Алексей Луговой «Нужда»

I

Всю прошлую зиму Столбовы прожили в сырой и холодной квартире и только к весне сообразили, как это было невыгодно: Анна Петровна и дети постоянно хворали. Оказалось необходимым провести лето на даче, хотя и не дальше Парголова, — Николаю Сергеевичу надо было каждый день ездить в контору на службу.

Чтоб сэкономить на дачу, старую квартиру с весны бросили, мебель сложили в склады, а теперь вот надо брать что-нибудь из осеннего выбора, любезно предлагаемого домовладельцами по новейшим повышенным ценам. И брать без проволочек, — одну за другой лучшие квартиры вырывают из-под носу.

Пребывание на даче укрепило Анну Петровну и детей, но Николай Сергеевич от ежедневных поездок с дачи на службу чувствовал себя только еще более утомленным. Предстоящую зиму надо во что бы то ни стало провести в благоприятных условиях. Избави Бог, не найти теперь теплого и светлого угла.

И все эти головоломные соображения при жалованьи в шестьдесят рублей в месяц. Квартиры, сколько-нибудь удовлетворяющие самым скромным требованиям семьи, стоят, с накладными расходами, рублей шестьдесят-семьдесят.

Столбовы присматривались уже к «меблированным комнатам». Но в одной им не поместиться, а две, как все-то сосчитать, стоили ничуть не дешевле квартиры.

А неудобство жить с детьми в чужой квартире!

— Уж если стесняться, так лучше самим быть хозяевами и пустить бездетных жильцов, — предложила Анна Петровна.

— Идея! — согласился Николай Сергеевич. — Люди ухитряются даже доход от сдачи комнат иметь. Попробуем.

При таких условиях квартира нашлась скорее. Можно было рискнуть дать и 65 р. за четыре комнатки.

— На каких вы только богачей рассчитываете, назначая такие цены? — шутливо говорил Николай Сергеевич, давая старшему дворнику задаток. — Ведь ваш хозяин хоть то подумал бы: прежде всякий служащий где-нибудь человек был жилец верный, — в случае чего на жалованье взысканье наложить можно. А теперь? Что вы и взыскивать-то будете, когда люди должны платить вам за одну квартиру дороже, чем сами получают на все проживание?

Дворник неопределенно улыбнулся, подозрительно посмотрел на нанимателя и, вторя шутливому тону Николая Сергеевича, лениво процедил сквозь зубы:

— Что ж, у нашего хозяина адвокат есть для взысканий, надо и им хлеб зарабатывать. Не заплатит — взыщут и выселят.

— Взыщут! — уже с некоторым раздражением произнес Николай Сергеевич. — Да ты спросил бы хозяина-то, где ему бедный человек такие деньги достать должен.

— Наш бедных не любит, — продолжал лениво шутить дворник, — хочет подобрать побогаче. Поэтому и цену со всем своим удовольствием прибавляет. В прошлом году повысили, а нынче, которые квартиры освободились, — опять.

— Да за что! За что? — нервничал Николай Сергеевич.

— Как же-с, помилуйте! Везде улучшения. Вот, новую дверь на парадной сделали, на лестнице электричество провели, нынче даже ковры на зиму постелем.

— И все на наш счет! — с усмешкой заметил Николай Сергеевич.

— А то как же-с? — шутил и дворник. — Неужели же хозяину для вашего удовольствия из своего кармана вынимать. Дорого кажется, платить не собираетесь, так лучше и не берите. Других подберем-с.

— Платить будем, — с напускной уверенностью ответил Николай Сергеевич, и помолчав немного, добавил: — Только мы еще жильцов в комнаты пустим.

Дворник помялся и небрежно-сочувственно заметил:

— Это как пожелаете. Хозяин не попрепятствует. Только чтоб не было угольных жильцов — мастеровых или там барышень… этаких… потому на лестнице ковры будут, и все такое. А по комнатке сдадите, так отчего же; и вам способнее платить будет, и хозяину вернее. У нас тут ноне во многих квартирах так-то живут.

Дворник дал в получении задатка расписку и обещал приготовить на завтра условие.

Столбовы еще раз обошли нанятую квартиру, распределяя мысленно как расставить мебель, чтобы можно было повыгоднее сдать две лучшие комнаты, а в двух худших поместиться самим: из узенькой сделать спальню Анны Петровны и детскую для Васи и Маши, а в другой поставить оттоманку — она же и кровать Николая Сергеевича — поставить письменный стол, обеденный стол, посудный шкап, комод, диван, швейную машину и диванчик, на котором будет спать Федя, — словом, соединить тут гостиную, кабинет, столовую, мастерскую и спальню.

— Угольными-то жильцами в своей квартире будем мы сами, — посмеялся жене Николай Сергеевич.

Возвращаясь теперь в последний раз на дачу, — переезжать решено было завтра же, — Столбовы чувствовали душевное облегчение: квартира найдена хорошая, по всей видимости здоровая.

Но едва сброшено бремя этой заботы, как ее сменила другая: когда-то еще будут комнатные жильцы? Как-то будут они платить? А за квартиру надо отдавать вперед сейчас же; надо расплатиться и по счетам на даче, потом за хранение мебели в складах… перевозка, чаи — расходы, расходы, расходы!.. Николай Сергеевич вспомнил, что не успел еще покрыть вычетами из жалованья той суммы, которую взял в конторе вперед при переезде весной в Парголово, а теперь вот надо опять просить. Положим, дадут, — положим, что это нисколько не повредит ему: сами понимают, как мало он получает… авось, подумают о прибавке… Но унижаться, просить!..

Мысли Анны Петровны шли в том же направлении, и Николай Сергеевич точно поддакнул ей, когда среди продолжавшегося некоторое время молчания вдруг произнес:

— Да ведь умрет же, наконец, нынешней зимой Андрей Васильевич!

И Анна Петровна мысленно ответила ему: «да». Надежда на смерть Андрея Васильевича точно лучом солнца озарила на мгновение ее усталую от забот и тревог душу.

Но сейчас же ей стало досадно, и она упрекнула себя в бессердечии.

А позорная мечта все-таки лезла в голову: ну не все ли равно ему — немного раньше, немного позже выплюнет он последние кусочки своего последнего легкого? Давно обречен на скорую смерть, и сам свыкся с этой мыслью. И какая его жизнь: скрипит. Ведь и теперь Коля исполняет почти всю его работу, а он только просматривает. А получает втрое больше. Да!.. Полтораста рублей!.. Совсем другая жизнь пойдет!..

Николай Сергеевич, с сосредоточенным видом шагая рядом с женой, думает в это время:

«Тогда уж можно будет отдавать в наймы только одну маленькую комнату, а самим преудобно разместиться в остальных трех…»

II

Переезд на новую квартиру был удачным: уже через два дня, не успев даже устроиться как следует, Анна Петровна сдала большую комнату-залу за сорок рублей.

Нанял ее отставной полковник, человек болезненный, но добродушный и говорливый. При нем была жена, женщина скромная, тихая, и, как и муж ее, больная, слабосильная. Они выговорили держать свою старуху-прислугу на кухне, вместе с хозяйской кухаркой, и разогревать на хозяйской плите обед, который им будут доставлять в судках от живших на той же улице родственников.

— Ну, а иногда и самим поготовить что-нибудь случится, — ласково уговаривала полковница Анну Петровну. — Но моя старуха покладливая, не помешает вам. Она у нас двадцать лет.

Анна Петровна побаивалась недоразумений, всегда возможных при таких условиях; однако, сейчас же подумала, что, пожалуй, никто другой и не даст ей такой цены за одну только комнату, — и согласилась.

Еще через неделю сдали и другую — барышне из частного ломбарда, за двенадцать рублей в месяц. Таким образом, сами остались в двух комнатах за тринадцать. Кажется, чего еще желать: дешевле всякой дешевой квартиры.

Но Анна Петровна не долго утешалась этой дешевизной. Ведь кроме квартиры, надо было платить восемь рублей жалованья кухарке, исполнявшей в свободное время и роль няньки. И когда Анна Петровна соображала, что из шестидесятирублевого жалованья Николая Сергеевича на содержание их семьи из шести душ оставалось только 39 руб. в месяц, она иногда с завистью думала, что ее кухарка спокойно, неторопливо исполняя свою работу, может из своего жалованья еще делать сбережения: Ольге ведь не надо ничего, кроме скромной одежды и обуви. Да и то еще кое-что в подарки получает. Недаром Ольга такая здоровая и всегда собой довольная! Счастливый характер, счастливые люди!.. А вот она, хозяйка, ничего не может сберегать. Она только делает долги и растрачивает.

Да, приходится растрачивать свои силы, занимаясь с утра да за полночь то спешной швейной работой, добытой за бесценок из вторых рук от портних, то перепиской бумаг, которую иногда тоже наспех доставляли ей знакомые мужа. Без этих случайных заработков разве можно что-нибудь сделать на 39 руб. в месяц! У Николая Сергеевича тоже бывали случайные чертежные или счетоводные работы, часто стоившие ему бессонных ночей, но очень редко хорошо оплаченные. А все вместе едва-едва позволяло семье сводить концы с концами и при этом никогда не знать отдыха от забот и тревог.

Так перебивались Столбовы в прошлом году, когда за скверную сырую квартиру из трех комнат, на окраине, платили двадцать пять рублей; такая же серенькая, безрадостная жизнь предстояла им и теперь.

С утра, как только Николай Сергеевич уходил в свою контору, садилась за швейную машину или за переписку и Анна Петровна. Дела у нее всегда довольно, — нет чужого, так есть свое домашнее: ведь надо обшить ребят, да и себя, да и мужу она же шьет все белье. Одной починки да штопки не оберешься. А тут еще приходится заниматься с Федей: надо приготовить его в приготовительный класс. Он племянник мужа, он круглый сирота, и она еще ревнивее относится к его будущему, чем к будущему своих детей. Не в работе, так в заботе проходят у Анны Петровны и утро, и день.

А придет со службы Николай Сергеевич, пообедает, поболтает с детьми, поговорят между собой о том, что успели прочесть в газете, Николай Сергеевич иногда с полчаса соснет, а потом чай и опять работа до ночи. Пойти погулять, пойти к знакомым или в театр, это уже роскошь, — это можно позволить себе тогда, когда заработано столько, что нет надобности ломать голову, как извернуться от одной получки жалованья до другой.

