Лазарь Кармен «Ноченька»
(Из жизни «дикарей» Одесского порта).
Дверь чайной попечительства о народной трезвости с протяжным визгом полуоткрылась и в чайную, в облаке клейкого, тёмно-серого тумана, заполнившего весь порт, пролез боком, шурша лохмотьями, угольщик Костя.
Три часа Костя шатался по набережной и промок и продрог до костей.
Лохмотья его были напитаны влагой и липли к его телу, истощенному лихорадкой и недоеданием, на подобие компрессов. Точно также были напитаны влагой его плешивая, баранья шапка и густая, светлая борода.
В чайной была невообразимая теснота.
Костя остановился у дверей и быстро распахнул на груди «александрийский мешок», заменивший ему, после того, как он загнал (продал) вчера свой последний пиджак, верхнее платье. Навстречу ему побежали волны тепла и Косте показалось, что он погрузился с головой в теплую ванну. Лед, сковывавший его грудь и жилы, стал таять.
Потягиваясь, как кот, и вдыхая с наслаждением теплый, хотя и спертый воздух, Костя оглянул чайную и увидал печальную картину. Из трёхсот человек, сидевших у столов ело и пило всего 30-40, а остальные, частью поглядывали с завистью на счастливцев, частью подперев руками мрачные, обросшие и немытые лица, тупо глядели перед собой и в глазах их отражались — отчаяние, мука и бессильная злоба.
За ближайшим длинным столом сидели несколько угольщиков, лесников, полежальщиков и мальчишка лет 10 — чистильщик пароходных котлов. Мальчишка поминутно запахиваясь в тоненькую синюю курточку и сдвигая все больше и больше на бок на белобрысой и кудрявой голове английскую шапчонку, читал тоненькую книжечку, взятую им в убогой библиотечке чайной. Глаза у всех блестели, как у волков, и все следили за окурком, который переходил из рук в руки.
Приход Кости был замечен одним угольщиком. Угольщик этот — низкорослый, щуплый, с болезненным и недовольным лицом, сидел у края стола, в проходе. Он вскинул на Костю черные, блуждающие глаза и спросил его:
— Что? Не видать?
— Не видать, — грустно ответил Костя.
Угольщик скрипнул зубами, пропустил какое-то ругательство и отвернул лицо.
Костя сел, подперся, как все, руками и, как все, уставился перед собой в одну точку. И в его глазах теперь можно было прочитать, так же, как у прочих — отчаяние, муку и бессильную злобу.
— Что, «пистолет» читаешь? — спросил чистильщика «полежальщик» с плоским носом, как у негра.
Чистильщик вяло перевернул книжку и прочитал на обертке:
— «Бог правду видит, да не скоро скажет».
— А ну ее — эту самую правду к… — разозлился полежальщик. — Ты лучше сбегай на угольную гавань и посмотри, не идет ли джон (английское судно)?
В говор «дикарей», похожий на шум реки в половодье, вплелась вдруг хриплая нота граммофона. Граммофон стоял на высокой подставке у буфета и был обращен к публике широкой медной трубой. Он хрипнул еще и еще раз, и из трубы его вырвались забористые куплеты. Два голоса — женский визгливый и мужской сиплый — тянули «Маланью».
Босиком домой ходила, Лупоглазая моя!
Когда-то, в «хлебное» время, «Маланья» вызывала в этой самой публике гомерический хохот, необычайное оживление и восторг.
— Вот ловко! Здорово! Повторить! Биц! — ревела она, и граммофон повторял три раза.
А «Маланья» не производила никакого эффекта. Хоть бы кто-нибудь улыбнулся. Один даже крикнул молодому буфетчику с румяным девичьим лицом в белом переднике.
— Чего ты меня музыкой натощак угощаешь? Борщом лучше угости.
Костя не слышал ни куплетов, ни разговоров. Он сидел, закрыв лицо руками и предавался тяжелым думам. Зима в этом году была ужасная, с пургой и гололедицей и за всю зиму он не заработал и полтинника. Он поэтому «загнал» все в себя: — клифт (пальто), брюки, даже документ; голодал по три дня и спал, за неимением четырех копеек на баржан (приют) — на набережной в клепках, черепице, промерзлых «сахарных» вагонах и два раза даже с приятелем Сенькой-«скрипачом» в сорном ящике.
