Александр Тришатов «Бедный Яша»

Когда в передней звонит особенно неуверенный звонок, сестра кричит мне:

— Это Яша!

Я знаю, сейчас она пройдет через мою комнату и, прежде чем отпереть дверь, будет несколько секунд оправлять перед зеркалом свою прическу. Иногда, чтобы предупредить все это, я иду отпереть сам.

— Я бы отперла, — говорит сестра. И, оглядываясь, я вижу, что она краснеет.

Я впускаю Яшу. Его руки без перчаток замерзли и не слушаются. Пенсне запотело. Он сразу конфузится и неловко торопится снять свое пальто. Я знаю, почему он старается. Ему нужно, чтобы не заметили большие дыры на его разлезающемся воротнике из поддельного барашка.

— Яша, — говорю я ему, вытирайте только хорошенько ноги. У вас худые галоши, снег набивается и намокают ботинки, и вы следите потом на полу. — Последние слова я уже говорю на ходу. Я иду к себе. Там я сажусь за стол, вытаскиваю новые книги, бумагу и делаю вид, что завален работою.

— Яша, — кричу я, — там на столе есть журналы. Почитайте пока. Я сейчас занят.

И я знаю как осторожно выйдет он в соседнюю комнату, как осторожно сядет на стул, и потом, взяв в руки первый сверху лежащий журнал, будет читать его, пока я не крикну.

— Идите, Яша, возьмите папиросу.

Тогда, аккуратно сложив журнал, он войдет ко мне.

Я рассматриваю его несколько сутулую фигуру, его всегда наклоненную голову с роскошными каштановыми, мелко-курчавыми волосами, чистым белым высоким лбом, длинным неправильным носом и очень глубоко, чуть-чуть близко посаженными глазами. Он улыбается мне своей грустной, растерянно-ласковой улыбкой и молчит.

— Ну, вот вам папироса, Яша, берите и идите читайте, мы поговорим потом.


Когда я дома, сестра с Яшей не разговаривает.

Она затворяется в своей комнате и выходит только к чаю.

Правда, она всегда провожает Яшу. Кутаясь в платок, долго стоит в передней, и непременно сама накладывает за ним крючок. Крючок она накладывает тоже почему-то очень долго. Я отлично знаю, что Яши с ней нет. Закрыв дверь, она, зябко кутаясь все в тот же платок, идет к роялю и начинает играть. Если это, конечно, можно назвать игрой. Так мало играет она вещей. После Яши она играет всегда одно и то же.

Очи черные, очи страстные,
Очи чудные и прекрасные…

Эту вещицу она играет очень хорошо, трогательно и необыкновенно грустно. Иногда она сама себе подпевает, всегда одну и ту же строфу, повторяя ее без конца. Когда она так поет, это уже скучно.

Я иду к двери и, смотря на ее спину, говорю брезгливо:

— А все-таки, как верно, что всякая женщина существует только мужчиною. Самостоятельного существования у нее нет.

Сестра оборачивается ко мне. Она даже встает. На ее лице испуг.

— Что ты хочешь вот этим сказать?

— Я? Ничего! Я просто цитирую твоего Вейнингера.

— Не говори так! Вейнингер был замечательный человек. Ты этого не понимаешь.

— Конечно! Но насколько я могу понимать, его теория…

— Он ошибся. Его теория неверная. Я опровергну его книгу. Я сделала это задачей всей моей жизни.

— Достойное занятие!

Я пожимаю плечами и оставляю ее одну. В конце концов, каждая женщина курьез. Сестра. Она выдрала откуда-то портрет Вейнингера и кнопками приколола над своей подушкой. И ее икона — портрет женоненавистника, теорию которого она всю жизнь собирается опровергать. Так вот, когда я дома, сестра с Яшей не разговаривает.

А между тем, если нет меня, Яша ни за что не согласится зайти. Он просто избегает сестру, теряется с ней до слез и очень неловко и угрюмо молчит.

К нам Яша ходит каждый день.

Он приводит в семь, половина седьмого я возвращаюсь из конторы. И сидит до десяти. В десять мы кончаем пить чай, и сестра провожает его в переднюю. Я, занятый книгой или газетой, только киваю ему головой. Зато если случается, что я встаю и тоже провожаю его до двери и в передней пожимаю его руку, — которая у него, надо сказать, очень красива и напоминает тонкие руки артиста, — то он делается красным и начнет почему-то долго протирать пенсне.

