Георгий Яблочков «Слепая душа»

I

Хотя у Зины и были в живых и отец и мать, но все-таки она была сирота. Родив ее, мать сошла с ума и жила в лечебнице, а отец, когда ей было девять лет, перевелся на службу в Сибирь. Не желая отрывать девочку от привычных условий, он оставил ее у родственников в Одессе.

Она прожила пять лет у бездетной тетки, жены одного архитектора; но тетка имела слишком тяжелый характер: она во всем видела мрачные стороны, вечно опасалась разных ужасов и страшных болезней, изводила Зину заботами о ее здоровье и при малейшем пустяке укладывала ее в постель и звала докторов.

В четырнадцать лет Зина не выдержала, написала отцу и перешла жить к другому своему родственнику, двоюродному брату, молодому, веселому адвокату, имевшему жену и двух маленьких детей. Отец аккуратно присылал за нее деньги.

В пятнадцать лет Зина была рослой, почти сформировавшейся девушкой, если не красивой, то привлекательной своей свежестью, здоровым и нежным, матовым цветом лица. Она не была утонченна и хрупка. Ее плечи были широки, руки и ноги крупны. Она хорошо училась. Была очень рассудительна, аккуратна и держала в большом порядке свои вещи и книги.

Но иногда обращал на себя внимание взгляд ее чрезвычайно светлых, близко поставленных друг к другу глаз под черными, двумя тонкими стрелками убегающими вверх бровями. В этом взгляде и тлело что-то, будто неразгоревшиеся золотые искорки, и было тяжелое упорство, и чувствовалась почти звериная простота. Тому, кто долго смотрел в глаза Зины, начинало казаться, что в этой девочке что-то есть. И неизвестно почему, в сердце поднималась смутная жалость, какую испытываешь, встречая отмеченное самой жизнью существо.

Зина совсем не думала о своей матери и не скучала об отце, хотя аккуратно писала ему письма. Два раза он приезжал на короткое время, и в последний раз Зина удивилась, что он такой веселый и молодой. Почему-то она решила, что он должен быть стариком.

Она жила очень спокойно, ходила в гимназию, учила уроки, навещала подруг и обыкновенно чувствовала себя хорошо. Но иногда ей казалось, что все, что она делает, происходит во сне. Она испытывала тогда не тоску, а странную тяготу, точно она забыла что-то важное и дорогое и не может вспомнить, а вспомнить обязательно надо. Она не находила себе места, слонялась по комнатам, плакала неизвестно о чем в темном зале, у рояля, иногда подходила к адвокату и, облокотившись грудью о стол, из нутра говорила: «Коля!..» — но не договаривала, садилась где-нибудь и в глазах у нее было тупое выражение страдающего зверя.

Адвокат был высокий, стройный и сильный человек, всегда веселый, беззаботный и чувствующий себя хорошо. Он ничем не стеснялся. Возвращаясь ночью домой, хлопал дверьми и стучал сапогами так сильно, что живший внизу нервный чиновник начинал бить в потолок половой щеткой и каждую неделю жаловался хозяину. Он великолепно ездил на велосипеде и мастерски играл на биллиарде. Дел у него было мало и часто не хватало денег, но он ловко умел их занимать, твердо веря, что скоро будет зарабатывать много, и никогда не унывал.

Его длинная, худая и нелюдимая жена говорила тихим голосом, неслышно скользила по комнатам в широком капоте, ревновала его ко всему — к велосипеду, к биллиарду, к делам и к знакомым женщинам, требовала, чтобы он постоянно был около нее и после каждой ссоры с растерянным лицом убегала в спальню. Адвокат силой раскрывал дверь, вырывал у нее из рук пузырек с морфием, в который давно уже была им налита для спокойствия простая вода, успокаивал ее, и, вернувшись из спальни, шел в комнату учившей уроки Зины, спрашивал, не надо ли ей чего-нибудь показать, — и, нагнувшись к книгам, старался ее обнять.

Он был очень легкомыслен и, когда Зина резко вырывалась от него, беззаботно отходил.

Зина испытывала к нему странные чувства. Она была к нему привязана и ни с кем ни была так близка, как с ним, но смелые прикосновения волновали и возмущали ее. Иногда она решительно становилась на сторону его жены, начинала считать ее страдалицей и, испытывая настоящее озлобление, говорила, упорно глядя ему в глава:

— Коля! Ты негодяй…

У адвоката был младший брат, приват-доцент. В двадцать восемь лет он имел лысую, как колено, голову, которой качал на ходу направо и налево, а его лицо с зелеными глазами напоминало лицо сатира. Он занимался политикой, был поглощен таинственными делами и носил в карманах листки, которые везде терял и забывал.

Зина влюбилась в него и целый год смотрела на него, как на божество. Она дрожала, когда он, заходя к брату, мимоходом здоровался с ней, замирала, слушая его голос, собирала его окурки, отрезала и носила на груди пуговицу от его пальто и один раз была невероятно счастлива, подобрав, после его ухода, на полу пачку листков. Она спрятала их под подушку, целовала их, засыпая и просыпаясь, и, когда он пришел опять, передала их ему. Он рассеянно сунул их в карман, а она едва решилась проговорить: «Степа, дай мне это прочесть», — и долго, как святыню, берегла неряшливо отгектографированный листок.

У Зины была единственная близкая подруга, Нина Чернова. Это была большая и толстая, как бочонок, девушка с широким, красивым лицом. Несмотря на свою гордость тем, что отец ее был капитаном самого лучшего на Черном море парохода, она была очень добродушна, проста и болтлива. Она обожала маленькие, вкусные пирожные, называемые птифурами, могла съедать их до тридцати штук и, имея, благодаря своему общительному характеру, массу знакомых гимназистов и помощников капитанов, ловко и хитро заставляла себя угощать.

Она стала поверенной страсти Зины. Нина была тоже влюблена. Она любила высокого, костлявого актера, который играл в городе третий сезон. Она не была с ним знакома, но при каждой возможности ходила в театр и после спектакля поджидала его на улице. Зина несколько раз была вместе с ней, и он показался ей напыщенным и некрасивым. Нина же положительно сходила с ума: несмотря на свою толщину, прыгала, как мячик, пронзительно кричала его имя и бежала за ним до извозчика.

Зато, вместе с Ниной, они стали ходить после гимназии по той улице, на которой жил Степа. Взявшись под руку, они проходили несколько раз — Зина взволнованная, возбужденная, с горящими глазами — и иногда встречали его. Качая головой в такт шагов, он проходил мимо, останавливался (он уже знал о любви к нему Зины), снисходительно и небрежно бросал несколько слов — он не находил, о чем говорить с этим пятнадцатилетним подростком — и прощался.

Зина, схватив Нину под руку, безумно счастливая, неслась с ней домой и, замирая, вспоминала каждое его слово целый день.

II

На лето адвокат с женой и детьми и с Зиной переезжал на дачу. Первые годы ездили на Лиман и жили у Зининой тетки. Ее муж, архитектор, имел там свою дачу.

Но постепенно там делалось все тоскливее. Тетка изнуряла всех заботами о здоровье, страхами болезней и вечными ужасами за Степу, которого за его деятельность могли арестовать.

Там были старые, почтенные приживалки, с болезнями и горестями, о которых все должны были скорбеть. Был отвратительный, жирный мопс, который тиранствовал над всем домом. Был попугай, которого, когда он садился кому-нибудь на плечо, никто не смел снять, потому что он огорчался и заболевал. Скромнее и незаметнее всех был сам архитектор, сутулый, с большой бородой, совсем задерганный деспотическими заботами жены, не смевший даже сам размешать себе сахар в стакане чая, ложившийся, когда приходилось невмоготу, на кровать и с убитым видом лежавший, задрав кверху острые колени.

Жена адвоката не захотела больше жить там. Она теряла всякое значение и становилась на одну доску с приживалками, попугаем и мопсом. Кроме того, там было много красивых женщин, к которым она ревновала своего мужа. Ей по два раза в неделю приходилось убегать в спальню и травиться простой водой и она, наконец, заявила, что живет здесь в последний раз.

На следующее лето поехали в противоположную сторону, к морю, в самое далекое из всех дачных мест.

На самом краю крутого обрыва, падающего на поросший ветвистыми чумаками, терновником, будяком, полынью и бессмертниками берег, стоял низенький домик из пяти комнат. Обвитая диким виноградом терраса выходила на дорогу, по которой и днем и ночью зверски избиваемые кнутами измученные лошади тащили возы гравия и песку. Домик зарос густой порослью сирени, орешника и бузины, в которой извилисто бежали тенистые дорожки. Назад, к большой дороге, тянулся сад, где в зелени деревьев и кустов тонули другие домики, а по краю обрыва, на знойном солнцепеке лежали виноградники, огороды с тыквами, помидорами и баклажанами и участки с высокой, растрепанной кукурузой.

Внизу, стоило только сбежать по крутой тропинке к берегу с обрушенными красными камнями, глиняными осыпями, с белыми боками песчаника, расстилалось море, залитое солнцем, красное от взбитой прибоем глины у берегов, зеленое дальше, темно-синее и нежно-бирюзовое, с серебристыми дорогами течений на горизонте.

Зина в первый раз попала на такую дачу и море захватило ее. Блестя глазами, безотчетно радуясь, она целыми днями сидела в саду, под орешниками и каштанами, и три раза в день ходила купаться. Жена адвоката, как всегда, в широком капоте, с растерянным лицом, бродила по домику, разыскивала детей, с которыми возилась в саду кругленькая, седенькая няня, заглядывала в кухню и выходила на большую дорогу к конке, поглядеть, не едет ли муж. А он все утро проводил в городе, слушал в суде анекдоты, болтался по биллиардным и под вечер стрелой мчался двенадцать верст на велосипеде, чувствуя, что не миновать ему ревнивой сцены и слез.

Кругом было много знакомых. По ту сторону большой дороги, в таком же густом саду, застроенном дачными домиками, жило семейство Монтиков, где был целый выводок барышень, к которым каждую субботу приезжали из города подруги. Зина быстро подружилась с гимназисткой Лелей, черноволосой девушкой с гибкой фигурой и широкими плечами, которая, как белка, лазила по деревьям и заплывала в море чуть не до самого парохода, идущего в Аккерман.

