Николай Брешко-Брешковский «Стихийный хам»

1

Если повествование начинается описанием конца обеда, как подали кофе, ликеры и как мужчины закурили сигары, — дальше обыкновенно говорят о женщинах и кто-нибудь рассказывает один из своих романов. В данном случае было кофе с ликерами, дымились ароматные сигары, но «женского вопроса» никто не поднимал. Говорили о художниках, писателях, артистах. Говорили о творчестве и о чудесных таинственностях его глубин и мудрых извилин.

Живописец Кронгейм, светлый блондин с красивым кукольно-румяным личиком и — вот уж не шла ему! — русой, чудесно содержимой и аккуратно подстриженной бородой, начал:

— Господа, вот что всегда интересовало меня: это — встречавшееся сплошь да рядом несоответствие между талантом и человеком, в которого этот самый талант заложен Господом Богом. Я что хочу сказать: истина — что талантливые люди бывали, есть и будут в то же время дурными людьми, скажу больше, — мерзавцами, это — старая истина.

Талант и гений в священнейшие моменты созидания — полубоги. В обыденной жизни, покидая Олимп и спускаясь на землю с заоблачных высей, они становятся нередко мелочными, противными… Я не буду вас утруждать примерами, не буду говорить о Микеланджело, великом творце таких откровений, как Давид и Моисей, и в то же время — это был грязный, неопрятный старикашка, сварливый, с перебитым носом, завистливый, с пеной у рта говоривший о восшедшей звезде Рафаэля. А величайший из пейзажистов мира, англичанин Тернер? Жадный, копивший миллионы и оставлявший своих любовниц с маленькими детьми умирать голодной смертью?

И Микеланджело, и Тернер, несмотря на потемки жизни своей человеческой, — все же титаны, достойные восхищения и поклонения… Совсем другое пришло мне: вообразите человека-животное, свинью на двух ногах. Животное, грубое, некультурное, невежественное, глупое, тупое, никого и ничего не признающее, кроме своей особы. И вот в подобного господина природа случайно, мимоходом заронила талант. Не творческий, а — если можно так выразиться — чисто технический. Дальше, как передача виденного, окружающего, он не идет… Но — будем справедливы — то, что он видит, он изображает отлично. Каким-то непонятным механизмом одухотворены его десять пальцев. Что-то вложено в них. И с одинаковым совершенством они могут работать иглой, карандашом, кистью, обожженной спичкой, — чем хотите! Но дальше пальцев, дальше «глаза» — это не идет… Мозг, чувство, душа — участия в его работе не принимают, ибо, как я уже сказал, это — животное. Он глуп, а вместо души у него какая-то дрянь. Чувствовать ему — нечем. И вот разве не ирония и не злая шутка — одаренность такого человека, хотя бы лишь одним техническим талантом? А зачем? На что, спрашивается, нужен ему этот дивный Божий дар? Да ему в самую пору быть гармонистом на мещанских свадьбах, владельцем винной лавки или просто хулиганом… Вот — подите ж…

Кронгейм плеснул себе в чашку остывшего кофе и обвел нас детскими ясными глазами:

— Вы слышали имя Буйлова?

— Слышали…

— Мы с ним учились в академии. Это — долговязый парень, длиннорукий, длинноногий, с узкими плечами, но крепкий, мускулистый и очень сильный. Лицо вытянутое с большим и тяжелым подбородком. Черепная коробка — громадная. Такие головы бывают у дегенератов. Смеялся и говорил он густой октавой. Его хохот, дикий, часто беспричинный, походил на ржание. Усы, как у моржа, топорщились так задорно, и он вдобавок всей пятерней поминутно взъерошивал их.

Приехал он к нам в академию откуда-то из провинции, чуть ли не из московской школы. Всегда обтрепанный, грязный, но всегда было в его внешности что-то вызывающее. Зимою он выдумывал какие-то нелепые шапки с наушниками, причем по ветру за ними развевались длинные шнурочки. То вдруг закатит себе галстук величиною с доброе полотенце, то — жилет и панталоны в резкую вопиющую клетку, а куртка, к слову сказать, безобразно короткая, — форменная, академическая.

Пишет он этюды, — рисунок не Бог весть какой, но колера — прямо изумительные иногда по красоте! Займется офортом, — с натуры, конечно, от себя он ничего не делал, — глядишь, — интересное пятно!

Академическая молодежь прокричала Буйлова: «Талант!».

