Борис Верхоустинский «Идиллия»

За стеною пробило восемь часов.

Валерий вытянулся и проснулся. Мельком взглянул на клавиши ремингтона на столе, потом заинтересовался узором обоев. Преуморительные кружки — голубые и красные; как звенья цепи… А в середине черные точки.

Однако, холодновато: проклятая хозяйка, вероятно, вместо дров кладет в печку свои сорокалетние мечты. Негодная баба.

У Валерия похолодел кончик носа, а ноги — как две ледяшки.

Стал искать носки, — не находит. Не на стуле ли? Нет: юбка, штаны, кофточка, лиф и жилетка, а носки бесследно исчезли.

— Неужели под кроватью?

И вдруг взор Валерия останавливается на единственном украшении комнаты — портрете Бакунина в ореховой рамке.

— О, разбойница… Она их закинула!

Из-за рамки выглядывает заштопанная пятка носков.

— Хорошо-с!

Валерий смотрит на розоватое лицо подруги, на кудряшки темно-русой косы, и думает, что не дурно бы ее поцеловать в эти алые губки или в закрытые глаза с длинными ресницами-стрелками, но Маруся поворачивается во сне спиной к своему другу, и Валерий вспоминает бесповоротное решение.

— Хорошо-с.

Он энергично прикладывает подошвы своих ног к теплым ногам подруги, она просыпается.

Возмущенная, негодующая, разгневанная:

— Как это глупо!

— Недостойно мыслящего человека!

— Ты дурак!

И говорит голосом, холодным, как подошва Валерия:

— Издевайся! Издевайся… Я ведь слабее тебя.

Потом замолкает, смертельно оскорбленная и надменная, как средневековая принцесса.

Никогда! Никогда она этого ему не простит. Никогда она этого не забудет. Напрасно он ее принимает за какую-то самку, с которой можно все делать. Нет-с, гражданка она… Возьмет сейчас — оденется и уйдет, и ему не видать ее, как своих ушей!

— Милая! — отчаивается Валерий, — прости: ей-Богу, нечаянно; родненькая, не сердись…

Но нет, — она нема, как могила.

Совесть угрызает Валерия: что я наделал! Боже, что я наделал!

Продолжительное молчание, преисполненное терзаний.

Валерий хочет сплутовать, он говорит спокойным голосом, словно ничего не случилось:

— Какая прекрасная статья в последнем номере журнала… Гм! О синдикатах… Удивительная статья!

Но тщетно: ни звука, ни слова.

Тогда Валерий начинает задабривать разгневанную гражданку…

— Маруся, хочешь, я вычищу твои башмаки? Они порыжели.

Но нет и нет: вырыта яма, зарыто все прошлое, ласковое и сердечное. Валерий представляет себе, как одевается маленькая гражданка, как она уходит, не попрощавшись с ним, и как он становится одиноким:

«Один! Один! Ужасно ведь это».

— Не мучай меня, родная, — умоляет он, а коварная подруженька прислушивается, зарывшись кудрявой головой в подушки, и торжествует.

— «Любит, негодный, любит!»

Валерий продолжает раскаиваться, и в словах его уже неподдельное горе.

— Довольно! — решает оскорбленная принцесса, повертывается лицом к печальному Валерию и строго произносит:

— Дай укушу твое плечо.

— Милая! — радуется Валерий, мужественно расстегивая ворот рубашки и обнажая плечо, — валяй.

Грехопадение и искупление греха.

Острые зубки медленно впиваются в тело. Но сладка эта боль Валерию.

…Скоро порвется кожа и брызнет красная кровь. Валерий терпеливо ждет, крепко стиснув зубы и с сияющей улыбкой на лице.

А в Марусе спорят два человека — сердитый и ласковый, — оба живут в ее юном сердечке и вечно ссорятся между собой.

— А вот и укушу-у-у…

— Больно ему, не надо… хороший ведь он.

— А зачем обидел?

Но ласковый человек вынимает из кармана носовой платок и собирается заплакать.

— Какая злая! Какая злая… ай-ай-ай, какая злая.

Белые зубки разжимаются, на плече остается лишь ярко-красный венчик.