Дальше по обрыву, в красном доме, построенном среди хлебного поля, жил молодой нотариус с женой, которая была значительно старше его.

Его жена имела состояние, у него были автомобиль, на котором он ездил в город, моторная лодка и яхта. Когда-то он был актером и теперь, мало занимаясь своим делом, дружил с артистами и художниками, играл на любительских спектаклях, читал на концертах стихи и, главным образом, покорял женские сердца.

Он был хорошо знаком с адвокатом и заходил почти каждый вечер. Небольшого роста, широкоплечий, ловкий и сильный, с очень красивыми глазами, он говорил звучным голосом, пышными фразами, делая размашистые жесты и откидываясь назад, чтобы увеличить маленький рост.

Пожилая жена не мешала ему и вокруг него всегда было несколько барышень, которые были в него влюблены. Зину потянуло к нему любопытство, как к опасному человеку, о котором с восхищением и тайным страхом рассказывала ей Леля Монтик. В прошлом году у нее была с нотариусом какая-то история, о которой она говорила неясными намеками.

Зине уже исполнилось семнадцать лет. Ее формы развились, в лице появилось особенное выражение. В ней бродили непонятные силы и она с удовольствием видела в зеркале, как влажно и таинственно мерцали ее очень светлые, с темными ободками, зрачки. Она получила значение в глазах мужчин. Она чувствовала это по тому, как смотрел на нее иногда адвокат и как в ее присутствии нотариус напрягался и начинал говорить красивее, звучнее и громче. Она заметила также, что он искал встреч с ней и по вечерам его белый пиджак и панама часто мелькали среди кукурузы, по тропинке над обрывом.

Они встречались иногда, когда вместе с Лелей и другими барышнями, с полотенцами на плечах, свежие и оживленные, они шли с купанья. Зина видела тогда, как при взгляде на нее у нотариуса начинали блестеть глаза и как сам он почему-то делался мужественнее и красивее. Он присоединялся к ним, провожал их, все время, не умолкая, говорил и при прощанье особенно жал ей руку, в упор глядя блестящими глазами.

Она сама сделала первый шаг. Вышла, увидев на обрыве его панаму, и улыбнувшись сама себе, пошла прямо на встречу ему.

— Боже, как я рад! — восклицал нотариус. — Вы положительно неуловимы. Вы всегда с подругами. А я так хотел вас видеть, с вами поговорить!

Он говорил ей, что в ней есть что-то особенное, ни на одну девушку непохожее, пахучее и дикое, и что его с первого взгляда поразили ее глаза. Он уговаривал ее:

— Ну, покажите же мне их! Взгляните прямо на меня!

Когда, же потупившись и засмеявшись, она поглядела, он восторженно продолжал:

— Как вы очаровательны! Сколько в вас настоящего, степного! Я помню, я заснул в полдень на кургане, в степи. Я видел сон. Мне кажется теперь, что это вас я видел тогда во сне.

Он говорил как актер, декламирующий роль, а Зина слушала его со смешанным чувством. Она не верила ни одному слову, точно угадывая какую-то ловушку, но в то же время ей льстило и ее завораживало и убаюкивало, как на теплых морских волнах.

Нотариус повел ее показывать свои любимые места, восторгался вечерним небом, морем, похожими на крепости и башни облаками и декламировал стихи. Зина молчала и слушала, улыбаясь не то насмешливо, не то удовлетворенно. Когда они расстались уже в темноте, нотариус умоляюще восклицал:

— Но мы увидимся еще? Вы придете? Завтра? Да? Я буду так вас ждать!

Зина осталась совершенно спокойной и нотариус показался ей даже менее интересным, чем прежде. Он утомлял ее своими восклицаниями, его пафос казался немного смешным и она про себя решила, что он порядочный врун. Но ни слова не сказала об этом своей новой подруге, Леле Монтик, и на следующий вечер встретилась с ним опять. Ей было любопытно посмотреть, что будет дальше.

Во второй раз он очень интересно рассказывал ей о своем несчастном детстве, а в третий раз о своей первой любви, которую испытал, когда ему было двенадцать лет. Он подолгу, с непонятным выражением смотрел на нее своими красивыми глазами, брал ее руку, которую она сначала отнимала, пожимал ее и пытался поцеловать.

Через неделю, встретившись снова, они вышли по морскому берегу к степи и поднялись по хлебному полю. Зина села на каменистом бугре, нотариус поместился у ее ног.

Позади заходило солнце. Стекла далеких домов горели, как красные костры, и лучи заката накидывали на поля малиновую кисею. Нотариус, не отрываясь, глядел на Зину блестящими глазами и ей было приятно слушать, как он повторял, что она прекрасна, что он любит ее, и благодарил, что она пришла. Он читал стихи, брал ее руку и целовал, впиваясь в кожу, точно он ел ее. Зине было щекотно, у нее замирало сердце и ей делалось почему-то смешно.

— Зина! — говорил он растроганным голосом. — Скажите, любили ли вы уже? Расскажите мне, что вы чувствовали, кто был он?

Когда Зина ответила, что она не любила еще никого, он снова посмотрел на нее горящими глазами, потом умоляюще зашептал:

— Полюбите меня! Я так одинок, у меня в душе такая пустота! Мне так нужна ваша любовь!.. — И, неожиданно кинувшись, начал ее целовать. Зина никак не смогла бы рассказать, что она испытала в это короткое мгновение. Но, вырвавшись, она вскочила и быстро пошла. Нотариус бежал за ней и твердил:

— Простите меня. Я забылся. Я так люблю вас!.. Дайте мне вашу руку… — Но она, не обращая на него внимания, ускоряла шаги.

III

Ее свидания с нотариусом были замечены. Адвокат начал высмеивать его перед Зиной. Он почувствовал легкую ревность, точно у него захотели отнять то, что ему принадлежит по праву, и, как это часто бывает, у него неожиданно раскрылись на Зину глаза.

Он начал раньше приезжать из города и, успокоив ревнивую жену, отправлялся искать Зину. Найдя ее, он, как большой легавый пес, упрямо и покорно, хотя и немного шутливо, ухаживал за ней. Расцветающая с каждым днем девушка, жившая, дышавшая, спавшая рядом, появлявшаяся в непринужденности домашней обстановки, все сильнее влекла его к себе. Встречаясь на узких тропинках среди сиреневой заросли, он брал ее за руку и не столько говорили его шутливые слова, сколько взгляды и переливающий желания трепет прикосновений. Несколько раз, как бы нарочно, он входил в ее комнату, когда она переодевалась, и потом дразнил ее тем, что видел.

Высокий, сильный, ловкий и смелый, он действовал на Зину еще сильнее, чем прежде. Иногда, вырвавшись из его рук, после чего он, как ни в чем ни бывало, шел своей эластичной поступью дальше, она убегала, садилась на любимой скамейке, на боковой аллее и дрожала от возбуждения, негодования и стыда.

В конце июня появился еще один претендент — приехавший из Петербурга знакомый адвоката, писатель. Он поселился на соседней даче и заходил каждый день. Он был неуклюж, несмотря на молодость, толст, как чурбан, имел выразительное, но некрасивое и недоброе лицо, и время от времени исчезал с дачи в город, где сильно пил по нескольку дней. Когда же, протрезвившись, возвращался домой, то был вкрадчиво и обаятельно вежлив, быстро, как шар, катясь на своих коротких обрубках-ногах.

Своими прищуренными, зоркими глазами он сразу заметил и выделил Зину и «скромно», как он выражался, присоединился к ухаживаниям адвоката и нотариуса.

Стояли знойные дни. Солнце заливало ослепительным светом дачи, и степь, и море. Хотелось целый день не выходить из воды. В темные прохладные вечера небо мерцало и горело лучистыми звездами и море вспыхивало на прибое синим блеском. Вокруг плывущей лодки загорался от всплесков весел голубой пожар.

В жизни каждой девушки бывает момент, вызывающий силы, которые определяют потом всю дальнейшую жизнь. Таким было это лето для Зины.

За ней ухаживали сразу три взрослых человека и каждый из них был для нее интересен. Все три постоянно ее искали, желали, завидовали друг другу и употребляли все усилия, чтобы встретиться наедине. Бывало так, что она выходила вечером к обрыву, видела вдали приближающегося нотариуса, уходила от него и натыкалась на адвоката. Едва успевала уклониться от него, как откуда-нибудь, из-за кустов сирени, или бузины, появлялось хитрое лицо писателя. Иногда неожиданно они сходились все вместе. Тогда адвокат и писатель, заключив союз, начинали высмеивать нотариуса и Зина становилась центром стремления сил.

Эти силы действовали на нее. Они вызывали в ней глубокое беспокойство. Она не любила никого, ей даже почти не нравился ни один из трех. Отдаленно и смутно она хранила в сердце один только образ Степы, но и тот сильно потускнел. Эти трое только волновали ее, она чувствовала свою ничем не заслуженную власть и ей делалось обидно за них и за себя. Кроме того, жена адвоката стала ее сильно ревновать. Она почти перестала разговаривать с ней, ходила по дому, как тень, что-то бормотала бескровными губами и за обедом, когда адвокат говорил с Зиной или даже смотрел на нее, бледнела, откидывалась на стул и убегала в спальню травиться.

Зина растерялась. Ей казалось иногда, что над ней совершают большое преступление, что у нее ищут и требуют совсем не того, что она хотела бы и могла бы дать. Невысказанно и смутно она искала совсем другого — нежного участия, дружеской ласки, заботы, а главное, — указания, для чего и как надо жить. Это все больше мучило ее. Иногда ей хотелось о чем-то говорить, об очень важном, чего она не могла выразить сама. И, как в детстве, ею снова овладела больная тоска.

Иногда неумело, запутанно она спрашивала своих поклонников о том, как и для чего надо жить. От всех трех она получала в разных словах один и тот же ответ, что жить надо для наслаждения. А наслаждение в поцелуях, в объятиях и в любви. И каждый начинал целовать ее руки, отчего у нее замирало болезненно сердце.

