Борис Никонов «В положении невидимки»
Признания одного очень молодого человека
I.
Я уехал от Заволжских… Я уехал внезапно, не предупредив никого… Если б я заявил, что уезжаю, меня стали бы удерживать, стали бы расспрашивать о причине такого странного отъезда.
— Разве у нас вам плохо? Может быть, неудобно?.. Уезжать Бог знает куда — к родным, которых вы терпеть не можете? Что это значит?
Боже мой!.. Если, бы m-me Заволжская заговорила так со мной, если б она начала только говорить со мной своим добрым, в душу проникающим голосом, я, право же, не смог бы солгать ей. Я сказал бы ей прямо: «не могу жить у вас, потому что бесконечно, отчаянно люблю Лелю, Леля же любит не меня, а своего кузена, Николая Львовича, который живет здесь же, в Мулянке»… Я сказал бы, что мучения мои достигают предела, за которым человек перестает быть самим собой, и что для прекращения терзаний, уничтожающих всю мою духовную природу, мне остается одно средство — постараться забыть Лелю… Я, может быть, даже расплакался бы перед ней, Лелиной матерью: да, все остальные души во мне не чают, но Леля меня не любит… А это-то и есть самое главное, и оттого-то я жертвую всеми остальными, милыми мне людьми, чтобы выбросить из сердца мучительную любовь.
Но я не мог сказать этого Лелиной матери… Моя гордость, мое самолюбие не допустили меня до такой «слабости». M-me Заволжская все равно не помогла бы мне в моем горе, как и никто в мире мне не поможет! Стало быть, нечего и плакаться перед ней и устраивать сцены!
Я уехал из Мулянки, точно воришка, никого не предупредив, ни с кем не попрощавшись.
Теперь я далеко от дорогих мне людей. Солнце садится, зажигая реку миллионами огненных точек, которые искрятся и мелькают в ослепительной полосе света, тянущейся по воде навстречу низко стоящему светилу… Пароход уносит меня все далее и далее от Мулянки… Спокоен ли я? О, да! Я спокоен, и мне кажется, что я даже счастлив… Я живу теперь полной жизнью, наслаждаюсь природой; я вижу ее, радуюсь ей… Я точно будто выпутался из сети, стягивавшей меня все время, пока я жил там. Мне не хочется даже думать о них… Что они делают там? Не знаю и не хочу знать… Я до того измаялся за последнее время с этой сумасшедшей любовью, ревностью и позднейшим, выгнавшим меня из Мулянки открытием, что малейшая возможность жить другими житейскими интересами, помимо Лели, представляется мне почти счастьем… В Мулянке я не видел ни реки, ни солнца, ни неба — все застилала любовь и ревность; теперь же я созерцаю солнце, воду, лес, ощущаю дивный аромат реки и луговых трав и хочу, во чтобы то ни стало, наслаждаться всем этим… Какая благодать — чувствовать себя независимым и свободным от душевной тоски и сливаться всей душой с природою!..
Нормальное ли это однако состояние духа? Не есть ли это лишь простое отупение, как реакция после слишком большого нравственного возбуждения? Не проснется ли во мне с прежней силой любовь? Не потянет ли «тайная сила» меня опять к Заволжским? Не знаю и не хочу ничего знать! Ровно ничего!..
Да!.. Во мне проснулась моя любовь!.. «Тайная сила» потянула меня неудержимо опять туда, в Мулянку… Образ Лели все время не давал мне покоя… Я видел ее каждую ночь во сне. «Неужели, — думалось мне, — я так-таки ее и не увижу?» И после долгой борьбы с собой, снова покинув родных, я поехал в Мулянку…
Но у меня был особый план увидеть Лелю и остальное семейство Заволжских.
Я не мог показаться к ним после принятого раз навсегда решения исчезнуть для них с лица земли. Да и кроме того мне казалось неслыханно неделикатным предстать перед ними, как ни в чем не бывало, после своей выходки, т. е. исчезновения, наверное, не на шутку поразившего их… Но, с другой стороны, я не мог и не ехать к ним… Поэтому я решил повидать Заволжских, не показывая им своей собственной персоны. Я затеял провести в их имении ночь, побродить по милым мне местам, заглянуть в окна тех комнат, где я некогда обитал, и, может быть, увидеть где-нибудь Лелю. Таким путем я успокоил бы свою тревогу, узнал бы, здоровы ли они, живы ли, что делают?.. Я узнал бы, все ли на месте в милом краю… Я еще раз увидел бы его.