Целуются и хохочут. Толстый кот стремительно выскакивает из-под одеяла, где он спал, — веселая хозяйка дернула его за хвост.

— Вставай, негодник! Вставай, вороватый кот!

Кот спускается на пол, вскакивает на стул около стола — и начинает приводить в порядок свой туалет. Лижется-умывается, чистит дымно-серую шубку и белые туфельки, такие округленные, бархатные, но с целой коллекцией острых когтей.

— А я уже на этого плута подумал, — говорит Валерий про носки, — а потом хотел отплатить тебе, когда увидел.

— Я тебе отплачу! — смеется маленькая гражданка и кладет голову на грудь Валерия:

— Рассказывай сказки!

— Помилуй, родная, пора вставать.

— Чепуха! Прошу не противоречить. Рассказывай сказки.

И зажмуривает глаза.

Что с ней поделаешь?! — Валерий гладит шелковую голову подруги и рассказывает ей сказки.

— Лес… И в лесу темно, и в лесу дикая воля. Глухой-глухой лес. Стучит-гудит, говорит стародавние былины. О кладах, зарытых в древние времена, о серой птице, потерявшей своего птенчика.

— …У тебя растут золотые усики, — шепчет маленькая гражданка, приподняв голову и всматриваясь в лицо своего покорного друга, — ну, дальше.

— Шумит-гудит вещий лес: «внуки мои, слушайте древнего меня!» — Из нор выползают серые волки, а граф-медведь сидит у своей берлоги и почесывает правого лапой брюхо: «слушаем, слушаем, дедушка-Бор!»

— Кунигунда ждет своего Оскара…

— Кунигунда ждет своего Оскара, — задумчиво качают головами волки, а граф-медведь почесывает лапою брюхо и, шумно отрыгнув, важно повторяет: «ждет своего Оскара».

— Оскара, — шепчет маленькая гражданка, проводя пальчиком по верхней губе любимого.

— Но Оскар не приходит, Оскар позабыл. Не гремит железный меч, задевая о сучья, не стучат стрелы в его медном колчане, не стонет хворост под его ногами… «Внуки мои, слушайте древнего меня!» — Плачет Кунигунда, и вянут цветы от ее горя, и осыпается листва с кряжистых дубов. Оскар позабыл, Оскар не приходит. — Бедная Кунигунда!.. «Бедная Кунигунда!» — качают головами серые волки, граф-медведь чешет правою лапой брюхо, а левою утирает горькую слезу.

— Бедная! Б-б-бе-едная К-к-уни-ггунда! — всхлипывает он.

— …Под раскидистым дубом, на ясной поляне, лежит Оскар со стрелою в широкой груди, и вороны клюют его светлые очи.

— Внуки мои, слушайте древнего меня — это было давно…

— Все! — смеется Валерий, а его шаловливая союзница задумчиво смотрит в его глаза и шепчет: «Я твоя Кунигунда. Зови меня Кунигундой».

— Пора вставать, дорогая.

— Сейчас.

Тут они замечают грабителя-кота, сидящего на столе, около ремингтона, и поедающего оставленное без покрышки масло.

— Черт возьми, он, кажется, хочет все слопать.

— Мерзкий кот! — соглашается маленькая гражданка и с горечью сообщает, что это масло предназначалось для манной каши.

— Прогнать? — спрашивает Валерий, но она укоризненно замечает ему, что пусть себе, бедный кот, вероятно, голоден.

— Каждому по потребностям.

— О, да, — каждому по потребностям! — одобряет Валерий, и они добродушно наблюдают за обжорой в дымно-серой шубке.

— Придется есть кашу без масла.

— Дорогая! Вторую неделю манная каша… Это скверно.

— Очень скверно! — хохочет Маруся. — Как маленькие дети… Их тоже ею откармливают…

— Надо что-нибудь придумать.

— За переписку еще не скоро, — грустно вздыхает маленькая гражданка. — Нет сахару…

— И табаку.

— И булок…

— Безобразие!

— Да.

— Надо что-нибудь придумать.

— Надо, родной, обязательно надо.

Маруся с озабоченным видом перегибается через Валерия, берет со стула его брюки и смотрит на свет.

