Алексей Будищев «На пути»
Когда я вошел к ним, она сидела у окна, трепещущая и возбужденная. Все ее молодое, красивое и выразительное лицо было в красных пятнах. Ее темные глаза горели негодованием, а яркие, резко очерченные губы вздрагивали. В ту минуту, когда я отворял дверь, она что-то громко кричала мужу, энергичным жестом повернув к нему голову, так что синие жилы надулись на ее белой шее, как бечёвки. Муж, сидевший на диване полуодетый, бледный и худой с втянутыми щеками из которых болезнь высосала всю кровь, покашливая, отвечал ей:
— Царство мое не от мира сего! Кха-кха… Помнишь ли ты это? Я уже слышу… Кха-кха… одним ухом погребальный звон над собою.
Я вошел и прервал их ссору. Муж, очевидно, обрадовался мне от души, но жена взглянула на меня косо и сказала мне «здравствуйте» таким тоном, точно обругала. Она вся еще дышала ссорою. Ее грудь тяжело приподнималась, а глаза горели. Это были небогатые землевладельцы из бывших однодворцев — Свиридовы. Их хуторок с 40 десятинами земли стоял в поле, у глубокого оврага, в двух верстах от села Широкого, там, где вьется дорога через это село в город Энск.
Путешествуя из этого городка в те места, где я жил, я нередко заезжал к Свиридовым. На этот раз я заехал к ним вечером накануне Пасхи, в красильную субботу. Мне предстояло провести у них ночь, так как я узнал, что переправа через речку Мылву не безопасна, а путешествовать по этой беспокойной речонке ночью мне не хотелось.
Я сидел в горенке Свиридова, докладывая ему обо всем этом. Стоявшая на столе лампа освещала хорошо вымытую и принарядившуюся ради праздника комнату. Даже листья воскового плюща лоснились совершенно по праздничному. В кивоте озаренном голубоватым светом лампадки, Пантелеймон-Целитель воздевал к небу свои высохшие от поста и желтые, как воск, руки. рядом, на стене, в натертой деревянным маслом раме помещался князь Барятинский, кутаясь в косматую бурку. Два таракана разглядывали ордена генерала с такою любознательностью, точно они и сами состояли на государственной службе. В комнате пахло воском, деревянным маслом и тяжело больным.
Свиридов, слушая меня сидел неподвижно на своем диване и учащенно с хрипом дышал. Я знал, что он умирает вот уже четвертый год.
— А мы вот все с Настенькой ссоримся, — говорил он мне, покашливая, немного спустя, — не поехала она к заутрени-то. Работницу отпустила, а сама со мною, лядащим осталась. Кха-кха… Добрая она-то!
Настасья Петровна круто повернула к мужу свое лицо. Ее глаза все еще были полны негодования. Казалось, она хотела изрыгнуть по адресу мужа что-нибудь очень грубое, но воздержалась не без усилия. И тогда она с искривленным лицом сказала мне:
— A y нас вам плохо ночевать будет: клопов у нас видимо-невидимо.
Я просил ее не беспокоиться.
— И Илья Иванович по ночам кашляет тяжко, — добавила она, — проехать бы вам лучше две версты к Сорокиным; Сорокины много чище нас живут.
Я снова попросил ее не беспокоиться.
— Да с чего вы взяли что я беспокоюсь-то? — сердито сказала она и встала.
— Настя, — перебил ее муж, укоризненно качая головою, — ах, Настя, Настя!
— И сама знаю, что Настя, — огрызнулась та и добавила, обращаясь ко мне:
— Я на кухню иду, а вы хотите — спать ложитесь, а хотите — с ним хоть до вторых петухов балясничайте! — и указав резким жестом на мужа, она вышла, сердито хлопнув дверью.
Поговорив около часа со Свиридовым, мы, наконец, улеглись спать, он за перегородкою, я в передней комнате на диване.
Однако, мне не спалось. Я не привык спать в эту ночь и, тщетно проворочавшись с боку на бок, я, наконец, надел пальто и вышел в прилегавший к домику сад.
В саду было тихо и темно. На небе яркими группами, точно собравшись на совещание, горели звезды, пошевеливая лучами. Оттаявшая земля наполняла воздух теми благоуханиями ранней весны, которые так бодрят человека и сообщают ему столько новых сил и надежд. Я люблю этот запах оттаявшей почвы и пробудившейся жизни. Он так густ и тягуч, что его пьешь, как воду.
Я сел между двумя кустами сирени на покосившуюся скамейку. Отсюда я видел за садом пенившуюся и бурлившую полосу реки Мылвы, несшей на своем хребте истаявшие льдины своих притоков. За Мылвою на холме горели огни села Широкого. Белый профиль церкви с фонарем на колокольне вздымался среди темных избенок, как остроконечный маяк. Я сидел и думал, о чем думается обыкновенно в вешнюю ночь, среди невозмутимой тишины, под сияние звезд. Эти думы бывают похожи на песню. И вдруг я услышал неподалеку от себя шепот.
