Борис Садовской «Боярин Лопух»

А. А. Измайлову

Ни знатностью древнего рода, ни богатством несметным, ни писаной красотой четырех боярышень-дочерей, ни жалованьем царевым не гордился окольничий Лопух: вся эта благодать досталась ему от Бога и от царя в награду за благочестие и труды, а была у боярина Лопуха особая, свыше дарованная ему, примета, по коей можно было его из тысяч признать и отличить, — борода, какой другой не скоро сыщешь во всем государстве русском. И впрямь диковинная была у старого боярина борода: мало-мало до колен не доходило, волнуясь, седое море; окладистая, с боков плотно курчавилась она тихоструйными тяжелыми завитками, а черные молодые пряди, пробираясь еще кой-где в густой седине, делали Лопухову бороду схожею со старинным серебряным зеркалом под персидского дела чернью. Расчесывали боярскую бороду каждое утро два карлика в четыре зубчатых гребня: один гребень костяной с резьбой, другой — кипарисовый с петухами, третий — медный простой, четвертый — серебряный чеканный: где один гребень не продерет, там другой прочешет. И когда шел боярин Лопух к обедне в воскресный день, дивовались на него прохожие и весь народ: как шумела могучая борода, разливаясь морем! А над ней сверкали грозные боярские очи, и широко лоснился толстый суровый нос.

Покойный государь Алексей Михайлович наблюдал сановитость в ближних людях. За бороду, редкостную и небывалую, любил Тишайший боярина Лопуха и на торжественных пирах посылал ему всегда либо лакомое блюдо со своего стола, либо вина заморского увесистый кубок. Любо было царю глядеть, как сановито поднимется со скамьи Лопух, как бороду пальцами белыми, в алмазных перстнях, разгладит, поклонится величаво царю, касаясь пола бородою, выпьет чару до дна, утрется ширинкой и, севши, опять проведет пятернями по бороде. Эх, борода, борода! Куда перед нею камчатский соболь! Горностая пышнее!

Но сказано в Писании: первые будут последними, а последние первыми.

Давно слыхал боярин Лопух, что царь Петр Алексеевич гонение лютое на боярские бороды воздвиг. Велит стричь их и брить: одному ослушнику-воеводе окарнал бороду своеручно, что тут будешь делать? Воля царева все одно, что Божья: супротивиться ей великий грех. Не верилось только боярину Лопуху, что подымется у царя десница на его, Лопухову, бороду: как тронуть красу такую? Да и ножницы никакие ее не возьмут, нет. Густа и запущена, как заповедная роща, боярская полусаженная борода: шесть десятков годов растил ее боярин: на куски поломается об нее наиострейшая бритва.

Так раздумывал про себя боярин Лопух, собираясь на пир вечерний в царские палаты, в один из первых дней нового 1700 года.

Расписанная по кубовому полю золотыми медведями и журавлями боярская колымага подкатила, визжа полозьями, к царскому крыльцу. Окольничий Лопух, не спеша, протиснулся из узких дверец, опираясь на палку; оглянулся кругом, перекрестился на кремлевские соборы и, покосившись на взвод зеленокафтанных преображенцев, отдавших ему по новому уставу честь, простучав ружьями об пол, поднялся важно в хоромы. Арапчонок в малиновом балахоне с золотыми кистями ввел Лопуха в приемную комнату, где уже дожидался царского выхода другой боярин, очень похожий на Лопуха дородством и станом. Увидя взошедшего, он ахнул радостно, и оба начали обниматься.

— Князь, ты? Вот не ждал с тобой повстречаться!

— Поди ж ты!

Князь, пожалуй, был еще дороднее Лопуха; затканный весь в серебряную парчу, он сверкал весело черными моложавыми глазами и расправлял бережно на широкой груди седую расчесанную бороду. Но куда же княжеской бороде до Лопуховой! У Лопуха борода пласталась по животу китовым плесом, расстилаясь до самых плеч; у князя она еле грудь закрывает. У Лопуха борода плотная, курчавая, в матерых завитках; у князя — прямая, будто бабий волос, вот как угодникам пишут. Ну, а тоже борода хорошая и у князя; охаять грех.