— Знаешь, совсем протерлись…

— Это худо! — со стоическим спокойствием отвечает Валерий, и они задумываются.

Кажется, попали в тупик: есть руки, — работы нет. Месяца три тому назад Валерия прогнали с места, — он был конторщиком.

Приходится круто.

Вдруг, — богатая мысль.

Валерий вскакивает с кровати и подходит к столу. Прожорливый кот подозрительно взглядывает на него и думает: — не убежать ли? — но, в конце концов, решает, что не стоит, и хладнокровно продолжает вылизывать масло. Эге! Вероятно, этот кот — коммунист, не только по натуре, но и по убеждениям.

А Маруська покатывается с хохоту.

— Валик! Ты сейчас страшно похож на покойника: белый весь.

Но Валерий торопливо перелистывает рукопись, которую дали переписывать маленькой гражданке, и что-то соображает.

— Эврика! — победно возглашает он и снова возвращается на кровать.

— Нашел!

— Ну? — нетерпеливо недоумевает Маруся, — говори же скорей.

— Мы тоже напишем…

— Что?

— Рукопись, большую рукопись со многими строчками… После этого мы получим много денег, купим сахару и, кроме того, будем обедать, а манную кашу ко всем чертям!..

— Вот видишь ли! — наставительно замечает Маруся, — я всегда говорила, что не пропадем, а ты уже начал ныть. Возьмем и напишем.

— О, да! Возьмем и напишем! — восторгается Валерий, целуя маленькую гражданку в алые губки, — да еще как напишем!

Торжественная тишина, за стеной бьет полчаса девятого.

— Итак, начнем.

— Знаешь, милый, что-нибудь философское, чтобы не всем было понятно, — задумчиво предлагает Маруся, решительно сдвинув свои густые брови.

Но Валерий с этим не соглашается, и она, разубежденная, уступает.

— Ну, тогда кое-что о Сервантесе.

Они обдумывают «кое-что о Сервантесе».

— Сервантес был вдохновенный человек! — глубокомысленно начинает Маруся и морщится, — а потом о Дон-Кихоте и… положи под мою голову свою руку, так будет удобнее.

Они снова задумываются. Сперва Маруся настойчиво размышляет о Сервантесе, но постепенно ее мысли переходят к манной каше, которою они уже вторую неделю питаются. Если бы еще на молоке, а то на самой обыкновенной воде…

— Плохо, Валик.

— Да, плохо.

— Не написать нам большой рукописи.

— Не написать.

Становится грустно.

Но двигается неуклонное время и толкает в соседней комнате маятник часов.

— Девять.


— Моя Кунигунда!

— А ты — мой Оскар!

А Оскар стоит на коленях перед своей Кунигундой и застегивает ей башмаки.

— Ага! Оторвал пуговицу… Целуй руку, негодяй…

Он отрывает еще одну пуговицу, чтобы быть снова наказанным, но ошибается — Кунигунда треплет его за ухо:

— Пришей, сейчас же пришей!

Валерий снимает башмак, садится на стул, возится с нитками и иглой, а нетерпеливая Кунигунда торопит.

Наконец, все исправлено — башмак надет; жирная хозяйка приносит ярко начищенный самовар.

Все есть: стакан, чашка, два блюдечка и одна ложка; кроме того, в коробке из-под конфет целая четвертка чая. Однако, сахару нет и булок нет, но человеку дана находчивость.

— Знаешь, Валик, у нас есть плиточка зеленого сыру.

— Ого! — удивляется Валерий.

— Ну, да, вместо сахару… Очень питательно.

И они, весело балагуря, пьют чай, закусывая питательным зеленым сыром, потому что не унижаться же перед хозяйкой, не просить же у нее в долг. Нет! Нет! К черту просьбы, к черту все одолжения.

Самовар презрительно пофыркивает и надменно отдувается белым паром.

— Хоть бы улететь куда на воздушном шаре! — грустно говорит Маруся, потому что зеленый сыр с чаем все-таки мерзкая штука.

— Да, родная, — нахмуривается Валерий, и Маруся видит, как появляется злая-злая складка на этом белом лбу, который она так любит целовать.

