Казимир Баранцевич «Сеанс»
I.
У Анны Павловны предполагалось большое собрание. Осведомленный заранее о том, что будут исключительно дамы, Игнатий Семеныч решил провести вечер в клубе, где рассчитывал встретиться кое с кем из знакомых и обсудить предстоявшее на общем собрании скандальное дело с Курановым. Игнатий Семеныч предпочел бы остаться дома, но побоялся осложнений с женою. Очень уж была возбуждена Анна Павловна предстоящим сборищем дам и никогда, «никогда» не простила бы мужу, если бы он назло остался дома.
— Ну, ведь вы передеретесь, chere amie, — говорил Игнатий Семеныч, застегивая в гостиной перчатку, — не пришлось бы послать за полицией.
— Как вам не стыдно! Как у вас повернулся язык! — с негодованием воскликнула Анна Павловна, — вот вам мужчины, вы все таковы. Привыкли к грубым приемам! Сейчас полиция, тюрьма, казни чего доброго!
— Ну, да, ты всегда утрируешь, но говоря серьезно, что может иметь общего, например, Зиночка Бизетская с Марией Степановной Кормовой, ярой феминисткой или суфражисткой, не знаю, как уж у вас там, особы ростом в эту дверь, да еще говорящей басом.
— Ну да, ты не знаешь, как у нас «там», и поэтому — пожалуйста удались! — воскликнула Анна Павловна и отвернулась.
По уходе мужа она принялась при помощи горничной устраивать гостиную для заседания. Все лишнее было убрано, горничная поставила по середине длинный стол, накрыла его зеленой, суконной скатертью и обставила легкими венскими стульями, причем на стол, соответственно каждому стулу, самой Анной Павловной, были разложены листы чистой бумаги, с прекрасно очищенным карандашом. Два графина воды с группой стаканов дополняли серьезную обстановку стола, а маленький серебряный колокольчик делал ее уже совсем строго внушительной. С десяти часов начались звонки… Первою пришла Зиночка Бизетская. Это была тонкая стройная девушка, с большими голубыми глазами и с шапкою слегка завитых чудных, белокурых волос. Скромное черное платье облегало ее стройную фигуру и на нем ослепительной белизной выделялись узенький воротник и манжеты.
— Самая аккуратная из всех! — воскликнула Анна Павловна целуясь как-то особенно с пришедшей, словно клюя ее, — видите никого еще нет, но скоро, вероятно, подъедут! Пойдемте ко мне!
Но не успели обе дамы дойти до дверей будуара, как в обширной передней послышалась трель электрического звонка и кокетливо одетая в черное, горничная Паша, впустила пожилую, с гладко причесанными седыми волосами особу, женщину-врача, Луганскую.
Хозяйка переменила свое намерение и повела обеих дам в гостиную.
— Странно, что я не вижу Марии Степановны? Она всегда из первых! — заметила Луганская.
— Должно быть, что-нибудь задержало! — отвечала хозяйка, — она действительно, самая усердная из членов нашего общества! А кстати, слышали, medames, в Москве организуется подобное нашему общество?
— Ну, что же, давно пора! — заметила Луганская.
Новый звонок в передней и в гостиную вошла сама Мария Степановна Кормова, рослая особа средних лет, тоже в черном, гладком платье с воротничком и манжетами, как у всех.
— Однако, как мало! — громким почти мужским голосом воскликнула Кормова, — я думала, что опоздала и все в сборе!
— Да, что-то вяло собираются! — заметила хозяйка.
Но как не вяло собирались члены общества женского равноправия под громким наименованием «свобода», а к десяти часам в гостиной уже шумели, подобно пчелиному улью, десятка полтора дам и девиц, одетых, как по форме, во все черное без каких-либо украшений.
Хозяйка объявила собрание состоявшимся, предложила выбрать председательницу, и так как, конечно, выбрали ее саму, то Анна Павловна с выражением горделивого самоудовлетворения на лице, заняла председательское кресло, подвинула к себе колокольчик, вынула из изящного, красной кожи портфеля, листы исписанной бумаги, и объявила заседание открытым.
— Так как у нас нет постоянного секретаря, medames, то не угодно ли будет выбрать его из среды себя! — предложила Анна Павловна.
— Может быть — мы попросим mademoiselle Бизетскую?- заявила Луганская.
— Просим, просим!
С таким же как у Анны Павловны выражением горделивого самоудовлетворения на лице, Зиночка покинула свое место и пересела на пустое, рядом с председательницей.
— Потрудитесь прочесть протоколы прошлого заседания! — сухим официальным тоном предложила Анна Павловна.
Таким же сухим тоном Зиночка начала читать исписанный ее же длинным, английским почерком лист писчей бумаги.
Дамы-члены слушали внимательно молча, в душе одобряя краткое и вместе обстоятельное изложение всего бывшего на заседании, и только одна маленькая черненькая уже немолодая дамочка, все время ехидно улыбавшаяся, не могла сдержать приступы мелкой злости и шепнула соседке:
— Все о себе, заметьте, все о себе! Все о своих разных предложениях!
— Да ведь что же знаете, если она такая ретивая! Ведь это правда, что она все делала разные предложения!
— Ну, положим, не все она, были и другие! — надулась черненькая и тотчас же отвернулась от соседки.
— Не имеет ли кто-нибудь дополнить или возразить что-либо по поводу протокола? — спросила Анна Павловна.
— Я имею! — рванулась со своего места черненькая.
— Потрудитесь изложить!
