Петр Гнедич «Бегство»

Ее превосходительство, Анна Васильевна Пахтальникова долее не могла терпеть. Призвав мужа, Вениамина Федулыча, к себе в будуар, она категорично ему заявила:

— Я в последний раз говорю вам: дольше так жить нельзя! Что же ваш государственный строй, которым вы так хвалились? Мы танцуем на кратере! Каждую минуту — не то мы взлетим на воздух, не то нас перережут хулиганы.

— Мой друг, — чем же я виноват, заволновался генерал, — гладенький, пухленький, далеко еще не старый с усами а la Pierre le Grand. — Ведь не от меня же зависит этот неотвратимый ход событий…

— Знаю, что не от вас, брезгливо возразила генеральша. — Я вообще знаю, что от вас ничего не зависит, и вы всю свою жизнь пляшете под чужую дудку. — Но как же вы смели обзаводиться семьей и домом, — если вместо мирной жизни впереди ожидал нас какой-то террор? Вы это должны были предвидеть.

— Друг мой, — этого никто не предвидел… Даже сам Иван Александрович…

— За что же вы получали жалованье? Удивительное дело! Люди призваны к служению высшим идеалам, а сами дальше своего носа ничего не видят. Какое вы имели право жениться на мне?

— Нюточка! Это было двадцать два года назад…

— Ну, так что ж? Ведь вот пишут, что элементы таились с давних пор… А если они таились, — так кому же было об этом знать, как не вам? Вы же сами говорили: «я у кормила» — А если вы были «у кормила», так как же вы ничего не знали…

— Нюточка, — умоляю! У тебя поднимется тик, а это самое ужасное для меня несчастие. Пожалей свою головку! Ты взваливаешь на меня совершенно невозможные требования. Разве кто предвидел такую комбинацию вещей? Разве это не явилось полною неожиданностью? Разве мог кто-нибудь предположить, или даже помыслить, что мы окажемся в таком двойственном, и даже тройственном положении?

Но Анна Васильевна стояла на своем.

— Не изворачивайтесь, не играйте в дипломаты. Ваших дипломатических способностей хватает только на то, чтоб содержать француженку и воображать, что я об этом ничего не знаю. Образец русской дипломатии! Ничего не знали! Оттого и японцы вас били, что вы ничего не предвидели… Однако, я помню, когда в Париже вы покупали целые пуки революционных листков, и потом по ночам упивались ими, я помню как вы с пафосом по утрам рассказывали: «mа chere, — мы накануне ужасов», — и потом только и было разговоров, что о будущем.

Генерал упорствовал. Нервно вздрагивая усами и поводя плечом, он пробовал оппонировать.

— Однако, припомни, мой друг, что по мере приближения к Вержболову, мы выбрасывали за окно весь этот литературный багаж, во избежание всяких недоразумений, — и, переехав границу, совершенно о нем забывали, как верные сыны отечества!

— Вот вы все забывали, — а теперь идет расплата… Потрудитесь мне немедленно ответить на ряд вопросов.

* * *

Вениамин Федулыч тяжело перевел дух, но приготовился ко всему.

— Во-первых, что вы думаете делать с своими детьми?

— То есть как что делать? — растеряно спросил он.

— Да, что делать, спрашиваю я вас? И дикий зверь уносит своих, птенцов подальше от грозящей опасности, — как же вы, при вашем чине, — не подумаете об этом?

Его превосходительство вдруг просиял.

— Ты говоришь о Светиловке? — Хорошо бы вам, в самом деле… Это просто гениально…

Он потянулся к ее ручке, но лобызание не удалось: генеральша отдернула ее трагическим движением.

— Что-о? – таким мрачным голосом заговорила она, что генерал почувствовал себя как бы на краю адской пропасти. — Вы думаете, что я соглашусь уехать в вашу дурацкую Светиловку?..

— Позволь, почему ж она дурацкая? Это родовое именье…

— Ну, уж и род ваш, — нашли что вспоминать! Дальше креста сенатора никто из ваших и не пролезал!.. Нет, но как вам, в вашу несчастную голову, могла прийти мысль, что я поеду в глушь, в деревню, во время аграрных брожений? Да вы уверены, что наш дом не спален? Уверены?

Генерал в затруднении пожал плечами.

— Конечно, заочно утверждать… — пробормотал он.