Она говорила о том же с Лелей Монтик. Для Лели Монтик цель жизни была, кончив гимназию, поступить в медицинский институт. У нее была старшая сестра — ее целью жизни было поступить на сцену. Одни хотели выйти замуж за богатого, другие за любимого, третьи хотели путешествовать, четвертые учиться. Как-то приехала в гости на два дня толстая Нина, жившая со своими на даче где-то очень далеко. Она громко хохотала, рассказывала об актере, в которого была по-прежнему влюблена и который жил неподалеку от них и не имела, да и не считала нужным иметь никакой цели жизни.

Тоска росла и заслоняла все. Зина не хотела никого видеть, уныло сидела одна, потом, неожиданно решившись, однажды утром поехала в город.

Она захотела повидать свой первый идеал, свое божество, Степу. Он уезжал на целый год в Петербург и, по приезде, редко бывал у брата, так что Зина почти не встречала его. Ей показалось теперь, что она сможет рассказать Степе все, что он все поймет и все ей объяснит. Она пришла к нему на квартиру, оторвала его от работы и спросила:

— Степа, скажи мне, для чего надо жить? Ты хороший и умный. Ты знаешь все.

Степа, покачивая направо и налево головой, расхаживал по комнате и говорил. Зина слышала много непонятных и мудреных слов, случайно понимала что-то, иногда перед ней неясно вставало что-то, но это было не то. Ей надо было простого, ясного, такого, что сразу напоило бы ее душу, а Степа показался ей холодным и чужим.

Она проговорила жалко:

— Степа, у меня тоска! Такая тоска…

Она чувствовала себя слепым щенком, ползающим в темноте. Куда? К кому? Зачем? Она заплакала, потом стала рыдать, уронив голову на стол.

Степа в недоумении ходил, принес ей воды и смешно утешал. Ему было скучно. Зина поднялась, заторопилась и ушла.

Она ехала назад в страшной тоске и, приехав, пошла прямо на обрыв, села на скамейке и смотрела на море, катящее рядами волны прибоя, на нижний берег с горбами, холмиками и лощинами, поросший боярышником и чумаками. Подойдя к самому обрыву, она поглядела на десятисаженную глинистую стену, срывающуюся вниз, и у нее тоскливо мелькнула мысль, что хорошо бы было кинуться вниз.

Но вдали, на тропинке между растрепанных стеблей кукурузы мелькнули белый пиджак и панама нотариуса. Зина встала и пошла ему навстречу. Они давно уже не видались наедине.

IV

— Вы?! — воскликнул нотариус. — Какое счастье! Я ходил я мечтал о вас, глядя на море, и совсем не надеялся увидеть вас. Зина, пойдемте со мной. Мне так много надо вам сказать!..

Зине было все равно. Сойдя с обрыва, они пошли по низкому берегу и спустились к самому морю. Нотариус смотрел на нее горячими глазами и нежно спрашивал, почему она так печальна. У моря он взял ее выше локтя и, тихо прижимая, вел вперед по камням.

— Пойдемте, я покажу вам одно чудесное место, — говорил он. Они подошли к мыску, образованному большой, коричневой скалой, за которой раскрывалась маленькая бухта с ровным и желтым, как крупинки меду, песком.

— Сядьте здесь! — взволнованно шептал нотариус, усаживая Зину на плоский камень. — Вы будете сидеть здесь, как царица на троне, а я лягу у ваших ног.

Зине было все равно. «Такая тоска! Такая тоска!..» — уныло повторяла она. Глаза нотариуса блестели беспокойным и острым огнем.

Солнце зашло, начала быстро спускаться ночь. Здесь, под высоким берегом, было почти совсем темно. Море легкими всплесками набегало на песок, расстилалось тонкой пеленой и, вспыхивая туманным отблеском, с тихим шорохом скатывалось назад. Над темной водой загорелся яркий Юпитер и отразился вдали таким же туманным сиянием. Зина чувствовала в себе такую пустоту, точно провалился весь мир.

Сидя у ее ног, прижимая свою голову к ее коленям, нотариус запрокидывал к ней смутно белевшее в темноте лицо и страстным шепотом говорил какие-то стихи. Потом еще страстнее повторял:

— Зина! Я люблю вас. Чудесная, ароматная девушка, я люблю вас!..

Он все сильнее прижимался к ней головой и плечом, обнимая ее колени. Зине было все равно. Ею владела безмерная, черная, как это море, тоска, и мир был для нее так же непонятен и темен, как ночь.

Ей было все равно, когда он впивался в ее губы, шепча неясные слова. Ей было нужно совсем другое, но она равнодушно позволила сделать над собой все, что он хотел, как бы смутно понимая, что, все равно, от этого ей уже не уйти.

Фальшиво и деланно нотариус, стоя на коленях, повторял:

— Какое блаженство! Какое бездонное счастье! Моя душа сияет от света. — И она, вскочив, в страшном смятении побежала домой.

Целую неделю то, что случилось, представлялось Зине чудовищным. Она была отвратительна сама себе. Она избегала всех, сидела одна на затерянных в сирени лавочках и ужасалась. Когда адвокат или писатель пытались подойти к ней, она вставала и уходила. Еще решительнее уходила она, когда видела вдали панаму нотариуса. К нему она чувствовала ненависть. Когда, дня через три, он незаметно подошел к ней на морском берегу и проговорил страстным голосом: «Зина!..» — она отшатнулась и у ней вырвалось одно только резкое:

— Уйдите!..

— Зина!.. — повторил он, догоняя и стараясь взять ее за руку. — Зина! Что вы имеете против меня? Не уходите!.. — но она, ускоряя шаги и не оборачиваясь, проговорила:

— Вы — негодяй!

В глубокой тоске ей хотелось найти кого-нибудь, к кому можно было бы прийти и с рыданьями все рассказать. Несколько раз она готова была написать все отцу, но не могла решиться. Она рассказала бы все жене адвоката, но та, ревнуя ее к мужу, была с ней холодна и суха, как чужая. Больше не было никого. Зина была совсем одна. И она с тоской бродила по даче, по обрыву и по берегу, избегая мужчин и инстинктивно держась ближе к женщинам. Но по ночам, оставаясь совсем наедине с собой, она необыкновенно ясно понимала, что жить больше ей нельзя.

Через пять дней, отправившись с Лелей Монтик и другими барышнями купаться, она заплыла далеко в море, и у ней неожиданно мелькнула мысль, что так может прийти конец. Оглянувшись, она увидала далеко позади себя блестящие тела, похожий на стену обрыв с садами дач, высоко стоящее солнце и ясно запомнила, что впереди море было серебристое и светлое, позади же темное, с фиолетовым отливом волн. Радостно вздохнув, она поплыла вперед и скоро стала уставать. Ей было нечем дышать, сердце с болью колотилось в груди, она с ужасом почувствовала, что сейчас будет тонуть, и в тот же момент с головой ушла в воду. Она увидала равнодушную темноту, снова свет и игру волн, радужным колесом в ней завертелись мысли и она стала биться и кричать. Но, уже хлебнув горькой воды, увидала быстро взмахивающую руками Лелю Монтик, которая крикнула: «Держись за меня!» — и, подсунув под нее спину, приподняла ее над водой.

Зина долго отдыхала на берегу и, отвечая на расспросы, жалела, что не утонула. Идя домой, она с унылой жалобой сказала Леле:

— Зачем ты меня спасла?

Вечером мысль о смерти окончательно овладела ею. Она целую ночь думала о том, где бы достать яд или револьвер. Но ни того, ни другого не было. На следующий день, проходя над обрывом, она подумала, что может убиться, кинувшись вниз. Дождавшись темноты, она пошла мимо виноградника и кукурузы, вышла на край обрыва, где он был глубже и круче всего, и заглянула вниз. У нее закружилась голова. Она долго колебалась, наконец, села на край, свесив ноги вниз. Ей сделалось страшно, она хотела откинуться назад, но земля сорвалась и вместе с Зиной полетела вниз.

Она даже не сломала себе ничего и только изорвала на спине платье и сильно оцарапала бок. Она зацепилась за глиняный выступ посредине обрыва и вместе с ним покатилась дальше, ударившись внизу о мягкие ветки чумака.

Полежав с полчаса, она встала и оглушенная, со звоном в голове, обошла дорогой, поднялась снова на обрыв и, ничего не понимая, села на скамейке, пока ее не стали звать к ужину.

Больше Зина не пробовала убивать себя. Ей сделалось легче. Через несколько дней она рассказала своей спасительнице Леле Монтик все, что с ней случилось, и это окончательно успокоило ее.

V

После этого в Зине произошел перелом. Она как бы сразу возмужала и сделалась взрослой. В ней исчезли порывы и искания, бродившие прежде, и ей показалось, что она поняла самую суть жизни, заглянула в ее самые скрытые глубины.

Она никогда не мечтала особенно о любви. Теперь же, ни разу не любив, как следует, она молча решила, что настоящей, хорошей любви нет, что это все сказки и что есть одна физическая страсть. В ее душе образовался темный провал, на дне которого притаилась тоска.

Она дожила это лето на даче. За ней продолжали ухаживать адвокат и писатель. С нотариусом она не хотела больше встречаться и упорно его избегала, несмотря на все старания с его стороны. Он стал ей противен. Почему, она не знала и сама.

В то же время она наслаждалась сознанием своей женской власти над адвокатом и писателем, кокетничая и дразня их, и они, как два оруженосца, один — высокий и стройный, другой — короткий и толстый, всюду, соревнуя и шутливо ссорясь, следовали за ней.

Ей нравился писатель своей льстивой покорностью, хитрой хищностью и осторожной выдержкой, с которой он к ней подходил. Кроме того, он был действительно интересный и яркий человек, запутанный, неожиданный и сложный, с душой попавшего в культурный мир дикаря. К концу лета, просто из любопытства, Зина близко сошлась с ним. Адвокат догадывался об этом и неотступно, несмотря на попытки на самоубийство своей жены, волнуясь и ревнуя, ходил за ней по пятам.