Надо было видеть его осанку, походку, манеру носить голову, — сам черт не брат!.. Возомнил себя гением. Все остальные, кроме него — дураки, идиоты, бездарности. Он никому не давал проходу. Его боялись. Появление Буйлова в нашей академической столовой вносило с собою страх и трепет…

Он садился за стол, развалившись и вытянув ноги, толкая соседей. А глаза намечали себе жертву. В большинстве случаев жертвою был какой-нибудь академист, имеющий успех на выставках. На него-то Буйлов всей своей тяжестью и обрушивался!

— Ах ты, болван, безграмотная скотина! Ты думаешь, если тебя покупают, если разные безмозглые писаки строчат про тебя в глупых газетах, — так ты талант! Бездарность! Мразь! Червь ничтожный! Мазила! Тебе крыши писать, а не картины!

Академист — ни жив, ни мертв — озирается, сконфуженный, красный. Хоть бы сквозь землю провалиться!.. А Буйлов, закусив удила, все дальше и дальше:

— Все вы бездарности! Всем вам грош цена! И профессора — бездарности! Что, я к ним учиться приехал, что ли!.. Да мой один нашлепок лучше всех ихних картин… Художники!..

Если жертва, изведенная до белого каления, осмеливалась возражать, Буйлов орал на всю столовую громовыми раскатами:

— Молчать, паршивец!.. Как ты смеешь?.. Морду всю разобью!..

Никому не было пощады. Новички спешили заискивать в нем, чтобы не ругал и не трогал. Иные на последние гроши покупали у него что-нибудь:

— Буйлов, нельзя ли у вас приобрести офортик? Этак рублей за пятнадцать. Я больше не могу, честное слово!.. А мне очень хочется иметь ваше, вы такой талантливый!.. Я о вас еще в провинции слышал…

Буйлов самодовольно ржал. Нуждавшийся постоянно в деньгах, он снисходил в новичкам.

— Ну, что же, гони монету!.. Черт с тобой, бери офорт. Повесишь, на стенку, — учиться будешь.

Многие откупались подобным образом.

Он запугал всю академию. Он хвастал своей силой, напрягая твердые желваки вздувшихся бицепсов, великодушно разрешал ощупывать их благоговейными пальцами и у всех душа уходила в пятки. Чего доброго, одним взмахом кулака на месте прихлопнет!..

Но, как это нередко бывает даже с очень сильными бахвалами, Буйлов, на самом деле, был трус. Однажды он сочинил и повесил в столовой невероятно гнуснейший пасквиль на маленького пейзажиста Возничего. Бледный, с трясущимися губами, Возничий перехватил Буйлова в коридоре:

— Негодяй!.. Если ты сейчас же не снимешь и не уничтожишь эту мерзость, я дам тебе по физиономии!..

Буйлов попятился.

— Чудак человек, разве это я?..

— Ты!.. Я узнал тебя по ушам. Слышишь, сейчас же, или — пощечина!..

Буйлов, что-то бормоча и пожимая плечами, вернулся в столовую, сорвал со стены пасквиль, скомкал его и, чтобы сорвать бессильную злость и не уронить окончательно своего престижа, запустил этим бумажным комком в лицо одному из новеньких. Как на смех, этот же самый новенький вчера еще раздобыл где-то пять рублей и купил у Буйлова «офортик».

Чувство стыда совершенно не было знакомо Буйлову. И, если бы ему сказали, что в обществе юных и чистых девушек он может безнаказанно раздеться, он как папуас, не задумался бы над этим ни на минуту.

2

Представьте, на конкурсном экзамене ему дают заграничную поездку. До сих пор он видел золото лишь в витринах меняльных лавок. А теперь он сам стал обладателем горсти червонцев. Пошли самые низменные кутежи в трущобных притонах. Он пьянствовал и на утро, всклокоченный, грязный, опухший, приходил в столовую безобразничать и скандалить. Ученицам он говорил непристойности и, видя, как они плачут слезами обиды и оскорбления, он ржал во всю глотку. Наконец, ему сказали, что неудобно оставаться в Петербурге и надо ехать в чужие края за границу, раз его туда послали.

Для Буйлова это было равносильно ссылке.

— Какого черта я не видел там? — спрашивал он товарищей.

Все академисты спят и видят получить заграничную поездку, мечтают о ней, как о любимой девушке, грезят чужими прекрасными странами с их культурой, музеями, художеством, а для Буйлова — это было неизбежное зло.

Через две недели он вернулся из Парижа.

— Я говорил… Что там смотреть, чему там учиться? Да я получше пишу всех этих французишек! Плевать я на них хотел! И Париж дрянь, и Салоны дрянь, все дрянь!..