Такая жизнь не могла не отразиться на нем. Он чувствовал сейчас страшный упадок сил и его трясло, как грушу. У него была лихорадка.
Вчерашнюю ночь он провел в вагоне. В вагоне было холодно, как в пещере.
Проснувшись, он пошел искать работу.
Он обошел всю пристань и заглянул во все пакгаузы. Но везде было мертво, пусто. Ни одно агентство не работало.
Пробродив бесцельно полдня, Костя прислонился к электрическому фонарю и долго и напряженно вглядывался в густой туман, плотной стеной стоявший над морем. Он хотел пробить глазами эту ненавистную стену и посмотреть — не идет ли из далекой Англии «гринбот» (зеленый пароход), с благословенным и спасительным кардифом (углем)?
Но стена не поддавалась. Она спокойно и с еле уловимой усмешкой выдерживала его сверлящий и полный ненависти взгляд.
Косте от этого спокойствия становилось жутко. А тут еще этот сигнальный колокол.
«Бом! Бо-о-м! Бо-о-м»! похоронно тянул он на Воронцовском маяке у брекватера, невидимый в тумане, и каждый удар его острым резцом врезывался в больное сердце Кости….
— Ну и времечко! Сорок лет живу в карантине и не запомню такого года! — раздался неожиданно громкий голос.
Костя вздрогнул и поднял голову. Голос принадлежал пожилому, плечистому сносчику.
— Ну и жисть! Ко всем лешим с такой жистыо!.
— Одно остается — под локомотив.
— И что себе святые на небе думают?!
— Проклятая зима!
Справа, слева, со всех сторон, как из мешка, сыпались на голову зимы проклятья.
Костя слушал-слушал и снова возвратился к своим невеселым думам, Сегодня, после того, как он не нашел работы, у него явилась ужасная мысль, — «стрельнуть».
Костя вспомнил и покраснел.
Стрельнуть! Какой срам!
Кто стреляет? Человек, потерявший и стыд и совесть.
Костя вспомнил затем, как он стоял на набережной перед кучей рассыпанных ветром клепок. Они глядели на него так ласково, манили к себе и просили:
«Возьми нас, товарищ, продай и у тебя будет бубон (хлеб). Охота тебе на «декохте» сидеть. Ты думаешь, что хозяину моему — толстопузому греку большой убыток будет? У него и без нас дача на морском берегу, экипажи, три дома, магазины, да прорва денег в банке. Да ну, не ломайся! Не строй барыню»!
Но Костя не поддался соблазну. Он даже не нагнулся.
«Жлоб! — ругнул его лукавый голос. — Если не хочешь стрелять из боязни засыпаться и угодить в кич, то ступай пострелять на бульваре».
Конечно, Костя мог бы пойти на бульвар «подлататься» к каким-нибудь студентам и завести свой фонограф в таком духе:
— Обратите свое просвещенное внимание на бывшего вашего коллегу, пострадавшего за идею Маркса, — и вклеить при этом две-три французские фразы «парле ву Франсе», или латинскую — «сик транзит глориа мунди».
Но он и этого не сделал, так как считал оба сорта стрельбы гадкими и унизительными.
Направляясь к чайной, он повстречался с платформой, на которой сидели арестанты. Их везли из тюрьмы на «Ярославль». И он от всей души позавидовал им.
«Они, по крайней мере, сыты — подумал он.
У Кости вдруг сильно закружилась голова от слабости. Он перестал перебирать в памяти события дня и мутным взглядом окинул чайную.
Чайная была наполнена раздражающим запахом борща. Запах этот плыл из широкого, раскрытого окна кухни, помещающейся в глубине чайной. Взгляд Кости остановился на кухне. Светлая, просторная, она была видна, как на ладони.
Посреди стояла широкая кафельная печь, а на печи толпились маленькие и большие горшки, кастрюли и сковороды. Над ними низко висело густое облако пара. Вокруг печи ходил повар в белом кители, колпаке и переднике. Он что-то жевал, отчего правая щека его пузырилась, зачерпывал длинной синей ложкой то из одного, то из другого горшка борщ и разливал его по маленьким мисочкам. Помощник его, тоже одетый во все белое, принимал эти мисочки и подносил их к окну.