Зиму Зина жила у своей старой тетки, так как жена адвоката выжила ее, как слишком опасную соперницу, из своего дома. Она была уже в восьмом классе, ей оставалось проучиться только одну зиму. Дальше она была свободной девушкой.

Отец писал ей длинные письма, в которых жаловался на то, что он одинок, и повторял, как любит ее и как хочет повидать. Его дела шли хорошо и он присылал ей много денег, так что ее кошелек был всегда полон. У нее появилась любовь к нарядам и большой вкус. Ею овладела вместе с тем настоящая страсть к новым знакомствам. Пользуясь свободой частной гимназии и держа в вечном ужасе тетку, Зина, вместе с своей неизменной подругой, толстой Ниной (они так и были известны под одной кличкой Зина и Нина) встречалась с своими бесчисленными знакомыми и поклонниками на скетинг-ринге, на катке, в кинематографах и частных домах. И Нина, до сих пор верно влюбленная в высокого, костлявого актера, который снова был приглашен на зимний сезон, с удивлением говорила своей подруге:

— Зина! Ты, право, сумасшедшая. Разве так можно? Ну если бы один, я понимаю. А то сразу с десятью! Ты какая-то безумная!

Действительно, Зина была, как безумная. Она каждый день имела по несколько свиданий и с весело озабоченным видом спешила с одного на другое. Она увлекалась одним велосипедистом с тупым, стриженным затылком, одним игроком с наглыми глазами, который считался шулером, одним судейским с картавым говором и с моноклем в глазу, одним грузином-студентом, одним актером из театра миниатюр и многими другими. Со всеми она самым точным образом встречалась, иногда, вместе с Ниной, тайком кутила в отдельных кабинетах, вела сложную любовную игру, приближала и отталкивала, возбуждала надежды и ревность, часто танцуя по самому краю бездны, иногда сваливаясь в нее и точно стараясь этой суетой и угаром заполнить разраставшуюся в душе пустоту. И в то же время на своих увлечениях внимательно и точно проверяла правильность взгляда, что настоящей любви не бывает.

Иногда, после долгих и усиленных просьб адвоката, она встречалась и с ним и тогда на нее находило желание уныло жаловаться на свою судьбу.

— Знаешь, Коля, — говорила она. — Все-таки мне кажется, что я кончу тем, что убью себя. Мужчины все гадки и подлы, а жизни я совсем не понимаю.

Адвокат, влюбленный и беспокойный, целовал у нее руки, потом пытался привлечь к себе, но она отталкивала его и грозила:

— Коля! Я сейчас уйду…

Доступная иногда другим, она, по непонятной прихоти, может быть, потому, что слишком уж хорошо его знала, оставалась всегда недоступной ему, а за это он любил ее все сильнее.

Она кончила гимназию и поехала к отцу, которого перевели в губернский город в центре России. Он занимал хорошее место. Зине было жаль уезжать из города, где она провела детство, ей было грустно расставаться с Ниной, но ей так страстно хотелось повидать наконец отца, что она с радостью села в вагон.

VI

Она боялась встречи с отцом. Ей казалось, что он сразу же, по первому взгляду, узнает все, что она пережила. И в то же время ей так хотелось узнать и полюбить его, что у нее накипали в груди слезы и становились влажными глаза. Ведь это был для нее самый близкий во всем свете человек! До сих пор она не любила никого и никого не считала себе близким и родным. А его она может полюбить, потому что он сам будет любить ее не потому, что она ему для чего-нибудь нужна, а просто потому, что она его дочь.

Отец не изменился и не постарел. Он был все такой же высокий, немного сутулый, бегающий мелкими шагами, с редкими волосами, с крашенными усами и бородой. Он заплакал, встретив ее на вокзале, засуетился и, когда они ехали домой, целовал ей руки и повторял:

— Но какая ты красивая!.. Настоящая дама… И как ты похожа, как похожа!..

Отец не договаривал, на кого она похожа, но Зина понимала, что он говорит о матери, которая до сих пор была в лечебнице. Поддавшись настроению, она растроганно сказала:

— Папа! Я хочу повидать маму. Съездим к ней.

Но отец сейчас же перевел разговор на другое.

Он приготовил для Зины чудесную комнату в своей большой квартире, суетливо бегал, время от времени целуя ее руки, и Зину удивлял его странный вид. Когда они сидели за чаем, она не удержалась и спросила на конец:

— Папа! Отчего у тебя точно виноватое лицо?

Через несколько времени она открыла причину этого. Отец, стыдясь и скрываясь, много пил. Он пил дома, за обедом и ужином, но вечером уезжал в клуб и, возвращаясь, тщательно старался не встречаться с Зиной. А, кроме того, хозяйством заведовала полная и красивая женщина, Елена Ивановна, с которой отец давно уже жил.

Зине было мучительно жаль милого, доброго и слабого отца. И ей было тяжело слушать, как иногда, когда он возвращался, тяжело ступая, из клуба, Елена Ивановна крикливо бранила его, а он только просил говорить тише, чтобы не слышала дочь. На следующее утро у него был всегда еще более, чем обыкновенно, виноватый вид и после обеда он возил Зину по магазинам и накупал ей кучу пустяков.

Ему сделалось легче, когда однажды; после обеда, он сознался ей в своей слабости и, жалуясь на свою одинокую жизнь, рассказал, как он любил Зинину мать и как только в вине находил облегчение, когда она заболела.

— Ты не должна меня осуждать, Зиночка! — говорил он, суетливо целуя у нее руки. — Было так тяжело, что готов был схватиться за что угодно. Иначе пуля в лоб…

Он рассказал ей о матери, о том, какая она была красивая, нежная и хрупкая, как он молодым инженером познакомился с ней, как счастливо они жили два года и как неожиданно разразился удар!

— Она ведь из-за тебя заболела, — говорил отец, дрожащей рукой наливая в стакан вина. — Родила тебя и сошла с ума. Я долго потом ненавидел тебя. Бунтовал против Бога, против природы. Потому и отдал тебя. Не осуждай меня. Я виноват перед тобой, но мне самому было нелегко…

— Папа, — снова говорила Зина, охваченная растроганным желанием, — съездим как-нибудь к маме. Мне хочется ее повидать.

Она несколько раз говорила об этом, но отец всегда спешил замять разговор: было видно, что ему это мучительно тяжело.

Зина несколько месяцев прожила у отца, ничего не делая. Ей было скучно, потому что она никого в городе не знала. В нем была обсаженная тополями главная улица, по которой от четырех до семи гуляли гимназисты с гимназистками и чиновники со своими барышнями. Была, теперь замерзшая, маленькая речка, был театр, в котором играла хорошая труппа, цирк и кинематографы. Иногда Зина ходила туда. У отца почти никто не бывал, а так как по делам к нему приходило много подрядчиков и инженеров, то у Зины составилось странное представление что в городе живут только подрядчики и инженеры.

Зине захотелось что-нибудь делать и она поступила на службу в управление дороги, где был начальником отец. Это наполняло ее день. Ей приятно было в красивом платье, в замысловатой прическе сидеть в большой комнате, вместе с другими барышнями, стучать на машине разные циркуляры и болтать с молодыми инженерами и служащими, которые наперерыв ухаживали за ней.

Их было много и все они держались почтительно и чинно, считая за честь проводить ее домой. Но все они думали и говорили только о службе, были чопорны и робки и казались Зине серыми, мешковатыми и вялыми.

Она стала скучать. Из ее надежды полюбить отца, заменить ему мать и жить с ним вдвоем не вышло ничего. Отец был ей мил, она любила его, но он жил установившейся, привычной жизнью, опьяняя себя каждый день. Зина смотрела на все беспощадным взглядом, доходящим до самого дна. Она видела, что отец любит ее, но видела также, что, давая ей полную свободу, он втайне боится только одного, как бы она не захотела вмешаться в его жизнь. И ее оскорбляла его связь с женщиной, которую он, по ее мнению, совершенно не мог любить.

VII

Она стала тогда знакомиться со всеми, о ком только слышала что-нибудь, — с судейскими, с чиновниками, со студентами, с купцами. Встречая нового человека, она загоралась, подолгу говорила с ним, оживленно блестя своими светлыми глазами, потом потухала и отходила. Все скоро переставали ее интересовать, ни в ком она не находила ответа на всегда бессознательно, но настойчиво задаваемый ею вопрос, зачем он, собственно, живет?

Всегда изящно одетая, чего-то смутно ищущая, то спокойно-веселая, то неожиданно-унылая, со свойственной ей черточкой необыкновенной, звериной почти простоты, Зина производила большое впечатление на мужчин. Ее считали оригинальной, с ней искали знакомства. Не стесняясь тем, что считалось приличным или неприличным, она говорила и действовала, как хотела, и жила в чопорном обществе, как тоскующая, но сдержанная и рассудительная дикарка.

С ней познакомилась Ширская, тридцатипятилетняя красивая дама. Ее муж служил в банке, а сама она давно уже жила с одним крупным подрядчиком, который имел неподвижное, землистое лицо с большими мешками под глазами и носил крупные бриллианты на пальцах. Она собирала вокруг себя интересных дам и девиц и в ее доме бывало пестрое, но всегда веселое общество. Часто большой компанией ездили в театр и в цирк, после этого ужинали в ресторанах. Иногда на тройках ездили за город и устраивали пикники в подгородном селе. Про Ширскую говорили в городе дурно, но Зине это было все равно. Там было шумно и многолюдно, это ей нравилось, и она стала бывать у Ширской.

Из многочисленных посетителей Ширской быстро выделились и стали постоянно мелькать перед Зиной две фигуры: проигравшийся помещик, бывший гусар Гутков и молодой инженер Костевич.

Гутков был жгучий, слегка обсыпанный сединой брюнет, с тяжелыми глазами, высокий и сильный мужчина лет сорока пяти. Почти профессиональный игрок, он пользовался дурной славой, но его боялись за холодную жестокость и готовность на все. Он кого-то неправильно убил на дуэли и поэтому должен был уйти из полка. Он не часто бывал у Ширской, но всякий раз, когда бывал, его нельзя было проглядеть, так заметен был его рост, жесткий профиль и густой, безапелляционный бас.