— В протоколе сказано, что я протестовала против предложения г-жи Бизетской ввести в устав параграф о том, чтобы не допускать в наше общество новых членов замужних женщин. Я это отрицаю!
— Как же вы отрицаете, когда в протоколе сказано, и все слышавшие могут подтвердить, что вы были против этого нововведения!
— Я говорила только, что в таком случае нам, замужним женщинам, уже вошедшим в общество, придется его покинуть?
— Ведь вам же тогда разъяснили, что этот параграф касается только вновь вступающих в наше общество членов?
— Это разъяснение меня нисколько не удовлетворяет! Вновь вступающие члены могут потом выйти замуж и ваш параграф останется мертвой буквой!
— Конечно, нельзя давать обета вечной девственности! — раздался сбоку чей-то голос.
— Отчего? Если вы не отвечаете за себя, не вступайте в члены общества или выходите из него! — воскликнула Зиночка.
— Первая же не в состоянии будет отвечать за себя! — ядовито шепнула соседке черненькая.
Завязался спор; громовый голос Кормовой покрывал остальные, а ее громоздкая фигура, как бы давила, принижала всех.
За введение в устав нового параграфа больше всего стояли дамы и Зиночка Бизетская. Горничная разносила чай с печеньями, ловко лавируя между возбужденными, сильно жестикулирующими дамами.
Анне Павловне с трудом удалось водворить порядок, предложить вопрос на баллотировку и рискованный параграф был принят подавляющим большинством.
— Госпожа Бизетская просит выслушать ее предложение! — заявила Анна Павловна.
— Я так и знала! — шепнула соседке черненькая,
Зиночка встала во весь свой стройный рост. Голубые глаза ее горели огнем вдохновения, вьющиеся локоны минутами спускались на лоб, и она откидывала их тонкими, длинными, аристократическими пальцами.
— Medames! — звучным голосом воскликнула Зиночка, — мое предложение собственно распадается на две части: в первой я предлагаю послать приветственную телеграмму известной страдалице за женские права, посаженной в тюрьму м-с Панкхерст, — надеюсь, с этим предложением вы все согласны? Второе предложение: это по примеру наших мужественных единомышленниц англичанок, войти в Государственную Думу с требованием гражданских прав, и если будет нужно, то поддержать это требование активной демонстрацией. Votes for Women! — Раздалась буря аплодисментов. К Зиночке со всех сторон протягивались руки и крепко сердечно жали ее руку. Кормова не ограничилась простым пожатием, а шумно встала с места, подошла к молодой девушке и заключила ее в объятие.
II.
Разошлись за полночь. У подъезда Зиночку ждала одноконная каретка в английской запряжке.
Бритый кучер в цилиндре, словно застыл на своем сиденье, уткнув нос в меховую опушь воротника, но при окрике швейцара, встрепенулся и подал экипаж к подъезду.
— Домой! — сказала Зиночка, вскакивая во внутрь кареты.
Она откинула изящную головку в дорогой меховой шапочке на эластическую спинку, закрыла глаза и стала переживать впечатление вечера.
«Какая эта странная Кувшинникова? Что в ней зависть, злость? Вернее, зависть, неудачница! Хочется быть на первом месте, а судьба толкает на последнее! И в каждом-то заседании придерется к чему-нибудь? Ну, что ж, возможно, что дамы выйдут из нашего общества! Тем лучше! Тем скорее мы очистимся от предрассудков толпы! На наших дамах все-таки есть какой-то отпечаток рабства! Это уж влияние так называемой сильной половины человеческого рода! Сильная половина человеческого рода?» — в задумчивости повторила про себя Зиночка и невольно перед ее глазами возникла высокая красивая, артистическая без усов и бороды фигура художника-портретиста Зерницына с матово-бледным лицом обрамленным черными как вороново крыло волосами с большими бархатными глазами, в которых всегда таилось выражение неопределенной грусти.
Он давно уже собирался писать с нее портрет, и она обещалась приехать к нему в мастерскую, но все почему-то откладывала.
Теперь, сидя в каретке, она вспомнила, что завтра должна будет встретиться с ним на студенческом балу и это воспоминание отозвалось в ней приятным чувством. Каретка остановилась у подъезда большого дома. Зиночка вышла, позвонила швейцару.
— Наши все дома? — спросила она.
— Его превосходительства только нет дома-с! — отвечал швейцар. Зиночка вбежала во второй этаж, предупрежденная звонком швейцара горничная, отворила ей дверь, сняла шубку.
— Maman спит? — спросила Зиночка.
— Никак нет-с? У них гость! — отвечала горничная.
Зиночка бросила мимолетный взгляд на вешалку и увидела сверкнувшую серебряными пуговицами серую, офицерскую шинель.
«Опять этот Экштейн?» — с гримасой подумала Зиночка и вошла в гостиную.
Навстречу ей поднялся коротенький черный человек в гусарском мундире, остриженный ежом, полный, коренастый, и громко звякнул шпорами.
— Здрасти Рудольф Карлович! — протянула ему руку Зиночка, — а у меня так разболелась голова, maman!
— Ну, да у тебя это всегда после твоих заседаний! — ворчливо заговорила высокая, тощая, седая дама, сидевшая в вольтеровском кресле, — когда-нибудь ты наживешь себе такое малокровие с твоими ночными заседаниями, что придется серьезно лечиться! Ты знаешь свое сердце?
— Ах, maman, я совсем не знаю своего сердца! — с загадочной улыбкой произнесла Зиночка, опускаясь в кресло.
Гусар видимо пришел в восторг, но сдержался и только чуть дрыгнул ногой, отчего прозвенела шпора.