III

Анна Петровна довольна своей новой квартирой. В особенности, довольна видом из окна, у которого она работает. ее комната выходит во двор, — перед ней низкие конюшни и каретник, дальше пустой двор соседнего двухэтажного дома, за двором виден угол следующей улицы, дальше городской садик, потом еще один невысокий дом, а за ним уже и ряды высоких домов и несколько фабричных труб не мешают глазу различать далекий горизонт, — там окраины города граничат с огородами, полями и болотами.

Иногда Анна Петровна поднимет глаза от работы, взглянет в окно, в эту даль, и в груди точно что-то сожмется, неприятный холодок на мгновение охватит все тело, какая-то непонятная тоска, — тоска, как физическое чувство, — овладевает ею. Хочется воли, простора, хочется стряхнуть бремя постылой работы. Который год одно и то же!

Но чрез минуту она уже опять, со всей энергией молодости, принимается за свое шитье или переписку.

Разве она ленива? Кто смеет это сказать! Разве Коля не на редкость работник и умница? Но ведь без отдыха, без просвета, год за годом, и ничего кроме жалкого существования! И все надежды на лучшее будущее — в смерти Андрея Васильевича…

Андрею Васильевичу Коля обязан своим теперешним местом; Андрей Васильевич совсем чужой человек, случайный знакомый, дал им взаймы, когда они, уже два месяца без дела, без места, жили впроголодь; Андрей Васильевич всегда хлопочет за Колю, когда надо получить в счет жалованья вперед; и она и Коля оба так искренно расположены к Андрею Васильевичу… А где-то там, в глубине души, есть какой-то темный уголок, где для Андрея Васильевича стоит открытый гроб…

…Какой вздор, что нужно трудолюбие! Просто, для всех не хватает места. Разве Коля не бегал по всем конторам и присутственным местам, ища работы? Разве они не бегали по всем газетным объявлениям, где только можно было надеяться на какой-нибудь заработок? Случайность — и одному дается все; случайность — и, хоть лоб разбей, другие уже раньше тебя схватят кусок, к которому ты бежал, жадно протягивая руки!..

…Все бы ничего, если бы не дети! Но чувствовать каждый день присутствие нужды около детей, видеть, как с каждым днем растут самые законные требования для них, и не знать, когда же придет светлый день!..

IV

— Позвольте войти!..

У полуоткрытых дверей в переднюю стоял жилец, полковник.

Анна Петровна, спешившая дошить какой-то лиф, который завтра надо было сдать, взглянула на нежданного гостя; в душе шевельнулось чувство досады, но она, с любезной улыбкой, машинально произнесла:

— Пожалуйста.

Полковник вошел, поздоровался, сел у стола, за которым работала Анна Петровна.

— Я вам не помешаю, — сказал он, не то спрашивая, не то давая понять, что при такой работе и разговаривать можно.

— Ничего, — с улыбкой же ответила Анна Петровна.

— А я пришел поближе познакомиться с прелестной хозяйкой, — заговорил полковник, по старой привычке молодецки покручивая давно поседевший ус. — Знаете, хочется иногда отдохнуть… душой отдохнуть — с молодым человеком… Вы позволите? — прервал он себя, вынимая портсигар; и, не дожидаясь ответа, достал папироску и спички и закурил.

Анна Петровна терпеть не могла табаку, — муж не курил, — но теперь, что же делать, она только утвердительно кивнула полковнику головой.

Полковник продолжал:

— Устал, знаете. С утра сегодня битых три часа диктовал. Вышел погулять — дождик, мразь… Вернулся — с женой все уже сто раз переговорено… Да и ломота у нее сегодня. Легла… Тоска, знаете. В такую-то погоду!

И полковник выпустил огромный клуб дыму почти в лицо Анне Петровне.

Она немного отодвинулась, но, скрыв начинавшее закипать раздражение, спросила тоном любезной хозяйки:

— Что это вы диктуете?

Полковник, приняв серьезный вид, с напускным равнодушием, отчетливо произнес:

— Мемуары-с. Мои воспоминания о великой освободительной войне. До самого Сан-Стефано доходил. Инкогнито и по Константинополю побродил… Так кое-что любопытненькое вот теперь и записываю. Пригодится историкам.

Анна Петровна посмотрела на него внимательно.

— Да, это должно быть любопытно — война! — невольно вырвалось у нее. — Хотя противно и страшно, — сейчас же добавила она, опять углубляясь в работу.

Полковник рассмеялся самодовольным старческим смехом.

— И не противно, и не страшно, — сказал он, выпуская новое облако дыма. — А что трудновато и не безопасно, это верно. И то — кому как. У меня шесть человек товарищей убито, а я вот, к сожалению, ни разу и ранен не был — хоть бы царапинка.

Анна Петровна покосилась на него и сухо сказала:

— Как это вы говорите: к сожалению! Кажется, каждый, самый храбрый даже человек этому радоваться должен.

— Вот и я этому тогда радовался, — опять рассмеялся полковник, — а теперь горюю.

Анна Петровна, слегка сдвинув брови, вопросительно посмотрела на него.

— Да-с, — шутил полковник, — совсем это уж не такая большая радость иметь на старости лет и в моем положении все члены тела в целости. Вот кабы у меня, например, ноги одной не было, получал бы я тогда немножко побольше моей теперешней пенсии и жилось бы мне посвободнее и повеселее. А то приходится и каждый грошик усчитывать.

Лицо полковника слегка затуманилось печалью. Но, сейчас же опять повеселев, он продолжал в шутливом тоне:

— А на что мне теперь собственно одна лишняя нога? Отлично бы и с костылем справлялся. Положил бы одну ногу за отечество, а мне за это из комитета о раненых этакое некоторое дополнительное украшение моей теперешней жизни… да-с!

Анну Петровну от этой напускной развязности коробило.

— Полноте, — прервала она полковника, — уж лучше быть бедным, да здоровым.

— А разве я здоров? — уже серьезно возразил он. — Вот в том-то и беда, что здоровье-то я в походе уходил, да в то время этого не заметил. А вот как потом преждевременно состарился, да пришлось в мирное время в отставку на малую пенсию выходить, так уж как мы с женой потом горевали, что у меня руки и ноги целы.

И полковник опять засмеялся.

Слово за словом, полковник стал рассказывать Анне Петровне разные эпизоды из своей походной жизни; рассказал, как он женился на своей теперешней жене: она была сестрой милосердия на войне и ухаживала за ним, когда он был болен тифом после перехода чрез Балканы; рассказал, как они живут мирно и счастливо; упомянул и о тех огорчениях, которые причиняет ему его сын, офицер в одной из крепостей на западной границе: то и дело приходится выручать сынка из долгов! А какие у него деньги? Вот если только удастся дорого продать в какой-нибудь исторический журнал свои мемуары…

И полковник в течение разговора несколько раз пообещал прочесть их Анне Петровне.

Он болтал уже больше часу, и Анна Петровна начинала чувствовать, что от дыму и от разговора, который ее не занимал, у нее начинается головная боль. Немного раздраженная, она сделала ошибку в работе, пришлось распарывать и подшивать заново. Дети, игравшие в это время в своей комнате, чтобы не мешать матери работать, услышав ее разговор, прибежали было к ней; но заметив постороннего, не решились войти. Приближалось время обеда, кухарка пришла накрывать на стол, — полковник все сидел, рассказывал и курил.

Наконец, вернулся со службы Николай Сергеевич, усталый, замоченный дождем, хмурый. Полковник, поздоровавшись, развязно заявил, что он в его отсутствие развлекал скучающую в одиночестве Анну Петровну, выразил уверенность, что Николай Сергеевич не приревнует ее к его сединам, извинился, что надымил и, пожелав приятного аппетита, ушел к себе. Там сейчас же послышалось легкое ворчание полковницы.

Ворчала и Анна Петровна. Прежде чем сесть теперь с детьми за обед, надо было надолго открыть здесь форточку, чтобы выпустить весь напущенный полковником дым. Пришлось на время уйти в другую комнату. Там дети бросились отцу на шею, смеялись, кричали, и это развеселило Николая Сергеевича.

Анна Петровна машинально спросила его:

— Что новенького?

— Ничего.

— Как здоровье Андрея Васильевича?

Николай Сергеевич, точно отвечая на какой-то другой вопрос, точно спохватившись, что забыл сообщить важную новость, сказал:

— Да… сегодня плохо, очень плохо… Погода-то какая. Не досидел и до конца. Кашлял, кашлял — бросил все, и ушел.

Анна Петровна машинально же посмотрела на окно, на струившиеся по стеклам капли дождя. Но ей этот осенний холодный дождь показался в эту минуту совсем уже не таким удручающим: за ним как будто было даже что-то заманчивое…

V

Осень подвигалась вперед. Дни становились все короче. Николай Сергеевич свою квартиру при дневном освещении видел только по праздникам. В будни он уходил на службу, когда утренний мрак едва начинал редеть, и возвращался, когда в комнате уже было сумеречно.

И он, и жена работали теперь и по вечерам: благо была работа, надо было пополнить не тем, так другим путем прорехи в бюджете, которые создало лето, проведенное на даче. Прорехи как будто начинали закрываться, но зато каждое утро, вставая с постели, Николай Сергеевич боялся ступить на ноги: в пятках чувствовалась какая-то режущая боль, которая потом через час понемногу проходила. С каждым днем бледнела и худела опять и Анна Петровна.

Чтобы не совсем переутомиться, по воскресеньям не позволяли себе работать. Посвящали этот день детям, гуляли, читали, навестили кое-кого из знакомых.

Но иногда и воскресный день не давал Николаю Сергеевичу отдыха от забот и дум. Бездействуя, он подходил к окну, смотрел на открывавшийся за углом улицы горизонт, смотрел, чрез крыши надворных сараев и конюшен, на задний двор соседнего дома… И каждый раз то, что он видел из окна, приводило его в состояние раздражения, хотя тут ничего раздражающего, казалось, не было.