Сразу обратив внимание на Зину, он смело к ней подошел и немедленно подходил всякий раз, когда, где бы то ни было, ее встречал. Когда он говорил с ней, Зине казалось, что свирепая хищная птица рвет из нее клювом то, что ей нужно. Ее иногда завораживал дерзкий взгляд его тяжелых глаз. Это была натура, идущая напролом. С женщинами он был бесцеремонен и груб.

Через некоторое время он резко ей говорил:

— Я не гимназист, чтобы петь вам сладкие слова. Тратить много времени я тоже не могу: мне надо играть и спать. Но вы умны, и я вам прямо говорю: вы меня туманите. Я чувствую к вам настоящую страсть.

Зине нравилась его грубая откровенность. Она находила, что он честнее всех. И он ее тянул, как злой и сильный человек, живущий чем-то похожим на разбой. И в нем было нечто, колыхавшее ее глубины.

Однажды она сказала ему:

— А вы знаете? Ведь я уже испытала все.

Он грубо спросил:

— Ну так что же?

Зина сама не знала, что. Она смотрела на него, задорно смеясь, чувствуя, что ей приятно дразнить его. У нее напрягались нервы, она слова чувствовала сладость ничем незаслуженной женской власти.

Время от времени он подходил к ней и говорил:

— Ну что? Вы по-прежнему холодны?

Она отвечала, смеясь:

— Да.

— И будете холодны всегда?

— Не знаю.

Один раз он сказал:

— Жаль. Родись я лет на триста пораньше, я бы вас просто украл.

Эти разговоры происходили и у Ширской, и на пикниках, и в театре, и на балах. И всегда Зину сопровождал, следил за ней упорно глазами, садясь где-нибудь в углу, безнадежно влюбленный в нее инженер Костевич.

У него была лысая голова при совсем молодом и свежем лице. Этим он напоминал Зине Степу. Он был поляк, имел состояние, всегда чрезвычайно тщательно одевался, был очень воспитан, корректен и пунктуален. Он служил и считался человеком, который сделает хорошую карьеру. Ему было тридцать два года.

Товарищи по службе считали его чудаком. Действительно, он не пил, не курил и — над чем очень смеялись — избегал женщин. Одна бойкая дама решила сделаться женой Пентефрия по отношению к нему, и он поступил так же, как прекрасный Иосиф. Влюбившись, дама безнадежно томилась по нем уже два года. Он же, встречаясь с ней, был обязательно вежлив, но и только. Никто из его товарищей не мог понять, для чего он себя бережет. Сам же Костевич деликатно, но настойчиво уклонялся от всяких по этому поводу разговоров и его души не знал никто.

Он почувствовал к Зине глубокую любовь. Сначала он только смотрел на нее издали своими большими, серыми глазами, потом решился подходить. Он говорил о самых безразличных вещах — о погоде, о театре, о местных новостях, но самые незначительные разговоры приобретали особое значение, потому что за ними чувствовалось волнение, от которого у него бледнело лицо и прерывался голос. Он внушал Зине почти неодолимое отвращение, как это бывает, когда встречаешь нежеланную любовь. Но она не могла не заметить его. Отталкивая, он как бы притягивал к себе. Она точно предчувствовала ту роль, которую ему придется сыграть в ее жизни.

Он два месяца ходил следом за ней, бывал везде, где бывала она, привозил ей билеты в театр, которые она перестала принимать, присылал ей цветы, которые она отсылала обратно, и скоро начал давить ее, как тяжесть, мешающая жить.

Она говорила Гуткову:

— Избавьте меня от этого человека.

— Прикажете убить? — шутливо спрашивал тот. — Я убью. А награда?

Весной Зина получила от Костевича письмо, в котором он писал ей, что любит ее, что она первая и последняя, которая могла внушить ему такое губительное чувство, что бывают минуты, когда ему кажется, что он не в состоянии больше выносить.

Он писал, что не может сказать ей этого лично, потому что в ее присутствии делается скованным и немым. Он просил дать ему возможность повидаться с ней наедине, чтобы высказать все. Это для него необходимо, без этого ему не для чего больше жить.

Зина не знала, что ответить. Ей было почти невыносимо остаться с Костевичем наедине. С другой стороны, ее тянуло выслушать то, что он скажет ей, и темной угрозой, вычитанной между строк, вставало сознание, что, если она не согласится, то что-то может произойти.

Она кончила тем, что ответила ему кратко:

«Многоуважаемый Эдмунд Павлович! Я вас не люблю и даже никогда об этом не думала. Не знаю, зачем вам нужно видеться со мною, но если это необходимо, то завтра в час я буду дома. Уважающая вас 3. Белявская».

VIII

На следующий день с утра она была сильно раздражена. Когда раздался звонок и она услышала приближающиеся шаги, раздражение ее превратилось в глухой гнев.

Когда он сел, Зина почувствовала такую тяжесть, что не могла на него взглянуть. Бледный, он срывающимся голосом благодарил ее, повторяя, что она не догадывается, как много сделала, согласившись на это свидание. Прервав его, она резко спросила его:

— Если бы я не согласилась, вы решили убить себя?

У Костевича выступили на лбу капельки пота и он сдержанно, но дрогнувшим голосом ответил:

— Да.

— Это насилие! — проговорила Зина. — Я вас не люблю и не хочу вас видеть, но мне вовсе неинтересно, чтобы из-за меня убивал себя человек. Ну, хорошо. Что же вам нужно от меня? Я написала все, что могла.

Костевич смотрел на нее, умоляюще сложив руки, и проговорил:

— Я хочу просить вас только о том, чтобы вы не лишали меня окончательно надежды…

— Какой?

— Что вы согласитесь когда-нибудь… — с трудом проговорил он, — что вы согласитесь стать моей женой…

Зина смотрела на него, широко раскрыв глаза.

— А если я лишу вас этой надежды? — спросила она с изумлением. — Что же будет тогда?

Потупив голову, он молчал.

— Я не люблю вас! — с возмущением воскликнула она. — Вы не существуете для меня. Я не могу даже представить себе, чтобы я могла полюбить вас. Что же будет, если я лишу вас надежды?..

Подняв на нее серые, теперь точно завешенные чем-то изнутри глаза, Костевич ответил:

— Я не хочу верить этому. И пока прошу только одного: оставьте мне хоть какую-нибудь надежду.

Зина была поражена. В ней было чувство, как будто медленно, но упорно на нее надвигается гора, от которой никуда нельзя убежать. Странное сознание неизбежности мелькнуло в ней на миг, и этот трудно дышащий человек, с беззаветно обожающим лицом, оставаясь противным и чужим, стал неожиданно таким близким, как будто она знала его всю жизнь. Ничего подобного она не испытывала никогда и, неизвестно почему, она начала громко хохотать. Составив вместе колени и понурив голову, Костевич покорно сидел.

— Вы очень сильно любите меня? — с любопытством спросила она.

Он поднял на нее свои, ставшие необыкновенно глубокими глаза и тихо ответил:

— Никто никогда не будет любить вас так, как я.

— Но ведь вы совсем не знаете меня? — с раздражением спрашивала Зина. — Вы не знаете, какая я. Вы, может быть, думаете, что я чистая и невинная девушка? Так вы ошибаетесь. Я давно не девушка. Я много любила.

— Я это знаю, — тихо ответил он.

— Откуда? — изумилась она.

— Я угадал, — ответил он. — Мне кажется, что я знаю вас всю. Я давно боролся с собой. Но вы для меня божество и все, что исходит от вас, свято для меня. Я не представляю себе больше жизни без вас. Если я потеряю надежду, мне не для чего будет жить.

— А мне с вами тяжело. Вы мне даже противны, — снова с раздражением говорила Зина. — И вы какой-то странный и непонятный для меня человек. И что вы нашли во мне? Я испорченная и гадкая. Оставьте меня в покое и ступайте к той даме, которая в вас влюблена.

— Если вы прогоните меня, я убью себя, — тихо и покорно прошептал он. — Я прошу одного: не лишайте меня надежды. Я заслужу вашу любовь.

Он пошатывался и был похож на пьяного, когда уходил. С этого времена Зина чувствовала, себя не по себе. Она не могла жить так непринужденно, как прежде. Этот чужой для нее человек начал играть в ее жизни какую-то роль.

Он следовал за ней по пятам, бывал везде, где бывала она, следил за ней обожающим взглядом и теперь, когда она не прогнала его сразу от себя, появлялся всегда в тот момент, когда мог оказать ей услугу. Скоро само собой вышло так, что никто другой не мог делать для Зины ничего. Он приносил ей воду, отыскивал стул, подавал при выходе верхнее платье, сажал на извозчика, — это право было безмолвно и насмешливо признано за ним одним.

Он никогда больше не говорил о своей любви, но всегда был около, и постепенно Зина привыкала смотреть на него, как на своего раба, и не могла обходиться без его услуг. И, как с рабом, она была иногда с ним поразительно, по-звериному, откровенна, иногда в шутку говорила, что, если бы вышла за него замуж, то все время ставила бы ему рога, иногда, неожиданно возмущаясь, была нестерпимо груба.

Он молчаливо переносил все, но ему было тяжело. Никогда прежде не пивший, теперь он иногда неумело и смешно присоединялся к компании и выпивал несколько стаканов вина. Всегда рано ложившийся, теперь иногда до поздней ночи просиживал около карточного стола и сам принимался играть. У него сделалось неподвижное, точно окаменевшее лицо. Он был также корректен, сдержан и воспитан, как прежде, он никогда никому не говорил о себе, но от этого казалось еще хуже. Он сгорал от безнадежной страсти. Зина испытывала иногда настоящий ужас, чувствуя его издалека устремленные на нее глаза, и с капризным отчаянием говорила Гуткову:

— Избавьте меня от этого человека. Он мешает мне жить.

