиканье его карманных часов.

…Я тихонько просунул руку под его куртку и достал часы: было три четверти пятого. Странная и тягучая слабость овладела мной; во мне не пробуждали уже жути визжащие пули, — безразличие ко всему, пустое и холодное, похожее на смертельную истому, овладевало мной.

Когда я открыл глаза вновь, часы его на уровне моих глаз показывали половину десятого… Я хотел приподняться — и упал обратно: совсем над моим лицом склонилось чье-то чернобородое лицо, — взоры наши встретились… Мы смотрели друг другу в глаза, не отрываясь, минуту, может быть, час… Легкий холодок коснулся пальцев моих рук и ног и я понял, что через мгновенье все кончено…

В ту же секунду голова его странно вдруг дернулась кверху, он взмахнул руками — и упал навзничь, лицом на мои ноги.

…Бежали между деревьев, отстреливаясь на ходу, серые люди: все реже и реже рвались снаряды, — и внезапно гром голосов докатился оттуда снизу, из-за опушки, — наш крик — я узнал! — наш крик…

Снова бежали серые солдаты, щелкали о деревья пули, — но все ближе и ближе громовой раскат, — и вдруг три рыжие шинели мелькнули за деревьями: бегут трое наших солдат. Я хочу крикнуть и не могу крикнуть: падая, чернобородый придавил локтем мою грудь…

И вот все новые и новые рыжие шинели с ружьями наперевес, звучит где-то медь рожка и прямо на груду наших тел бежит Николенька Рогов, с обнаженной шашкой, выпучив голубые, близорукие свои глаза под блестящими стеклами очков.

— Рогов, — кричу я, — Николенька… Николай Николаевич!..

Он не слышит, пробегает мимо, спотыкаясь о сучья сухостоя.

V.

Снова ночь, когда сознание приходит ко мне. Но луны уже нет. Идет мелкий дождь. Труп, подле которого я лежу, начал уже попахивать сладковато. Дождь шумит по уцелевшим листьям; лицо мое мокро.

Я приподнимаюсь и встаю на ноги. Где-то отдаленный, темный гул: идет ночная артиллерийская стрельба. Я ослабел и едва двигаюсь в полной тьме, натыкаясь на деревья и на мягкие тела… Где наши? Рогов пробежал мимо меня и не слыхал моего крика. Наши выгнали их штыками из этого леса…

Я бреду к опушке наугад. Вот редеют деревья. Синь осенней дождливой ночи. В воздухе пахнет гарью, дымом, кровью. Куда мне идти; направо, налево, прямо?.. Я поднимаю чью-то винтовку и иду, опираясь на нее; вода хлюпает в моих сапогах.

Я схожу вниз с пригорка, иду по дороге.

… Но — что это? Кто-то идет на меня: я слышу шорох крадущихся шагов… Я напрягаю зрение — и вдруг вижу лошадь. Да, обыкновенную, смирную лошадь, с съехавшим на бок седлом, которая стоит, опустив голову, и смотрит в землю… Я подхожу к ней — но она не двигается с места, словно не слышит моих шагов. Мягкие, теплые губы касаются моей руки.

Через минуту я всползаю уже на седло. Она спокойно дает мне сесть, точно дожидалась меня, и идет… Куда? Я не знаю пути, но она идет вперед уверенно, словно зная, куда мне надо, — и я доверяюсь ей.

Это наша лошадь — с нашим седлом и переметными сумками. Мне все равно, куда она ни приведет меня, — пусть даже к врагу, — Все лучше, чем смерть в этом перелеске, наполненном мертвыми телами и призраками…

Мы едем по дороге. По бокам ямы, вырытые снарядами. Вот наискось лежит расщепленное дерево. Сбоку, между деревьев, часовенка, пустая и темная, словно одинокий инок. Гул стрельбы стал слышнее, на горизонте полыхают белые молнии. Лошадь прядет ушами.

Так — шагом — мы проезжаем версту, может быть, больше…

И внезапно, за поворотом, темная тень бросается нам наперерез… Я слышу окрик на чужом языке, и в то же мгновенье лошадь подо мной шарахается в сторону, становится на дыбы — и мчится галопом по полю… За моей спиной крики, щелкает выстрел, пуля, урча, как жук, проносится над моей головой… Еще через мгновенье я слышу за собой топот.

Когда моя лошадь встала на дыбы, я потерял стремена, и теперь я лежу на ее шее, обняв ее руками, слышу сильный запах ее пота и шерсти и сжимаю коленями жесткие крылья седла…

Мы несемся по полю, тягучая боль в голове пробуждается вновь от холодного ветра, я чувствую, как липкая капля ползет по моей щеке, — а позади все приближающийся топот ног… Еще минута — и они нагонят.

Впереди три ракиты, растущие в одиночестве в поле. Последняя, неясная мысль приходит ко мне. Я нажимаю с силой поводья мундштука, лошадь замедляет бег, топчется, скачет на месте… Я скатываюсь с ее спины на землю, бью изо всей силы лопнувшим ремнем пояса по задним ногам… Она тонко ржет, делает прыжок — и скачет вперед, в галопе, безумствуя от бьющих ее по бокам стремян.

Я бросаюсь к ракиткам, ползу наверх по крайней, напрягая последние силы, — и в ту же минуту три всадника проносятся мимо меня вслед за безумной лошадью…

Я сажусь верхом на толстую ветвь и прикрепляю себя поясом. Закрываю глаза — и в мгновенье забываю все.

Уже туманное, осеннее утро, когда я вижу сквозь склеившиеся от крови из раны веки, трех наших солдат, едущих медленно на лошадях, с фуражом.

— Братцы! — кричу я, — братцы!..

И вдруг узнаю Васеньку Рябцова.

Когда они везут меня на седле впереди себя, я вижу под туманным небом тонкую и далекую цепь: летят журавли с тихим курлыканьем. Но теперь оно говорит мне, что я спасен.

Посреди дороги, за поворотом, стоит, расставив ноги, Николенька Рогов и глядит им вслед близорукими, выцветшими глазами.
 

Владимир Лидин.
«Лукоморье» № 3, 1915 г.
Исаак Левитан «Весна. Журавли летят».