— Если он не сгорел сегодня, — почему же ему не сгореть завтра? — Вам хотелось бы, чтобы он сгорел вместе с нами? При нынешних финансовых затруднениях вам это выгодно…

— Ангел мой, — у тебя мигрень! Ты вот так пальчиками держишься за головку…

— Оставь, пожалуйста, — это не поможет!.. Ты должен отвечать прямо на вопрос: — ты хочешь, чтоб мы погибли в Светиловке?

— Какой вздор, Annette! Ты знаешь, при моих связях, — ну можно будет поставить эскадрон драгун… Они оберегут…

— Очень приятно! Воображаю, какие у вас в городе драгуны, — и насколько от них выиграют ваши дочери.

— Так что ж ты хочешь? Я готов на все…

— За сына я не боюсь. У них, в Лицее, безопасно, — никто на них не пойдет. Но я хочу спасти девочек, — и потому нам надо ехать за границу.

— Но, друг мой, — вы только в октябре приехали…

— Конечно, если б я знала, что у вас творится так не приезжала бы.

Генерал нахмурился.

— Тут, мой ангел, весьма сложный денежный вопрос.

* * *

Анна Васильевна с презрением махнула на него платком.

— Ложь! — сказала она, — ложь! Потому что я слежу внимательно за вашими биржами. Наш курс не падает и не упадет. Вчера у меня был Яков Исаевич и объяснил мне, почему это так, и почему им невыгодно, чтобы курс падал. Я знаю, что у нас все 37½ чтобы ни было. Артур передали японцам — 37½; на Кавказе кабардинскую федерацию учредили — 37½; финляндского наместника розами венчали — все-таки 37½! Уж это так установлено…

— Я с этим согласен, друг мой, — возразил генерал. — Ты права, права, как всегда. Твоя тонкая наблюдательность не упустила из вида этого явления… Но беда не в этом. Курс рубля не падает, — а только делается рублей меньше…

— Что вы мне за вздор говорите?..

— Ма parole. Ты знаешь, например, что в твоем огнеупорном ящике поземельного — или как наш кучер говорит, подземельного кредита — лежит государственная рента, и даже прошлые купоны не отрезаны? Ты знаешь — там 62 тысячных билета?..

— Ну?..

— И мы все считали, что там на пятьдесят слишком тысяч… А вот по вчерашнему бюллетеню — они растаяли…

— Как?

— Да так… Десяти тысяч не хватает… Рента упала на 740!.. И ведь заперт ящик, и никто туда не ходит, — а вдруг на десять тысяч меньше…

Анна Васильевна встала.

— И вы это допустили? — спросила она.

Он развел руками.

— Как же я могу не допустить?

— Вы должны были поехать и пожаловаться…

— Некому, ma chere, жаловаться. Биржа это вот что; поднимет Вильгельм бокал и провозгласит чье-нибудь здоровье, — вдруг все бумаги поднимутся; умрут от холеры два прохвоста, что кули таскают, — все опустится. Потом иногда зависит от расстрела, — в какую минуту это случится; иногда расстреляют — акции оживут, — а иногда постараются — те же акции скиснут.

Анна Васильевна прошлась по будуару.

— Тем более, такого порядка терпеть нельзя, — сказала она. — Я понимаю, насколько нужен новый режим… И вы не продали наших бумаг? Чего же вы ждете? Чтобы они повалились с 740 на 200? Чтобы завтра же все было продано?

— Но, друг мой, возможно повышение… Теперь так успешно идет…

— Ни в каком случае! Ни во что не верю! Завтра же превратить все бумаги в золото!

— Как в золото? Cher ami, — ты знаешь, что такое на сорок тысяч золота? Ведь ты не поднимешь этого?

— Да я поднимать и не буду, — а просто увезу заграницу.

— Но это не патриотично.

— Как не патриотично? Моя рента падает, и я ее беречь должна? Довольно! Знаю я эту политическую экономию! Потрудитесь завтра же послать за заграничными паспортами и Лионским Кредитом все перевести на Берлин. А в ваши подземные кредиты — в ящик положите брильянты. Хотя, говорят, ваши хулиганы и туда проникнут…

Генерал вдруг разгневался.

— Позвольте! Почему же, наконец, хулиганы — мои? Почему-с? Что я такое по вашем?.. Вы должны также высоко держать стяг, как и я… А вы-с вместо этого замышляете бегство… Позорное отступление… Я-с никуда не уеду, а останусь здесь.

— С вашей Margot?

Генерал окончательно взбесился.

— Ну, уж коли на то пошло, — взвизгнул он, — так не Margot, а Paquerette! Да-с, Paquerette, Paquerette, Paquerette!