Не успели старинные знакомые перекинуться добрым словом, как арапчонок, сверкая белыми зубами на черном, как сажа, лице, растворил снова дверь, и в приемную вступил третий боярин, Долгоспинный-Еж. Этот хоть и был ростом мал, но бородою мог похвастаться тоже: была она у него крепкая, рыжая и густая.

Бояре разговорились.

— Почесть великую оказал нам царь-батюшка, — молвил князь.

— Великую, что и говорить, — согласился Лопух.

— Гм! — кашлянул Долгоспинный-Еж.

Князь обернулся.

— Ты что кашляешь-то этак?

— Как?

— Злоехидно?

— Гм! — кашлянул Еж опять. — Как бы от царевых-то почестей всем нам солоно не пришлось.

— С чего ты взял?

— А вот увидите сами.

Беседа на этом прикончилась. Явился офицер из потешных, голобородый и в парике (тьфу, мерзость!) — звать бояр к столу. Гости пошли в столовую узким переходом; князь первым выступал, важный и гордый, осанясь; за ним, развевая на обе стороны бороду, могуче, как дуб кряжистый, подвигался Лопух; Долгоспинный-Еж, кашляя, плелся сзади.

Царь Петр Алексеевич, веселый, молодой, смуглый, встретил старых бояр приветливо.

Всего за столом приглашенных было двадцать семь человек, не считая государя. Были тут и немцы-генералы, и голландские плотники, и бритые бояре из молодых, и Лефорт, и Троекуров, и Меншиков с выпяченной губой. Наши трое бояр уселись рядком: князь надмевался справа, ближе к царю, Лопух восседал по левую руку, посередине горбился Долгоспинный-Еж.

В немалое смущение приводило бояр одно: царь не говорил с ними ни полслова, ровно бы за столом и не было никого, кроме царских собутыльников, офицеров да немцев. От скуки Лопух взялся по обычаю за бороду и начал было ее потихоньку гладить, как вдруг почуял, что больно схватился кто-то за седые концы и дернул их крепко под столом. Покраснев с натуги и гнева, нагнулся под стол старый боярин и увидел сидевшего на корточках перед ним неведомого человека в немецком кафтане.

Незнакомец держался цепко обеими руками за Лопухову бороду и глядел в глаза боярину строго и без улыбки. Лопух попытался высвободить осторожно бороду; толкал озорника ногой и шепотом уговаривал отпустить; наконец не вытерпел и плюнул прямо в лицо нахалу.

— А ты не плюйся, медвежья голова! — громко сказал неизвестный, ничуть не смущаясь. — Не то оботрусь твоей мочалкой.

За столом притихли, с любопытством слушая. Царь улыбался.

— Да как ты смеешь? — еле мог выговорить Лопух.

— Так вот и смею. Ишь, распустил бородищу во все брюхо, до полу, ровно павлиний хвост. Невидаль тоже!

— Я… я царев окольничий!

— А я царев шут!

Тут Лопух, догадавшись наконец, что ему надобно было сделать, ногой дал такого пинка дерзкому шуту, что тот вылетел сразу из-под стола, как обожженная крыса.

В руках у него мотались клочья боярской бороды, и он утирал ими подслепые глаза свои, притворяясь, что плачет.

— Царь-батюшка, заступись, боярин дерется! — вопил истошным голосом шут.

Лопух встал.

— Бью челом твоему царскому величеству: чести моей поруха. Твой шут мне бороду выдрал.

— Полно, боярин, — мягко заметил царь, — стоит ли тебе с шутом из-за десяти волосков тягаться? Не шали, Яшка! — прибавил он, обратясь к шуту.

Лопух сел, отдуваясь.

— Ну, честная кумпания, пора и за дело! — молвил царь. — Уставщиком пусть будет Алексашка. Воздадим же честь отцу нашему Бахусу!

Тут Меншиков, покачиваясь, встал, за ним поднялись все гости. Воздевая набожно руки, уставщик возгласил распевом:

Честная кумпания,
Сотворим метание!

И все поклонились Алексашке в ноги. Одни бояре стояли, как ошалелые.

— А вы что стали, бородачи? — крикнул им царь.

— Кому кланяться-то прикажешь, батюшка? — спросил, запинаясь, князь.

— Мы, то-ись, готовы, — замялся Лопух.

— Да не знаем, кому! — подхватил Долгоспинный-Еж.

— Уставщику Алексашке.