— Ну, а Иван-то Петрович хорошо знает твое сердце, матушка. И ему, очень не нравятся твои головные боли! Он это называет… как это… высоким давлением крови…
— Ах, maman, медицина!
— В самом деле — Елизавета Георгиевна! — воскликнул гусар, — Зинаида Аполлоновна и медицина — два понятия, не вяжущиеся между собой.
— Представьте, а меня все пичкают лекарствами! — воскликнула Зиночка.
— И заставляют своевременно ложиться спать! Ступай-ка, матушка, ступай… Рудольф Карлович ничего не будет иметь против того…
— Чтобы Зинаида Аполлоновна поскорее отправилась бай-бай! — подхватил Экштейн.
— Что делать, придется покориться вашему желанию, да и правда, у меня сегодня голова что-то несвежа.
Зиночка медленно встала, протянула гусару руку, на которой он запечатлел почтительный поцелуй, и скрылась за портьеры.
Утро, и далеко не раннее, застало Зиночку еще в постели. Она проснулась не столько от шума, доносившегося с улицы, сколько от веселого солнечного света, заполнившего ее спальню. Никакие занавески, драпировки не могли спрятать солнечных лучей, проникших в комнату и забегавших зайчиками на дорогих штофных обоях.
И это уже были лучи не зимнего солнца, они грели, вливали в человека какие-то новые, вешние силы. Зиночка позвонила горничную и приказала дать одеться.
— А сегодня как на улице тепло, — сообщила та, — с крыш тает, извозчики на дрожках поехали, лужи везде!
И в этом сообщении и в круглом молодом, веселом липе горничной, и в запахе свежего воздуха, слышавшегося от ее платья, Зиночке передалось что-то до такой степени радостное и весеннее, что она вопреки обыкновению быстро соскочила с постели, звякнув стальными пружинами матраца, и бросилась к умывальнику.
— Поздно вчера ушел Рудольф Карлович? — спрашивала Зиночка в антрактах между фырканьем и брызганием холодной водою.
— Нет-с, сейчас же как вы ушли! Они ведь с восьми часов у нас.
«Бедный жених, — подумала Зиночка улыбаясь фигуре маленького гусара, — вчера ему был произнесен окончательный приговор! Не спасут его никакие имения и капиталы и что у него еще там есть от полной отставки! По правде говоря, мне не жаль его! Вот если бы Зерницын…» Зиночка снова поймала себя на чувстве сердечного расположения к художнику, и опять на нее напала такая ленивая задумчивость, что она в одной легкой юбочке села на кушетку, вытянула стройные, обутые в восточные туфельки ноги и вперила в пространство остановившийся взгляд голубых глаз.
Горничная стояла перед ней с перекинутым через руку утренним костюмом и ждала.
— Зерницын… Зерницын! Бог знает, какого он происхождения… Но разве это важно? Разве сердце станет справляться?..
— Что же вы, барышня, будете что ли одеваться?
«Фу, какие глупости лезут мне в голову».
— Ах, отстань пожалуйста! Чего пристала? Убирайся, позову, когда нужно будет!
— Помилуйте, у меня тоже дело есть! Ведь нельзя же так! — запротестовала горничная.
— Ну, пожалуйста, не груби и слушайся, что тебе приказывают! — Горничная положила туалет на спинку кресла и повернулась, чтобы уйти.
— Куда же ты? — воскликнула Зиночка.
— Да, ведь вы приказали уходить, я и ухожу! — повернулась к ней горничная злым лицом.
— Ничего я тебе не приказывала! — рассердилась Зиночка, — давай сюда. Горничная подала ей платье. На минуту исчезло радостное, весеннее настроение утра, — набежала тучка и скрыла солнце… И всему виною было воспоминание о Зерницыне! Оно волновало Зиночку и в течение всего дня.
Урок музыки с консерваторским преподавателем прошел крайне неудачно: Зиночка была не в ударе, а сам преподаватель своей сухостью и требовательностью раздражал ученицу.
Даже прогулка на острова, несмотря, на прекрасную, солнечную погоду, не доставила особенного удовольствия Зиночке, равно как и завтрак с неизменным Экштейном, старавшимся быть остроумным и изводившим Зиночку своими рассказами. И только с наступлением вечера, когда настало время одеваться на бал, Зиночка оживилась и удивила горничную необыкновенной снисходительностью и добротой, и, чтобы загладить утреннюю выходку, подарила ей старую, давно не надевавшуюся брошь.
— Вы, такая добрая! — воскликнула Аннушка, припадая к руке барышни.
Зиночка не отдернула руки, она любила знаки уважения и даже подобострастия.
— Добрая, ты говоришь, добрая? Ты это искренне? Ну, а скажи мне, только смотри не лукавь, идут ко мне эти большие розы?
— Как не идти? Вы такая красавица!.. — воскликнула Аннушка,
— Ты думаешь? — взглянула она сверху вниз на коленопреклоненную перед ней, поправлявшую что-то внизу Аннушку.
— Я ли одна, вас все считают красавицей!
Зиночка самодовольно улыбнулась, действительно в ее фигуре, стройной и воздушной, облеченной в белое газовое платье, обшитое золотой лентой с поясом крупных алых роз, было что-то обаятельное, воздушное. Изящная гофрированная головка ее была перехвачена поперек пробора двумя узенькими золотыми обручками.
«Только бы не приехал Экштейн! — с тревогой думала совсем, одетая Зиночка, посматривая на бронзовые часы в гостиной и с нетерпением ожидая девяти, времени, назначенного к отъезду в концерт. — Сохрани Бог, еще увяжется, и тогда прощай интересное свидание с Зерницыным! Только бы не приехал»!