Я оглянулся. За кустом орешника в нескольких саженях от меня, стояли мужчина и женщина. Несмотря на мрак, я сразу узнал их. Это были Настасья Петровна и мелкий торговец хлебом Тарасов, принадлежавший, как мне было известно, к какой-то безпоповской секте. Среднего роста и курчавый брюнет, он стоял перед нею, молодцевато упершись левою рукою в бок.
— Так придешь? — приговорил он, поглядывая то на свои щегольские сапоги, то на Настасью Петровну.
Он, очевидно, рисовался.
— Только свистните, — отвечала та, кутаясь в темный платок и вздрагивая. Свой разговор они вели вполголоса.
— То-то-с, — продолжал, рисуясь и покачиваясь на каблуках, Тарасов.
— Главное дело, помни: придешь, буду жить с тобой, как с женою, и на тятеньку не посмотрю. А не придешь, на Красную горку повенчаюсь. Невеста готова: две тысячи деньгами и дом с мезонином. Мезонин доктор под квартеру снимает.
— Слушаю, Григорий Пахомыч, — прошептала Свиридова.
Тарасов недовольно махнул рукою, как бы останавливая ее.
— А ты не трещи, как сорока.
Он опять закачался на каблуках и стал рассматривать на своей руке золотой перстень.
— Мы теперь от тятеньки выдел полностью получили, — продолжал он — и теперь на жительство в город Энск едем. Завтра утром с 12-часовым. Помни это!
— Я, Григорий Пахомыч… — прошептала Свиридова и не кончила.
— Не трещи — перебил ее Тарасов.
И, подбоченившись фертом, он продолжал:
— Тятенька перед выделом нас обчекрыжить хотели, но только мы им в руки не дались. И сами скользки и увертливы. Через адвоката тятеньке напомнили, что капиталы не ихние, а нашей покойной маменьки, и этим тятеньке рот замазали. А нужно тебе сказать, что тятенька свои капиталы на маменькино имя перевел, когда маменька покойная еще живы были, а тятенька обанкрутиться задумали.
Тарасов тихо рассмеялся. Свиридова смотрела на него с умилением. Я знал, что она по своим воззрениям женщина честная, но, очевидно, всякая мерзость, выходившая из уст Тарасова, казалась ей верхом добродетели.
Между тем, Тарасов продолжал:
— Так помни! Завтра, как десять часов пробьет, ты вон из дверей и беги на мельницу к Перфилихе. Да с собой ничего не бери, я тебя и голую возьму. Поняла?
— Поняла, Григорий Пахомыч, — прошептала Настасья Петровна, вздрагивая.
— На мельницу прибежишь, там теперь никого нет, поверни к старому каузу и там Василия кликни. Василий тебя на вокзал доставит. Помни, поезд в 12 часов отходит. Опоздаешь, пеняй на себя. На Красную горку женюсь. Так вот тебе мой наказ. А затем до свиданья!
Тарасов молодцевато приподнял с курчавой головы шапку и двинулся прочь.
— Постойте, Григорий Пахомыч, миленький — прошептала Свиридова, трепеща всем телом.
Она бросилась к нему.
— Завтра я буду на мельнице, вы только свистните, и я, как собака, прибегу! — шептала ока, захлебываясь и трепеща: — Муж изобьет, я на карачках приползу, но только вы скажите, скажите ради Господа, любите ли вы меня вот хоть столечко? — и она показала на ноготь своего мизинца.
Она ждала его ответа и смотрела на него глазами, полными слез. Ее взор выражал и безграничную любовь, и жажду рабства, и бесконечную преданность, и испуг. Так глядит собака в глаза хозяина, только что исполосовавшего ее тяжелою плетью. В глазах человека я никогда не видал подобного выражения.
Тарасов рассмеялся и сказал:
— А тебе на что это знать?
Она повисла у него на шее и замерла. И в эту минуту гулкий удар церковного колокола прилетел в сад и упал рядом с ними. Это произошло так неожиданно, что они отскочили друг от друга чуть не на сажень, точно между ними упал не звук, а бомба. Свиридова глазами, полными слез, заглянула вдаль. Мне казалось, что ее лицо выражало гнев на этот звук, оторвавший ее от любимого человека. Я тоже смотрел за реку.
Там, в селе, мимо белевшего профиля церкви, среди мрака и тумана, двигались тысячи огненных точек. Можно было подумать, что рои светящихся насекомых блуждают там среди мрака и холода, отыскивая путь к свету.
— О-о-с е-е-се из ме-е-ых! — прилетело в сад!