Не щадил он и великих мастеров минувшего. Рафаэль, — по его словам, подсахаренная канитель, Тициан не умел рисовать. Ван-Дик — мещанин в дворянстве. Допускал он, и то с большими оговорками, Веласкеса и Рембрандта.

— Эти еще так себе, смотреть можно…

Себя же он считал куда выше и того и другого.

Некоторым даже нравился такой оголтелый анархист. Но мне — слуга покорный. Для меня Буйлов этот всегда был апофеозом… Да, апофеозом хамства, самодовлеющего, разнузданного, без границ и препон…

Меня всегда интересовало, — откуда, на какой почве мог произрасти этот фрукт? Узнать нетрудно было от наших же москвичей. Отец его из мещан, служил писцом в какой-то управе. Тихий и скромный человек. И вот, — говорите после этого про наследственность…

— Ну, мещанское отродье! — произнес кто-то.

Кронгейм сделал протестующий жест.

— Это ничего не значит. Мы встречаем хамов среди людей титулованных и наоборот, глядишь по паспорту, — человек принадлежит к податному сословию, а тонкости, благородства и чуткости в нем, хоть отбавляй!.. Но не могу отчасти не согласиться, что такой оголтелый хам, как Буйлов, мог выдвинуться только лишь из мещанских рядов. Какое-то беспочвенное сословие… Был у меня другой товарищ — Войтеченко, сын крестьянина. Что за нежная и мягкая душа! И какой серьезный художник. Пригласили его в Рим в семью очень важного русского камергера, писать портреты. Что же вы думаете? Он обворожил этих чопорных аристократов своей чистотою, своим благородством, ровностью обращения, без угодливого холопства и без наглого, вызывающего хамства. А вот, кстати, расскажу я вам, если желаете, как Буйлов однажды провел лето в княжеской усадьбе.

— Конечно, желаем! — загорелись вдруг все любопытством.

— О, это презанятная история. Но — сначала маленькое предисловие. Есть в Петербурге один торговец картинами. Зовут его Скачков. Бестия первостатейная! Кого угодно проведет и обманет. Фабрикует фальшивых и поддельных Врубелей, Маковских, Шишкиных, Айвазовских и сбывает их коллекционерам-профанам. Скачков этот — мужик неглупый и хитрый. Вечно у него какая-нибудь утопическая идея, вроде грандиозной плавучей выставки или что-нибудь в этом же духе. Сам себя называет американцем. Он попросту мошенник и жулик, но из числа симпатичных… Захочет, — кого угодно обворожит. На первое время, конечно. Потом его живо раскусят, — что за птица.

С любителями, понимающими толк в картинах и выгодными, Скачков держал ухо востро. Им он поставлял товар доброкачественный и подлинный. Ездили к нему в магазин люди с большим положением. Ездил и князь Сокол-Черниговский. Придворный сановник, богач и церемониймейстер. Вот этот князь и говорит ему однажды весною:

— Послушайте, Скачков… Я уезжаю на лето с семьей в курское имение. Вот что хотелось бы мне… Порекомендуйте какого-нибудь молодого талантливого живописца. Он будет у меня жить лето и напишет меня, жену и детей. Гонораром не обижу. Есть кто-нибудь на примете?.. Но только не посредственность какая-нибудь…

Скачков молча теребил бороденку. И бороденка у него такая же шельмовская, как и он сам.

— Ну, что, что? — торопил князь.

— Да вот думаю… Хочу угодить вашему сиятельству.

Метнулся туда, сюда. Вытащил откуда-то подрамок с детской головкой и ставит перед князем.

— Как это понравится вашему сиятельству?

Сокол-Черниговский прищурился.

— Недурно, весьма и весьма. Свежая кисть, приятный колорит.

Скачков сиял от удовольствия.

— Счастлив приговором вашего сиятельства! Это писал Буйлов… Может быть, изволили о нем слышать? Буйлов. Талантище огромный! Заграничную поездку имел от академии.

— Ну что ж, отлично, присылайте мне вашего Буйлова. Вот вам сто рублей для него на дорогу. Пусть приедет к началу мая. Хотел бы познакомиться с ним, но нет времени. Я сегодня уезжаю за границу по делам, оттуда — прямо в имение. А что он, как человек? Вы понимаете, он будет жить среди нас, как гость, как свой…

— Стихийная натура, ваше сиятельство.

— To есть? Это понятие растяжимое. Пьяница, дебошир?.. В чем его стихийность? — вдруг насторожился князь.