III.
Несносный жених, всюду, как тень, следовавший за Зиночкой, чутьем узнававший, куда она собиралась ехать, на этот раз был обманут, что еще более возбуждало в Зиночке интерес к сегодняшнему балу.
Часы мелодично отчеканили девять, и Зиночка в опушенной горностаем sortie de bal вышла в переднюю, где Аннушка ожидала ее с меховой накидкой. Был чудный вечер с легким морозцем, подковавшим растаявший снег и лужи мостовой. На темно-синем небе сверкали звезды и в ночном морозном воздухе слышалось близкое веяние весны.
Зиночка полной грудью вдохнула этот воздух, и он бодрящей волною пробежал по всему организму.
«Как хороша жизнь! Как счастливо, хорошо чувствуешь себя, когда здоров!» — подумалось Зиночке, когда садилась в каретку.
Ей вспомнилось вчерашнее заседание суфражисток и чем-то тяжелым, нудным и грубым повеяло в душе… «Борьба хороша и почтенна, конечно, — думалось ей, — но жизнь с ее радостями выше всего! Нужно быть Кормовой, чтобы отдать, всю без остатка отдать себя на служение, и тем не менее… как это смешно… Кормова не имеет почти никакого успеха, а меня чуть не на руках носят! Право, смешно!»
Второй и третий этажи громадного Технологического института были залиты огнями. У главного подъезда стояла смешанная куча экипажей, которую едва успевала разгонять полиция, так как беспрестанно подъезжали новые и новые. У самого подъезда публика стояла сплошной толпой, затрудняя приехавшим доступ вовнутрь. Весь институт был окружен внушительным отрядом пешей и конной полиции. Вестибюль был переполнен верхним платьем гостей, и живая гирлянда студенческих мундиров, тужурок, черных фраков, хорошеньких женских лиц в белых газовых платьях, с прикрепленными к ним живыми цветами, шумно волнуясь, переговариваясь, обмениваясь шутками и остротами, поднималась по широкой, декорированной красным сукном и зеленью лестнице. Огромные драпировки из красной тяжелой материи скрывали боковые входы, охраняемые студентами с распорядительскими значками. Оттуда вырывались красивые звуки мощного баритона и звуки аккомпанемента.
Студенты распорядители с тревожными, взволнованными лицами бегали по лестнице, отбирали билеты, указывали на вход в залу, другие, свежие с морозного воздуха, приехавшие с исполнительницами, озабоченно проталкивались через толпу, очищая проход артистке, закутанной в капюшон до такой степени, что были видны только одни глаза.
Зиночке долго пришлось бы стоять внизу лестницы, если бы не знакомый студент, довольно решительный малый, обладавший достаточной шириной плеч и самоотверженно взявшийся проводить барышню в залу…
И он геройски исполнил свою миссию до конца, хотя, когда довел Зиночку до входа в залу, то уже с обильной испариною на лбу и помутневшими глазами упавшим, слабым голосом, тяжело вздохнув, сказал спутнице, у которой чуть-чуть пострадал край прически:
— Наконец-то добрались, пожалуйте!
Зиночка протянула ему узкую ручку в лайковой перчатке, и легкое пожатие ее вознаградило беднягу за все его страдания.
Огромная белая зала, освещенная тремя гигантскими люстрами, была переполнена изящной публикой, среди которой преобладала молодежь. И несмотря на то, что в момент прихода Зиночки на эстраде исполнялось solo на виолончели, исполнитель был любимый публикой, знаменитый виолончелист, и публика слушала игру со вниманием, незначительное переданное друг другу шепотом замечание в массе производило впечатление жужжания в пчелином улье. Публика непременно задыхалась бы даже в этой громадной зале, если бы не пришел на помощь поставленный в углу в виде ветреной мельницы, огромный возобновитель воздуха. Зиночка прошла по ковровой дорожке среднего прохода, села в свое кресло, второе с краю, третьего ряда.
Проходя, она увидела в четвертом ряду характерную, красивую голову Зерницына, он тоже увидел ее, и они на расстоянии обменялись взглядом.
«Я вас вижу и благодарю за сдержанное вами слово!» — говорил взгляд Зерницына, а Зиночка отвечала ему: «Видите — я приехала, и это нужно ценить!»
В антракте Зерницын подошел к Зиночке.
— Какая масса публики! — сказал он.
— Да, я предчувствую, что будет очень весело, — отвечала Зиночка,
— Мазурка моя, конечно?
— Да, если хотите не одна мазурка, я совсем не вижу знакомых!
Красивое лицо художника просияло, он подал руку, и они пошли, оба молодые и стройные, она в своем белоснежном газовом платье, воздушная, как видение, как мечта, он в черном фраке, рельефно обрисовывавшем крепкую, мускулистую фигуру…
Одновременно с концертом в большой актовой зале происходил концерт в бесконечно длинной чертежной института. Здесь повторялись номера, исполненные в большой заде, и кроме того читались литературные произведения. Публика здесь была проще, демократичнее, но зато и менее сдержанная, более шумливая, заглушавшая чтение.
— Не хотите ли зайти сюда послушать? — предложил Зерницын.
— Нет, нет, я задыхаюсь от жары! — воскликнула Зиночка. Я бы чего-нибудь выпила!
Зерницын велел подать лимонаду. Они сидели теперь в небольшом, полутемном помещении, изображавшем внутренность завода с моделью паровоза в одном углу. Сверху падал красный свет, придававший фантастический колорит лицам молодых людей. Они сидели рядом на большом диване, и кроме них в этой комнате не было никого.