Когда они только что переехали сюда, этот соседний задний двор, довольно обширный, мало застроенный и сохранивший у забора пару захудалых старых лип, принадлежал к двухэтажному невзрачному, ветхому деревянному дому с мезонином. Николай Сергеевич не видал фасада этого дома, выходившего на соседнюю улицу; но, по некоторым признакам, он догадывался, что здесь ютилась столичная голь и было что-то вроде дешевого трактира. Зато Николаю Сергеевичу хорошо был виден на противоположной стороне соседней улицы, — как раз против обветшалого дома, — новый, тоже деревянный и двухэтажный дом, только без мезонина и поменьше ростом. Такой изящный, чистенький, точно лакированный, домик этот каждый раз, когда луч солнца пробегал по нему, казалось, улыбался, и ряд его красивых, полузеркальных окон, выступал в этой улыбке, как ряд прелестных зубов молоденькой девушки.

И Николаю Сергеевичу всегда казалось, что в этом лакированном домике должно быть живется очень хорошо и что там живут счастливые хорошие люди. Он завидовал им, но завидовал не злобно, — он радовался за них. Ему, жившему в постоянной заботе о завтрашнем дне, чувствовавшему тесноту жизни при каждом своем движении, просто, было приятно сознавать, что есть тут может быть кто-то, кому на этом свете уютно. Озаренный солнцем фасад домика улыбался Николаю Сергеевичу, и Николай Сергеевич улыбался ему.

Однако, едва ли этому счастливому фасаду могло быть приятным вечно стоять лицом к лицу со старым грязным домом на противоположной стороне улицы: своего рода memento mori. И Николая Сергеевича такое сопоставление иногда тоже радовало: должны же богатые и счастливые помнить, что не всем одинаково светит солнце.

Но чаще ему вчуже было досадно на этот обветшалый дом с мезонином, нищий снаружи, полный нищих внутри.

Николай Сергеевич как-то смутно чувствовал, что ему ведь хотелось бы жить барином в том красивом уютном домике, и хотелось бы, чтоб тогда не торчала у него перед глазами картина нищеты тех, кому жизнь была мачехой. Разве он, добившись такого благосостояния, виноват был бы в том, что другим в борьбе за земное счастие все еще приходится ходить в опорках и питаться отбросами?

Он не любил бедность. Он не распускался перед ней в нежных чувствах. Ни для себя, ни для других он не признавал в ней добродетели и боролся с ней, как мог. Он всю жизнь мечтал о том, чтобы отделаться от нее, но он, как болезнью, страдал своеобразным убеждением, что его одиночные усилия не приведут ни к чему, что каждый его шаг в направлении к благосостоянию находится в тесной зависимости от того, куда движется окружающая его толпа. Если в рядах этой толпы он будет проталкиваться все вперед, пролагая себе дорогу локтями и грудью, он все-таки может оказаться вдруг далеко отброшенным назад какой-нибудь неожиданно нахлынувшей волной, отброшенным вместе со всеми теми, кого он только что опередил. О, какой горький опыт в этом отношении уже дало ему его прошлое!

Николай Сергеевич переводит взгляд с улыбающегося ему лакированного домика в отрывающуюся за углом улицы даль. И перед ним, в перспективе, опять ряды каменных домов, сливающихся постепенно в одну сплошную массу, — домов огромных, миллионных. За ними, ближе к окраине, знакомые высокие фабричные трубы выпускают, сегодня, как вчера, в голубое небо клубы серого дыма. Николай Сергеевич мысленно, бегло составляет инвентарь всему этому имуществу, и он понимает, что нельзя даже и приблизительно подвести огромный итог всех этих отдельных ценностей. А в ту же минуту ему уже чудится, что там, за этими трубами, на этих полях, сливающихся с горизонтом, лежит грозное слепое чудовище с вечно приоткрытой пастью — Нужда! Нет-нет да и раздвинет оно свои челюсти, высунет огромный, длинный язык и слизнет им в свою ненасытную утробу с лица земли первое, что попадется ему на пути. Слизнет многоэтажный дом со всеми новейшими приспособлениями культуры, слизнет жалкую лачугу, слизнет бедняка-пролетария с его чадами и домочадцами, и тут же прихватит целый фабричный корпус с гордо высящейся многоэтажною трубой… О, он хорошо знает цену этому дыму! Он знает, какие затраты нужны на то, чтобы вот так, изо дня в день, с утра до ночи, а то и ночь напролет, коптить этим дымом голубое небо…

…Да, это был горький опыт!.. Разве он решился бы жениться, если бы у него не было уверенности, что его положение обеспечено? Разве его пылкая любовь к Ане не была здоровой, чистой и благоразумной? Разве они не ждали полтора года?..

Он совсем не раскаивается, что бросил Лесной, не окончив курса… как будто не все равно бедствовать с дипломом или без диплома! Разве его товарищи все находятся в лучшем положении, чем он? Разве между ними нет таких, которые торчат теперь на грошовом жалованьи в качестве лесничих в далеких, глухих селах? Разве двое, трое из них уже не спились, потеряв всякую надежду вырваться на простор? Разве диплом обеспечивает что-нибудь?

Труд, энергия и возможность применять их производительно, — вот источники благополучия.

…Возможность применять!..

…Так мог ли он упустить случай, который давал ему эту возможность, — и упустить ради чего? Ради достижения весьма сомнительной выгоды иметь в кармане диплом лесничего?.. Разве ему не завидовали, разве его не одобряли тогда? Сразу две тысячи жалованья, отличные надежды впереди… возможность сейчас же жениться на любимой девушке… добрые пожелания жениных родственников… И в таком деле!.. Разве мог кто-нибудь тогда предвидеть крах такой фирмы? Разве в течение двух лет, проведенных им на службе на этой фабрике, хоть кто-нибудь, хоть когда-нибудь догадывался, на какой она стоит зыбкой почве? А лопнуло одно предприятие, лопнуло другое, — лопнуло и его собственное семейное счастие.

…Дети, рождению которых он так радовался, которые казались ему украшением его личной жизни, стали теперь его требовательными властелинами: уже одним существованием своим они каждую минуту призывают его к ответу за каждый его шаг, за каждое его действие.

Да, это был горький опыт. Это был первый серьезный урок в школе жизни. Теперь он с недоверием смотрел на все эти призрачные богатства, которые так назойливо кричат о себе с высоты многоэтажных зданий и из сверкающих дорогими вещами окон магазинов. Он не верил больше и в иллюзию труда и знаний, как в верное средство быть если не богатым, то обеспеченным. Когда ему, потом, целый год пришлось искать какого-нибудь места, пришлось браться за всякую работу, за всякие временные занятия, он на себе испытал, как легко может человек, мало-мальски ослабевающий в этой борьбе, опуститься до самой преисподней. Стоит только ни разу не встретиться со случайностями благоприятными и встречаться со случайностями неблагоприятными. В конце концов рад будешь, как собака, залезть в какую ни на есть конуру и крепко вцепишься зубами за брошенную тебе жизнью обглоданную кость!..

Если же огромные богатства чаще всего призрачны, тем более заманчиво умеренное благосостояние трудовой, обеспеченной жизни, не знающее ни пресыщения роскошью, ни страха за завтрашний день, ни чувства тревоги и тоски при виде нищеты и бедствий других, униженных жизнью. И домик, смеющийся домик на противоположной стороне соседней улицы казался Николаю Сергеевичу маяком среди окружающих его тумана и мглы.

Но прошло две недели с тех пор, как Столбовы поселились на своей новой квартире, и Николай Сергеевич однажды вернувшись домой со службы, заметил, что крыша старого дома с мезонином снята и что плотники уже разбирают стены мезонина по бревнам.

— Должно быть, новый строить хотят, — заметил он жене.

— Да сегодня ломают весь день с утра, — сказала Анна Петровна.

А через несколько дней на месте старого дома уже копали канавы, часть улицы около него уже была обнесена новым деревянным забором, и в двое ворот этого забора въезжали с одной стороны телеги с кирпичом, с другой — вывозили весь мусор старого разрушенного дома. Около постройки закопошился целый муравейник разного рода рабочих. Старые липы были срублены, и на дворе, заполняя пустоту его, вырастали, тысяча за тысячей, стопки ярко-красного кирпича. Потом появились каменщики, появились бочки с цементом, заходили взад и вперед десятники со свернутыми в трубку планами и аршином в руках. Показывался несколько раз в день архитектор, приезжал раза три в коляске какой-то бородач.

Как только вывели фундамент, отслужили молебен. И с каждым днем, и с каждым часом росло огромное каменное здание. В глубину оно заняло почти весь двор, казавшийся таким большим при старом деревянном доме с мезонином; фасадом по улице — оно заняло весь дворовый участок. Каждый день, возвращаясь со службы, Николай Сергеевич с удивлением замечал, как значительно подвинулась постройка в те часы, которые он провел в конторе за своими мертвыми цифрами. Когда он говорил об этом жене, Анна Петровна отвечала ему:

— Да, я тоже вот сижу у окна, смотрю и думаю: пока я тут копаюсь за шитьем какой-нибудь одной юбки или переписываю несколько десятков страниц, в это время, смотришь, там выросло пол-этажа.

— Еще бы! — восклицал Николай Сергеевич. — Тут не одна сотня людей работает. А мы что с тобой? Жалкие букашки.

И по мере того, как поднимались этажи этого дома, чувство простого любопытства, с которым Николай Сергеевич следил за постройкой, начинало у него переходить в какое-то, ему самому непонятное чувство озлобления. Положительно его сердила эта мощная работа, как упрек его собственному бессилию.

Бессилен ли он в самом деле? Ничуть не бывало. Он трудолюбивее, энергичнее, по-своему сильнее быть может любого из этих сотен каменщиков. Возьмите отдельно каждого из них: жалкий мужик, находящийся в рабской зависимости даже от своего десятника, который может прогнать его с работы и оставить без куска хлеба. Но зато какая страшная сила капитал. Это он заставляет всех этих мужиков двигаться в известном направлении. Они пигмеи, владыка-капитал — гигант.