— Размах во всем любит, ваше сиятельство.

— Но окружающие от этого размаха страдать не будут?..

— Боже упаси. Настоящая русская душа. И уж такие портреты напишет — пальчики оближете, ваше сиятельство!

— Что ж, вашими бы устами… Так присылайте!..

Князь уехал…

3

А Скачков с Буйловым были друзья закадычные. Вместе делишки обделывали, вместе «настоящих» Врубелей и Айвазовских стряпали. И всегда Буйлов перехватывал у своего друга.

— Ваня, дай красненькую, дай пятерку, дай трешку… Отработаю…

И хотя отрабатывал, но всегда был в авансах.

Зовет его Скачков к себе.

— Ну, брат, и счастье ж привалило тебе!.. А все — я.

— В чем дело? — заржал на весь магазин Буйлов.

— А вот в чем… Проведешь ты лето на княжеских хлебах, на всем готовом. Да еще заработаешь тысяч десять. Понимаешь, десять тысяч?..

— Вот невидаль!..

— Дурак. Снились ли тебе когда-нибудь такие деньги. Только ты, брат, веди себя прилично, — не скандаль!..

— Чего там скандалить… Фасон держать умею. А волочиться там будет за кем?.. Бабы есть?..

— И это будет. Француженка там у них, гувернантка барышни. Теперь она уже ейная компаньонка. Баба в соку!..

— Ну, то-то! — победно ерошил усы Буйлов.

— Только ты не ленись, брат. Портреты пиши. Люди они аристократические, деликатные, напоминать не будут. Сам ужо берись за дело. Богатым человеком вернешься. Ну, и меня, конечно, не забудешь: двадцать процентов с общей суммы. Этот, брат, знаешь, князь — мильонщик! По-царски платит. Говорю, десять тысяч привезешь. Две, глядишь, и мне перепадет. Не обмани только…

— Чего там… А на какие шиши поеду?

— Князь Катеньку на дорогу оставил.

— Давай!

— Погоди, брат. Во-первых, ты мне две красненьких должен. А во-вторых, еще месяц остался до поездки. Пропьешь, ведь! А потом не с чем выехать будет.

— Ну, какого там черта, давай!..

Буйлов получил на руки 80 рублей.

Как говорил Скачков, так и случилось. Деньги Буйлов истратил и ехать было не с чем.

— Вот, видишь! Ну, и скотина же ты!

— Брось, Ваня, давай!..

— Ничего я тебе не дам. Сам билет куплю, сам и в вагон посажу. Да на харчи пятерку получишь. Телеграмму дам, чтобы лошадей за тобой прислали. Там от усадьбы до станции верст, кажись, десять будет.

Едет Буйлов, едет в третьем классе. На второй класс его друг поскупился. Чемоданишко, большой холст в трубку свернутый, ящик с красками, — вот и весь багаж. На Буйлове серенький пиджачишко, черный галстук с полотенце, бантом повязанный, и старая, измятая панама — Скачковский подарок.

Утро. Конечная станция. Вылезает Буйлов из вагона. Грязный, пыльный. Видит бритого лакея в серой куртке с гербами на металлических пуговицах. Буйлов орет во всю глотку.

— Ты есть княжеский холуй, который за мною прислан?..

Лакей переменился в лице, но сдержался, как вышколенный слуга хорошего дома.

— Так точно. Князь изволили приказать встретить господина художника.

— Это я самый и есть. Тащи в бричку вещи!..

— Экипаж изволили прислать за вами.

— Ну, в экипаж, — один черт!.. А я тут в буфете рюмку водки выпью.

— Извольте сейчас ехать, а то к завтраку опоздаете.

— Опоздаю, так опоздаю. А ты меня не учи, — понял!..

Буйлов начал угощаться. Станция захолустная. Буфетик убогий. Закуски чуть ли не прошлогодние. Но ему — наплевать! Вливает в себя рюмку за рюмкой и жует сухой, как подошва, балык. Благо, от пятишницы Скачкова бренчало еще в кармане. Не успел всю проесть.

Поехали. Буйлов, развалясь в фаэтоне, ковырял перышком в зубах и сплевывал. Это его любимая манера — сплевывать как-то боком. Не то по-солдатски, не то по-цыгански. С жары да с водки разморило его, и он слегка вздремнул.

Видит, дом двухэтажный с колоннами. Липовая к нему ведет аллея, а перед фасадом — ни цветников, ни палисадников, строгость, уцелевшая с планировки дворцовых усадеб екатерининских времен.