— Ну, что ваше общество суфражисток? — спросил чуть-чуть улыбаясь Зерницын.
— Вы изволите насмехаться, и я вам не стану отвечать!
— Что вы, Бог с вами, Зинаида Аполлоновна! — воскликнул Зерницын, — это уже у меня такая физиономия, все кажется, будто я посмеиваюсь, а я и не думаю. Уж я не от первой вас слышу такое замечание!
— Ну, хорошо, если вы это серьезно, то я могу нам сообщить, что наше общество процветает!
— Вот как!
— У нас уже около пятидесяти членов, и мы скоро, по всей вероятности, начнем читать лекции,
— Браво! Поздравляю с успехом!
— А вы поборник женского равноправия?
— До известной степени, да!
— Как это до известной степени?
— Да, как вам сказать, я бы предоставил женщине разные имущественные и гражданские права, которых она в настоящее время лишена, но горячо протестовал бы против желания женщины сделаться мужчиной.
— Ну, это вы все! Это слабое место всех мужчин воображать, что женщина стремится сделаться мужчиной!
— Как бы она ни стремилась, природа ее не допустит!
Наступило молчание. Оба хотели как будто еще что-то сказать, но чувствовали, что то, что они скажут, заведет их слишком далеко и будет здесь, в обстановке бала, с мелькающими мимо открытого входа парочками и доносящимися звуками военного оркестра, не совсем уместно.
— А знаете, — начала Зиночка, — вчера у нас на заседании было сделано очень важное постановление!
— Вот как! — тоном безучастия и полнейшей рассеянности пробормотал Зерницын.
— Было постановлено внести в устав новый параграф о недопущении в наше общество замужних женщин!
— Гм! Уж не вам ли принадлежит честь изобретения этого параграфа?
— Вы угадали!
— Не трудно было!
— Ну, а если вы сами выйдете замуж?
— Во-первых, я не собираюсь, а во-вторых, если это случится, придется оставить общество!
— Вы с таким легким сердцем решаете этот вопрос, как будто вам не дорого ваше общество!
— Бывают иногда такие положения, в которые решаешься пожертвовать самым дорогим… Общество теперь встало на ноги и в крайнем случае могло бы прекрасно существовать и без меня!
— Никто не спорит, но в том, что вы сейчас сказали, чрезвычайно ярко и образно отразилась женщина. Мужчина не так легко расстается с общественным долгом, с общественными обязанностями и личные свой интересы никогда не станет ставить выше общественных. Женщины же в огромном большинстве случаев поступают наоборот.
— Какие архаические понятия! — воскликнула Зиночка.
— Позвольте, вы не дали мне договорить! — заметил Зерницын, — я хотел добавить, что есть женщины с мужскими характерами, С мужскими взглядами на жизнь, и вот такие женщины, в преследовании общественных идеалов, более стойки, нежели мужчины, и идут гораздо дальше их! Вы не из числа таких, Зинаида Аполлоновна, скажу вам откровенно!
— А если вы ошибаетесь?
— Ни на одну йоту, и когда-нибудь я вам это докажу!
— Докажите, это будет интересно!
— Ну, а кого же вы из наших, — некоторых из них вы знаете, — считаете стойкими и до фанатизма преданными общественным интересам?
— Да, вот, например, Мария Степановна! Случай привел меня познакомиться с нею ближе, это замечательный человек в полном смысле этого слова. Ничтожный муж, четверо детей подростков, вечная борьба за существование, и эта женщина находит возможным не только образцово вести свое хозяйство, но и принимать самое горячее участие в общественных делах. Без шумных, длинных речей, без фейерверочных фокусов, она делает огромное дело в вопросе об освобождении женщин, да и вообще в нашем всеобщем освобождении, ибо я искренно верю, что страна может быть только тогда свободна, когда будет свободна женщина.
— Это все правда, но мне кажется, вы несколько преувеличиваете качества Марии Степановны!
— Не преувеличиваю, а только отмечаю! Как это ни странно, мне Мария Степановна напоминает настоящего, тяглового мужика: скромная, совсем простая личность и огромная, несокрушимая, железная, внутренняя сила, ни одного лишнего слова и страшно много настоящего, полезного дела! Вот именно женщины такого склада проложат нам пути к освобождению!
Он повернулся к Зиночке, ему показалось, что на ее хорошеньком лице мелькнула досадливая гримаска…
«Не любит женщина, когда при ней хвалят другую», — подумал Зерницын.
— Пойдемте в залу! — сказал он.
Танцы уже начались.
После мазурки, за чаем в буфете, Зерницын спросил:
— Что же, вы намерены сдержать ваше обещание, Зинаида Аполлоновна?
— Какое? Позволить вам присутствовать на нашем собрании?
— Нет, — улыбнулся Зерницын, — этого я уже не домогаюсь, ибо знаю, что обещание это было дано вами шутя. Я по поводу вашего портрета… помните еще в прошлом году вы обещали приехать позировать?
— А разве вы не бросили ваше намерение?
— Писать вас? Что вы, помилуйте! Если хотите, так я из деликатности не напоминал вам о вашем обещании, но это моя постоянная мечта! Кстати, я выставлю ваш портрет нынче весною и назову его… «Мечта»! Да, да, именно «Мечта». Вот настоящее название.
— Почему же настоящее? — спросила Зиночка, невольно придав своему лицу мечтательное выражение.
