Алексей Будищев «Вешние зовы»

Вешний вечер светел, радостен и многозвучен. Звуков кругом тысячи. Ворчливо бурлит вода в овражке, в перебой, заглушая друг друга, поют скворцы на крышах усадьбы, неистово мычит бык, кричат лягушки за рекой в озере. И все эти звуки сливаются как бы в бравурную мелодию какого-то восторженного, пьяного от победы марша.

По крайней мере, Фенечкой весь этот вешний гвалт воспринимается именно так. Она сидит на крылечке кухни и, подперев руками голову, глядит на малиновое пламя зари,

А ее муж, повар Куприян, стоит в нескольких шагах от нее и тоже глядит на зарю, сложив в брезгливую улыбку блеклые губы.

Розовое хорошенькое лицо Фенечки точно чем возбуждено, а Куприян морщит порою щеки и нос почти с выражением отвращения.

— Вечер-то какой, Господи, — вдруг задумчиво восклицает Фенечка.

— Вечер как вечер, самый обыкновенный вечер, ничего я в этом вечере особенного не вижу, — ворчит Куприян, чуть повертываясь к жене.

— Как ничего особенного? — опять восклицает Фенечка. — А воздух? А заря? А скворцы? И… и вообще все!

— Что же, скворцы как скворцы, — ворчит Куприян, — а воздух как воздух…

Фенечка пожимает плечами.

— Ничего-то вы не понимаете! Эх, эх! Или разучились понимать! А вы вон поглядите на него. Точно он сулит чего, точно чего обещает, точно зовет куда…

— Кто он? — спрашивает повар с отвращением.

— Вечер. О ком же мы разговор ведем. Вечер.

— Если он чего сулит, так это наверное насморк, или кашель, — ядовито замечает Куприян, перекашивая нос в одну сторону, а губы в другую.

— Как кому, — восклицает Фенечка, как будто начиная сердиться. — Кому он, может быть, и насморк сулит, а кому — чего другое..

— Как чего другое?

Лицо повара сразу делается серым, длинным и злым. Подбочениваясь с самым свирепым видом, он, семеня ножками, подбегает к жене, и, накреняя голову, точно собирается ее боднуть, он шипит:

— Как чего другого? Что ты этим хочешь сказать? Говори, если так? Ну-с!

Но Фенечка молча закутывается в платок, молча поднимается с крыльца и идет к господскому дому неторопливой, ленивой, какой-то пренебрежительной к мужу походкой.

— Ты куда? — кричит Куприян, совсем исходя от злости. — Куда, я тебя спрашиваю! Чего? Глава я над своею женою, или кто? Слышишь! Тебе говорят! Ну!

Однако, Фенечка совсем не удостаивает его ответом и, хлопнув дверью, исчезает в доме.

— Слышишь! — все еще кричит Куприян. — Тебе я приказываю! Стервь! Чего? Я тебе покажу ужотка! Тьфу! — с отвращением плюет он себе под ноги.

Он задыхается, неистово закашливается, стонет, растирая грудь, и в одну минуту переживает целые вороха самых разнородных и жутких ощущений.

— Ох, — стонет он, — ох, убить ее мало! Вот чего! Ох, ох… моченьки моей нет! — кряхтя и вздыхая, он идет к воротам и присаживается на обрыве над рекой рядом со старостою Никандром. Бурая река вся еще гневно бурлит пенистыми воронками. Староста равнодушно спокоен, а повар нервничает, вздыхает, трясет головою, всплескивает руками.

— Стервь! У-у, голову оторву, подлая! — внезапно восклицает он, скрежеща зубами.

И староста соболезнующе повертывает к нему голову.

— Не надо было тебе жениться вторичным браком, если ты такой ревнивый, — говорит он повару степенно, догадываясь о причинах его гнева, — а то посуди сам: ей — двадцать два, а тебе пятьдесят который? Вот то-то и есть! Новобрачный не дерево, чем старше, тем лучше, и старая редька красной ягодке не подружка! Вот то-то и есть, Куприян Алексеич! Так ли я говорю? Эх, милый!

— Люблю я ее! Люблю! Люблю! — истерично вскрикивает повар и, зажимая виски, трясет головою.

Над бурою речкой проносится как бы стон. Река с гневным урчанием гложет размытый берег, но прекрасное чело вешнего вечера по прежнему радостно и безоблачно.

— Люби, но не ревнуй — поучительно замечает староста, степенно поглаживая широкую бороду.

— Люби, но не ревнуй, — как будто говорит повару и радостный вечер.

Куприян ежится, кашляет, вздыхает, крутит шеей, и, чтобы угомонить расходившееся сердце, пробует переменить разговор.

Растирая ноющую грудь и то и дело перекашивая брови, он сперва говорит о землетрясении в Калабрии и о землетрясениях вообще, потом о воздухоплавании, затем о кладоискателях, и, наконец, переходит на свой излюбленный конек, на гастрономию.