И Николай Сергеевич чувствовал озлобление именно против этого гиганта, который и его превращал в такого же пигмея, как любого из этих мужиков, и также мог взять между пальцами и растереть так, что даже ни мокроты, ни пыли не останется. С каким старанием работает его жена над обметыванием петель у какого-нибудь платья какой-нибудь неведомой ей заказчицы; как заботливо она относится к тому, чтобы при переписке бумаг не пропустить где-нибудь запятой и тем не уронить в глазах других достоинства своей работы; как он сам, в своей конторе, старательно вычисляет все мелочи, падающие на стоимость какого-нибудь предмета; с каким упорным терпением отыскивает он иногда затерявшуюся где-нибудь в балансе копейку с четвертью! И зачем все это? Для кого? Каким ничтожным, ненужным казался теперь Николаю Сергеевичу весь его личный кропотливый труд при взгляде на широкий размах труда большой массы, дружно воздвигающей огромное здание?

Но ведь разве и здесь не то же самое? Разве и здесь отдельные единицы не делают кропотливого дела, изнуряющего их, — разве не растрачивают они энергию на невидимые мелочи? Каждый каменщик старается положить правильным образом свои кирпичи, каждый заботливо поливает их цементом, выверяет кладку ватерпасом и старается ни в скорости, ни в достоинстве работы не отстать от других. И все это не имеет значения для него самого: выгода будет принадлежать капиталу, слава — тому, кто держит этот капитал в руках.

VI

Как-то раз, в воскресное утро, Николай Сергеевич подошел по обыкновению к окну; подошла за ним и Анна Петровна; он положил ей руку на плечо, и молча, не думая ни о чем, они наблюдали за соседней постройкой.

Несмотря на праздник, рабочий муравейник копошился. Каменщики, — одни гуськом, друг за другом, втаскивали на своих спинах со двора на верхние мостки тяжеловесные стопки кирпичей и, свалив их наверху у стен, сейчас же спускались за новым грузом, другие — с такой торопливостью, какая бывает на вокзале пред отходом поезда, клали эти кирпичи в стены. Работа кипела на ура. Видно, работали за повышенную плату, торопясь до морозов вывести все здание под крышу.

Одна из боковых стен строившегося дома выходила на чужой двор, как брандмауэр, — отвесная, гладкая без единого отверстия. Николай Сергеевич любовался ее безукоризненным профилем, не загороженным лесами, как были загорожены другие стены постройки.

За ровностью наружной кладки каменщики следили здесь, прикидывая отвес сверху и перевешиваясь всем корпусом, чтобы заглянуть, как ложится на доске нитка с гирькой. Анна Петровна видела не раз эту сцену, и каждый раз закрывала глаза: ей казалось, что у нее кружится голова от одного вида каменщика, свесившегося над бездной. Сегодня, стоя под рукой Николая Сергеевича, она чувствовала себя мужественнее, и с напряженным любопытством следила, как один из работавших, молодой парень, в поношенном пальто господского покроя, немного свесившись за стену, измерял прямизну кладки. Вдруг она увидела, как парень отделился от стены, болтнул ногами в воздухе, полы пальто его распахнулись, фуражка свалилась с головы, потом он еще раз всем корпусом перевернулся в воздухе, и чрез две-три секунды во дворе соседнего дома лежало на мостовой безжизненное тело. Анна Петровна и глаз зажмурить не успела. Она только ахнула, схватила мужа за руку и растерянно повторяла:

— Коля, Коля, Коля!.. Что же это такое?

Николай Сергеевич побледнел. Он нахмурился и, не обращая внимания на жену, еще ближе прильнул к окну и прошептал:

— Эх, бедняга!

Он не мог оторваться от этого неподвижного, одиноко лежавшего на земле человека.

А с высоты стены уже смотрели на упавшего товарища сбежавшиеся к месту катастрофы каменщики. Когда какой-нибудь озорник воткнет в муравейник палку, все муравьи сразу устремляются в недоумении к месту преступления, совершенному над ними неведомой им силой; так и здесь — все рабочие, бросив работу, в тревожном недоумении сгрудились в одно место.

Анна Петровна смотрела теперь только на них, на эту толпу, и не решалась перевести взгляд в сторону свалившегося со стены. Но Николай Сергеевич не мог пересилить любопытства, взял со стола бинокль. Он увидал, что упавший парень лежал лицом вниз. Тем временем и дворники и несколько успевших прибежать с постройки каменщиков уже окружили упавшего. Когда его подняли, Николай Сергеевич рассмотрел, что все лицо его было в крови. Его вынесли из ворот, положили на извозчика, один из товарищей и один из дворников встали на подножки и убившегося парня повезли… Куда?.. В могилу, конечно… Полиция препроводит в деревню его паспорт и заработанные деньги, а там…

Десятка полтора рабочих еще долго не отходили от рокового места, безмолвно смотря с этой многоэтажной высоты на окровавленные камни двора. Точно они хотели увидать там причину падения, точно искали разгадку случившегося. А десятки других рабочих уже отхлынули назад, каждый к своему делу. Опять забегали вверх и вниз носильщики, таская кирпич, опять кирпич за кирпичом укладывался в стену и заливался цементом.

Анна Петровна села на диван, закрыла лицо руками и заплакала, а Николай Сергеевич, поставив на место бинокль, думал в это время: «Вот так и каждый из нас! О чем-то хлопочешь, стараешься, свалился — и нет тебя… а постройка-жизнь пойдет своим чередом…»

Не прошло и часу, и уже другой каменщик прикладывал гирьку отвеса к наружной стороне брандмауэра и свешивался над головокружительной бездной.

А через две недели здание было окончено. Под холодным дождем плотники уставляли мокрые бревна в стропила, под хлопьями снега кровельщики наколачивали железные листы. Анна Петровна боялась уже и взглянуть в окно, как эти новые слуги царя-капитала скользили по мокрой железной крыше.

VII

Полковник прочитал-таки Анне Петровне и Николаю Сергеевичу свои мемуары. Он для этого пригласил своих хозяев вечерком к себе в комнату, на чашку чаю, и продержал их до полуночи. Отказаться было неудобно: надо же было хоть раз доставить удовольствие своему лучшему жильцу. Кое-что показалось им даже интересным, — слишком уж велики были те события, в которых полковник участвовал, — но в общем чувствовалось, что он говорит все только о себе и слишком часто повторяет одни и те же патетические возгласы по поводу совершенно одинаковых явлений военной жизни. Ни Николай Сергеевич, ни Анна Петровна не выразили ему своего одобрения.

Они вообще как бы умышленно искали повода, чтобы между ними и жильцом установились «прохладные» отношения. Анна Петровна теперь уже не оставляла дверей из своей комнаты в переднюю открытыми. Это замыканье, стеснение себя было ей неприятно, — она чувствовала себя как бы комнатной жилицей, — но зато теперь встречи с полковником и его супругой ограничивались передней, коридором и кухней.

Полковник понял, что его избегают, надулся и некоторое время вел себя немного вызывающе: стал громче кричать свою прислугу, чаще оставлял открытыми двери в переднюю, выпуская в нее накопившийся в его комнате табачный дым, и иногда при открытых дверях распевал довольно громко своим старческим голосом «жестокие» романсы. Но потом он немного успокоился и, совсем погрузившись в свои мемуары, перестал обращать внимание на хозяев. Попробовал было он завести знакомство с соседкой по комнате, с ломбардной барышней. Узнав чрез прислугу, что ее зовут Марьей Павловной, он при первой же встрече в коридоре отрекомендовался ей, называя ее по имени и отчеству, и выразил удовольствие, что только тонкая переборка отделяет его от такой прекрасной особы. Но Марья Павловна именно в этом-то не видела никакого удовольствия: каждый вечер полковник, слишком громко диктуя жене свои мемуары, иногда далеко за полночь, мешал своей соседке уснуть. И она уклонилась от знакомства. Полковника это огорчило бесконечно. Человек всей душой искал общения с людьми, а его, Бог знает почему, никто не звал к себе. «Стар, беден, никому не нужен», — думал иногда полковник, и на некоторое время поддавался мизантропии. Но как только он возвращался к своим «мемуарам», доброе расположение духа опять восстанавливалось: там он был когда-то нужным!

Но особенно обидным показалось ему то, что Анна Петровна оказывала гораздо больше внимания его «гордой» соседке, чем ему. Этого было достаточно, чтобы полковник уже и к той, и к другой стал относиться с видимой холодностью: как ни как, он ведь был в солидном чине и кое-что видал, да кое-что и сделал на своем веку!..

* * *

А ломбардная барышня пришлась, видимо, по душе Анне Петровне. Барышня приходила со службы только поздно вечером, и в течение недели ее почти никто не видел. Зато по воскресеньям Анна Петровна зазывала ее иногда на часок к себе, иногда сама заходила к ней. Марья Павловна скоро подружилась с детьми; она умела так хорошо забавлять их, рассказывала им такие занимательные побасенки, что дети иногда и в будни, без нее, врывались в ее комнату, как бы надеясь найти там в воздухе ту ласку, какой избаловала их Марья Павловна. Как мать, Анна Петровна чувствовала, что в барышне говорит инстинкт материнства, и не будь они почти ровесницы, Анна Петровна готова была бы полюбить свою жиличку, как ребенка. Искреннее расположение с той и с другой стороны скреплялось еще и тем, что у Марьи Павловны, как и у Анны Петровны, не было в последнее время ничего радостного в жизни.

— О, мой свободный, самостоятельный женский труд! — говорила иногда Марья Павловна своим квартирным хозяевам, сидя у них в воскресенье за чаем. — О, мои прежние иллюзии!.. Какая тоска, какая тоска!.. Если бы вы знали, как измучила меня эта служба! Вечно видеть перед собою калейдоскоп незнакомых лиц, между которыми ни одного радостного, а сколько ужасных, сколько иногда заплаканных!.. Каждый день писать под диктовку оценщика: «пальто драповое, дамское, молью трачено, вытерто, — ссуда четыре рубля, оценка шесть рублей; ложки серебряные чайные, вес такой-то, ссуды столько-то; брюки триковые держаные; лампа столовая бронзовая, захватана и поцарапана; и опять — пальто дамское, молью трачено»… как про белого бычка. И какая атмосфера… пыль, духота!.. Откуда, кто принес это платье? Здоровые? Больные? Свое? Краденое?.. Нам еще ничего, мы только пишем, а оценщики! Те со всем этим возятся, вертят в руках, выворачивают, чуть только не нюхают.