Итак, я еду к ним опять… еду с тем, чтобы невидимой тенью пройти мимо них, услышать дорогие голоса и увидеть дорогие лица. Но меня они не увидят, или, вернее говоря, хотя и увидят, но не узнают меня… Я, словно дух, не имеющий пристанища на земле, буду бродить около них. Меня не будет там: я буду считаться исчезнувшим, но в то же время я там буду и увижу их. Если бы мертвецы в самом деле вставали из могил и навещали своих близких, оставшихся в живых, они были бы в таком же положении, в какое хотел поставить себя я. Это странное «положение невидимки» увлекает меня. Но что же далее?.. А то, что я уеду, поглядев на них, уеду обратно… Не могу же я оставаться в Мулянке после всего случившегося.
Сегодня рано утром я приехал в N. Мне пришлось проехать мимо Мулянки, в которую я попаду значительно позднее, отправившись из N. на «Дачнике». Этот пароходик ходит от N. до Мулянки два раза в сутки: в 11 часов утра и в 9 часов вечера. Утром мне ехать на нем неудобно: в Мулянке меня все знают и при дневном свете сразу узнают меня, хотя я и надену для посещения Заволжских другой костюм, даже, если понадобится, повяжу себе лицо платком и постараюсь изменить походку. Как все это романтично, подумаешь!..
Остается ехать с вечерним рейсом. «Дачник» приходит в Мулянку в 10 часов вечера. Это прекрасная пора для меня: будет достаточно темно, достаточно поздно, но никто из Заволжских еще не ляжет спать. Будут гулять по берегу, будут пить чай на террасе, и я их увижу всех!
Сегодня утром я уже видел Мулянку, когда мы проходили мимо нее. Как забилось мое сердце, когда я увидел ряд знакомых домиков на высоком берегу. За последние два-три года пустынная и малокультурная Мулянка превратилась в своего рода курорт. Прежде здесь было в густом сосновом лесу одно лишь небольшое именьице Заволжских, но с их легкой руки N-ские семейства одно за другим стали населять — сначала собственно имение Заволжских (Александр Георгиевич понастроил несколько дач и стал сдавать их на лето своим знакомым), а затем и примыкающую к Мулянке местность, все в том же лесу, по просеке вдоль берега. Название «Мулянка» отныне распространилось с имения Заволжских на все, выросшее таким образом, дачное поселение.
Пароход шел так близко от берега, что можно было рассмотреть лица людей, шедших мимо дач. Я с замиранием сердца ожидал встретить какую-либо знакомую фигуру, но видел лишь нескольких крестьян. Дачники спали; было еще очень рано: всего 5 часов утра. Низкое солнце заливало ярким светом белые и желтые домики с вычурной резьбой крыш и веранд. Кругом них зеленели сосенки. Как вздрогнуло мое сердце, когда из-за деревьев мелькнула красная крыша дома Заволжских. Они здесь! Так близко от меня!..
Я не спал всю ночь, боясь прозевать Мулянку, но чувствовал себя свежим и бодрым. Погода стояла прекрасная, и можно было надеяться, что мой план удастся мне как нельзя лучше.
Город N. — конечный пункт пароходного рейса. Пароходы стоят здесь сутки, а затем идут обратно. Я имел обратный билет и решил ехать назад на том же пароходе, на котором приехал, проведя ночь в Мулянке. Разумеется, я мог и не всю ночь блуждать там, но, повидав Заволжских, уйти пешком по ночному холодку в N., сухим путем, но берегу: 12-13 верст не значили для меня ровно ничего. Но я мог ночевать и в Мулянке, забравшись в каюту «Дачника», который, обыкновенно, ночевал у мулянской пристани и уходил оттуда в N. в 7 часов утра, поспевая к Любимовскому пароходу (на котором ехал я). Последний путь был опаснее: на «Дачнике» могли встретиться какие-либо знакомые мулянцы, которые, чего доброго, узнали бы меня.
Капитан парохода согласился оставить каюту за мной на все время стоянки в N. (до 9 часов утра следующего дня). Ключ от каюты был оставлен у меня, и я предполагал провести все время до вечернего рейса «Дачника» на пароходе: пообедать на нем, переодеться, а затем, часов в 8 вечера переселиться уже на «Дачника».