— Пирожнику-то? — воскликнул с живостью князь. — Нам ему кланяться не пристало. Отец его нашим отцам сапоги тачал. А сам он — пирожник, торговал в Китай-городе подовыми пирогами.

— Что ж, я хуже отцов ваших, что ли? — гневно возразил царь. — А и я кланяюсь ему. Яшка! Знай свое дело!

И не успел князь ахнуть, как у шута в руках щелкнули большие медные ножницы — и княжеская бобровая борода, срезанная криво и неровно, заколыхавшись, упала на ковер.

— Батюшки! Окарнал, разбойник! Отдай, отдай! — закричал жалобно князь.

Шут между тем, схватив с полу бороду, стал плясать и кривляться.

Крики и общий хохот заглушили пение хора. Меншиков и человек пятнадцать гостей громко пели:

Пьянство Бахусово да будет с тобою,
Затмевающе, валяюще и безумствующе!

А прочие гости во главе с царем подхватили:

Да возвеселится взор твой и ум твой,
И да будут день и ночь дрожащи руци твоя!

— Ладно, — сказал царь, когда пение наконец умолкло. — Поднесите князю вина!

Яшка Тургенев, шут царский, с ужимками подал князю на подносе чару перцовки.

— Не тужи, князь, до свадьбы заживет! — подмигивал шут.

Но руки дрожали у старого князя, и куда делась его гордость?

На белый, как серебро, кафтан свой расплескал он чару и утирал по-ребячьи руками слезы.

Царь смотрел пристально на князя: в черных глазах у него светилась злобная радость.

Сели опять. Царь перевел взоры на Долгоспинного.

— А ты что торчишь, как пень на болоте? Садись.

— Ниже пирожника мне сидеть невместно, — отвечал Еж.

— А, так у тебя боярская старая дурь еще не вылезла из башки? Добро!.. Садись!

— Не сяду, государь.

— Две провинности кряду: ослушание — одно, что государем зовешь меня — другое. В честной кумпании не государь я, а мастер Питер. За первое, Яшка, казни боярина!

После краткой борьбы, сопровождавшейся шутками и смехом. Яшка Тургенев, повалив Долгоспинного на пол, срезал и ему бороду. Еж, не подымаясь, лежал ничком на ковре и горько плакал.

— Слезливы больно. Как бабы! — заметил царь.

А шут гладил обрезанную Ежову бороду и скалил весело зубы:

— Еще одна! Бобровая! Эх, да хоть шубу шей!

— Угодники мои!.. Господи!.. — рыдал Долгоспинный.

Наступило короткое молчанье. Слышалось в тишине звяканье посуды да всхлипыванья и вздохи двух стариков.

— За вторую провинность поднести боярину Ежу кубок большого Орла! — продолжал царь.

Тут вывернулся откуда-то второй шут в лаптях и парчовой куртке. Вдвоем с Тургеневым они подняли огромный кубок, припевая:

Ох ты, батюшка, орел,
Что ты крылышки развел,
Что ты, батюшка, невесел,
Что головушку повесил?

Тогда боярин Лопух встал с места и обратился к царю:

— А моей бороды я, покуда жив, не отдам тебе, государь! Не на то жаловал меня твой покойный родитель, царь Алексей Михайлович, чтобы я на посмеянье шутам да немцам отдавал честь свою. — Лопух выпрямился; голос его окреп. — Думаешь, царь, от старости из ума выжил отцов слуга? Глуп-де он стал и стар, нечего его слушать! А ты послушай меня, Петр Алексеевич! Не приведут твои затеи к добру. Променял ты на немцев добрых и верных слуг своих; полюбился тебе сатана пуще ясного сокола. Слышно, хочешь и Москву кинуть вовсе, а новую столицу по-немецки назвать. Ну, так ведай: не будет добра на Руси от немцев, не будет!

И, поклонясь царю, старый боярин вышел.

Молча проследовал он по всем покоям, развевая волнистою бородой; кряжистый, сильный, могуче шел разгневанный Лопух, и царь Петр Алексеевич не решился остановить его.

Кумпания молчала. Один Алексашка Меншиков выпятил нижнюю губу и заметил дерзко:

— Эка напугал! Была бы наша воля, а после хоть трава не расти!

Борис Садовской.
Нива № 16-17, 1915 г.