— Да, я всегда удивлялся выносливости оценщиков, — вставлял свое замечание Николай Сергеевич. — Как только они не боятся! Ведь, говорят, очень часто сносят в ломбард платье и после заразных покойников.

— Э! У нас не страшно, — смеясь отвечала барышня. — Ничего не может случиться: у нас микроб микроба поедает.

Но Анна Петровна все-таки побаивалась, когда дети ходили в комнату ломбардной барышни. Только по воскресеньям, когда барышня приходила к ней, надев другое, чистое платье, она относилась с меньшей тревогой, видя как дети ласкаются к Марье Павловне и обнимают ее.

«Ну, да разве убережешься! — мысленно успокаивала она себя. — Да разве и мы сами не закладываем то одно, то другое, и все это висит там, Бог знает с чем, и опять возвращается к нам же. Никто, как Бог!»

А месяц, другой постоянных встреч, и об опасностях заразы больше не думалось.

VIII

В квартире Столбовых и днем, и ночью стояла духота. У полковника всегда было накурено и пахло остатками кушанья, болезненная полковница не решалась открывать форточки, пока сама была в комнате, а выходила она редко, и спертый воздух из их комнаты выпускался обыкновенно в переднюю, куда проникали в свою очередь запахи с лестницы каждый раз, когда у швейцара варились кислые щи или треска. Чрез дверные щели дурной воздух и из коридора, и из комнаты полковника проникал и в комнату ломбардной барышни, а Марья Павловна, рано уходя и поздно возвращаясь, не имела времени особенно заботиться о вентиляции. В детской, где постоянно играли трое ребят, воздух был еще посвежее, чем в других комнатах, а в комнате, где проводила все свое время Анна Петровна — гостиной-столовой-кабинете-спальной и проч., и проч. — было душно и от излишка мебели, и от редкой вентиляции, и от запахов, набиравшихся сюда отовсюду, в особенности же из кухни.

Кухня была маленькая. Кухарке Ольге всегда было жарко, и всегда она ухитрялась начадить так, что в те часы, когда готовился обед, дверь на черную лестницу была постоянно открыта, и холодный воздух, врываясь в кухню, гнал все кухонные запахи внутрь квартиры. Из-за этого с ней постоянно бранилась и Анна Петровна, но больше всего препиралась с Ольгой прислуга полковницы, старуха Сергеевна. Покладливая во всем, она не выносила только холоду.

Два медведя в одной берлоге не уживаются, но деликатная Сергеевна и с Ольгой ужилась. Несмотря на то, что они ежеминутно поневоле толкали одна другую, занимаясь каждая своим делом и топчась целый день на квадратной сажени между плитой и кухонным столом, двумя кроватями, двумя сундуками и ящиком для дров, они как-то ни разу не повздорили ни из-за плиты, ни из-за щепок, ни даже из-за ночного храпа, которым будили одна другую. Но как только Ольга открывала дверь на лестницу, чтобы освежить кухню, начиналась баталия.

— Матушка, пожалей ты мои старые кости, уморить ты меня хочешь, старуху, — ворчливо упрашивала Сергеевна.

— А что ж, из-за твоих старых костей моей молодости подыхать что ли? — огрызалась Ольга.

— Пар костей не ломит…

— Вот ты от пару-то, должно, и стала, как яблоко печеное, — смеялась ядреная, как репа, Ольга.

— Креста на тебе нет, девка!

— Есть, мать моя, есть! На, вот он, на мне, крест-от мой! — и Ольга вытаскивала из-за пазухи серебряный крестик на черном шнурке и подносила его к носу старухи. — А ежели тебе большой деревянный охота, так пусть же его допреж над тобой поставят, а я еще пожить хочу.

— И себя уходишь, ревматизм наживешь, и меня в могилу вгонишь, — чуть не со слезами ворчала Сергеевна, и, накинув на плечи платок, торопливо прошмыгивала мимо открытых на лестницу дверей, уходя из кухни в комнаты.

Она по опыту уже знала, что Ольгу ей не осилить, и если нельзя было уломать ее жалкими словами, уступала, уходя с поля сражения. Если было можно, она делала в это время что-нибудь в комнате своих господ, если же она там мешала, — оставалась просто сидеть на сундуке в передней. Вмешательство полковницы в ее распри с Ольгой ни к чему не привело. Обе стороны понимали, что здесь была хоть только одна эта причина ссор, а в других местах бывало и хуже: приходилось мириться с неизбежным, что Бог послал.

Полковница дорожила своей прислугой, служившей у нее уже другой десяток лет, видевшей иные времена и преданно переносившей теперь умаление строя жизни ее господ, с сознанием, что ни им, ни ей уже не предстоит перехода в какую-либо лучшую жизнь, кроме той «идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание». Почти как нянька, Сергеевна ухаживала за своей больной барыней, когда у той делались такие ревматические припадки, что ее надо было поворачивать на кровати.

Точно также дорожила своей Ольгой и Анна Петровна. Хотя Ольга жила у Столбовых всего третий год, но она неожиданно оказалась тоже на редкость преданным человеком. Кухарка она была плохая; как горничная, она была мужик-мужиком; она даже как будто умышленно не хотела отделаться от своей грубоватости, — баба она была не глупая, — а точно отвращение какое-то чувствовала к внешнему лоску; но зато Анна Петровна могла безбоязненно доверить ей не только весь дом, но и детей; не обманет, не уйдет, не приведет кумовей и знакомых, да и ни перед какой работой не остановится.

Эта преданность своим хозяевам и была, кажется, той почвой, на которой «сошлись характерами» Сергеевна и Ольга. Так как двери на лестницу не всегда же стояли открытыми, то и речи на кухне раздавались не всегда неприязненные, а чаще, напротив, задушевно-наставительные, в особенности, когда которой-нибудь вспомнится родная сторона и взгрустнется по деревне, по воле.

— Эх, худо и там ноне стало, — хмуро, задумчиво глядя вдаль, произносит Ольга, — только и делай — посылай старику на пропитание. У брата шестеро ребят; и сам и невестка вовсе извелись на работе, а жрать нечего. Ездила года два назад, проведать — глаза бы мои не глядели на их житье. Земли на три души, да что в ней, и в земле-то: одно слово — песок. Вот и мыкайся наша сестра у чужого огня. Выбирай, где похуже, где получше.

— Куда пойдешь, девушка, куда сунешься! — причитала в свою очередь, Сергеевна. — Везде нашему брату, бедному человеку, не сладко. Терпи уж, коли где терпеть можно. Смолоду-то, попробовала и я, всего попробовала, — а теперь: гляди уж только, чтоб тебя, как старый башмак, на улицу не выкинули… Посмотришь и на господ-то, и им не слаще. Мои хоть трудов-забот не знают, на покое. А что твои-то, — так какая это господская жизнь!

Ольга только рукой махнула:

— Живу жалеючи. Я, как из деревни впервой сюда ехала, думала — у господ каждый день масленица, а теперь — знаю. Сама горя намыкалась и чужое к сердцу примешь.

Она всего перевидала. Служила и кухаркой, и одной, и судомойкой, и прачкой, и на поденщину хаживала. Три «жениха» ее обобрали дочиста, ребенок «на воспитаньи» умер, так и на это дело зарок положила — в девках решила остаться. Ей далеко за тридцать, и она угомонилась, — довольствовалась этим небольшим углом и скудным куском, только бы чувствовать себя вольным человеком. Простое, доброе отношение к ней Анны Петровны было ей всего дороже.

— А то, бывало, зависишь от повара, от старшей кухарки, от горничной, от няньки, от мамки, от собачонки хозяйской — ходи да подмывай за ней. И каждый-то тебя облаять норовит. Вот и сама огрызаться научилась.

Поэтому-то она в минуты раздражения и не щадила и Сергеевну, а иногда и самое Анну Петровну. Но раздражение пройдет, и у Ольги — золотое сердце.

— Здесь я дело свое сделаю, и сама себе барыня, — говорила она в задушевной беседе Сергеевне, — да и ем я, худо ли, хорошо ли, то же, что и господам своим сама готовлю. А вот уж, где у господ народу много, не дай-ты Бог! Жила я у большого одного чиновника, — генерал что ли-то он, — в судомойках; так чем нас там повар кормил, — подумать, так с души воротит. Пойдет подлец в лавку, и для хозяев-то наберет тухлятины, а уж нам — что ни есть самое последнее!

— Так, милая, так, так, — вторила ей Сергеевна.

— Ну, известно, лавочник ему что следует по положению, где у кого сколько заведено. А то и сверх положения. Ну, и берет то, что давно выбросить надо. А мы жри. Бывало, заорем на него все: ты, мол, это чего нам купил? А он тебе: «Вы, говорит, люди, а не господа, не рябчиками же вас кормить». — «Да ты, мол, сам это ешь, собака!» — «А мне, говорит, на что: я, пока готовлю, господского досыта напробуюсь». Так я из-за еды и с места с этого ушла. Лучше я здесь черного хлеба досыта наемся, нечем их печенки тухлой. А раз я у них с голоду-то, да со злости, уж незнай нечаянно, незнай нарочно, тарелку мыла да разбила, так три рубля из жалованья аспиды этакие вычли. Посуда все дорогая, с позолотой, а жрать нечего.

— Так, Оленька, так, так, — поддакивала Сергеевна. — А мне вот, тоже, знакомая горничная сказывала, — у нее уж примета такая, — как наниматься, говорит, иду, так и высматриваю в комнатах: ежели дорогие тарелки фарфоровые разные по стенам на проволочках развешаны, ну, значит, тут не жить, — кормить плохо будут.

IX

В один из праздников Столбовых навестил Андрей Васильевич. Поднявшись в пятый этаж, он едва мог отдышаться.

Анна Петровна давно его не видала, и теперь с некоторым страхом, с искренним сочувствием и вместе с тем с любопытством смотрела на его исхудалое, болезненное лицо. Но добрые глаза его, молодые, живые, светились огоньком.