II.
Наступал жаркий июльский день… На пароходе производилась чистка и уборка для приема завтрашних пассажиров… Я напился чаю, позавтракал, так как пароходный буфет все время был открыт, а затем отправился побродить по пристани, несмотря на удушающий жар полудня.
Я прошел до пристани «Дачника», и там мне сказали, что сегодня вечернего рейса не будет.
Это меня обескуражило!.. «Дачник» уже ушел в Мулянку. Что мне было делать?
— Да вы, барин, ежели торопитесь — переезжайте на ту сторону на пароме, — посоветовал мне пристанской матрос, — теперь много крестьян обратно из города едут через Мулянку: они вас подвезут туда!
В самом деле это отлично! Я направлюсь в Мулянке на полуостров, куда вся компания Заволжских ездит купаться, заберусь на то место, где купаются мужчины, залягу в траве и проведу там время до вечера… И, наверное, я увижу, или, по крайней мере, услышу там Заволжских: они непременно поедут купаться…
Мне, вообще, не сиделось в N… Ждать до вечера! Так долго!.. Тут, по крайней мере, я буду уже в Мулянке!
Не теряя времени я отправился на пароход, быстро переоделся в цветную рубаху и в старые брюки, заправленные в грубые, смазные сапоги… Я надел старую шляпу котелком, накинул на плечи истрепанное пальто (весь этот костюм хранился в моем чемодане) и захватил котомку и палку. Котомка была отчасти декоративною вещью, отчасти же я брал ее для дела — положил в нее провизию. Признаюсь, мне было немножко стыдно перед самим собой за эту комедию, но она меня увлекала…
Пароходные лакеи меня не видали. Двое матросов, мывших швабрами пол в коридоре, удивленно взглянули на меня, но я быстро прошел мимо них.
Вот я и на пароме. Я стою среди лошадей, возов, крестьян, в душной атмосфере, напоенной запахом навоза, дегтя и пота — и все мы медленно ползем за буксирующим нас пароходиком по ослепительной ширине Камы — точно по расплавленному металлу, отливающему лазурью неба и огнем солнца. Противоположный низкий берег, заросший ольхой и лозняком, подвигается к нам. Еще несколько усилий пыхтящего впереди нас пароходика — и наш паром пристает к мосткам. Я пробираюсь вслед за возами по прыгающим и хлюпающим в воде доскам на берег… Вот я и на берегу! До Мулянкн отсюда 12 верст по береговой дороге.
— Ты через Мулянку поедешь? — спрашиваю я крестьянина, впрягающего свою лошаденку в телегу, на которой лежат два-три мешка и свернутый армяк. Я выбрал его потому, что он ехал один на своей телеге. — Подвези меня!
Он с угрюмым видом, понуря голову, нехотя соглашается. Тридцать копеек, которые я даю ему в виде задатка, заставляют его повеселеть. Он расстилает для меня армяк.
— Дорога-то больно тряская! Вот коли бы сенца подложить. Да сенца-то у меня нету! Погоди! — сказал он, подумав, — я веток нарву!
Мы вместе с ним нарвали ольховника, наложили его в телегу, разостлали сверху армяк… Я сел — и мы поехали.
Крестьянин оказался не из разговорчивых… А меня разбирала такая тревога при мысли, что я еду в Мулянку, что слова совершенно не шли у меня с языка, и мы ехали молча. Лишь по временам мой возница нарушал эго молчание, покрикивая на лошадь, осторожно пробиравшуюся по отвратительной, глинистой дороге. Трудно было даже говорить о дороге: это было скопление выбоин, корней, высунувшихся из земли, и кочек, которые заставляли нас почти все время ехать шагом.
Боже мой, как медленно мы тянемся!.. Я вынимаю часы: мы едем всего лишь какой-нибудь час… До Мулянкн minimum еще час такой езды. Версты здесь не поставлены, но я по месту, где мы едем, знаю, что полдороги сделано… Только полдороги!..
Я закрываю глаза и впадаю в полусон. Я лежу с закинутой назад головой, и меня так трясет, что голова, того и гляди, отвалится от туловища… Нечего сказать, путешествие!..
— Скоро ли приедем?
— Теперь скоро! — хладнокровно ответил мой возница, принимаясь шагать рядом с подпрыгивающей телегой. — Вон уж избы видно… На горе-то крыши видишь, али нет?
