Александр Тришатов «Отдание молодости»

I.

Иногда мне кажется, что в нашем городе живы только одни колокола, так часто я слышу этот бесконечный звон. Ведь в Москве тоже множество церквей, «сорок сороков», но когда я жила в Москве, я не замечала ни церквей, ни их звона. Это здесь только я вспомнила, что в четыре звонят к вечерне, в шесть ко всенощной… Рядом с нами две церкви: Алексея Митрополита и Мироносиц… Пройдет года два-три, и я буду ходить в четыре к вечерне, в шесть ко всенощной, — ведь мне все равно, пускай хоть будет рада мама…

Сегодня утром, когда я была в сенях, кто-то стал жалобно выть у дверей. Я впустила старую дрожащую собаку, и сама так разжалобилась, что принесла ей чёрного хлеба и вчерашнего супу. Она немножко поела, а потом подняла на меня голову и все смотрела мне в глаза и дрожала — «бедный пес, бедный!» — Я хотела погладить ее, но мне вдруг стало противно дотронуться до этой грязной, свалявшейся шерсти. Я вышла на улицу, собака пошла за мной. Я не отгоняла ее, и вместе мы дошли до Оки. Это моя утренняя прогулка: от дома до Оки и назад. Вниз идти легко. Ока всегда занесена снегом, и я люблю пройти по протоптанному, дойти до середины. Там я останавливаюсь и смотрю кругом на белую даль или вверх на город, на бульвар… Вероятно, с бульвара, я в своем черном платке среди белого снега похожа вот на такую ворону, что сейчас полетела от меня… Я хожу только сюда потому, что не люблю нашего города, не люблю его улиц, его жителей. Иду в город только если нужно что-нибудь купить, или Лида попросит, чтобы я ее проводила.

Сейчас декабрь, а так тепло, точно конец февраля. Неужели в этом году не будет зимы? Я хочу, чтобы на Рождестве был мороз, Когда мороз — это мои праздники. Так я нетребовательна. Почему же вот нет для меня даже и этого праздника?


Кажется, за то, что я утром сжалобилась над старой собакой, и надо мной какой-то Бог сжалился… обрадовал меня…

Сегодня ходила с Лидой на Николаевскую и — вдруг… встретила Костю.

Ведь прошло больше четырех лет, а я сразу узнала его, узнала по смятой студенческой фуражке, по смешному наклону головы, по все той же старой привычке махать одной рукой при ходьбе.

Костя! Я остановила его, а он, кажется, не сразу меня признал.

— Костя! Как это вы? У нас?! Почему? Надолго?

Я была так обрадована, так уверена, что он пойдет со мной, ведь мне хотелось так много у него спросить, рассказать ему, а он отговорился страшной спешкой, но обещал непременно, непременно зайти…

А глупая я!..

Вот и неделя прошла. Нет, Костя ко мне не зашел!

Сегодня я созналась себе, что всю эту неделю я ждала его, ждала каждый день… всю неделю я жила этим свиданием… недобрый, недобрый…

С Костей меня связывает столько воспоминаний. Смешной, друг мой, товарищ мой дорогой, Костя! Если вот так пальцами зажать глаза, я увижу его таким, каким захочу. Помню, он носил черную косоворотку и темное пенсне. Почему-то тогда все так ходили — в черных рубашках и шляпах, широких, как крыши. Помню распустили Думу. Я тогда прибежала к нашим. Виктор был совсем как сумасшедший, все повторял: «Кого Бог захочет погубить, у того он отнимает разум». А Костя смеялся: — Ну, вот и хорошо. Одним пунктом стало меньше в наших разногласиях с меньшевиками!..

Каждый день теперь раза два я иду в город. Нужно купить то того, то другого. Я стараюсь уйти без Лиды. Днем это легко, потому что Лида в гимназии. Но вечером Лида просится идти вдвоем. Я иду по Николаевской, сначала по одной стороне, потом по другой. Я останавливаюсь около магазинов и все жду… Может быть.

Вероятно, Костя уже уехал.

Зачем он был у нас в городе? Как я могла отпустить его, так, ничего не рассказав, не спросив?!

С Николаевской я иду до гимназии, а потом по Садовой до Загородного сада. Иногда я долго хожу по бульвару и всегда возвращаюсь домой такой измученной. Мне трудно долго ходить. И потом я готова кричать от отчаяния, когда меня узнают, мне кланяются и со мной заговаривают знакомые. Здесь нельзя ни от кого спрятаться, а я не могу, не могу…

Я так тороплюсь дойти до дома скорей, скорей, что темнеет в глазах. С горы я бегу бегом, и только у нашего палисадника я останавливаюсь, задыхаясь. Я прислоняюсь спиной к забору, чтобы из окна не увидели моего лица, и так стою, долго, совершенно бессильная…

Из наших окон не увидят, сдерживаться не нужно, и я плачу.

С Оки дует ветер, резкий, холодный. Мокрое лицо стынет, но я не ухожу до тех пор, пока не начну дрожать всем телом.

Помню, я ждала обыска. Костя пришел ко мне и уговорил меня не ночевать, и мы всю ночь проходили вдвоем в лесу в Сокольниках. Было как-то и страшно, и радостно, и необыкновенно. Говорить не хотелось, и только Костя крепко держал меня за руку. Потом нами овладела какая-то детская веселость. Мы бегали по пустым дорожкам, смеялись, пели. Помню, что стволы сосен были розовыми от рассвета, и тогда мне пришла в голову безумная мысль пойти посмотреть на мою дачу. Мы шли мимо спящих дач, мимо длинных заборов. Прячась за деревьями, мы остановились. Я посмотрела вверх на окна моей комнаты. Солнце играло на их стеклах, и нельзя было догадаться, что там, за стеклами. Мы шутили с опасностью. Мы были дети: я и Костя.