— Хотел непременно видеть вас на новой квартире, — сказал Андрей Васильевич, здороваясь с хозяевами. — Уж простите, что раньше не был на новоселье! Куда мне! А вот добрел-таки. Зато уж на Рождестве не приду. На Рождество скажусь больным — и никуда.

— Знаем, знаем, Андрей Васильевич, — сердечно, в один голос откликнулись хозяева. — Спасибо вам… мы рады, очень рады видеть вас… Полноте, разве можно считаться визитами.

— Вот-с, с новосельем, — сказал Андрей Васильевич, подавая большую коробку конфект.

Дети встретили приход Андрея Васильевича радостно. Сначала они было и не узнали его, так давно он не был. Но потом вспомнили, что он раза три приносил им подарки. И едва он успел сесть, как они уже начали карабкаться к нему на колени и шарить у него в карманах. Но Андрей Васильевич сейчас же так закашлялся, и кашель был такой продолжительный, что Анна Петровна на время оттащила детей от него.

— Вот ведь как раскашлялся, — говорил Андрей Васильевич, вытирая выступившие на глаза слезы. — Нет, весной решительно подаю в отставку Господу Богу, а то что это: дома сидеть один-одинехонек не могу, — тоска, а как только в люди, так своей особой одно огорчение причиняешь.

А дети были уже опять около него, вытащили из одного кармана платок, из другого — записную книжку, а затем, добрались-таки до настоящего: в одном кармане была прехорошенькая маленькая кукла, в другом — маленький ящичек с красками и картинками для раскрашивания.

Гость посидел у Столбовых с час. Выпили чайку, поговорили о домашних делах, о равновесии в бюджете, и Андрей Васильевич в заключение сказал, что он давно хлопочет у хозяина о прибавке жалованья Николаю Сергеевичу, может быть к Рождеству это ему удастся сделать.

— Хотя, черт их там, с управляющим, разберет, — прибавил он хмурясь, — таким скаредом стал, каким я его никогда не видывал. Положим, знаем, что дела идут не очень блестяще; но ведь десятками рублей тысячи не сэкономишь. Я и то говорю ему, что ведь так люди начнут себе другие места искать. А пускай, говорит, ищут. Ну, да до Рождества подождем, увидим.

В глазах, в манере говорить, у Андрея Васильевича было столько доброты, столько ласки, и Столбовы чувствовали себя в такой мере обязанными ему за то бескорыстное и сердечное внимание, которое он им оказывал, что в его присутствии им было всегда как-то теплее.

Но когда Андрей Васильевич ушел, они уже во весь этот день ни разу не произнесли его имени: оба точно избегали говорить и вспоминать о нем.

X

Рождество ждало Столбовых не радостное. Заболел Вася: дифтерит не дифтерит, ангина не ангина, — приглашенный доктор говорил как-то неуверенно и советовал положить мальчика в больницу. Анна Петровна, боясь за здоровье Маши, согласилась. Наняли карету, и Анна Петровна сама поехала с ребенком в детскую больницу, а дом и хозяйство остались на руках Ольги. Но, по мере того, как в больнице выяснялось, что болезнь мальчика не представляет опасности, Анна Петровна стала каждый день ходить домой. Болезнь, однако, должна была затянуться, и больничный доктор советовал не брать ребенка из больницы, пока он совсем не поправится.

Все это вызвало неожиданные расходы, и пришлось опять просить в конторе вперед в счет жалованья. Дали только половину просимого, и при этом как-то ясно почувствовалось, что и надежда на ожидавшуюся к Рождеству прибавку потеряна. Дал немного взаймы еще Андрей Васильевич. Но всего этого оказывалось все-таки слишком мало. Как раз перед праздниками у Анны Петровны должен бы быть заработок, — теперь, отвлеченная болезнью сына, она должна была отказаться от него. А тут еще надо давать к праздникам прислуге, дворникам… И обойтись без заклада чего бы то ни было оказывалось невозможным.

Анне Петровне стыдно было послать закладывать вещи Ольгу, чтобы потом, из этих же денег, давать ей «праздничные». Неудобным казалось заложить и такие вещи, отсутствие которых было бы слишком заметно. И вот, Анна Петровна, под предлогом уборки к празднику, потихоньку от кухарки и детей, точно воруя у самой себя, связала в узелок свою летнюю кофточку, летнее пальто мужа, два пикейных одеяла, полдюжины новых простынь, сунула туда же, в узел, серебряное чайное ситечко, и сама пошла с этим в ближайшее отделение частного ломбарда.

Она не ожидала того, что ей пришлось там встретить: от самого угла улицы до второго подъезда, где помещалось отделение ломбарда, в два ряда, гуськом, стояли жаждущие войти туда. Анна Петровна сунулась было к входным дверям, ей сказали:

— Станьте в очередь.

Оказалось, что уже и на лестнице, и внутри, до самого прилавка оценщиков, стоял народ.

Анна Петровна окинула взглядом эту толпу. У большинства в руках узлы, у других, очевидно, менее громоздкие залоги в карманах. Боже, каких только людей тут не было! И она — была одна из них. Ей как-то не хотелось встать в толпу, на виду у всех, со своим узелком; она постояла, посмотрела и хотела было уже идти куда-нибудь в другое отделение; но какой-то старичок в поношенной офицерской шинели, в фуражке с красным околышем, точно угадав ее мысли, сказал ей:

— Что, барынька, вы думаете где-нибудь поскорее найдете? Становитесь-ка в очередь: теперь дело перед праздником, везде одинаково, а пока еще дойдете куда-нибудь, тут уж, глядишь, до кассы доберетесь.

В это время вся толпа подалась на два шага вперед и опять остановилась. Анна Петровна увидала переходящих через улицу, с узелком же, мужчину и женщину. И она поспешила встать впереди них в очередь.

Когда, часа через два, она вернулась домой с двенадцатью рублями в кармане, она чувствовала, что простудилась; и уже не в состоянии была поехать в этот день в больницу. На другой день ей было еще хуже, — простуда оказалась серьезнее, чем она ожидала. Но падать в постель было некогда. Что бы там ни было, Анна Петровна решилась перенести болезнь на ногах. И она действительно перенесла ее; и быть может именно потому перенесла, что рядом был пример такой же стойкой борьбы: ломбардная барышня тоже простудилась и еле держалась на ногах; но теперь, больше чем когда-либо, ей нельзя было манкировать службой, — дело ведь было перед праздниками. Каждый день, возвращаясь поздно вечером, Марья Павловна рассказывала Анне Петровне, что у них в ломбарде идет столпотворение вавилонское: несут, несут!.. Рука онемела от записывания всего того, что «молью трачено», «измято», «с трещинами» и так далее.

Барышня говорила:

— А я иногда, знаете, просто даже с озлоблением смотрю на все эти приносимые к нам вещи! Когда я думаю, что ими завалены несколько огромных комнат, что все это лежит друг на друге, мнется, пылится, — и зачем все это? Какой смысл скопления всех этих вещей в этих комнатах? Ведь все они нужны кому-то, ведь почти что все они еще недавно составляли необходимую частицу жизни тех людей, которые их принесли сюда. А вот теперь за то, что эти нужные им вещи эти несчастные люди заперли к нам в ломбардную тюрьму, они же еще платятся процентами. Ну, разве нельзя бы это как-нибудь иначе? Ведь уж если будут отдавать деньги, так могли бы отдавать и так, без этого нарушения порядка своей домашней жизни.

— А за что бы вы тогда жалованье получали? — смеясь, возражал ей Николай Сергеевич.

— Разве что!.. — хмуро согласилась Марья Павловна, и шла к себе, в тревожном сне забыть тревожные впечатления своего рабочего дня.

* * *

Не весело было и у полковника. Он уже попробовал отнести первую часть своих мемуаров сначала в одну редакцию, потом в другую, и везде ему сказали, что его произведение никому не нужно. Столбовы узнали об этом от Марьи Павловны: через закрытую дверь ей всегда были слышны разговоры полковника с его супругой. Ему сказали, что все им написанное давно описано всеми военными корреспондентами, что он не прибавляет ничего нового и что если так каждый офицер будет описывать одно и то же, то тогда не хватит бумаги для печатания. Полковник сердился, находил это несправедливым и, не унывая, решил продолжать свои мемуары — для потомства. Но как бы там ни было, а к празднику и у него оказался дефицит в бюджете, и он, ходя теперь по комнате, похлопывал себя по ляжке и иногда громко восклицал:

— Ну, на кой черт мне одна лишняя нога!..

Полковница была тоже в дурном расположении и иногда ворчала на супруга.

Стараясь развеселить ее, он в шутливом тоне напевал:

Не говори, что молодость сгубила
Ты, ревностью истерзана моей!
Не говори!.. Близка моя могила,
А ты — цветка весеннего свежей.
* * *

Николай Сергеевич часто взглядывал теперь в окно и каждый раз его раздражал вид только что возведенного нового здания. Он знал теперь, что это построено новое училище на пожертвование какого-то богача. Он думал, что, вот, может быть, и его Вася, и племяш Федя, вместе с другими, такими же подрастающими малышами, будут со временем учиться, не в этом, так в другом таком же училище, как некогда учился он сам, и все это — зачем? К чему? Для того, чтобы так же бороться за существование и так же терпеть нужду, как он? Так же быть одним из каменщиков, сооружающих капища царю-капиталу, так же работать до переутомления — и, при случае, так же падать со стены в пропасть, как слетел бедняга каменщик!

А тот хорошенький домик на противоположной стороне улицы, который так ласково улыбался бывало Николаю Сергеевичу, теперь был совершенно закрыт от него этой новой постройкой. И Николаю Сергеевичу сделалось обидно за его благополучных обитателей: он видел, что каменная громада встала высокой стеной перед счастливым домиком, загородила ему свет солнца, закрыла вид неба и всей своей внушительной массой как бы говорит ему: «Ты такое же ничтожество передо мною, каким был перед тобой стоявший на этом месте старый деревянный дом с мезонином. Я раздавил его, а завтра кто-нибудь, подобно мне, придет и раздавит и тебя!»