Это меня всегда немножко веселит.


Я знаю Яшу несколько лет. Познакомился с ним в то время, когда был дураком и мальчишкой, и считал себя членом «единой российской с.д. партии». И как страшно я этим гордился. Я долго шел по разборке литературы. Помню, два раза в неделю разборка бывала в квартире какого-то доктора. Нас впускали в кабинет, где была очень приличная обстановка, великолепные кожаные диваны. В этой квартире нам даже подавали чай с вареньем и бутербродами. Кажется, за это мы называли доктора «буржуем». Здесь, в этом кабинете с кожаными диванами, я встретил в первый раз Яшу. Работником он был незаменимым. Молчаливо и быстро он успевал сделать больше, чем каждый из нас. А потом он не отказывался идти куда бы его ни погнали. И его гоняли на самые далекие работы, на Благушу, в Сокольники. Он не возражал. Краснел, наклонял свою голову, начинял себя литературой и уходил. По своей молодости, я любил им пользоваться. Если идти было далеко, а мне предстояло провести вечер интереснее, я поручал ему и свою партию. Я заметил, что от моих поручений он не отказывается никогда. Позднее я привык к этому. Считал это вполне нормальным. Случалось, что он предлагал свои услуги, точно это доставляло ему удовольствие. У него была idee fixe, что я занимаюсь недостойным меня делом. Каждый день он открывал во мне все новые таланты. Кажется, он мечтал меня видеть в самом Ц. К.

Из-за «единой» я вылетел тогда из университета. Целый год я пробыл совсем в другом «университете», в Бутырском. С тех пор прошло порядочно лет. Яша остался у меня, как единственное наследство от этого, слава Богу, основательно забытого времени. Иногда я люблю подразнить Яшу. Двумя-тремя фразами я навожу его на пору нашей совместной деятельности. Как магически действуют на него эти фразы! Он отвечает воспоминаниями, в котором сквозит истинное поэтическое чувство. Кажется, он заражает сестру. Теперь она не спускает с него глаз и просит.

— «Расскажите еще про то время».

Яша смущен, он робко показывает на меня.

— Вот только как Макс, ведь он не любит вспоминать об этом.

— Яша, — говорю я в страшном гневе. — Вы с ума сошли! Какой Макс? Кто у вас Макс? Кто здесь Макс? Вы не знаете до сих пор моего имени? Вы еще при посторонних назовите меня так! И, вообще, наше знакомство…

Яша идет в переднюю красный, как огонь.

Сестра его провожает. В этот вечер она особенно красиво, особенно долго и грустно играет

Очи черные, очи страстные,
Очи чудные и прекрасные…

Я не знаю, зачем Яша ходит ко мне, что он вообще делает, как существует, чем живет. Мы разговариваем мало. Он читает свой журнал, впрочем, кажется, не охотно. Он больше любит, чтобы я не отсылал его из моей комнаты. Тогда он садится в уголок, сбоку от меня, и так, молча, просиживает весь вечер. Бог знает, об чем он так думает. Иногда, вдруг повернувшись, мне случалось поймать на себе его взгляд, очень пристальный, странный и тусклый, точно затуманенный слезами.

— Яша, что вы так сидите, глаз с меня не сводите? Пошли бы. право, почитали что-нибудь. Там есть, кажется, что-то новенькое.

И всегда после этого он уходил такой жалкий, точно его здесь побили.


Вчера, когда на Яшин звонок, я выждав время, нужное ему, чтобы раздеться, и крикнул о новой книге, он, вместо того, чтобы пройти в ту третью комнату, столовую, гостиную, залу, я ее называл для краткости Яшина, — вошел ко мне.

Это было нарушением всего установленного.

Я поднял голову и смотрел на него.

— Что вам, Яша? Что с вами?

Он был бледен, как лист бумаги, на котором я делал свои выписки. Его голова была нагнута ниже чем, всегда, и руки висели, как у больного.

Он шагнул ко мне и сказал тихо:

— Я уезжаю.

Я хотел расхохотаться, но сдержался. Все таки, я улыбнулся.

— А я думал, вы умираете. Куда же вы уезжаете?