— Мулянку видно!.. О, Господи!..
Теперь мне уже не сидится на месте… Я слезаю с телеги и иду пешком… Даже жара теперь на меня не действует. Вот они «знакомые, печальные места»! Вот и лес, за которым сейчас же начинается ряд мулянских построек… Сердце так и прыгает в груди!
У леса я расстался с моим возницей, отдав ему деньги. Я захватил пальто, котомку и направился, минуя лес, по хорошо знакомой мне тропинке на полуостров, где купается мужской пол мулянских дачников…
На лугу трава местами уже скошена… Теперь нужно подойти вон к той «нашей» иве, стоящей у самого края луговины — там, где начинается склон к песчаной полосе прибрежья — и осторожно посмотреть, нет ли кого-нибудь из мулянцев на берегу… Быть может Заволжские уже там!
Я раздвинул ветки ивы и взглянул туда — вниз. На берегу было пусто. Зеленая скамеечка, на которой мы раздевались, все еще стоила на своем месте. Вода сильно убыла: прибрежье расширилось на несколько сажень, и по воде от берега уже протянулись песчаные косы. Вокруг было тихо, тихо… Лишь кузнечики без умолку стрекотали в еще нескошенной у самого берега, высокой траве…
Под ивой находилась довольно глубокая яма, размытая весенней водой. Кругом нее высились кустики ольхи, и вся она с краев заросла травой. Забравшись в нее и стоя в ней, я мог, высунув голову за ее край, видеть весь берег, не будучи замечен оттуда сам. Тут-то я и решил дождаться вечера… Было уже около пяти часов…
Но только что я вошел в яму, как увидел выплывавшую из-за оконечности полуострова лодку… Боже мои! Это были они — Заволжские!.. Несмотря на расстояние целой версты, я узнал знакомую синюю лодку и различил, кто сидел в ней. Солнце прямо ударяло на нее. В лодке ехало все семейство — барышни, дети, мужчины — вся семья, нагружавшая лодку чуть ли не до потопления…
Вот они пристали к заливчику, где купаются дамы… Вот мелькают розовые и белые платья… По фигурам, по походке я узнаю всех… Боже мой! Не Елена ли Александровна поднимается сейчас на берег?.. Не ее ли я вижу? Значит, она жива и здорова!
Группа крохотных розовых и белых фигурок остается на берегу… Другие фигурки остаются в лодке и начинают двигаться сюда — ко мне! Видят ли они меня? Несомненно! Узнают ли меня?..
Я ясно различал их лица, слышал их разговор… Все они — и г. Заволжский, и брат, и кузен Лели — Николай Львович, и трое мальчиков — сыновей Заволжского, разговаривая и смеясь, расположились на привычном месте. Берег оживился — лодкой, одеждой, разбросанной кругом, и людьми, копошившимися частью на лодке, частью на берегу. Я слышал все, что они говорили… Я узнавал всех по голосу… И подумать, что вечером я буду слышать так же близко и голос Лели!..
Был тут же и он — мой враг, мой соперник… И его голос звучал в моих ушах, но волнение подавляло неприязнь к нему… Я дрожал и задыхался, не смея взглянуть на берег…
Два или три раза в продолжение купанья дети взбегали на луг, к иве, и вертелись около ямы… Тогда я ложился на самое дно ее, под прикрытие густой травы, и трава меня, должно быть, прекрасно укрывала… Лишь под самый конец купанья один из мальчиков, уже одетый, подошел к яме, остановился в двух шагах от меня и с любопытством смотрел на то место в траве, где лежал я… Может быть, он видел что-то чернеющее, неподвижное, и это его заинтересовало… Я с замиранием сердца старался лежать, не шевелясь… Но вот лодку стали сдвигать на воду, и мальчуган сбежал опять вниз. Разговаривая и смеясь, компания поехала обратно. Раздавались всплески весел. Дети ссорились из-за того, кому грести… Дамам кричали:
— Скоро ли вы?..
III.
И вот я опять один.
