Алексей Будищев «Безумие ли?»
Один из моих знакомых получил письмо следующего содержания:
Милый друг!
Я совершенно согласен с выводами твоего последнего письма, в котором ты говоришь, что всякие более или менее характерные пейзажи и картины природы всегда при самых разнообразных условиях производят на нас одно и то же впечатление. Так, картина пустыни вызывает в нас представление о Боге и бесконечности, весна зарождает жажду любви и счастья, зима наводит на размышления о смерти, а осень сообщает меланхолическую грусть.
Все это совершенно справедливо.
Я даже иду дальше тебя.
По-моему, тот или другой пейзаж всегда заключает в себе только одно настроение.
Безмолвная июльская ночь всегда выражает собою одно и то же, и если это настроение сообщается не всем людям в равной мере, так ведь и философы понимаются не всеми одинаково.
Таким образом, следовательно, тот и другой пейзаж, всегда выражая собою одно и то же настроение, имеет на нас отчасти воспитательное влияние.
И, может быть, в силу таких воспитательных способностей картин природы создаются характеры тех или других племен, жителей севера или юга, степей и лесов, равнин и горных кряжей.
Каждый ландшафт есть своего рода философ. Я уже не говорю о произведениях искусства: о картинах, скульптурных произведениях и музыкальных пьесах. Выражаемое ими настроение должно быть всегда безусловно одинаково, и силой этого настроения измеряется большая или меньшая способность художника.
Тело Венеры Милосской есть философский трактат и если революция создала марсельезу, то и марсельеза может родить революцию.
Уродство, следовательно, никогда и ни при каких условиях не может вызвать любовных настроений. А в таком случае, как ты объяснишь мне все то, о чем я намереваюсь сейчас тебе рассказать?
Слушай.
Несколько лет тому назад я прогостил все лето у моей тётки в деревне, среди самой невозможной глуши и безлюдья. Я взялся, в качестве адвоката, вести тётушкин процесс о наследстве и поселился на её хуторе.
Боже мой, что это была за пустыня!
Представь себе плоскую верст в двадцать ширины и столько же длины, равнину, изрезанную иероглифами трех речонок, каждая — воробью по колено, равнину со скудной растительностью, чахлыми лесочками и семью убогими деревушками на всем протяжении.
Крестьяне звали эту пустыню «Голодной балкой», так как хлеба родились здесь чрезвычайно плохо, дичи не было никакой, и рыбы в водах трех речонок не водилось. К довершению всего, кроме хутора моей тетки, на всем протяжении «Голодной балки» была всего на все одна усадьба, принадлежавшая госпоже Корелиной.
Словом, это было прекрасное место для ссылки преступников.
И нет ничего удивительного, что я предался самому мрачному отчаянию после первой же недели, проведенной среди этой обворожительной природы и её населения, состоявшего из мордвы, татар и чуваш. Я уже начал было подумывать о бегстве, но вдруг совершенно неожиданно для самого себя и вопреки рассудку переменил свое намерение и решился остаться здесь на все лето. Дело в том, что я познакомился с Корелиной, и эта женщина произвела на меня весьма сильное впечатление.
Короче сказать, с первой же встречи с нею я влюбился и влюбился до потери рассудка.
Любовь всегда подкрадывается к своей жертве, когда она менее всего ожидает нападения, настигает ее врасплох и одним прыжком сажается к ней на плечи. Поэтому её так трудно бывает стряхнуть.
Это хищное животное принадлежит к кошачьей породе.
Так было и со мною.
Я потерял голову, как мальчик, хотя мне в то время было уже тридцать лет, и, кроме того, все последние пять лет я усиленно занимался, как теперь говорят, «отрицанием любви», вследствие чего мои волосы уже отчасти поредели на макушке.
Опыта у меня было, следовательно, хоть убавляй. И, тем не менее, я влюбился в Корелину.
В первый раз я увидел Валентину Сергеевну у тетушки; она приехала к ней верхом, вся затянутая в черную амазонку, веселая и оживленная. Увидев меня, она широко раскрыла своя светло-серые с золотистыми искорками глаза и вскрикнула:
— Ба, кого я вижу! Как вы сюда попали? Уж не выслеживаете ли вы меня?
Она расхохоталась звонко и весело.
Я стоял, хлопая глазами, и решительно ничего не понимал.
— Не узнаете! — заговорила она, продолжая смеяться, — неужто вы уже забыли меня? «Забыть так скоро, Боже мой». — Она опять расхохоталась, похлопывая хлыстиком по своим сапожкам. — Хорошо, если вы забыли меня, я вам напомню. Помните «Риголетто» с Мазини полтора года тому назад, в Петербурге? Вы сидели в ложе Томилиной и моя ложа была рядом. В третьем акте я бросила в вашу шляпу три виноградины с виноградным листком. Этот лист предназначался собственно для того, чтобы вы прикрыли свой зевающий рот, так как неприлично зевать в то время, когда поет «божественный». — Она посмотрела на меня смеющимися глазами и добавила: — Ну, что теперь вы узнали меня? Кстати, что сказала вам обо мне Томилина после моей выходки?
Я глядел на нее во все глаза. Теперь я ее узнал, но, тем не менее, я не передал ей слов Томилиной.
Я разглядывал ее с любопытством и, каюсь, с удовольствием.
В ней было что-то особенное, чего я не наблюдал раньше ни в одной из женщин.
Это была блондинка лет двадцати семи, худощавая, но хорошо сложенная. Черты её лица были тонки и изящны, но особенно хороши были у неё глаза. Светло-серые, с золотистыми искорками, они сияли на её бледном и болезненном лице, как две звезды.
Право же, в них было что-то мистическое!
Казалось, она с таким упорством созерцала ими те заоблачные страны, куда улетает порою фантазия человека, что клочки «того света» навсегда запечатлелись в них, как в зеркале.
Когда я смотрел в эти глаза, мне было и холодно и жутко.
Проболтав со мною целый вечер, она уехала, но её смех все еще звучал в моих ушах. К моему ужасу, я понял, что он завяз там надолго, что её глаза будут преследовать меня всюду, как два выходца с того света, что, одним словом, прощай мой покой!