Дело не в сыре, а в том, что мешают жить и любить.

Тоскует Валерий.

— Не горюй, Валик, ты сегодня найдешь работу: я это чувствую.

— Да, работу… Может быть, достану работу.

Валерий надевает потертое пальто и идет к дверям. Но ему не хочется расставаться с подругой, он останавливается в дверях, колеблется.

— Лапу, — наконец, произносит он, — лапу, разбойница.

— Уходи, Валик; будет лизаться, — тихо говорит Маруся своему другу, снимая с его пальто какую-то соринку, и подталкивает его к дверям, — да, ну же, какой лентяй! Еще увидимся — не в последний раз…

— Ухожу, ухожу, родная, — не скучай без меня.

— Вот выдумал! Ты мне и так надоел хуже горькой редьки, — смеется Маруся, потом строго грозит пальцем и полушутливо, полусерьезно запрещает перемигиваться со встречными женщинами.

— Маруся! — обижается он, она краснеет и смущается:

— Ну, ну… я это так… на всякий случай…

Выталкивает его за дверь. Оставшись одна, долго смотрит в окно на крышу соседнего дома и задумчиво щелкает по подбородку пальцами, потом садится за стол, роется в рукописи — находит место, на котором остановилась вчера, и начинает постукивать ремингтоном.


А Валерий бродит по улицам грохочущего города и продает свои молодые руки. Кругом высокие дома — как каменные гробницы; сверху свинцовое небо, такое пасмурное и тяжелое. Вот-вот оно рухнет и прикроет своею громадою хлопотливых людей, зверей-тружеников, и эти высокие дома-гробницы.

— Вам, кажется, надо приказчика?

— Да, надо, — отвечает старик с окладистой бородой.

— Может быть, я?..

— Где раньше служили? — сухо спрашивает старик, не отходя от конторки и мельком взглядывая на Валерия. — Есть рекомендации?

— К сожалению, — мнется Валерий, но старик нетерпеливо его прерывает:

— А залог?.. Что?.. И залога нет?.. Нет, не годитесь.

Валерий раскланивается и идет дальше.

Курить! Курить! — смертельно хочется курить.

Останавливается у витрины писчебумажного магазина. Рядом с ним какой-то подросток-гимназист пожирает глазами открытку с нагой женщиной. Он впился в ее бесстыдно торчащие груди и, вероятно, целует эти покатые плечи, быть может, и белый, что кипень, живот.

— Вы курите, дорогой?

Гимназист вздрагивает и отчаянно краснеет:

— Да, да, да!

— Я тоже курю, — грустно сообщает Валерий; гимназист догадывается — в чем дело, и поспешно вытаскивает из кармана сиреневого пальто портсигар.

— Не угодно ли?

— Благодарю. Простите, что потревожил.

Гимназист вторично краснеет, словно опущенный в кипяток рак, а Валерий закуривает папироску и шагает дальше.

Какое наслаждение! Он втягивает в свои легкие струйки табачного дыма, он смакует его, как закоренелый пьяница вино, — его голова слегка кружится, но это так приятно.

Но, Боже мой, не унизился ли он?

Валерий волнуется и с видом кающегося грешника бросает папироску на асфальт тротуара. Но потом порывисто нагибается, поднимает ее, очищает от приставшей грязи и снова затягивается опьяняющим дымом.

— Слава Богу! Не подмокла… А ведь рядом, рядом маленькая лужица в выбоине.

— Да и то сказать, в сущности, никакого унижения здесь нет. Болезненное самолюбие! Глупая щепетильность! Вовсе он не просил, а лишь намекнул, и кому — мальчику: у молодых еще хорошие сердца, от них можно. Наконец, он поступил, как джентльмен с этим гимназистом. Другой ударил бы по плечу и оскорбил: «что вы здесь делаете, почтенный?» Да, да, бывают ведь такие нахалы.

Валерий успокаивается и с легким сердцем докуривает папиросу.

И опять:

— Купите руки! Купите труд.

Но их никому не нужно.

Проехало открытое ландо: какая-то раскрасавица в атласе и с золотыми браслетами на смуглых руках, а рядом с ней кругленький господин в цилиндре и, кажется, с гвоздикою в петличке.