Взгляд Николая Сергеевича невольно снова перебегал за угол улицы, в ту сторону, где на горизонте вырисовывались дымовые трубы фабрик. Мысль его попадала в привычную колею, проторенную его ежедневной работой бухгалтера, и он сопоставлял власть капитала с властью нужды: если б не было нужды, капитал был бы бессилен, как малый ребенок. А теперь он царит. Пока он был «капитал просто», он царил над единицами, теперь он стал «капитал-синдикат» и уже готовится подчинить себе царей и царства, и все воинства их.

И опять возбужденное воображение Николая Сергеевича рисовало ему, там, на горизонте, в далекой дали, страшные, жадно приоткрытые челюсти слепого, бесформенного чудовища — «Нужды». И он думал: «Нет теперь такого витязя, который мог бы померяться с врагом-нуждой один на один. Нет, и не будет. Бессильно всякое одинокое копье, всякий одинокий меч. Народом, всем народом навалиться надо… Громаде противопоставить массу, — тогда она подастся!»

XI

Около половины января ломбардная барышня сообщила Николаю Сергеевичу, что у них неожиданно ушел один из конторщиков, получавший 85 руб. в месяц. Она сама попала на свое место в ломбарде по протекции и предлагала теперь Николаю Сергеевичу устроить его на место ушедшего конторщика, — она надеялась, что ей удастся сделать это, если только он желает переменить свою теперешнюю службу.

Для Николая Сергеевича это являлось соблазном. Нужда давила на него теперь сильнее, чем прежде. Болезнь Васи сделала новую прореху в бюджете семьи. Мальчик теперь выздоровел, возвращен домой, но приходится приглашать доктора, хоть раз в неделю, чтоб следить за выздоровлением: ребенок так ослабел, что надо бояться, как бы у него не развилась какая-нибудь хроническая болезнь. Да и сама Анна Петровна после последней простуды все не могла поправиться: перенесение острого периода болезни на ногах отразилось затяжным недомоганием, мешавшим ей теперь усидчиво работать. Праздничные, которые Николай Сергеевич получил в своей конторе, были в этом году ничтожны: дела шли убыточно, и хозяин обрезал наградные у служащих. Из шестидесятирублевого жалованья ежемесячно вычитали треть в погашение того, что Николай Сергеевич забрал вперед. После Нового года и лавочник, и портной, которым Николай Сергеевич был всегда должен, неотступно требовали уплаты, ссылаясь, что они сами нуждаются. Каждый день Николай Сергеевич чувствовал, как затягивалась петля, как давили тиски, и не видел выхода. Прибавка в 25 рублей в месяц, правда, не поправит его дел значительным образом; но разве можно было пренебрегать чем бы то ни было в его положении? Мог ли он спекулировать на выгоды в будущем, когда каждую минуту на его голову грозило обрушиться неумолимое, тяжелое настоящее? С другой стороны… приближалась весна… Андрей Васильевич едва ли переживет и март месяц. Каждый день укреплял в Николае Сергеевиче уверенность, что Андрей Васильевич вот-вот свалится. Как же хвататься за 85 рублей, когда, заняв место Андрея Васильевича, он будет получать сейчас же почти вдвое больше? И это так верно, как дважды два четыре. Сам хозяин и сам Андрей Васильевич говорили уже не раз об этом. Иначе ему не давали бы, может быть, так легко и вперед в счет жалованья. Да и как уйти, когда он должен конторе. Ведь этот долг не переведешь. Уйти, оставшись должным, значит уронить себя в глазах и прежнего хозяина, и новых. Да еще каково-то будет служить на новом месте, а на старом он уже завоевал прочное положение. А решать надо сейчас, завтра, иначе перебьет открывшуюся вакансию кто-нибудь другой.

Николай Сергеевич долго обсуждал этот вопрос с женой, провел потом бессонную ночь в тревожных думах, вертевшихся все около одной постылой и неотвязной мысли: «Да ведь умрет же весной Андрей Васильевич!» — и утром сказал Марье Павловне, что он останется на старом месте.

Через день место конторщика в ломбарде было уже занято за 90 рублей в месяц, а недели через две Николай Сергеевич платонически жалел о том, что отказался от него: первого февраля он получил из конторы по обыкновению две трети своего жалованья, и никак не мог придумать, что ему делать с этими сорока рублями, когда необходимо было, по крайней мере, втрое больше.

XII

В феврале было несколько дней такой оттепели, когда в воздухе как будто запахло весной. Анна Петровна загрустила. Ее вдруг опять потянуло на волю, на дачу, в поле. После простуды ее здоровье было нынче, пожалуй, еще хуже, чем в прошлую весну. Хотя Вася теперь уже не хворал больше, но силенки в нем не было ни на грош, надо бы и его опять на воздух. Но поездка на дачу, с трудом устроенная в прошлом году, нынче была очевидно совершенно неосуществима.

Анна Петровна не высказывала своих грустных мыслей мужу, но настроение ее было так понятно Николаю Сергеевичу, — разве оно не было и его настроением!

Дни становились длиннее, и теперь Николай Сергеевич, возвращаясь со службы, видел в окно красную каменную громаду будущего училища уже не в ночном сумраке, а при дневном свете. И новый дом начинал раздражать его теперь еще больше. «Вот, — думал он, — еще месяц, два, — опять закопошатся здесь рабочие, а к осени все будет отделано, и тут закипит своя жизнь. В год вырастает целое новое учреждение. А я? Провертелся этот год, как белка в колесе, и ни с места!.. И даже Андрей Васильевич не умер!..»

Теперь даже посторонних работ находилось как-то меньше, да еще за одну из них Николай Сергеевич вот уже третий месяц, как не мог выцарапать ни гроша от заказчика. Бледные лица жены и детей постоянно говорили ему о необходимости сделать что бы то ни было, чтобы жизнь их была краше, а Николай Сергеевич не видел ни откуда никакого просвета. И он становился с каждым днем мрачнее, и по временам ему казалось, что он понимает, как может человек дойти до преступления. Носившийся в воздухе протест против «морали сытых людей» достигал и до его ушей, попадал на благоприятную почву и выражался у него иногда такими, которые потом и ему казались несомненно безумными. То у него являлась ни с того, ни с сего готовность убить какого-нибудь менялу, — то убить жену и детей, убить для их же счстия, потому что ему казалось, что нет большего несчастия, чем жить так, как все живут… Убить невинных, избавить их от борьбы с жизнью, а самому скрыться и под чужим именем уйти в монастырь, под схиму, чтобы замаливать грехи всего мира!..

Так молиться, как все, на миру, он не чувствовал никакой потребности. Он видел, сколько лжи было в душах этих молящихся, и он не хотел быть одним из них. Когда он пробовал ходить в церковь, его раздражали все золотые украшения ее, потому что он приходил сюда плакать о своем горе, о недостатке самого необходимого для его семьи. Он ненавидел свой новый цветной галстук, который недавно, хотя и на последние гроши, а пришлось-таки купить, потому что в рваном галстуке уже нельзя было показываться в контору, — ведь общество требует нового галстука и от него, не разбирая, что под этой цветной тряпкой дрожит от холода жизни оборванная душонка.

Каждый человек, пользовавшийся чрезмерной роскошью, возбуждал в нем ненависть, каждый, даже и не роскошествовавший, но праздный, возбуждал в нем ненависть еще большую. Иногда вечером, когда, чрез открытые двери в переднюю доносился до его слуха голос полковника, диктовавшего свои мемуары, Николай Сергеевич приходил в нервное состояние. «Зачем живет этот негодный хлам! — думал он в такие минуты с озлоблением. — Очень нужно будет читать потомству его мемуары!.. Зачем он живет, зачем?..»

Николай Сергеевич начинал мысленно высчитывать, во что обходится государству такой бесполезный пенсионер. Сколько трудовых часов мужика уходит на то, чтобы дать ему возможность занимать вот тут лучшую комнату в квартире и писать свои мемуары!

И это злило бухгалтера Столбова. Николаю Сергеевичу ясно представлялся счет всенародных убытков, — убытков, которые выносят на своих плечах трудящиеся люди всех общественных слоев и групп, от мужика до дельца, убытков, причиняемых саранчой тунеядцев всякого рода, от пропойцы-нищего до бездельников высшей марки. Громадное «сальдо» в «Кредите» счета народных «Прибылей и Убытков» было для Николая Сергеевича так очевидно, что не требовалось подводить и баланса. И он со злобой думал, что должен работать в этом ненадежном «коммерческом предприятии», которое называют «народной жизнью», работать до истощения сил, борясь со всякого рода заботами и лишениями, и все это при полном сознании неизбежного крушения не только его собственных усилий, но и всей вавилонской башни… А деваться некуда! Служи, будь рабом и работай на других!..

Так не лучше ли сразу пробиваться в ряды «тунеядцев»? Не пустят добром, лезть силой, хитростью, хотя бы преступлением.

Он чувствовал, что самый воздух вокруг него заражен жаждой богатства и ненавистью к богатым. Он сам готов пойти убить менялу, а за ним самим жадным, завистливым взглядом следит какой-нибудь оборванец. И в минуты таких настроений Николаю Сергеевичу ничего и никого не жаль!

Но припадок безумного озлобления проходил, сменялся безнадежной тоской, и Николай Сергеевич уже упрекал себя в несправедливом отношении к тем, кого он, как полковника, считал праздными дармоедами. Он думал о том, что если б у людей не было надежды честно заработать себе право на свободу от подневольного труда, хотя бы в старости, жизнь была бы проклятием. Он вспоминал, что ведь если у полковника целы обе руки и обе ноги, так не по его вине; он вспоминал геройские подвиги русских войск в Турции; он думал о том, что будет с ним самим, когда он сделается инвалидом, потеряв здоровье на службе в разных фабричных конторах, откуда его, не обеспеченного, заблаговременно удалят, как негодную, ненужною ветошь, как «тунеядца»: ведь и Андрею Васильевичу, несмотря на его злейшую чахотку, пенсии не дают.

XIII

Полковник доставил Николаю Сергеевичу удовольствие. Как-то в начале марта старик, чувствуя недомогание, сходил в баню, а на другой день и совсем не встал. Дня через три пригласили доктора. Оказался брюшной тиф. А еще через три дня полковник лежал на столе.

Анне Петровне и Николаю Сергеевичу пришлось принять самое деятельное участие в похоронах: полковница была так расстроена, что совсем растерялась. Нельзя было и узнать прежнюю сестру милосердия.