Время тянется страшно долго. Я вылез из ямы и пробовал заняться едой, но мне кусок в горло не лез от волнения… Солнце стояло уже совсем низко… Жизнь, кипевшая кругом, начинала стихать. Ласточки пролегали реже, чириканье разной мелкоты на берегу прекращалось. Кузнечики лишь по временам возобновляли свое монотонное стрекотанье. Мимо меня проходили мужики с косами и котомками и подозрительно оглядывали меня, не говоря ни слова…
Стемнело… На моих часах уже половина десятого. Пора идти. За соснами, окаймляющими мулянскую гору, краснеют полосы зари, и сосны на фоне, яркого неба кажутся совершенно черными… Сейчас там, под этими соснами, гуляют мулянцы, там, наверное, можно встретить и Заволжских… Оттуда доносится смешанный шум.
В окнах светятся огни… В тишине вечера слышатся голоса, смех, звяканье посуды… На террасе прямо против меня какие-то люди пьют чай. Что со мной? Сердце внезапно сжалось и замерло, кровь ударила в виски… Боже мой! Ведь это же дача Заволжских! Как быстро и незаметно я дошел до нее! Вон и скамеечка на берегу под соснами! И близко, близко от меня раздается милый, знакомый голос, за который я отдал бы все на свете, всю свою жизнь, все свое существо!
Я бессильно опустился на скамью, задыхаясь от волнения. Леля с m-me Заволжской подходили ко мне… Я съежился, надвинул шляпу на лицо и старался не шевелиться… А сердце так и разрывалось от ударов… Она! она!..
Она и ее мать замолчали, увидев меня издали. Леля испуганно взглянула на мою, должно быть, уж очень подозрительную фигуру… Голос одного из мальчиков Заволжских позвал их с балкона.
— Леля, мама! Идите же чай пить!
…Меня не узнали! А какую тревогу я перенес!
На этой скамеечке и прежде частенько сиживали разные прохожие, так что мое присутствие на ней не должно было особенно удивить Заволжских: по берегу проходила проезжая дорога, и скамейка стояла уже за ней, на самом краю горы.
Я прокрался к ограде, окружающей дачу Заволжских, и, спрятавшись под прикрытием сосенок, видел всю семью Заволжских близехонько от себя. Я видел их, я слышал все их разговоры… Они долго пили на террасе чай, разводили дым для защиты от комаров… Я видел Лелю: она сидела прямо против меня; свечка озаряла ее черты, выступавшие чрезвычайно отчетливо на темном фоне окружавшего нас вечера… О, как долго, как бесконечно долго я смотрел только на нее одну! Она и теперь стоит в моей памяти такою, какою я видел ее тогда — в белом, легком платье, кутавшейся в пуховой платок, смеющейся своим добрым, милым смехом… Я помню выпуклость ее лба, вьющиеся волосы, выбившиеся из-под строгой, античной прически, и ее глаза — такие глубокие и ясные, так хорошо умевшие сразу объяснять все то доброе и славное, что таилось в ее душе…
Она часто взглядывала в ту сторону, где я стоял, прижавшись к ограде, съежившись всем своим существом. Иногда она смотрела прямо на меня — и, конечно, ничего не могла видеть во тьме, осенявшей сад и казавшейся еще гуще от свеч, горевших на террасе; но мне вдруг начинало казаться, что она меня заметила, что видит меня, и тогда меня охватывал страх, — но я не мог оторваться от ограды…
Я долго бродил вокруг дачи.
Я обошел дачу и остановился у забора около ее задней стороны. Здесь, около изгороди тянулась неглубокая канава, заросшая травой. Отсюда, сбоку дачи, при брезжившем свете поздней и неполной лупы я видел все ту же скамеечку, около которой группировались дорогие мне люди. Когда они стали расходиться оттуда, я подошел снова к берегу, крадучись вдоль изгороди, остававшейся в темноте. Когда вся компания прошла уже в калитку дачи, и на дороге оставалась лишь шестилетняя сестренка Лели — Соня со своей бонной, я не выдержал и, Бог знает, почему, крикнул ей во весь голос:
— Соня!
Они остановились. Девочка сразу узнала мой голос, и не отдавая себе отчета в том, каким образом я мог здесь оказаться, кинулась ко мне навстречу. Бонна с недоумением остановилась, а потом, болтая что-то по-немецки удивленным и испуганным тоном, бросилась за ней и стала звать ее. Соня остановилась на полдороге и, не отвечая на зов немки, побежала к дачной калитке, крича во все горло:
— Вася приехал!.. Вася приехал!..