Валерию вспоминаются столбцы объявлений, где разные господа с беззастенчивостью продажной девки предлагают для использования свои упитанные тела.

— «Молодая вдова, скучающая в одиночестве».

— Или так: «Красив, шатен, хорошо обеспечен… Предъявителю такой-то десятирублевой кредитки».

Валерий злобно усмехается и гордо поднимает свою рыжую голову. Навстречу шагает сухощавый субъект в пальто шоколадного цвета и пуховой шляпе. Валерий слышит, как стучат по асфальту его франтовские башмаки с лакированными носками, и видит золотой набалдашник трости, которую франт держит за спиной.

— Дорогу! — Валерий подходит к нему вплотную и угрожающе смотрит в бессодержательные глаза.

— Дорогу! — Горят щеки, они окрашены яростью, по телу пробегает дрожь бешенства, а правой рукой Валерий крепко сжимает в кармане семизарядный револьвер. Как-никак, а сейчас он весело улыбнется… Посторонится франт или нет — это все равно. Раз, два…

— Послушайте! — возмущается франт, Валерий сверкает глазами и мысленно считает:

— Три… — но шоколадное пальто трусливо смешивается со снующею мимо толпой и исчезает.

Секундой позже, и Валерий бы его ухлопал, с радостью бы ухлопал, потому что зол, как цепная собака.

Торжество победителя.

Но и тихое сердце говорит:

— Не совсем-таки хорошо…

— Не хорошо…

— Совсем даже не хорошо…

…Черные думы и мысленные плевки в самого себя.

Валерий проходит мимо блестящих рядов богатых магазинов: высокие зеркальные стекла, замысловатые вывески, витрины, заваленные разным добром. Вот здесь продают слоеные пирожки, нежные, как сказки Шехеразады, — они тают во рту, словно снежинки на щеках молодой девушки. А торты? Шоколадные торты, стоящие в такой задумчивой позе? — Неправда ли, они похожи на ассирийских мудрецов, созерцающих бесконечность?.. Или вот здесь — эти солидные окорока… — Ломтик ветчины, помазать горчицей, на хлеб… и… хе-хе-хе! Прекрасная штука.

— Хочется жрать.

— Да! да! так и надо было этого прохвоста… Почему плохо? — Ерунда. Лень, а то еще раз проделал бы такую же штуку.

Валерий останавливается у витрины магазина и злобно рассматривает черные сюртуки на краснощеких манекенах и бальные дамские наряды.

— Гм!

Многозначительный кукиш.

Валерию вспоминается один флегматик. Когда у него изнашивалось платье, он заходил в магазин и выбирал самое лучшее. Старое он оставлял купцу на память, а новое одевал и, посмотревшись в зеркало, беспечно направлял свои стопы к выходу.

— Господин! — изумлялся купец.

— Что вам угодно? — повертывался тот.

— Денежки-с?

Но флегматик сообщал тогда: денежек у него не имеется, а платье нужно.

— Я увидел, что у вас много, и зашел…

Купец начинал горячиться, как задорный петух, и багровел от возмущения, но тот медленно вытаскивал из кармана браунинг, молча показывал его и удалялся с сознанием собственного достоинства. Гениальный способ пополнения своего гардероба, но — увы! — несть пророка в своем отечестве: вместо лаврового венка его наградили пеньковым галстуком.

Струйка шутливого настроения. Валерий усмехается и продолжает путь дальше.

— Да-с, черт возьми, есть еще смелые люди.

Вдруг перед ним встает сцена с шоколадным пальто, и Валерий с гордостью думает, быть может, и он — смелый:

— Плевать на работу: нет и не надо…

— А если завтра? Если еще поискать?

— Ну, хорошо! Поищем и завтра, а на сегодня довольно.

Усталость и равнодушие. Валерий медленно пробирается к скверу с жиденькими деревцами. Садится недалеко от входа на низенькую скамью. Рядом какая-то барышня, очень похожая на его Маруську, такая же славная. Сидит с портфелем «Musique» и что-то задумчиво вычерчивает концом зонтика по песку. Вероятно, поджидает кого-нибудь на свидание.