— Каждый народ, — говорит он старосте, стараясь быть спокойным и степенным, как и он, — свой продукт потребляет: русский — щи, кашу и пироги, итальянец — макарону, немец — колбасу, англичанин — ростбиф, а китаец — ласточкино гнездо!

— Ой? — удивленно и испуганно вскрикивает староста, — неужели? Неужели и вправду китайцы ласточкины гнезда жрут? Ой?

— Да.

— Ласточкины гнезда?

— Да. Многие очевидцы рассказывают…

— С соломой? С конским волосом? С глиной? Ой? Сырые ласточкины гнезда? — опять возбужденно восклицает староста.

— Да. Сырые ласточкины гнезда без соусов и подлив.

Староста громко хохочет, а лицо повара снова внезапно перекашивает мучительная судорога.

— О-о, — начинает стонать он, раскачиваясь, — o-o-o!

И лицо его делается таким страшным, что староста хватает его за руки.

— С гимназистом она! С молодым барчуком! Подлая! — выкрикает Куприян, весь извертываясь.

— Тс-с… зачем несуразное слово, т-с-с, — шипит ему в лицо староста, все еще придерживая его за руки.

Но Куприян вырывается, как комок, скатывается под берег и точно тонет в сумерках.

Долго бродит он, как отверженная тень, вокруг сада, точно подстегиваемый страшной мыслью.

«В саду они, в саду, в саду», — задыхаясь, думает он, перекашивая брови. Согнувшись, он бежит сперва налево, потом направо, потом опять налево мимо колючего плетня и, наконец, припадает глазами к щели в плетне. И, конечно, они там. Конечно же! Вот они там оба. Между едва опушенными ветвями вишневника вон ясно намечается розовое платье его жены. А вон синяя фуражка барчука Мишеньки. Тихий шорох режет сердце Куприяна, как бритвой. Слышен заигрывающий голос Фенечки:

— Я в вишневник за вишневым клеем пришла, а вы зачем сюда приперли? Чего вам еще надобно?.. Кто вас сюда звал?

— Тоже за вишневым клеем!

— Зачем он вам?

— Твоему мужу нос наклеить!

Хохот звучит. Это она, Фенечка, смеется. И как весело смеется! Как весело!

Повар запрокидывает вверх голову. Звезды небесные, как вы не сверзитесь с тверди атласной от этого богохульного смеха!

— О-о-о, — стонет повар.

Но звезды будто шепчут ему:

— Молодость да будет молодой, а старость — старой!

— Что? — переспрашивает повар, хватаясь за голову. — Что?

И в гневе, сжигаемый муками ревности, он начинает кататься по земле с заглушаемыми стонами.

Но в небе и на земле, в воздухе и над водою будто звучит все та же священная песнь:

— Молодость да будет молодой, а старость — старой!

— Да? — спрашивает Куприян. — Да?

Он поднимается с земли, бьет себя кулаком в грудь, и без слов замирает возле плетня. Только его худые острые колени порой вздрагивают, да из его мутных глаз одна за другою капают слезы.

Вершины лип точно поют над ним:

— Любовь да будет богата радостями, а ревность — муками!

— Благословенны вовремя расцветающие и благословенны вовремя отцветающие, — шуршат кусты шиповника.

— Да? — все шепчет повар, вздрагивая.

— Мишенька, а если Куприян Алексеич узнает? Или пусть узнает? — ползет из вишневника.

Звезды горят так ярко, как на празднике. Так победно звучит пьяный весенний гвалт.

Когда повар, наконец, приходит в кухню, Фенечка стоит у стола и проворно, с засученными рукавами, чистит картошку. Ее красивое розовое лицо еще красивее и розовее, чем всегда. Глаза сияют. Поворачивая глаза к мужу, она с ласковым упреком говорит:

— Вот видите, я вам помогаю, чем могу, а вы, кажется, сердитесь! Чем еще недовольны? Ну? Говорите?

Повара точно бьют кулаком в грудь. Он схватывается за левый бок и кривит рот. Ему хочется крикнуть в самое лицо жены:

— Нет, лучше ответь ты: где ты сейчас была ш-шлюха?

Но в окно кухни он видит лучезарные и радостные глаза вешнего вечера, и те точно спрашивают его с святым недоумением:

— А те, что любили тебя когда-то, когда ты был молодым и радостным, те не были, конечно, шлюхами? Припомни? Ведь, да?

И повар со стоном тяжело опускается на лавку. Его плечи снова начинают тихо вздрагивать от заглушаемых слез. Фенечка ласково, с ленивой благосклонностью, но чуть повернув еще опьяненную голову, спрашивает его:

— А у вас или какое огорчение? Чего плачете? Или кто из дальних ваших родственников померли? Что не скажете?

Повар, наконец, поднимается на ноги, хмыкает носом и грозит самому себе кулаком.

— Иди, старый чёрт! — говорит он себе с гневом и дрожью, потрясая перед своим носом кулаком. — Готовь к ужину битки с луком! Или уж и это разучился? Эх, старый чёрт, старый чёрт!

И не глядя в лицо жены, подходит к кухонному столу…

Алексей Будищев
«Пробуждение» № 24, 1912 г.