— Да потому, что вы воплощенная мечта! Ваше лицо, фигура, выражение глаз, даже до мелочей очертание рта… Кстати мне хотелось бы вас написать в этом платье, так как оно тоже в своем роде олицетворение мечты!
— Хорошо, я приеду!
— Когда? Не скажу, чтобы я очень был занят, а все-таки желательно было бы знать точно!.. А что, если завтра? Вы ничего не имеете против?
— В котором часу?
— Вы можете к двум часам? Дни теперь длиннее, и, если вы только не утомитесь, можно поработать до пяти!
— Хорошо, я приеду к двум!
— Великолепно! Не знаю, как выразить вам свою благодарность!
Они встали и пошли в залу. Бал был в полном разгаре. Под звуки оркестра в грациозных движениях мелькали одна за другой, возбужденные, раскрасневшиеся пары. В горячем, насыщенном запахом духов воздухе, уже чувствовалось некоторое утомление, возбуждавшееся взрывами веселой музыки; сидевшие вдоль стен почтенные мамаши неохотно, вяло беседовали между собой; в зале понемногу становилось просторнее, но зато с большим и большим увлечением и беззаветностью носились танцующие пары.
— Один тур вальса! — шепнул Зерницын Зиночке.
— Только один… затем, домой, домой! — отвечала она, кладя свою узенькую ручку на его плечо.
Сильная рука художника охватила стройную талию молодой девушки, и молодая красивая пара вынеслась на середину залы.
Увлеченный близким присутствием Зиночки, опьяненный возбуждающими звуками мелодического вальса, Зерницын не слышал, как девушка несколько раз прошептала ему: «довольно… Анатолий Леонидович… довольно». И только когда увидел, что бледность покрыла лицо девушки и большие голубые глаза сделались томными, продефилировал в конец залы и посадил ее на диван.
— Мне ведь запрещено танцевать! — с укором подняла Зиночка на художника глаза.
— Простите… увлекся! — прошептал Зерницын.
IV.
Утро было такое же прекрасное, как и накануне. Вопреки установившемуся понятию о постоянно скверной погоде в Петербурге, март, а в особенности апрель, месяцы бывают почти всегда замечательно теплыми и ясными. И в это утро солнце опять, какими-то неисповедимыми путями, проникло сквозь штору мастерской Зерницына и веселыми, золотистыми бликами засмеялось на букетах живых цветов, стоявших в двух хрустальных вазах на столе перед оттоманкой, эскизах, украшавших выбеленные стены, и веселые малороссийские пейзажи с плодовыми, в цвету, словно облитыми молоком, садиками, и яркие крымские этюды с пирамидальными тополями, и дикий суровый Кавказ с его снеговыми вершинами, и зеленые, пенящиеся волны Адриатики. Все ожило, все засверкало своими яркими красками на солнце. Сам Зерницын, свежий, веселый, стоял с палитрою у окна и из свинцовых флакончиков выдавливал на нее разноцветные комочки красок. Он ждал и не ждал Зиночку, серьезно опасаясь, что вчерашний бал утомил ее, она проспит дольше и не приедет. И в то же время что-то внутри его, какой- то голос, шептал ему, что она должна непременно приехать. Он не любил этой аристократической барышни, не чувствовал к ней особенного влечения и, если всегда ухаживал, как это было на балу, то делал это по привычке, по обязанности всякого молодого человека, да еще красивого, непременно ухаживать за девицами в обществе.
Но ему страстно хотелось написать именно это лицо, такое характерное для петербургской анемичной природы. Он льстил Зиночке, когда сказал, что назовет свой эскиз «Мечта»; воплощение мечты рисовалось ему совершенно в других, ярких, резко определенных образах. Это должно было быть что-нибудь жгучее, сильное, страстное, с пронизывающими душу огненными глазами, мечтающее о счастье всего человечества, о победе духа…
Эскиз Зиночкиной головки в бледных, неопределенных нежных тонах, напоминающих петербургские белые ночи, голубую, спокойно катящую свои воды, Неву, слабый розоватый отсвет заходящего солнца, тихое, чуть-чуть позолоченное бледноватыми лучами солнца, раннее утро, скорей бы должен был называться чем-нибудь вроде «Северного цветка», «Лилии» и проч.
Женщина Петербурга красива, но это совсем особая, не всем нравящаяся красота. В ее овальном лице, с классически правильными чертами, в ее спокойных незажигающихся глазах, во всей тонкой, хрупкой фигуре, очень мало настоящего здоровья, совершенно отсутствует животная сила. Не в бурных припадках горячей страсти можно любить такую женщину, а нежно сочувствовать, беречь, как воспоминание чего-то милого, слабого, как воспоминание негромкой, вливающейся в душу, скромной и тихой мелодии. Продребезжал электрический звонок. Зерницын встрепенулся от охватившей его задумчивости и пошел отворить.
На площадке стояла Зиночка, свежая, с искрящимися глазами, с легким румянцем на щеках.
— Как вы аккуратны! — воскликнул Зерницын, — ровно два часа!
— Аккуратность — привилегия не одних королей, как видите! — воскликнула Зиночка, входя в мастерскую и обводя ее взглядом, — как много у вас этюдов! Просто в глазах пестрит!
— Это далеко еще не все! — отвечал Зерницын, — масса валяется на квартире, много я уничтожил.
— И все неоконченное?
— Все неоконченное! — вздохнул Зерницын,
— Отчего же вы это так?
— Да так уж, пороху не хватило! — рассмеялся Зерницын.
— Что же, вы сейчас будете писать? — спросила Зиночка.