— Точно у нас мало своего горя, — ворчал про себя Николай Сергеевич. — А тут еще возись с чужим.

А с этим чужим горем ворвалась в жизнь Столбовых новая забота: полковница уже не хотела оставаться в слишком дорогой для нее комнате и сейчас же переехала на время к знакомым, собираясь после сорокового дня уехать к родным на Днепр. Вывесили ярлык об отдаче комнаты. Несколько молодых людей, осматривавших ее, предлагали ровно половину того, что платил полковник. И Николай Сергеевич чуть не каждый день повторял:

— Зачем он умер, зачем он умер!

Но проходило и по три, по четыре дня, когда не являлось ни одного нанимателя. Швейцар говорил, что теперь время глухое: дело к экзаменам, учащиеся заняты, а всякие другие наниматели до переезда на дачи не трогаются с места. «До осени комната и вовсе может простоять пустая».

Попробовали понизить цену на целых 10 рублей, — но жильца не находилось.

Николай Сергеевич сильно подозревал швейцара, что он в сырую погоду не допускает тех посетителей, кто приходит без калош: запачкают ковры на лестнице. И он проклинал теперь эти ковры каждый раз, когда ему приходилось снимать внизу калоши, возвращаясь домой. Он знал, что с него взяли дороже за квартиру именно за эти ковры, он знал, что и ему надо взять дороже со своих жильцов, а что тут делать, когда желающих платить дороже не находится.

Теперь, заходя иногда в пустую комнату, где шил полковник, Столбовы уже обсуждали, не лучше ли им самим перебраться сюда, а отдать внаймы свою, как более дешевую. Это нарушило бы смету, которую они составили себе, нанимая квартиру, но что же делать, если дорогих жильцов не находилось, а есть такие, которые предлагают одну и ту же цену хоть за маленькую, хоть за большую.

Домохозяину Николай Сергеевич в срок уплатить не мог. С трудом выплатил он ему небольшими частями за прожитой месяц только тогда, когда уже настал срок и следующего платежа. Зато пришлось и ему, и Анне Петровне пить чай без сахару, — сахар давали только детям и прислуге, — старались меньше жечь керосину, избегали израсходовать пятачок на конку.

А комната полковника все стояла пустая, и ковры на лестнице по-прежнему мозолили Николаю Сергеевичу глаза, как символ все возрастающей, ненужной роскоши, которая давила его и от которой он не мог никуда убежать.

Он уже мечтал о том, чтобы передать квартиру. Но ведь все равно надо было куда-нибудь деться. А искание другой квартиры, расходы на переезд! Николаю Сергеевичу нечего было и высчитывать, он по опыту знал всю обманчивость надежды сберечь что-нибудь этим путем. Выгоднее ждать, — найдется же жилец вместо полковника.

Когда теперь Анна Петровна спрашивала мужа о здоровье Андрея Васильевича, он даже просто ничего не отвечал ей; в уме его мелькала в это время раздражающая мысль: «Все скрипит пока». У Андрея Васильевича он еще на днях занял 15 рублей на последнюю уплату домохозяину, а без этой уплаты насиделись бы без дров.

XIV

Приближалась Пасха. Николай Сергеевич рассчитывал, что скоро опять будут наградные. У Анны Петровны как раз перед Пасхой набралась кое-какая работа, и, по крайней мере, на Пасху им не угрожало выселение с описью мебели по взысканию хозяина.

Но в понедельник на Страстной случилось нечто такое, что всегда можно было предвидеть, но чего никто не хотел ожидать, и всего менее, в эту минуту.

Николай Сергеевич уже сидел утром на своем месте в конторе и работал. Работали и трое других конторщиков. Пришел и Андрей Васильевич и тоже разложил на столе свои бухгалтерские книги. А вслед за ним приехал и главный управляющий, поздоровался с ними и прошел в свой кабинет. Через несколько минут он вышел оттуда поспешными шагами, взволнованный и передал Андрею Васильевичу для прочтения письмо; и сейчас же объяснил остальным служащим, в чем дело. Оказывалось, что их хозяин уехал неизвестно куда, оставив вот это письмо, в котором объявлял о том, что не может выполнить всех лежащих на нем срочных обязательств, и просил не разыскивать его, пока он сам не найдет нужным сообщить о своем местопребывании.

— Дело дрянь! — сказал в заключение управляющий. — Банкротство несомненное. Отсрочек не дадут. И пытаться бесполезно, знаю.

Начались охи, ахи, пересуды. Один Андрей Васильевич был сдержаннее других.

Николай Сергеевич, доведенный до отчаяния всем стечением предшествовавших неблагоприятных обстоятельств в его личной жизни, был потрясен этим известием больше всех. Сначала он не двинулся с места и молчал, мрачно смотря в окно. Потом, вдруг шумно захлопнув свои конторские книги и подойдя к группе остальных служащих, он начал шуметь, неприлично браниться.

Когда Андрей Васильевич стал успокаивать его, он в азарте крикнул ему:

— Вам хорошо говорить! Вы одиноки! Вы получали большое жалованье! У вас, быть может, есть сбережения! Вам и жить-то два дня осталось!..

Он спохватился, что сказал резкое слово, и уже со стоном, чуть не с воплем, добавил:

— А ведь у меня дети! Ведь мне завтра надо протягивать руку на улице…

Андрей Васильевич отвел его в сторону от других и успокаивающим тоном стал тихо объяснять ему, что он совсем не в лучшем положении, чем другие:

— Я не находил нужным говорить вам это прежде, теперь скажу. Я считаюсь холостяком, — да, — но у меня есть дочь… побочная… она замужем, в Москве. Если я до сих пор, несмотря на свое нездоровье, работал, так только потому, что и самому жить нечем, да и дочери помогать надо… сами знаете, какое чиновничье жалованье!

Весь под впечатлением собственной беды, Николай Сергеевич не оценил даже и в эту минуту того участия, которое всегда принимал в нем Андрей Васильевич, давая еще и ему взаймы, и только повторял:

— Но ведь завтра мне надо протягивать руку! Я нищий!.. Я нищий!.. Я потерял больше всех кредиторов… И ведь поймите, что со мной второй раз такая штука!.. Второй раз!.. За что?..

Но, дав волю первому порыву негодования, он снова замолчал, отошел к своей конторке и прислонился к ней, опустив в раздумье голову на руки.

А Андрей Васильевич с управляющим продолжали обсуждать случившееся и, точно ища в этом утешения, старались уяснить себе причины краха. Все, конечно, было на виду, все давало чувствовать затруднительность положения, но какой же больной не думает о полном выздоровлении? Дела их фабрики пошатнулись вследствие отсутствия заказов на ее произведения от большого машиностроительного завода; тот, в свою очередь, сокращал производство за отсутствием заказов от казны, а уменьшение казенных заказов зависело, как говорили, от отсутствия у казны свободных средств в настоящее время. К этому приплели и китайскую войну, и буров, и приостановку добычи золота в Трансваале. Если бы только удалось пережить временную заминку, опять бы завертелось колесо.

Николай Сергеевич слушал их и думал:

«Ну да, ну, да! Виноват не хозяин наш, ездивший на рысаках, когда мы не имели пятачка на конку; виноват не управляющий, подносивший корзины цветов актрисам, — виноваты там, где-то, кто-то!.. А уж больше всех, конечно, виноват я, что не умел кататься на рысаках и покупать цветы!.. Это ведь тоже необходимо в экономической жизни страны! Это способствовало бы увеличению чьего-то бюджета, чьего-нибудь благосостояния… О, да кто же виноват, скажите мне Бога ради?.. Кто виноват?..»

Когда Николай Сергеевич вернулся домой и сообщил жене печальную новость, Анна Петровна выпустила из рук работу и ничего не сказала ему. Она даже не заплакала, а сразу как-то отупела.

Некоторое время они сидели молча, оба в тяжелом раздумье смотря в пол. Потом Анна Петровна, так и не произнеся ни одного слова, вышла в детскую.

А Николай Сергеевич подошел к окну и бесцельно стал смотреть в него.

И опять перед ним развернулась перспектива громадных домов до самого горизонта. Он проникал мыслью во все квартиры этих домов и, бередя умышленно свою свежую душевную рану, говорил себе, что во всех этих норах и логовищах, где ютится млекопитающее животное — человек, около него ютится и беспощадно гложущий его паразит — нужда.

Вдали, на горизонте, дым фабрик сегодня как-то особенно сгущался в большую, непроницаемую тучу. Не было ни малейшего ветерка, и тяжелый воздух не давал рассеиваться дыму ни вверх, ни вширь. Как будто небо не хотело пускать к себе это исчадие земли. И дымная туча росла и росла; а, подпирая ее снизу, из фабричных труб все лез и лез кверху, где густой, черный, где белесоватый дым. Распластавшись над всеми этими фабриками и их колоннообразными трубами, туча принимала странные, фантастические формы. Вот сейчас это был огромный клубок переплетающихся между собой удавов: свивая и развивая свои мощные кольца, они как будто хотят задушить друг друга; а вот опять уже все сливается в одну серую, сплошную массу, — теперь это что-то вроде гигантского спрута: плавая в океане воздуха, страшилище опустило на дно, к земле, свои многочисленные щупальцы, впилось ими, как в водоросли морского дна, в фабричные трубы — и сосет, и сосет из них… людскую кровь.

И Николаю Сергеевичу опять представилось все бессилие, вся бесплодность единичных усилий борьбы с чудовищем-нуждой. Его губы нервно шептали: «Всем народом навалиться!.. Всем, всем вместе!..»

Он сжал кулак и кому-то погрозил в пространство.

Анна Петровна вошла в это время в комнату. Николай Сергеевич обернулся и, не разжимая кулака, посмотрел на нее. Должно быть, в его взгляде было что-то странное, потому что она растерянно, чуть слышно, точно боясь испугать его, произнесла:

— Коля, что с тобой?

Он опомнился, разжал кулак, опустил руку, и так же тихо, нервно сказал:

— Ты думаешь я с ума сошел? Нет еще!..

Алексей Тихонов (Луговой)
«Русская мысль», № 8, 1902 г.