Хищно сверкнув глазами, Гутков, насколько мог вкрадчиво, говорил ей:

— А награда? Я жду. Здесь, в этом болоте, есть только два достойных друг друга человека — вы и я.

Зина смеялась смехом, в котором звенели слезы. Гутков искал от нее одного наслаждения. Но он ее тянул. Костевич беззаветно и безусловно отдавал свою жизнь. Но какое ей было до этого дело? Ей становилось все тяжелее. Снова со дна души поднялось серое чудовище, тоска, заволокла все едким туманом, и из мутных глубин кто-то тянул к ней руки и безнадежно-уныло звал. Зина перестала выходить, не бывала даже на службе и целыми днями, неодетая, сидела дома.

Нелепо и бессмысленно провела она все лето, и настойчиво, как наваждение, в ней вставала одна и та же мысль, что ей непременно надо повидать свою мать.

Она не могла бы сказать, чего она ждала от этого свидания, но она чувствовала, что должна ее повидать. Целый месяц Зина почти со слезами уговаривала отца съездить с ней в лечебницу, где была мать, и после долгих отговорок — он уступил. Костевич проводил их на вокзал.

Зина почти не спала всю ночь накануне свидания. Она сидела в номере у отца, без конца смотрела на карточку матери и болезненно говорила:

— Папа, расскажи еще что-нибудь про маму…

Отец пил стакан за стаканом портвейн и прерывающимся голосом говорил. Он бередил и разрывал затянувшиеся раны, ему было невыносимо тяжело, он кашлял, курил, жалко всхлипывал и хмелел от боли и вина.

В лечебнице Зина увидала свою мать. В маленькой комнатке сидела на кровати толстая женщина, с одутловатым лицом, бессмысленными глазами и короткими, седыми волосами. Она медленно качалась, баюкая тряпичную куклу. Когда сиделка хотела ее у нее взять, она стала кричать резким, гусиным голосом. Она не обратила никакого внимания ни на Зину, ни на ее отца. Но, взглянув на ее лицо, Зина узнала полустершиеся черты, которыми любовалась на портрете. Это была ее мать.

— Катя! — дрожащим голосом говорил, обращаясь к ней, отец. — Это Зина, твоя дочь. Погляди на нее, узнай ее. Это твоя дочь…

IX

Зина ехала назад в тупой и черной, как ночь, тоске. Ей казалось, что теперь кончено все, точно подведен последний, самый важный итог. Больше не оставалось ничего. В жизни не было никакой справедливости, никакого смысла. Она была безобразна, как гниющий труп.

В маленьком однообразном городе перед ней снова мелькали измученный Костевич, опьяняющий себя дома и в клубе отец, служба в управлении, Ширская, хищный Гутков. Она ничего не любила, ни к чему не стремилась, никуда не хотела уехать.

Самое лучшее было бы сразу покончить со всем и умереть. Зина не раз думала об этом. Но жизнь цепко держала ее и, ничего не суля, все же влекла к себе. Ее нельзя было уничтожить, ее можно было только изменить. И однажды, когда Костевич провожал ее из театра домой, она, как убитая, промолчав всю дорогу, у дверей своего дома остановилась и резко спросила его:

— Вы по-прежнему любите меня?

Когда же он поднял на нее свои глубоко запавшие глаза, она также резко продолжала:

— Ну хорошо. Я выйду за вас. Но я вас не люблю и буду считать себя совершенно свободной. Вы согласны?

— Да, — тихо ответил этот странный человек и припал к ее руке. Но она брезгливо отдернула ее и скрылась за дверью.

Зина стала невестой, но она оттягивала время свадьбы, откладывая ее с месяца на месяц, и Гутков приводил ее иногда в ярость, рассказывая, как в городе смеялись, что Костевич добился-таки своего.

Настала весна. Был последний вечер в собрании. Зина танцевала. Она была окружена, за ней ухаживали наперерыв. Она была бледна, у нее было особенное лицо и особенное выражение в ее чрезмерно светлых глазах. Она разговаривала, смеялась и танцевала, но думала о женщине с одутловатым лицом и бессмысленными глазами, которая баюкала куклу и качалась взад и вперед.

— Вы очаровательны сегодня, дорогая! — говорила ей Ширская, проходя мимо нее.

— Я отравлен вами… — говорил, хищно глядя на нее, Гутков и, понизив голос, продолжал: — Вы не решили еще?.. Но когда же? Я не отдам вас так этому лысому поляку. Начинайте же новую полосу…

Положив ему на плечо руку и с улыбкой глядя прямо в глаза, Зина танцевала с ним. У нее слегка замирало сердце. Действительно, кажется, поднималась новая волна. Зачем же иначе выходить за Костевича, который, стоя у дверей, следил за ней завороженными глазами?.. Когда она отдыхала, он подошел. В его глазах была сдержанная мольба. Зина неохотно сделала с ним тур и брезгливо чувствовала, как дрожала, обнимая ее талию, его рука. Она не могла решиться поглядеть ему в лицо.

В игорной комнате, за одним из зеленых столов, сидел, внимательно глядя в карты, отец. Сопровождаемая Гутковым (она сказала Костевичу, чтобы он оставил ее в покое), Зина медленно ходила по залитым светом комнатам. Потом они спустились в сад.

— Так когда же вы решите? — спрашивал ее Гутков в беседке, обвитой плющом, и, наклоняясь, заглядывал ей в глаза.

— Я решила, — спокойно ответила Зина.

Он принес ей накидку, они сели на извозчика. Сидя рядом с ним, Зина думала:

«Все равно. Кроме этого, в жизни нет ничего…»

Зина была у Гуткова, в его неуютной холостой квартире всего три раза. Больше она не захотела у него бывать. Она даже с отвращением вспоминала о том, что произошло. Она порвала так же неожиданно, как сошлась, и Гутков не высказал претензии на это. Его самолюбие было задето, но он был горд.

Зина продолжала жить, как прежде, но через месяц оказалось, что это приключение не прошло даром. Она была смущена. Случись такая вещь в большом городе, она не придала бы ей особого значения: подобные неприятности улаживаются там быстро и легко. Но здесь, где все всех знали, это была не такая простая вещь.

Зина призвала Костевича и с грубой откровенностью сказала ему:

— Я беременна.

Она испытала жестокое наслаждение, увидев, как у него дернулась и задрожала нижняя челюсть. Она прибавила, насмешливо глядя на него:

— У вас есть еще время порвать. Подумайте, интересно ли иметь жену, которая будет ставить вам рога?

Костевич молча сидел, подавшись вперед. Он был оглушен.

— Вы безжалостны… — прошептал он, когда к нему вернулась способность говорить.

— Нисколько! — ответила Зина. — Я не навязываюсь вам. Порвем.

— Позвольте мне уйти, — тихо проговорил он. — И позвольте мне завтра возобновить этот разговор.

Удовлетворенным взором Зина смотрела, как он уходил неверной походкой и как, одеваясь, с трудом попадал в рукава пальто. Она следила из окна, как он проехал на извозчике, сидя подобно изваянию, с глазами, неподвижно устремленными вперед. Она была довольна и с интересом ждала следующего дня.

Любовь победила в Костевиче все — и мучительную ревность, и мужскую гордость, и чувство достоинства, и сознание, что он губит себя. Близкий к помешательству, он всю ночь колебался между двумя безднами, пока не свалился на постель. После короткого сна, он понял, что выхода для него нет. Он должен был идти до конца.

Явившись на другой день к Зине, он беззвучным голосом проговорил:

— Я обдумал все и пришел вам сказать, что, если вам угодно, мы можем ускорить свадьбу.

Но, резко расхохотавшись, Зина воскликнула:

— Вы с ума сошли? Ни за что! Мне нужно совсем другое.

И когда она сказала, что, Костевич был так потрясен, что позабыл все, что перечувствовал и пережил. Ему, чистому человеку, однолюбу и семьянину по натуре, казалось чудовищным то, что хотела сделать Зина. Кроме того, страшной угрозой перед ним вставали ужасы неизлечимых болезней и даже смерти. В тоске он молил Зину не подвергать себя опасности, пожалеть себя, или, если не себя, то хоть его. Он клялся, что будет любить этого ребенка, как своего, и никогда не спросит, кто его отец. Он умолял ее целую неделю, приезжая для этого каждый день, но Зина безжалостно стояла на своем. Он умолял ее, наконец, уже только о том, чтобы она позволила ему сопровождать себя, но она не согласилась даже на это и, придумав для отца предлог, уехала одна в Одессу.

Терзаясь отчаянием, Костевич остался ждать ее, посылая телеграммы по два раза в день и получая короткие и ничего не значащие ответы. Он телеграфировал адвокату и другому знакомому, адреса которых указала ему Зина, и только через две недели получил ответ, что все благополучно, но что Зина еще слаба.

Взяв отпуск, он в тот же день выехал в Одессу. Он нашел Зину совсем здоровой, в номере гостиницы, как раз в тот момент, когда она собиралась уходить, чтобы встретиться с адвокатом. Он заплакал от счастья, она же резко и недовольно спросила, зачем он приехал. Тогда беспомощно и жалко ом встал на колени, бормотал, что он не может больше выносить, и молил, чтобы она не терзала его больше, выходила за него замуж и дала ему право в глазах всех жить только для нее.

Резко повернувшись, Зина, ничего не ответив, ушла и он, сидя в номере, напрасно прождал ее всю ночь. Она вернулась утром и, позвав его к себе, сказала, что она согласна. Пусть только свадьба будет как можно скорее и как можно проще.

Свадьба состоялась через четыре дня. Они венчались в загородной церкви у знакомого адвокату веселого священника, мастера по части рассказывания анекдотов. Костевич, бледный и сосредоточенный, стоял навытяжку, держа на голове венец. Зина смеялась и шепотом переговаривалась с шаферами — адвокатом и банковским чиновником.

После венчания был устроен в ресторане обед, а после обеда, вечером, Зина уехала с адвокатом и чиновником и снова не возвращалась до самого утра. Вернувшись и увидев, что муж, не раздеваясь, просидел целую ночь у окна, она проговорила:

— Вы еще не ложились? Глупо, — и, попросив его уйти, заперлась и спала до обеда.