— Всенепременно! Сию минуту! Вот не угодно ли сесть на этот стул. Позу примите самую непринужденную и смотрите пожалуйста в этот угол… ну, хоть на это неоконченное гениальное произведение! Вот так!
Зерницын взял палитру, пучок кистей, сел напротив Зиночки и начал пристально всматриваться в нее, изучая лицо.
— А кстати, что это за гениальное произведение? Я не могу понять!
Эскиз изображал огромное снежное поле и лежавшего на нем ничком голого человека.
— Это один из бесчисленных эскизов ненаписанной картины «Человек»… аллегорическое изображение одиночества и жалкой беспомощности человека.
— Но зачем же вы его положили голым, да еще на снег?
— Нагота олицетворяет ничтожество человека с рождения и до самой смерти, а снег символизирует холод и отчужденность окружающих.
Зиночка перевела глаза на другой эскиз, третий, четвертый и еще раз убедилась в первом впечатлении, охватившем ее при входе в мастерскую — впечатление голых мужских и женских фигур. Она знала, что это почти общее свойство всех художников и художниц рисовать нагое тело, что так было в старину, во времена Рембрандта и Ван-Дейка, и нельзя сказать, чтобы современные художники особенно злоупотребляли этим, но воспитанная в ней с детства пуританская нотка мешала девушке видеть только чистую, святую красоту в обнаженном теле и рождала в душе чувство невольного смущения.
— Вы изменили положение глаз! — заметил Зерницын, — попрошу смотреть все-таки туда, куда я указал.
Свет от окна показался ему чересчур резким, и он задернул легкую шелковую занавеску.
— Вот так будет лучше!.. Контуры мягче, нежнее!
Он сидел на расстоянии двух аршин от молодой девушки, смотрел ей прямо в лицо, ожидая момента, когда на нем скользнет нужное ему выражение тихого мечтательного покоя. И никак не мог его поймать. Было что-то другое, совершенно неожиданное для него.
В расширенных слегка голубых глазах, в чуть-чуть дрожавших веках, с длинными загнутыми кверху ресницами, в черточке лба, легкой тенью появившейся на переносье, чуть-чуть приподнятых бровях, скользило мелкое, незначительное беспокойство, готовящееся перейти в тревогу…
— Вам неудобно? Вы утомились смотреть в одну точку? — спросил Зерницын.
— Нет… Ничего! — слабым, словно упавшим, голосом произнесла Зиночка.
Но все учащеннее, слабее и неровнее билось ее сердце, и руки сделались влажны, и ноги похолодели в тонких ботинках.
Раза два, не будучи в силах совладать с собою, Зиночка передернула античными плечиками, и Зерницын, бросив мимолетный взгляд на стоявшую у окна переносную печь из финляндских изразцов, спросил:
— Вам холодно? А я и не догадался затопить печь!
— Нет, ничего! Разве вы сами топите?
— Всегда во время работы! Никто сюда не может войти, в это мое святилище творчества! — усмехнулся Зерницын.
— Даже прислуга?
— Даже прислуга! Так я затоплю печь, это сейчас же, в одну минуту!
— Но мне вовсе не холодно!
— Однако, вы так легко одеты, что не трудно простудиться!
Зерницын подошел к стене, посмотрел на градусник.
— Эге, всего двенадцать градусов! Это не для таких барышень, как вы!
Он подошел к печке, в которую уже были положены мелко наколотые дрова, скомкал лист бумаги, сунул в устье, чиркнул спичку и зажег.
Огонь ярко вспыхнул, захватил сухие поленья, и в коленчатой трубе, упиравшейся в стену, зашумел нагретый воздух. Когда Зерницын снова сел на стул и стал смотреть в лицо Зиночки, он заметил, что признаки тревожного настроения не только не исчезли, а еще усилились.
«Вот оно что, — мелькнуло у него в голове, — барышня-то, кажется, трусит».
Действительно, незаметное сперва для самой себя ощущение тревоги и страха стало расти у Зиночки и захватывать все ее мысли, и то, что казалось ей при появлении здесь таким простым и обыденным, пугало ее теперь.
Мастерская знакомого художника… конечно, со всеми его работами, этюдами, со всеми принадлежностями такого рода мастерских… и вот она, Зиночка, здесь на сеансе. Что же тут необыкновенного, опасного, такого, что невольно заставляет сжиматься и неровным темпом биться сердце? А вот именно то, что эта мастерская совершенно отдельная, надо думать, отделенная от всех других недоступными для звука каменными стенами квартира… И вот уже известно, что сюда, во время занятий художника, никто никогда не входит, никто не имеет права войти, и все, что может только здесь совершиться, останется тайной между находящимися здесь…
«Но ведь Анатолий Леонидович джентльмен, давно знакомый и maman и papa, принятый в дом, как один из лучших друзей? Да, да, все это так, конечно, и, однако, разве не бывало случаев, когда такие порядочные люди, принятые в хороших домах, совершали возмутительные проступки? Ведь это вопрос внезапного поворота настроения, подкрепляемого учением, что «все дозволено». Вопрос одной минуты! А про благороднейшего джентльмена Анатолия Леонидовича, среди знакомых дам и девиц, ходят странные слухи… Упорно говорят, что изумительная красота художника позволяет ему иногда уж очень свободно пользоваться преимуществами мужчины. Рассказывали о двух, трех пикантных случаях, называли даже имена. Может быть, это все сплетни, наверное, даже сплетни, а все-таки явиться одной в одинокую квартиру молодого человека большой риск… И если бы узнала maman…»
V.