Господи, что я наделал! Ах, как приливает кровь к моим вискам, как забилось сердце! Не следует ли мне убежать сейчас же как можно дальше? Не забраться ли на лодки, стоящие у берега, и спрятаться там до утра?
Но мной овладело страстное желание узнать, что будет дальше: как отнесутся Заволжские к Сониному открытию. И я, улегшись прямо на дороге у ограды (если б я стоял, меня могли бы заметить при свете месяца), ожидал с замиранием сердца, что произойдет на даче?
Через несколько минут дверь на заднюю террасу (выходившую во двор) отворилась, и я по голосам, раздавшимся оттуда, отгадал, кто вошел на террасу. Это были m-me Заволжская, бонна, Соня и двое мальчиков, которые, как оказалось, тоже слышали мой голос. Все (особенно дети) были очень возбуждены; я прекрасно слышал все, что они говорили:
— Не может быть этого, дети! Вам послышалось! — говорила m-me Заволжская.
— Да право же, мамочка! Мы ясно слышали его голос… Он крикнул: «Соня!»
Бонна подтверждала это.
— Он приехал, приехал, — твердила уверенным тоном девочка, — он, наверное, сейчас придет сюда… Подождем его, мама!
— Что за чудеса такие! — произнесла m-me Заволжская.
Наступило молчание.
— Вдруг он опять крикнет! — тихо проговорил другой мальчик.
— Что такое случилось? — раздался голос г. Заволжского, который, очевидно, также вышел на террасу. Ему объяснили, в чем дело: дети, путаясь и сбиваясь, а m-me Заволжская — обстоятельно, с оттенком легкой насмешки над своей детворой.
А я все лежал на дороге. Меня душили слезы от волнения и от той мысли, что меня здесь любят и желают видеть, и даже ждут меня, хотя было так трудно поверить, чтобы я мог появиться здесь в такую несвоевременную пору.
Но постепенно все разошлись. Соня плакала, уверяя, что она ясно слышала мой голос, и что я несомненно здесь. Бедняжка, как она была права!
И вот терраса опустела. В доме все затихло, хотя в окнах все еще светился огонь. Может быть, там шли разговоры обо мне!
Я встал и, пошатываясь, хотел было уйти на «Дачник», ночевавший у Мулянки, чтобы провести на нем эту ночь, но тихий шорох, раздавшийся неподалеку, привлек мое внимание.
Через секунду я услышал голоса. А еще через секунду по двору прошли мимо изгороди, рука об руку, Леля с Николаем Львовичем. Слабый свет луны озарил их обоих. Я не слыхал, о чем они говорили, находясь в каких-нибудь шести-семи шагах от меня. Я был словно пришиблен этим зрелищем. Задыхаясь от горя и ревности, я следил за ними: они прошли к дому — и там Леля со смехом прижалась к своему спутнику и… они поцеловались!
Чего же мне было еще нужно? Я видел своими глазами то, что в моем только представлении уже вызывало нестерпимые муки гнева и ревности. Не для того ли я явился сюда, чтоб еще раз, наглядно, до жестокости очевидно — убедиться в страшной для меня истине? Какая дурацкая мысль скитаться здесь без смысла и цели, прикидываться бродягой, прячась от людей для того только, чтобы увидеть эту, разбившую все мое существо, картину? Жалкий мальчишка! комедиант! фигляр!
В одно мгновение все на свете показалось мне и ничтожным, и глупым, и осталось одно только важное и существенное — моя великая любовь и еще более великая скорбь. И ради нее я мгновению сбросил весь свой стыд и свою боязнь быть открытым, и отчаянно крикнул:
— Леля!!.
Как дико, как странно прозвучал мой голос! Я слышал, как он пронесся кругом и замер. Но я не видал, что произошло вслед за тем: сраженный страшной сердечной болью, я повалился ничком на землю и зарыдал, как малый ребенок.
— Вот для чего я приехал сюда!..
IV.
Я рыдал, лежа у изгороди, а между тем, на террасе опять послышались встревоженные голоса. Хлопнуло окно, заскрипели двери. Я различил голос Заволжского, а также и голос его жены. Голоса спустились с террасы и приближались ко мне. Я остался на своем месте и сразу затих.