— За границу. Это навсегда, я эмигрирую…

Кажется, он зараз сказал слишком много слов. Он задохся. Из его слов я отчетливо усвоил только одно: за границу. И это одно было то, что меня взбесило. Поехать заграницу — ведь это была моя мечта, осуществление которой я уже перестал считать возможным. Но почему, почему, когда даже вот эта «лягушка» может уехать…

Никогда еще я не был так едок, так груб, невнимателен и резок. Однако, с ним точно что-то случилось — он, кажется, не замечал ничего, ни моих резкостей, ни грубостей. Он был похож на человека, охваченного одной мыслью. Только иногда поднимал он на меня свои большие глаза. В этот вечер он даже просидел у нас дольше, чем всегда. Он точно медлил. Точно все хотел что-то сказать и не мог. Уже когда он был в шапке, в пальто и галошах, он вдруг повернулся ко мне.

— У меня к вам очень, очень большая просьба.

Вероятно, он очень волновался, так дрожали его руки.

— Просьба?

— Дайте мне вашу карточку, Макс!

Я так удивился, что даже не рассердился на «Макса»!

— Мою карточку?

— Макс, я — уезжаю, может быть, — он запинался на каждом слове, — может быть мы уже не увидимся в жизни, а я бы хотел…

— Но, позвольте, ведь это детство. Ведь вот у меня нет же вашей карточки, и я ее у вас не прошу…

Он ничего не сказал, но когда он очень, быстро повернулся, я видел, что он заплакал.

Все-таки он меня расстроил.

Вот еще субъект! Ему понадобилась мои карточка. Как трогательно! Да и откуда она у меня? Я и не снимался «сто лет».

Все-таки, стараясь что-то вспомнить, странно взволнованный, я рылся в столах, в ящиках, я был уверен, что карточки у меня нет, и этим вопрос и будет исчерпан.

И тогда, как на зло, в коробке со старыми письмами, я нашел-таки одну, да, одну свою собственную карточку, я был снят на ней лет шесть тому назад, еще студентом. Безусый, молоденький мальчик с раскрытыми, точно изумленными глазами, припухлыми губами. Я долго просидел над ней, рассматривая самого себя. Хорошенький, наивный, милый дурачок, ведь это тогда, ты мечтал, как о высшем счастье, тащить на Рогожскую корзинку с прокламациями.

Если карточка нашлась, надо ему дать.

Но уже в постели мне пришла в голову мысль, от которой стало весело.

С какой стати я буду исполнять каждую глупую просьбу?

Пусть полюбуется на мою карточку, но пусть и поймет, что она вовсе не для него. Я скажу ему, что эту карточку я когда-то предназначал любимой женщине, и сделал на ней соответствующую надпись. Карточка, правда, увы, осталась у меня, но она навсегда испорчена надписью, а другой у меня, к сожалению, нет. Это одна.

Я сегодня долго смеялся, когда придумывал надпись. Она вышла вполне интимной.

На лицевой стороне я написал крупно по всему фону, задевая по припухлым хорошеньким губам. «Милой Эммочке. Маленькой Эмме. Той, которую одну в жизни я любил».

Он пришел в те же часы, как всегда. Опять такой же бледный и странный, Сегодня же он уезжал.

Я был очень сух. Я объяснил ему кратко о карточке. Я намекнул, что даже показать ему эту единственную карточку мне неприятно, Он ждал. Я вынул карточку и положил на стол. Как автомат, он подвинулся к столу, и как автомат, взял ее и поднес к своим близоруким глазам. Я не мог не улыбнуться, когда он читал эту надпись. Мне стало жалко его, и, чтобы кончить это, я уже протянул руку, чтобы взять ее и убрать. Но он поднял на меня свои вдруг ставшие светлыми и ясными глаза. Он так счастливо улыбнулся.

— Макс! — прошептал он, — о, значит это неправда, значит, вы могли любить, и хоть раз билось любовью ваше сердце. Теперь мне легче расстаться с вами. И также, как люблю я вас, я буду любить эту маленькую Эмму.


Но ведь это же была шутка, веселая шутка, которой я хотел себя развлечь. Почему же я не могу сдержать этих подступивших слез? И в первый раз я плачу, плачу о самом себе.

Макс, плачу я, бедный, бедный Макс, почему такой одинокой, такой холодной, несчастной сложилось вся твоя, такая неудавшаяся жизнь?
 

Александр Александрович Тришатов (Добровольский).
«Новый журнал для всех» № 12, 1915 г.