— Ага! Она вычерчивает маленький домик… Но — зачем же такая большая труба?

Валерий не выдерживает:

— Бога ради, не такую трубу: она портит весь рисунок.

Барышня поднимает на него откровенные глазки и колеблется:

— Вы думаете?

— Да! да! пожалуйста, сотрите верхушку.

Ах! — какая она бестолковая, — Валерий морщится и с досадой наблюдает за движением зонтика. Ну! Теперь труба стала кривой. Возмутительно!

— Крива! Крива теперь! Понимаете — крива! — раздраженно бормочет он соседке, она послушно исправляет, потом снова взглядывает на него и усмехается:

— Вот комик… как вас зовут?

— Валерием.

— А… а, это хорошее имя… — И замолкает.

Так они сидят с полчаса: ничего не говоря и лишь поглядывая на рисунок. Наконец, он окончен — прекрасный маленький домик, даже с крыльцом и псиной будкой. Тогда Валерий подымается и молча подает барышне руку. Она ее крепко пожимает и долго провожает глазами незнакомца в потертом пальто.

Затем подходит юноша, которого она любит.

— Какой ты скучный, — встречает она его, недовольно разглядывая, сейчас я познакомилась с одним милым человеком. Как он занимательно говорит, но, кажется, у него горе.

Юноша надувает губы и сердится.

А Валерий идет тихим шагом приговоренного к казни, потому что в его душу вошло отчаяние.

Опять день… Опять прошел день, и опять никому не нужны эти подлые белые руки. Сегодня — завтра: все равно… Э-эх! Уж погибать, так с треском.

— Стать смелым!

— Не хочу я, чтобы Маруська голодала…

Крутою лестницей, грязной и темной, взбирается он, машинально считая ступени и прислушиваясь к звуку своих шагов. Звонит, ждет, ленивой походкой проходит в комнату, где Маруся постукивает ремингтоном, и с озлоблением швыряет пальто на кровать.

— Опять ни черта!

— Брось, родной; соскучилась я без тебя…

Обнимает его ласковыми руками.

— Валик! Давай варить кашу, ее еще фунтов пять осталось.

— Давай.

За окном копошится город, переваривая в своей утробе людей и зверей-тружеников.


Ремингтону — вечная память: продан и унесен.

— Валик! — говорит Маруся, — мы это время, как маленькие цари.

— Да! Это верно: как маленькие цари.

Пир на весь мир: комната утопает в табачном дыму, пыхтит — отдувается белым паром пузатый самовар: есть и табак, и сахар, и булки, и даже целая дюжина пирожных. А обжора в дымно-серой шубке валяется на кровати и благодушествует: понабил-таки он свое грешное чрево, плотненько понабил; кудрявая хозяйка третью неделю угощает его прекрасным сырым мясом, о котором он и мечтать было перестал. Он его терзает, как тигр-победитель добычу; ворчит, будто скряга над золотом, наконец, впадает в сладостное забытье. Словно сквозь розоватую дымку видит он пузатый самовар, лампу с голубым абажуром и лица своих покровителей, но отяжелевшие веки смыкаются, и, умиленно мурлыча лирическую песенку, он засыпает. Прекрасное житье и прекрасные люди — молодые хозяева!

Благодушествуют и они.

— Давно надо было, Валик, так сделать. Я поступлю машинисткой и гораздо больше заработаю.

— Ну, конечно, — соглашается Марусин друг. Право, ему сейчас ни о чем не хочется думать… Все уладится и будет прекрасно.

Потом они читают. Спорят, горячатся и перебивают друг друга, но это ведь так приятно, потому что «я» и «ты» — это «мы». Тихонько-тихонько наблюдают друг за другом и радуются…

Какая упорная, какая настойчивая головка.

— Маруська! Я оттреплю тебя за косы…

И смеются:

— Попробуй!

А за стеною зловещая вьюга, настала скучно-белая зима. Вьюга напевает свои дикие песни — о увядших цветах, о печальном кладбище, где зябнут в гробах мертвецы.

Постепенно смолкают радостные споры и беспечный смех.

— Мне страшно.

Маруся садится на колени к Валерию и крепко его обнимает, склонив свою темнорусую голову на его плечо.