Уж это была не комедия! Это становилось чем-то дурным, нечестным с моей стороны. Меня звали, меня искали по всему двору с фонарями. Выходили за ворота, проходили совсем близко около моей канавы. Меня настойчиво звали, очевидно, будучи уже вполне убеждены, что я здесь. На террасе опять зазвенели детские голоса. Происходило настоящее смятение, виною которого был я. И что стоило мне отозваться на эти настойчивые призывы, на тревогу этих милых людей, так желавших обрести меня? И как больно и тяжко мне было, что я все-таки принужден был скрываться и молчать? А принужден к этому я был тем, что не мог прийти к Заволжским и быть среди них, когда я не существовал теперь для Лели. Она разбила теперь всякую возможность моего появления в их среде. И, несмотря на терзавшие меня муки стыда и скорби и любви к тем, которые меня призывали, несмотря на раскаяние в своей неотзывчивости, я все-таки не отзывался и молчал, стараясь подавить одолевавшие меня рыдании.
И вот все они — и Заволжский, и его жена — остановились почти около меня и все еще звали меня. Но, видя тщету своих призывов и убедившись, что тревога была напрасной, Заволжский после кратковременной паузы сказал:
— Видно, его нет! Пойдемте домой!
О, какое раскаяние охватило меня, когда он произнес грустным тоном эти слова! Они верили, что я мог явиться, они желали этого, но этого не случилось — и они горевали!
Зачем я тогда не отозвался на их зов? Зачем я встревожил их? Зачем я приехал в Мулянку?!
Все стихло кругом. Все разошлись. Была уже глухая ночь — тусклая, сырая и холодная. Я по-прежнему лежал на траве, не чувствуя ни сырости, ни холода. Нет! Нельзя мне было войти в эту дорогую мне семью, потому что та, которую я любил больше всего на свете, не любила меня, а любила другого, и этот другой жил тут же — и не мог я жить с ним вместе! Мне стало невыразимо больно, и я зарыдал.
Вдруг ко мне подошла какая-то темная личность… Вероятно, это был какой-нибудь «бегунок», удравший на волю ссыльный, пробиравшийся через эти места. Этих господ попадалось здесь немало! В окрестных деревнях существовал даже обычай оставлять кое-какую еду на ночь на завалинках изб для этих «несчастненьких». Вели себя они очень смирно,
Я не пытался разглядеть этого субъекта — каков он? Не до него мне было! Он же, вероятно, вообразил, что я из таких же несчастненьких, как и он. Неизвестный человек стоял некоторое время надо мной, а потом кашлянул, вздохнул и, опустившись рядом со мной на землю, заговорил:
— О чем, почтенный, плачешь? Аль потерял что?
Я не отвечал ему, продолжая рыдать.
— Эх, ты, сердечный! Али голоден?
Я не мог ответить ему ни слова. Встать и уйти я тоже не мог: я, казалось, потерял всякую способность двигаться.
— Да ты из каких? Откуда? — полюбопытствовал мой собеседник.
Я продолжал молчать.
— Лежит и плачет… Вон ведь что! — стал философствовать неизвестный. — Какие, брат, дела-то бывают!
Потом он прибавил:
— Всякий от своей беды плачет! У меня их — бед-то этих самых — тоже во сколько! А я не плачу!.. Ну, их! Слабость это одна!
— А что, нет ли у тебя табачишку малость? — прибавил он совершенно другим тоном, неожиданно обращаясь опять ко мне.
Молчание.
— Али поесть чего? Сутки путём не ел!
Я судорожно бросил ему мою котомку. Он торопливо развязал ее и, ощупав содержимое, сказал довольным тоном:
— Огурчики! Ишь ты! Парочку получу? Можно?
Спустя несколько минут, он опять спросил меня:
— А ну-ка, нет ли у тебя деньжат? Хоть копеечку бы!
Я чрез силу поднялся, вынул из кармана серебряную мелочь и, отдав ее ему, пошатываясь и придерживаясь за ограду, пошел прочь от него. Он, получив деньги, по-видимому, чрезвычайно удивился. Должно быть, его поразило то, что у такого оборванца, как я, могла оказаться такая масса денег, а главное то, что я был так щедр!
— Эх, чудной! Да ты себе-то оставил ли? — кричал он мне вслед. — Эх, забавный!
Я торопливо шел вдоль ограды, а он кричал мне:
— Котомку-то возьми! Забыл ты котомку! Котомку-то!
Я шел туда, куда вела меня моя сердечная боль. Я шел (может быть, даже против воли — теперь я этого не помню) опять к даче Заволжских. Меня тянула неведомая сила к окну моей бывшей комнаты, в которой, как я это знал, жила Леля.