У Кости еще больше закружилась голова. Он снова отвернулся и взгляд его теперь упал на «кассу». В стеклянной, полутемной клетке, с небольшим открытым оконцем сидела симпатичная барышня — кассирша, дочь заведывающей чайной. А у клетки стояла группа «дикарей» с опущенными головами, и как-бы виноватые.
Один, засунув голову в оконце, говорил что-то кассирше и та, выслушав его, протянула ему билетик на получение борща. Дикарь поклонился и отошел с радостным лицом.
«Подойти к ней? — спросил самого себя Костя и тотчас же решительно ответил — «нет».
На этот раз в нем заговорила гордость, присущая всякому благородному «дикарю». Он не хотел кланяться ей, хотя знал, что она никому не отказывает в кредите
«Загнать бы что-нибудь еще с себя? подумал Костя. — Да что?».
Все, что имело ценность, он давно уже «загнал» и на нем не было лишней даже ниточки. Стыдно даже сознаться. Он третьего дня загнал отцовский крест с шеи… Ах, эта безработица!…
К Косте подошел «Федька Вагон», жалкий изможденный дикарь, и усталым голосом спросил:
— Товарищ! Не режется ли у тебя на шкал (не найдется ли у тебя на водку)?
Костя посмотрел на его глубоко ввалившиеся щеки, тусклые глаза и тихо ответил:
— Нет, товарищ.
— Эх! Беда, брат!
Костя, как в тисках, сжал руками свою голову, точно желая раздавить в ней всякую мысль, остановить работу мозга, и он не слышал, как несколько голосов громко упрашивали заведывающую чайной:
— Барыня! Жозефина Александровна! Будьте любезны, — «Ноченьку»!
— «Ноченьку, ноченьку!»
— «Шляпина»!
— Шляпина! Шля-а-пина! — загудела потом вся чайная.
— Хорошо, сейчас! — последовал ответ.
Жозефина Александровна достала круглую, черную пластинку, наложила ее на зеленый круг граммофона и стала заводить его.
— Тише! Вира, тише! Зекс! — загудели теперь друг на друга дикари и притихли.
И вот, из трубы граммофона поплыли мягкие, бархатные и вместе с тем могучие, полные чисто-русской поэзии волнующие душу звуки известной песни:
Ночка темная, темная, осенняя…
При первых же звуках, Костя высвободил голову из тисков рук и повернул свое измятое с всклокоченной бородой лицо к граммофону. И по мере того, как могучая песнь, исполняемая современным баяном — Шаляпиным или «Шляпиным», как называли его дикари, росла, лицо Кости становилось все светлее и светлее.
Костя безумно любил Шаляпинскую «Ноченьку». Да не он один. Весь порт.
Эта «Ноченька» отвечала на все их сокровенные думы и находила отклик во всех тайниках их исстрадавшихся душ.
После двух пропетых строф, в чайной сделалось еще темнее. Точно над нею нависла эта самая «ноченька».
Костя слушал и его воображению рисовалась неоглядная степь, накрытая черным плачущим небом, и посреди степи — добрый молодец.
Огромный, как гора, взлохмаченный, в расстёгнутой на груди красной рубахe и в развязанных лаптях, он сидит держась за колени руками, раскачивается методично из стороны в сторону и тянет «Ноченьку». А шальной ветер подхватывает «ее» и гонит по полям, лугам, рекам и оврагам. И ее слушают, притаив дыхание и широко раскрыв глаза — и человек, и зверь, и птица.
Этот самый молодец представился ему потом сидящим на берегу Волги, и за столом в нетопленой избе с разобранной соломенной крышей.
— Жисть наша! — раздался неожиданно чей-то хриплый голос и частое всхлипывание.
Костя посмотрел в ту сторону, откуда занесся этот голос, и увидал, как какой-то дикарь, вцепившись руками в волосы, колотился головой о мраморную доску стола и плакал.
А добрый молодец, сидя на пне, посреди степи, под черным плачущим небом все разливался, да разливался и тосковал:
Ноченька, ночка темная, Ночка темная, темная, осенняя…
Костя почувствовала, что у него закипают слезы и он, как сумасшедший, выскочил на улицу.