Алексей Будищев «Изломы любви»
Она служила прачкой в богатой помещичьей усадьбе.
Лет ей было под тридцать.
Ярко рыжая, в бурых крупных веснушках, толстая, но не жирная, а вся в мышцах, с широким лошадиным задом, она все-таки двигалась легко, с какой-то особенной, чисто звериной грацией. Лоб у нее был низкий, крошечным треугольничком с мясистыми надбровными дугами, но совсем без висков, а губы ярко-красные, толстые, почти негритянского склада. И всегда влажные. И притом от всей ее фигуры — широкой, сильной и грудастой, всегда пахло острым запахом лошадиного пота, как от лошади, которую только что, после скачки, расседлали.
А когда она смеялась, неистово сотрясаясь всеми выпукло очерченными мышцами, этот ее хохот походил на веселую грызню обезьян где-нибудь в тропическом лесу. И вся ее крупная голова, густо заросшая рыжим чуть курчавившимся волосом, казалась покрытою шкурой шакала.
А он был богатый землевладелец, 28 лет, талантливый математик, родовитый, изнеженный барчук. С прекрасными карими глазами, всегда полными какой-то затаенной грусти, какой-то словно тоски по неизведанным красотам, с бледным лицом, тонкий и стройный — он мог смело назваться красавцем, и красавцем в самых благородных и изысканных тонах.
Словом, он казался воплощенным порывом человека в недосягаемую высь. А она казалась таким же ярким воспоминанием того же человека о его еще зверином прообразе.
И вот они встретились.
Он — стремительный полет ввысь, и она — сокрушительное падение вниз. Встретились, и ее образ запечатлелся в его сердце, как выжженное огнем тавро.
Он точно заболел неодолимой страстью к ней и, будучи не в силах одолеть недуга, через несколько месяцев женился на ней.
Он — на ней! Он — нежный красавец на ней — этом уроде, на этой попытке гориллы спророчествовать о человеке.
Он, будущий профессор, на ней, безграмотной прачке. Соседи недоуменно разводили руками перед этим нелепым казусом. Когда новобрачных везли в карете, соседки сердито перешептывались:
— Это чистейшее колдовство…
— Вероятно, его опоили любовным ядом…
— Ужели есть такой? Любовный яд?
— В Индии все есть…
— Говорят, что индейские факиры живут по четыреста лет…
— А еще говорят, что в Москве кур доят…
— Не кур, а дур. Тут досадная опечатка, и в Москве это действительно бывает.
И все-таки они поженились, и у них были дети. Дети, как дети, здоровьем в мать, чертами же лица больше напоминавшие отца.
Так прошло пять лет. Он все так же не чаял в ней души, но она как будто стала скучать, утомясь однообразными ласками барчука, и ее глаза стали частенько и с выражением удовольствия останавливаться на их конюхе, с кривыми и короткими ногами и с длинными, как у обезьяны, руками.
Увидев его, она часто начинала хохотать, неистово дергая плечами, не в силах одолеть животной радости. И он тоже с удовольствием и совсем по-обезьяньи раздувал ноздри, радостно обоняя ее и урча, словно хрюкая.
Однажды, когда ее мужа не было дома, она поехала в лес в шарабане и посадила рядом с собою этого конюха. Всю дорогу до лесу она смеялась, неистово и тонко взвизгивая, всплескивая руками, а он раздувал ноздри и хриповато урчал себе в бороду, черную и короткую, похожую на шерсть.
А когда они ехали обратно, она сидела у него на коленях, — громко орала какую-то нелепую песню и казалась пьяной или непомерно счастливой.
С тех пор их свиданья повторялись при каждом удобном случае, и всегда они происходили на лоне природы и всегда сопровождались обильною выпивкой.
И муж вдруг заметил что-то неладное. Стал наблюдать, не веря глазам. Но вдруг случайно наткнулся на их обезьянье пиршество. В лесной тенистой берлоге на примятой траве, не ища, нашел он их, благодаря случаю. И, подняв хлыст, он бросился на конюха. Но она встала перед ним страшная, как разъяренная горилла, и, вырвав хлыст, дважды ударила им мужа по лицу. А конюх хохотал, шевеля длинными жилистыми руками, скаля плоские, как у жвачного животного, зубы, фырча и брызжа слюною, как рассерженный барсук. Муж в неистовстве выкрикнул жене:
— Завтра же вон из моего дома!
И жена с хохотом ответила:
— Соберусь утречком же! Надоел ты мне, барин кошку жарил, как чирей на нужном месте, — надоел, тьфу!
Но ночью, перед тем, как ложиться спать, он подошел к двери ее спальни и униженно стал просить у нее прощения.
Она милостиво простила его, но, когда он нерешительно заикнулся о расчете длиннорукого конюха, этого несомненного и близкого родственника ост-индского орангутанга, она закричала на него так яростно, что он смирился и потух.
Он примирился с этой жизнью втроем, лишь бы только она не покидала его, она — это рыжее чудовище. Видимо, она была необходима ему как воздух. И, почуяв эту свою неодолимую власть над ним, она низвела его на роль пресмыкающегося. Говорят, она заставляла его прислуживать себе и конюху в часы их обезьяньих пиршеств, и он исполнял их прихоти, как загнанный раб.
Впрочем, однажды один из его близких друзей убедил его порвать с нею. И он сбежал от нее, оставив ее с конюхом в имении, и поселился одиноко в городе.
Другу своему он поклялся:
— Никогда не вернусь к ней, клянусь Богом!
И на третий же день разлуки с нею стал ходить, как потерянный, удрученный, с низко опущенной головою.
Другу своему он с тоскою сознавался:
— Всегда вижу ее, как живую, брежу ею, за десятки верст слышу запах ее кожи. Не могу без нее жить! Не могу! Не могу!
И плакал, как влюбленный мальчишка. И ночью кусал зубами подушки, сжигаемый ревностью.
В конце концов он не выдержал пытки и тайком, стыдясь друзей, сбежал к ней.
И опять зажил этой страшной жизнью втроем, бессильный в борьбе с своей всепожирающей страстью, уже до конца с каким-то сладострастием обезличивая себя.
Об этом периоде его жизни соседи рассказывали целые легенды.
Рассказывали, что не раз крестьяне находили их в лесу всех троих пьяными до бессознания.
Рассказывали, что при поездках в город для всех троих они снимали один номер. И что часто, исполняя прихоти своего рыжего идола, муж облачался в костюм конюха, а конюх затягивался во фрак, щеголяя так даже при посторонних.
И вот однажды его нашли в кабинете на полу, с простреленным виском, с револьвером в окоченевших пальцах.
Не в силах стряхнуть с себя рабства, он легко стряхнул жизнь. И его одеревеневшие губы надменно и высокомерно улыбались.
В день его похорон его друг всю дорогу от сельской церкви до сельского кладбища, спрятавшегося за гумнами, задавал всем одни и те же вопросы, очевидно, бесконечно мучаясь ими:
— Как объяснить эту необузданную любовь покойного? Какими тайными изломами его духа?
И в тот момент, когда над мертвым телом вырос уже целый бугор земли, он вдруг воскликнул, ловя за пуговицы своего соседа:
— Природа, да ведь она же консервативна, как самая затхлая староверка. И она мстила ему этой любовью за его стремление вверх. В борьбе между человеком и зверем, ведь, она всегда же стоит на стороне зверя! Всегда!
«Пробуждение» № 4, 1912 г.