Для меня теперь ничего не существовало в мире, кроме этого окна… За ним находилась та, которая обрушила на меня все мои муки, и от которой я так и не мог уйти. Я вспомнил ее лицо, я видел ее ясно и отчетливо — такою, какой она показалась мне тогда — на террасе. Я видел ее улыбку, ее глаза, и я любил ее больше прежнего и не мог уйти от нее!
— Леля, Леля! — стонал я от невыразимой боли, прижавшись к рундуку дачи, под окном, и обливая его слезами.
У меня не было более слов, кроме ее имени, и не было другой мысли, кроме тяжкой думы о пей.
— Леля, Леля! Лелечка!..
И вдруг окно надо мной раскрылось — и раздался крик ужаса… Ее крик.
Я не помню, как я перелетел через ограду… Охваченный каким-то паническим ужасом, объяснить которого я до сих пор не могу, я бежал опрометью, не слыша под собою ног, задыхаясь — бежал из Мулянки по начинавшей уже белеть в полусвете зари дороге. На мне не было шапки; я изорвал о шиповник рубашку и сбросил, не помню, когда и где, свое пальто. Я бежал, как сумасшедший… Мулянка уже оставалась далеко за мной, но я не мог остановиться, обернуться и взглянуть назад: мне казалось, что я увижу за собой искаженное ужасом лицо Лели и услышу опять ее крик. Мне страшно было бы взглянуть на крыши домов и группы деревьев, обозначавших то место, где была Мулянка. Едва не падая от усталости и боли в ногах, я бежал навстречу разгоравшейся заре, вдоль стен шиповника и ольхи, бежал, подхлестываемый необъяснимым страхом.
Я не помню, много ли я пробежали таким образом, пока совершенно не задохнулся и не обессилел. Я споткнулся, упал в кусты ольхи, поранил руку и потерял сознание.
Но свежесть зари и пронизывающая сырость росы привели меня в чувство. Когда я очнулся, было уже совсем светло. Вставало солнце, охватившее розовым блеском верхушки кустов надо мной. Чирикали птицы. Я был совершенно разбит; голова была мутна и тяжела, на сердце было невыносимо тяжело.
Спустя некоторое время я трясся опять на телеге, опять по той же убийственной дороге в N. Только крестьянин, везший меня на этот раз, был уже другой. Он так же, как и тот, был убежден, что я болен… И он был прав. Во мне что-то порвалось и ныло и ежеминутно давало о себе знать тоскливым и сосущим сердце ощущением… Перебравшись на пароход в N, переодевшись и протянув больные ноги на койке, я не говорил ни с кем ни слова, никого не видел и не слышал. Я не заметил той сенсации, которую произвело мое появление на пароходе — в моем, в высшей степени странном виде… Я узнал позднее, что меня впустили на пароход лишь благодаря догадке одного из лакеев, а затем и капитана, что я — сыщик… Оказалось, что меня видели не одни матросы, мывшие пол в коридоре, когда я вчера вышел, переодевшись, из своей каюты 1-го класса и запер ее за собой на ключ… К тому же, как раз об эту пору, в N произошло какое-то кровавое происшествие, так что пароходная команда связала мое прибытие в N и странное переодевание с этим событием…
Я не помню, как мы проезжали мимо Мулянки… Я все равно не мог бы решиться теперь взглянуть на нее. Я пролежал в своей каюте весь день и всю ночь в каком-то полубреду… Я смотрел в одну точку перед собой и сжимал руками грудь, в которой ныло и разрасталось больное чувство…
Вечером следующего дня я вышел на палубу… Вдали — за синеватою дымкой угасавшего дня вырисовывались горы, от которых мы уходили все дальше и дальше к другим, таким же синеющим лесистым горам. Зачем я приезжал в Мулянку?
Для того ли я приезжал туда, чтобы внести в жизнь дорогих мне людей тревогу непонятного явления? Для того ли я бродил там ночь, стонал, звал Лелю, чтобы возбудить в ней страх пред сверхъестественным и вырвать у нее тот крик ужаса, который до сих пор стоит у меня в ушах? Для того ли я приезжал, чтобы свести ее с ума, чтобы к своему горю прибавить чужое?.. Душа человеческая — потемки.
1897 г.