Я понял, что это поют «Христос Воскресе».
Тарасов молчаливо удалился, исчезнув во мраке. Настасья Петровна скрылась тоже. Колокольный звон, торжественно колеблясь, несся по саду. Темные силуэты деревьев стояли притихшие и оцепенелые, испуская сильный запах раскрывшихся к жизни почек.
Я вернулся в горенку и лег на диван. За перегородкою слышался страстный шепот молившегося Свиридова. Слышно было, как он то опускался на колени, то поднимался снова, крестясь и покашливая. Наконец, он улегся, пожелав покойной ночи жене. Та отвечала ему нехотя откуда-то из угла.
Я все лежал на диване с открытыми глазами. Голубоватое пятно бродило по потолку от горевшей перед иконами лампадки. Князь Барятинский по-прежнему хмурился в своей раме. Святой Пантелеймон все так же в молитвенном экстазе воздевал к небу свои высохшие от поста руки; и вдруг все лицо князя сморщилось, точно силясь улыбнуться; он выдвинулся из рамы и зашептал мне в самое лицо:
— Чавчавадзе, Чавчавадзе!..
По всей вероятности, это жевал впросонках губами Свиридов, но я уже не мог сообразить этого. Я заснул. В комнате сразу стало тихо, как в могиле. Пантелеймон-Целитель внезапно горько и подавленно разрыдался.
Вероятно, это рыдала в своей постели Настасья Петровна.
Когда я проснулся, было уже 10 часов. Свиридов покашливал за перегородкою. Я вспомнил происшествия этой ночи и, поспешно одевшись, вышел на двор. Мне хотелось узнать, ушла ли Настасья Петровна на мельницу. Солнечное утро сильно пригревало землю. По лицу земли, по пашням и саду шло веселое ликование. Сильный запах пробудившейся жизни разливался повсюду: от земли, от воздуха, от реки и деревянных построек. Даже на старых сосновых досках забора янтарными каплями выступила вытопленная солнцем смола.
Я стоял в воротах, прислушиваясь к вешнему говору.
И тут я увидел Настасью Петровну.
Она быстро шла по направлению к оврагу, подобрав сбоку платье и перепрыгивая через сверкающие как стекло лужи. Я понял, что она идет на мельницу, и смотрел на ее спину, волнообразно колыхавшуюся от сильных движений. Вскоре она скрылась под скатом оврага и затем снова появилась в русле, загибая вправо.
И в эту минуту по дороге от мельницы показались несшие образа крестьяне, «богоносцы», как их называют по деревням. Их было человек десять. Без шапок в ярких рубахах и темных кафтанах, они мерно вышагивали по грязной дороге под пение «Христос воскресе». Высокий парень нес впереди икону Божией Матери, водруженную на длинное древко. Белая с золотым крестом хоругвь развевалась по ветру. По одну сторону Божьей Матери несли темное, закапанное воском Распятие, по другую — Евангелие в лиловом переплете. На его серебряных застежках мигало солнце.
Шествие медленно подвигалось среди ясного утра. Божия Матерь точно плыла по воздуху, показывая миру Своего Ребенка и благословляя Им землю. Между тем, Настасья Петровна, выкарабкавшись на противоположный скат оврага увидела это шествие, преградившее ей дорогу к мельнице. На минуту она остановилась как бы ошеломленная и затем, круто повернувшись и слегка согнувшись, она снова сбежала в русло. Все так же пригибаясь, она пробежала руслом несколько десятков сажен и снова выскочила на скат.
Но и отсюда она увидела преграждавшее ей дорогу шествие. Божия Матерь точно благословляла ее Своим Ребенком.
Настасья Петровна, пригнувшись чуть не к самой земле, снова сбежала в русло. Тут она заметалась направо и налево с искаженным лицом, точно застигнутая врасплох чем-то ужасным. Ясно было, что в ней происходила мучительная борьба; было видно, что у нее не хватает сил пройти мимо крестного шествия, а между тем, все ее существо зовет ее туда, на мельницу, к двенадцатичасовому поезду. И она продолжала беспорядочно метаться. Тем временем, крестный ход уже приблизился к самому скату оврага, и Настасья Петровна увидела это. Ее точно что ударило. Она опустилась на землю и вцепилась пальцами в свои волосы. Борьба, очевидно, окончилась.
До моего слуха долетел пронзительный вопль. В нем было столько страдания, что мне хотелось бежать туда, к ней на помощь.
Когда Настасья Петровна, пошатываясь, проходила мимо меня вслед за образами в ворота своего хутора, в лице ее не было ни кровинки. Ее глаза потухли. Навсегда ли, не умею сказать. Через час я уже переезжал Мылву.
Сборник рассказов «Разные понятия». 1901 г.