— Воет… воет… И так уныло. Она, как злая старуха: сидит и проклинает.

— В лохмотьях…

— С гнилыми зубами…

— Оставь! — хмурится Валерий, — пойдем спать, Марусик.

И бережно переносит ее на кровать.

— Я тебе расскажу хорошую-хорошую сказку: сейчас придумал. Про светлое озеро и двенадцать лебедей. Белых лебедей с золотыми коронками на головах. Ты хочешь, моя Кунигунда?

Но темен страх и полна душа смутной тревоги.

— Я не хочу быть твоей Кунигундой: Оскар ведь на ясной поляне.

— Брось, родная, брось… Вот я целую твои ножки, потому что ты мое солнышко… Понимаешь это, Маруся? А?

Тиха душа у Валерия — незлобив он и мягок, и много в его сердце нежных слов для любви.

— Люблю тебя, милый… Иногда мне кажется, что кругом табуны диких зверей — грызутся и щелкают клыками, — а ты поднял меня и куда-то уносишь… Родной мой!

— Вот длинный-длинный туннель… Темно в нем и где-то сокрыта в нем бездна. Мы идем ближе, ближе… И вокруг темно, и впереди бездна… Мне страшно, милый!

Маруся думает о машинке. Есть нечто тайное в вещах, как в человеке душа, полное безмолвного смысла и неуловимое. А у человека к этим вещам есть нечто, более глубокое, чем привычка.

— Не надо, Маруся, перестань. Уладится, — говорит Валерий, обнимая ее. Но и сам он тоскует, и в мысли его входит отчаяние.

Приближается Голод — слепой и прожорливый, не щадящий ни стариков, ни белоголовых детей: Голод безжалостен.

Не щадит он и любящих…

— …Слушай, Маруся: жили три брата, три витязя. Ты слышишь, Маруся?

— Слышу, — уныло и как-то по-детски лепечет она, прижимаясь к своему верному другу.

— …А с ними сестра, — продолжает Валерий, — очи, как звезды, черные косы — до пят.

…Тоскливая тишина. Маруся молчит, уткнув свое лицо в подушку, потом также молча приподнимает голову, ее алые губы ищут губ Валерия, находят и сливаются в томительном поцелуе.

— Никому не отдам… мой ты, мой, мой! — с тоскливой упорностью шепчет она, но вдруг что-то обрывается в ней, и она начинает безутешно плакать. Теплые росинки-слезы падают на лицо Валерия и высыхают, снова падают и снова высыхают. И великая любовь пробуждается в сердце Валерия — к ней, все же такой слабенькой и близкой — неразделимой с ним, Валерием.

«Мужчина я!» — говорит он себе и думает о «нем». У него семь плевков, а каждый плевок сама смерть. Стать смелым и кровавым; завоевать свое право любви! Так! Так!

— Валик, родной, брось его, продай. Я знаю, что ты думаешь все эти дни. Ты попадешься… Мы достанем работу, много работы, оба достанем, непременно достанем, — ведь у нас еще есть время, родной! — беспомощно лепечет Маруся, Валерий усмехается и ничего не говорит. Не видит, нет, но знает она, что он усмехается, и снова теплые росинки-слезы сбегают на лицо Валерия и высыхают там.

Много страдания.

Но вот жгучие ласки и бесконечные поцелуи.

Бурлит в жилах кровь, потому что она молодая, и уплывают в безвестную даль и мир, и Завтрашний День, — все, все.

Но стучит косматая Вьюга в окно костлявыми пальцами и поет странную песню.

Валерий прислушивается и кажется ему, что она поет про волка, полюбившего волчицу:

Волк любит волчицу. У-у-у!
Волк любит волчицу. У-у-у!

Поляна… Искристо-белые снега и бледная луна. Волк и волчица идут к селу согреться чьею-то теплою кровью, потому что холодно — холодно…

Протяжно воют.


Маруся спит, а Валерий гладит ее шелковистые волосы и думает…

— Кровь? — пускай! Все равно… Удастся — и они уедут далеко-далеко…

Борис Верхоустинский.
«Рассказы» т. 1, 1912 г.