Они пробыли в Одессе целую неделю. Костевич играл самую странную и тяжелую роль. Сделавшись официально мужем, он почти не видал своей жены: все время она проводила со старыми знакомыми и друзьями, а когда он бывал вместе с ними, то ему приходилось сидеть и молча слушать, как Зина хохотала и разговаривала о совершенно неизвестных ему событиях и людях. Его самолюбие страдало, его грызла ревность, душило отчаяние, но он переносил все и старался только об одном, — скрыть все так, чтобы нельзя было ничего заметить со стороны.

Он вздохнул с облегчением, когда тронулся поезд и они остались одни в загроможденном цветами и коробками конфект купе. Но ему не сделалось легче. Зина испытывала к своему мужу решительное отвращение и вражду. Ее возмущала его покорная и кроткая терпеливость и всю дорогу она грубо отклоняла его робкие попытки услуг.

X

Они поселились в заново отделанной и меблированной квартире Костевича, и в течение целого года можно было думать, что Зина задалась целью всеми возможными способами сделать существование своего мужа невыносимым. Она снова начала дразнить Гуткова, хотя он совершенно перестал ей нравиться. Она всюду появлялась в сопровождении его, принимала его у себя, приглашала обедать и требовала, чтобы муж был с ним приветлив и любезен. Когда Гутков окончательно надоел ей, она заменила его глупо ржущим чиновником особых поручений с лошадиной физиономией, в высоких воротничках.

За этот год она два раза уезжала в Одессу и, оставаясь там по месяцу, кутила с адвокатом, который развелся, наконец, со своей женой. Она ездила один раз в Петербург, разыскала писателя, с которым познакомилась на даче, когда была гимназисткой, и провела с ним три недели в нелепом автомобильно-кабацком угаре. Когда она была дома, она жила с Костевичем странной жизнью, встречаясь только за обедом и изредка за ужином, так как по вечерам она всегда уезжала куда-нибудь. Ложась спать, она постоянно запирала свою спальню на ключ.

Костевич безропотно переносил все. Его лицо исхудало и сделалось строгим, как у людей, больных неизлечимой болезнью. Его глаза запали еще глубже, в них мелькало иногда измученное и жалкое выражение. Он по-прежнему ревностно нес свою службу, по-прежнему тщательно одевался, но иногда во время работы он погружался в глубокую задумчивость, долго сидел в оцепенении и, когда его окликали, оглядывался с растерянным видом человека, разбуженного от сна.

Один только раз, в самом начале, когда Зина в первый раз пригласила Гуткова, которого он особенно не любил, он робко позволил себе сказать ей, что она слишком жестока. Но Зина резко ответила ему:

— Ведь я же вам говорила?

Он тихо ответил:

— Вы правы, — замолчал и ни разу не обмолвился больше ни одним словом.

Он перевел на Зину свое имение, положил на ее имя свои наличные деньги и весь остаток жалованья тратил на подарки для нее. Непонятным чутьем глубоко любящего человека угадывая ее желания и вкусы, он окружал ее самой внимательной и чуткой нежностью и не требовал за это ничего.

Однажды, когда после пикника, устроенного Ширской, Зина простудилась и слегла, он не спал целую неделю, как самая лучшая сиделка, подавая ей лекарство и переменяя на голове пузырь со льдом.

Эта была непонятная, самоотверженная, измученная, каждый миг истекающая кровью любовь. Иногда Зина спрашивала себя, за что он любит ее и можно ли любить так, ни за что? Она, считавшая до сих пор любовь физической страстью, становилась здесь в тупик. И чем меньше она понимала Костевича, тем больше в ней пробуждался протест против него и непонятное желание его за что-то унизить и оскорбить. Несколько раз одна ее приятельница, часто бывавшая у них, начинала бранить ее, называя бессердечной. Зина откровенно отвечала ей:

— Что же мне делать? Он мне противен. Я его не выношу. А иногда ненавижу.

Но это было не так. В ее душе происходила странная борьба. Иногда она как бы останавливалась неожиданно и спрашивала себя:

— Что же я делаю?

На миг точно раскрывалась глубина и оттуда поднималось что-то неожиданное и очень большое. Так было два раза, когда, уехав в Одессу, она веселилась там с адвокатом. Так было несколько раз в Петербурге, когда она слушала остроумные и злые разговоры писателя. У Зины являлось тогда почти неодолимое желание бросить сейчас же нелепый водоворот, сесть в поезд и помчаться к себе, в губернский город, чтобы взглянуть, что делает, как сидит с выражением привычного страдания на лице сдержанный и молчаливый человек, который ей так странно близок и в то же время так непонятен и далек.

Она встряхивалась, начинала смеяться над собой и странное настроение исчезало. Но оно возвращалось и становилось сильнее. Зина точно носила это чувство, как ребенка, под сердцем. Независимо от нее, оно развивалось и росло, и Зина ловила себя на темном и смутном желании. Настойчиво и тайно, не делая сама ни малейшего шага к тому, она ждала все время, ждала, чтобы муж снова умоляюще и робко к ней подошел.

Но, замкнувшись в себе, он больше не подходил, и за это ею овладевало еще большее озлобление и ненависть к нему.

Однажды — это было весной через год после свадьбы — она осталась вечером дома. Ей надоело все. Было противно ехать куда-нибудь, видеть одни и те же лица, слышать одни и те же разговоры. Она вышла к ужину из своей комнаты и, кончив есть, не ушла, как делала обыкновенно, снова к себе, а осталась сидеть за столом.

Она долго украдкой взглядывала на сдержанное лицо мужа, потом вызывающе и коротко сказала:

— Я хочу с вами поговорить.

Слегка наклонив голову, он с готовностью ответил:

— Пожалуйста, дорогая…

Охваченная необъяснимым желанием унизить его как только можно, до последней, до крайней степени, она начала:

— Я хочу вам сказать. Мы женаты уже целый год и я получаю от вас все. Вы же не имеете от меня ничего.

Он внимательно слушал, стараясь понять.

— Это несправедливо, — резко продолжала она, — и это неприятно мне. За ваши деньги вы должны иметь то, что имеют другие.

— Я не совсем понимаю вас, — недоумевая, проговорил он.

— Тут нечего понимать. Я ваша жена, живу на ваш счет и должна вам за это служить. Ведь вы женились для того, чтобы иметь жену? Так вот. Я не хочу больше даром есть ваш хлеб.

Он понял и покраснел, так испуганно взглянув на нее, что Зина была удовлетворена. Еще резче и грубее, с радостью чувствуя, что наносит ему нестерпимое оскорбление, она продолжала:

— Ну да. Вполне естественно. С сегодняшнего дня я буду служить вам женой. У меня будет, по крайней мере, спокойная совесть.

— Зачем вы так издеваетесь надо мной? — тихо проговорил он.

— Нисколько. Это только справедливо. Надо было сделать это давно.

— Я вас так люблю, — сказал он, — что я прощу вам все. Я прощу и эту обиду. Вы это знаете. Но мне очень тяжело.

Снова в душе Зины что-то раскрылось и на миг в ней поднялся горячий порыв. Но сейчас же его залила и погасила злоба.

— Я только справедлива, — упрямо повторила она. — Ведь вы же женились для чего-нибудь? Наверное, вы имеете других? С сегодняшнего дня вы будете получать за ваши деньги все.

Он закрыл от стыда лицо и в отчаянии говорил:

— За что вы так оскорбляете меня?

Поднявшись, он пошел в свой кабинет. Зина пошла за ним. Не отдавая уже себе отчета, зачем она так поступает, она повторяла:

— Но я так хочу! Я так хочу!

Он вывел ее из кабинета, запер дверь на ключ и, взявшись рукой за голову, долго сидел у стола. Ему казалось, что он сидит на узкой площадке на вершине горы, окруженный со всех сторон пропастями, и что стоит ему сделать одно движение, как он стремглав полетит вниз.

Зину же точно подхватил злобный поток. В следующие дни она стала еще циничнее и грубее.

Она настойчиво звала его к себе. Полуодетая приходила к нему в кабинет, когда он лежал уже в постели и, как одержимая, требовала, чтобы он поступал с ней, как с продажной женщиной. Она сама запуталась до того, что не могла бы уже сказать, нужно ли было ей нанести ему последнее, самое тяжелое оскорбление, или этим она действительно хотела начать новую жизнь.

— Я не желаю даром есть ваш хлеб, — упрямо твердила она. — А если вы этого не хотите, так я от вас уйду.

Второй раз в жизни играя роль прекрасного Иосифа, Костевич умоляюще защищался от нее, чувствуя, что погибает все. В нем все было возмущено до самых глубин. Неутоленная страсть поднималась иногда несмелой и темной волной, но оскорбленная любовь заливала ее отчаянием и стыдом. Его надежды, крутясь, исчезали в водовороте и он быстро катился к пропасти, готовой его принять. Несколько раз он ловил себя на страшных мыслях: то он упорно думал о том, услышит ли он сам звук выстрела, направленного в себя, то, глядя на тополь, растущий перед окном, ясно видел себя качающимся среди зеленых ветвей.

Его охватывал ужас, он чувствовал, что задыхается, что его душа распадается в куски и что, вместе с нею, распадается и то, чем он жил до сих пор — его любовь. Дальше так идти не могло и, неожиданно решившись, он взял отпуск и уехал, не сказав ничего Зине и оставив только короткую записку:

«Я уезжаю на месяц. Я слишком измучен. Когда я приду в себя, я вам напишу».

XI

Зина осталась одна. Ее состояние было похоже на состояние человека, разбежавшегося изо всех сил и вдруг увидевшего, что перед ним стена. По-прежнему ей никуда не хотелось выходить и никого не хотелось видеть. Неодетая, она бродила по пустым комнатам, и точно какие-то волны с тихим плеском утекали из ее души, обнажая самое дно. Тогда она неожиданно видела то, что приводило ее в смятение. Она чувствовала, что ей чего-то глубоко не достает, что она о чем-то смутно тоскует, и с изумлением замечала, что все чаще думает о том, где теперь и что делает ее муж.