Буйлов, хоть и опоздал к завтраку, но его ждали и без него за стол не садились… Вообще, прием он встретил наирадушнейший… Княгине, высокой, тонкой даме с лорнетом, он так для первого знакомства стиснул руку, что она потом жаловалась князю.

— Это косолапый медведь какой-то!..

— Ведь я же тебя предупреждал, cherie, что это стихийная натура. Но зато какой талант, если б ты знала! Вот посмотришь, как он всех нас напишет…

Райское житье началось для Буйлова. Отвели ему флигель из трех комнат, приставили казачка и лакея… Желаешь — катайся верхом, желаешь — вели запрячь шарабан. Полная свобода. Завтрак и обед он, по желанию, мог требовать к себе во флигель. Буйлов жрал за четверых, — не ел, а именно жрал. Поздно вставал. Пробовал ухаживать за мадам Жолливар, бывшей гувернанткой княжны. Встретив француженку в парке, Буйлов с места в карьер так основательно облапил француженку, что она убежала от него в перепуге с визгом и криком…

Своих лакея и казачка держал он строго. «Дурак», «болван», «холуй» — так и сыпалось из-под его взъерошенных усов. А иногда он обещал к тому же набить еще морду. Лакей, молча, презрительно улыбался, а казачок фыркал, уткнувшись носом в ладонь.

Жилось беззаботно и весело. Устраивались пикники. Ездили к соседям на громадных, как вагоны, автомобилях. Буйлов тоже со всеми и повсюду. Вы можете представить себе это сокровище на фоне княжеской семьи? Обнаглел он до того, что раз, остановившись в гостиной перед портретом кисти Боровиковского, изображающим княжеского прадеда, в парике и в красном камзоле со звездами, говорит князю:

— Охота вам такую мерзость держать в доме!..

Князь сначала опешил.

— Но позвольте же?.. Ведь это… это Боровиковский?..

Буйлов махнул рукой.

— Елейный художник. Грош ему цена!..

Проходит месяц, другой. Буйлов и не думает приниматься за портреты.

Княгиня возмущена.

— Кажется этот господин приехал к нам в качестве нашего доброго знакомого!..

Князь пишет в Петербург: «Любезный Скачков. Художник до сих пор еще не принимался писать нас. Напоминать ему считаю неудобным. Сделайте вы это. Намекните, что выходит неловко».

Взбешенный Скачков, увидев, что пропали его две тысячи, пишет сейчас же Буйлову:

«Скотина, мерзавец, так-то ты оправдываешь мою рекомендацию!.. Скорей за работу, или никогда от меня целкового не увидишь!..»

А князя успокаивает:

«Ваше сиятельство, хорошо изволите делать, что по благородству души вашей не побуждаете его к писанию портретов. Натура стихийная, он сам воспрянет и забурлит жаждою творчества».

Но «жажда творчества» не просыпалась у Буйлова и энергичное письмо Скачкова не возымело на него никакого действия. Живется — лучше не надо. Каждый день сыть по горло. Очень ему надо писать портреты…

Лишь в августе Буйлов «раскачался», сделав крохотный пейзажный этюд уходящей от дворца в перспективу аллеи. Подходит князь, смотрит.

— Свежо, очень свежо!..

— А вы не купите ли? — предлагает Буйлов.

— С удовольствием, — говорить князь. — Сколько?..

— Пятьдесят рублей…

Князь чуть-чуть улыбнулся. Он ожидал, что Буйлов назначил ему тысячу и с удовольствием готов был заплатить. Вынимает из бумажника сторублевку.

— Пожалуйста…

— У меня сдачи нет…

— Ничего, не беспокойтесь…

На другой день утром к флигелю подали фаэтон.

— Это зачем? — спрашивает Буйлов. — Я никуда не еду…

Лакей, терпеливо сносивший все лето грубую брань художника и посулы набить морду, — откровенно расхохотался ему прямо в физиономию.

— Это, сударь, вас сейчас на станцию отвезут. Пора и честь знать…

Возвращается Буйлов в Петербург. Через неделю заходит к Скачкову.

— Дай, Ваня, красненькую…

Тот бросился на него с кулаками…

— Будь ты проклят, мерзавец!.. Осрамил ты меня! Выгодного покупателя через тебя лишился! Человеком хотел сделать. Мог с тысячами вернуться, а ты — дай красненькую! Бродяга, арестант несчастный!..

Скачков даже заплакал от обиды и злости.

Вот вам портрет Буйлова… Что за великолепный экземпляр хама с головы до ног… Не правда ли!.. Стихийного хама…

1912 г.