Мысли, волновавшие Зиночку, не могли не отразиться на лице девушки, в расстроенных чертах которого Зерницын читал как по книге, читал и самодовольно про себя улыбался.
Барышня несомненно струсила. Это забавляло и подмывало художника посмеяться, разыграть фарс. В самом деле, разве не забавно видеть, как аристократическая барышня, разыгрывающая суфражистку, с головою, набитой идеями об эмансипации, равноправности, столкнется с грубой действительностью неосторожного присутствия в уединенной квартире с глазу на глаз с мужчиной и испытает всю невыгодность своего положения благовоспитанной девушки.
Восхищенный своей идеей, Зерницын не мог удержать улыбки, широко расплывшейся по всему лицу и окончательно встревожившей Зиночку.
— Мы не докончили наш разговор, помните, там в этой полутемной комнате, где стоял еще паровоз? — начал Зерницын, подсаживаясь ближе и вперяя в лицо Зиночки насмешливо проницательный взгляд.
— Какой разговор? — спросила та.
— А вот, когда вы назвали мой взгляд на женщину архаическим, и тут же сами высказали такую же мысль!
— Позвольте, я что-то не помню?
— Хотите, напомню, вы же сами сказали, что женщина при всем желании не может сделаться мужчиной, и что это якобы слабая сторона мужчины воображать, будто она стремится к этому. Значит, вы допускаете, что женщина должна быть и останется раз навсегда женщиной?
Зиночка молчала, Зерницын продолжал:
— Да оно так и должно быть, конечно! Было бы страшным уродством природы, если бы женщина, постепенно превращаясь в мужчину, хотя бы духовно в начале, под конец приобрела бы некоторые его физические особенности. Мария Степановна в высшем степени почтенная и уважаемая женщина, но когда она, например, заговорит или вдруг встанет во весь рост, согласитесь, что ее атлетическая, чисто мужская фигура и почти мужской голос производят какое-то неприятное, даже отталкивающее впечатление? Женщина — эта одна половинка человечества по Шопенгауэру — непременно должна быть нежнейшей и деликатнейшей, чтобы, слившись с другой, грубейшей, создать гармонию. А заметьте, как все в природе стремится к гармонии, к созвучию. Сила сплетается с слабостью, грубость с нежностью… Может быть, вы хотите отдохнуть? Мне показалось, что вы утомлены?
— Нет… впрочем… пожалуй!
— Сядьте на диван… от печки тепло… хотите взглянуть на мою работу? Я поставлю здесь перед диваном, смотрите и оцените, насколько я был близок к подлиннику.
Он усадил девушку на диван, придвинул мольберт с почти оконченным эскизом и поместился рядом, совсем близко.
Что-то настойчиво приказывало Зиночке отодвинуться от художника, и какая-то слабость, боязнь чего-то, не позволяла ей шевельнуться.
— Мне кажется, что написано очень верно, — прошептала Зиночка, — только глаза… разве у меня бывает такое выражение в глазах.
— Пока я его не встречал у вас! Если хотите, это фантазия художника… пророчество будущего…
— Пророчество?
— Да, пророчество будущего момента страсти! Не станете же вы отрицать, что для вас не наступит этого момента? Конечно, не станете, и тогда, в этих спокойных, как поверхность тихого озера, глазах, вспыхнет огонь, жгучее, знойное дыхание вылетит из полуоткрытых, милых губ, волна крови молодой и буйной закружит голову, и вы познаете сладость жизни, испытаете наслаждение богов… Что с вами? Отчего вы встали?
— Я вспомнила… скоро четыре, мне непременно нужно быть в одном месте!
— Нет, нет, останьтесь, — умоляюще протянул он к ней руки. — Не оставляйте меня одного, подарите мне еще несколько минут вашего присутствия… Не уходите же, ради Бога, не уходите, дайте мне высказаться…
— Анатолий Леонидович!
Она бросилась к двери, вся трепеща, не чувствуя ног, слабая, беспомощная, в ужасном предчувствии чего-то непоправимого, рокового, что должно было произойти с ней сейчас, сию минуту. Он быстрым скачком предупредил ее и с резким металлическим звуком щелкнул ключом в замочной скважине.
Глаза ее вдруг расширились, дикий ужас отразился в них, голубоватые жилки на висках чуть затрепетали, и она наверно упала бы, если бы художник не подхватил ее.
— Что с вами, Зинаида Аполлоновна? Господи, какая вы смешная. Ведь я пошутил, что с вами, да отвечайте же!
Он положил ее на диван, она лежала вся бледная с вытянутыми ногами и широкими остекловившимися, бессознательными глазами, застывшими в пространстве в выражении ужаса.
Холодными мурашками страх пробежал под корнями волос художника.
— Я пошутил, ей-Богу же, пошутил! — восклицал он, суетясь подле Зиночки, впопыхах наливая воду в графин, причем опрокинул вазу с живыми цветами. Она упала, разбилась, цветы рассыпались по полу, он топтал их, скользил по придавленным стебелькам и, повышая голос до крика, просил встать, прийти в себя, уверял, что это грубая, глупая, недостойная шутка, что ему никогда, никогда не могло прийти в голову что-нибудь такое, что могло оскорбить честь девушки. Зиночка по-прежнему лежала неподвижно, глаза ее все более и более делались стеклянными, и когда художник вдруг убедился, что сердце не бьется, а ноги и руки пришли в состояние трупного окоченения, он вскочил с колен, на которых стоял перед девушкой, схватил себя за волосы, и дикий нечеловеческий вопль огласил мастерскую.
«Пробуждение». 1910 г.