Зачем ей это? Не все ли ей это равно? Но ей почему-то хотелось сидеть за обедом на том месте, где сидел обыкновенно он. Она приходила иногда в его кабинет, целыми часами сидела на плетеном кресле пред его столом, смотрела, как тихо покачивались зеленые ветви тополя, и на душе у нее становилось так тихо и нежно, что на глазах навертывались слезы. Однажды вечером, недели через две, она не пошла к себе в спальню, а заснула на широком, кожаном диване, на котором он спал, и увидела непонятный, волнующий сон. Пред ней стояло его измученное, строгое лицо, на нее с укором смотрели его глаза, в ушах звучали умоляющие слова.

Она проснулась, вся залитая слезами, снова заснула, не раздеваясь, до утра и целый день ходила взволнованная, мягкая, сама с удивлением приглядываясь к тому, что вырастало у нее в душе.

У нее дрожали и путались пальцы, когда, вскоре после этого, ей подали письмо, на конверте которого она узнала его почерк. Письмо было очень коротко.

Костевич писал, что окончательно обманулся в своих надеждах, что в его душе столько горьких и тяжелых чувств, что он боится, как бы его любовь не превратилась в свою противоположность. Он пришел к убеждению, что они не могут жить вместе, и поэтому, немедленно по возвращении, он начнет хлопотать о разводе. Вместе с тем, для удобства Зины, он постарается устроить себе перевод в другой город.

Прочитав это письмо, Зина, как оглушенная, просидела целый час. В ней смутно поднялся порыв сейчас же написать ответ, но, схватив перо, она увидела, что не знает, что сказать. Она ожидала всего, но только не этого, и у нее было такое чувство, как будто кто-то, безжалостно насмеявшись, пришел и растоптал ногами те милые, нежные цветы, которыми она так любовалась в своем сердце.

Вся сжавшись, она сказала себе:

— Ну, хорошо…

Накануне приезда, Костевич прислал телеграмму, и Зина, сама не понимая, что делается с ней, почти два часа простояла у окна, выглядывая из-за занавески, не едет ли он.

Когда же подъехал извозчик, она быстро кинулась в спальню и сидела там, слушая, как прислуга вносила вещи, как он ходил по комнатам, и с замиранием ожидая, что он подойдет к дверям и заговорит.

Он не подошел. Не выдержав, она вышла сама и с надменным видом поздоровалась с ним. Он приехал вечером и в этот вечер они не сказали друг другу ни слова. Костевич быстро ушел к себе и Зина, запершись в спальной, почувствовала себя такой одинокой и несчастной, какой не чувствовала еще никогда.

Только на следующий день, за обедом, Костевич, подняв на нее глаза, сказал:

— Дорогая, вы, конечно, получили мое письмо? Нам надо по этому поводу поговорить. Я много думал за это время, — тихо продолжал он, — и понял, что не имел права поступать так, как поступил. Я наказан поделом.

Зина молчала, надменно потупив глаза.

— Я не должен был связывать вашей судьбы со своей, — снова начал он. — Какое основание имел я надеяться, что ваши чувства ко мне изменятся? Они остались прежними и стали еще острей. Вы ненавидите меня и совершенно естественно, что стараетесь всеми силами оскорбить. Не думайте, дорогая, — воскликнул он, заметив ее движение, — не думайте, что я хочу вас в чем-нибудь упрекнуть, или обвинить. Вы просто не можете иначе. Но и мне тяжело. Я едва не сломился и больше я тоже не могу. И вот, просто-напросто, я спросил себя: зачем напрасно мучить и себя, и вас? Расстанемся. Вы имеете право на счастье. Вы, конечно, найдете его. С моей стороны было бы преступлением вам мешать.

Зина упорно молчала.

— Завтра я поговорю с адвокатом, — еще тише продолжал он, — и мы начнем необходимые формальности. Через полгода вы будете свободны. Как только будут сделаны первые шаги, мы разъедемся. Во всем виноват исключительно я. Вы сразу же откровенно высказали все. Естественно поэтому, что вину в глазах закона я беру на себя.

— Я не хочу этого, — с ненавистью проговорила Зина. — Я не хочу!

— Чего вы не хотите, дорогая? — изумленно спрашивал он.

— Я не хочу! — неожиданно для себя самой крикнула Зина. — Мне не нужно ни вашего великодушия, ничего! Я не хочу!

Вне себя, она вскочила и, опрокинув стул, убежала в спальню. Там, уткнувшись в подушку, она зарыдала, чувствуя, что на свете нет никого несчастнее ее.

Она не выходила из спальни весь вечер и весь следующий день, все время почему-то прислушиваясь и нетерпеливо чего-то ожидая. Она едва не упала в обморок, когда к вечеру в дверь ее комнаты раздался легкий стук.

— Дорогая! — робко говорил Костевич. — Простите, что беспокою вас. Но вы ушли вчера, не кончив разговора, и нам надо еще о многом переговорить.

Приоткрыв дверь, Зина в упор смотрела на него. Она чувствовала только одно: что она сейчас же, тут же на месте, умерла бы, если бы он догадался о том, что происходит в ней. И она чувствовала еще, что ненавидит его так, как не ненавидела никого никогда. Не глядя на него, она проговорила:

— Я не хочу развода.

— Дорогая, — не переступая порога, начал он, — но это в ваших же интересах. Вы будете свободны. Вы начнете такую жизнь, какая вам по душе.

— Я не хочу! — отчетливо и упрямо повторила она.

Слегка отвернувшись, он совсем тихо проговорил:

— Но пожалейте меня. Я не в силах больше.

На миг ее душа вынесла вверх что-то, залившее ее всю горячей волной, но сейчас же снова осталась одна темная ненависть. Она крикнула:

— Я не игрушка, чтобы мной можно было поиграть и бросить, когда надоест!

И, в ярости против самой себя, захлопнула дверь.

Она долго сидела, не двигаясь, на маленьком диванчике у стены, и поразительно ясно пред ней встала картина: вот тут же, перед ней стоит на коленях он, с тем же лицом, какое она видела во сне, умоляюще смотрит на нее и она тихонько опускает ему на плечи свои руки. Она застонала от острого отчаяния и блаженства. У нее полились слезы из глаз и, не удержавшись, она крикнула что-то, сама придя от этого в ужас.

Продолжая сидеть уже с сухими и воспаленными глазами, также неожиданно и ясно она начала вспоминать Одессу, адвоката, Гуткова, писателя, свое поведение перед отъездом мужа. Отчетливо и ярко она представила себе, ужасаясь, все, что он должен был перестрадать, и среди молний, прорезающих темноту души, припала к спинке дивана и стала мерно биться о нее головой.

Когда стало совсем темно, она поднялась и пришла в столовую, подошла к открытым дверям кабинета и увидела спину и голову Костевича, сидевшего у стола. В том, как он устало сидел, было что-то такое, от чего она стала дрожать так, что едва могла держаться на ногах. Когда, обернувшись, он быстро встал, она, не входя в комнату, крикнула ему:

— Слушайте! Я пришла сказать, что согласна на все!

Эту ночь она почти не спала. Открыв глаза, она смотрела в темноту, видела всю свою прошлую жизнь и ее иногда, подхватив, мчал вихрь короткого ужаса. Она заснула только под утро и все время видела кого-то необыкновенно близкого, бесконечно ее любящего, которому она с отчаянием, с рыданиями и криками жаловалась на то страшное, что сделала с ней жизнь.

Она проснулась рано утром с таким чувством, точно ее засунули в крошечную, наглухо замурованную пещеру, откуда нельзя убежать. Задыхаясь, она испытала такой неописуемый ужас, что вскочила с постели и только через несколько минут с облегчением поняла, что выход все-таки есть, так как можно умереть.

Несколько дней Зина не выходила из спальни. Она не одевалась и не велела никого принимать. Пока Костевич был на службе, она ожидала его прихода. Когда он приходил, когда она слышала его звонок, его шаги и обращенные к прислуге слова, она начинала с отчаяньем ждать того, чего, она знала, уже не могло больше быть. Как маленькая девочка, она останавливалась у дверей и подслушивала, что делает он. Она дрожала и отскакивала, когда к двери приближались шаги. Когда они проходили мимо, она в смертельном отчаянии опускалась на диван. Только через пять дней снова раздался тихий стук.

— Я извиняюсь, — говорил Костевич — но эту бумагу вам надо подписать. Это для консистории.

Зина взяла бумагу, молча подписала ее и, протягивая обратно, спросила:

— Когда она пойдет?

— Завтра — ответил он. — Сегодня уже поздно.

— И тогда начнется развод.

— Да.

Она в упор смотрела на него и, отступив, Костевич с болью прошептал:

— За что вы ненавидите меня так?..

Захлопнув дверь, Зина остановилась среди комнаты и почувствовала, что сейчас закричит. Она не понимала, что с ней. Новое и чужое с кровью и болью рождалось у нее в душе.

Весь остаток вечера она то останавливалась, то металась по комнате, кусая пальцы, чтобы удержать рвущийся крик. Часов в одиннадцать, совсем отупев, она разделась и легла, но вздрогнув, приподнялась и села: она услышала крадущиеся шаги. Ее сердце тревожно билось и кровь, как колокол, звонила у нее в голове. Но когда, задержавшись на миг, шаги снова прошли, она вскочила, открыла электричество, быстрым движением отрезала от занавески шнурок, затянула его на шее и стала искать, куда его перекинуть.

Прыгнув на стул, она перебросила его через выступ на карнизе шкафа, но вместе с карнизом сорвалась вниз. Бегая по комнате, она искала еще чего-нибудь, нашла вешалку для полотенца, но опять вместе с нею упала на пол. Тогда, став среди комнаты и стиснув себе грудь, она начала кричать.

Когда вбежал перепуганный Костевич, она, прерывая себя криками, проговорила:

— Я вас люблю! Да, да! Я вас давно люблю! Я не хочу жить без вас! И если вы меня не хотите, я умру.

Г. А. Яблочков
«Русское богатство» № 4, 1914 г.