* * *

Тем не менее, на другой день рента была продана. Генерал продавал ее с особенным удовольствием, зная, что жена теряет по полтораста рублей на каждой тысяче… Он даже выразил сожаление, что за день рента поднялась на десять рублей.

— Вы бы обождали, ваше превосходительство, — уговаривал его знакомый меняла. — Хоть недельку повремените: должно подняться. Сегодня телеграмма, что уж артиллерия стала действовать, завтра смотрите — рубликов на пятнадцать поднимутся.

Но генерал был непреклонен. Он свалил бумажки в Лионский Кредит и получил переводные бланки на Берлин.

— Пусть! Пусть! — говорил он. — Вот тебе и Margot, — хорошо?

Генеральша решила привести дом на летнее положение. Призвала обойщика и велела все закрыт чехлами. Любимые картины она велела положить плашмя на пол, на случай бомбардировки: все-таки безопаснее. С мужем она не говорила, а взяла себе на его место чиновника особых поручений, Кокочку Полосаткина, — человека очень способного и ревностного. Она совершенно изъяла его из министерства, и с ним составила план побега.

— Во-первых, Кока, вы должны разузнать, как нам так проскочить, чтоб не было этих идиотских забастовок. Отправляйтесь в sleeping-car и займите нам четыре купе до Берлина. Там вы спросите — ручаются ли они за нашу целость…

— Я уж узнавал, — сюсюкал Кока, шепелявя, и сам себя перебивая. — По Варшавской дороге проскочить можно совершенно спокойно, — потому что во многих местах уже распорядились как следует. А вот на Усть-поморской, где у меня именье, — там бастуют, — и сами мужички, представьте, распоряжаются. Им не выгодна эта забастовка, потому что они кустари, и всю свою рухлядь возят по чугунке. Они сами, без начальства, распорядились… и даже жестоко. На станции Похлебкино был начальник, а у него жена из самых таких, которые занимаются пропагандой… Ходила, понимаете, по деревням и проповедовала, — уж не знаю, как у них там делается… Вот мужички и припомнили. Пришли к ее мужу: «бастуешь?» — спрашивают. — «Бастую!». — «Товар не отправляешь?» — «Нет». — Ну, они начальницу и высекли… Ха-ха!

Анна Васильевна всплеснула руками.

— Женщину, мужики?

— Ха-ха! Мужички. Секут, и приговаривают: «желаем, чтоб движенье было!» — И представьте — на другой день движение открыли…

— Варварство! — вырвалось у генеральши.

— Но остроумно?!.. Конечно, начальнице было больно, но зато теперь весь уезд доволен… Так сказать, пролила кровь на пользу отечества.

— Будет, благер!

* * *

В числе поручений, данных Коке, было — достать на три тысячи золотых десятирублевиков, для расчета за границей. Кока попотел, рыская по знакомым банкам, и к обеду привез в сестрином ридикюльчике требуемую сумму. Но при этом, лицо его было крайне расстроено, — а глаза смотрели даже испуганно.

— Вы знаете, что мне сказали, — брызгаясь и плюясь, заговорил он: — что если вы едете на Берлин и Париж, то следует разменять на бумажки… Да!.. Наше золото не принимают…

— Почему?…

— Международная интрига… Находят, что их фабрикат, должно быть, хуже заграничного… А сторублевую бумажку признают… С ними беда!..

— Тогда пожалуйста сейчас же разменяйте на сторублевые.

— Слушаю-с! Теперь на золото очень много охотников. Коллекции собирают. У меня есть дядя, действительный тайный, — он в одну неделю на полтораста тысяч золота набрал, — и держит у себя дома в несгораемом сан-галли. Я ему говорю, — «cher oncle — все равно — ядро прошибет, и — пользы никакой», — но он стоит на своем.

Поползновения генеральши на Коку дошли до того, что в один прекрасный вечер сказала:

— Я вас, Кока, попрошу двумя днями ранее нас выехать в Берлин, и приготовить для нас помещение. Говорят, столько русских, что квартир нет. Говорят — сорок тысяч эмигрантов… или как это называется, — не эмигрантов, — а «переселенцев»…

Кока завертелся на стуле.

— Я боюсь по тысяче причин не удовлетворить вас в этом отношении, — заговорил он. — Во-первых, — я очень плох в немецком языке, во-вторых, я совсем не знаю Берлина, потому что терпеть его не могу…

— Нет, Коко, без возражений! Вы поедете к русскому батюшке, и будете взывать о милосердии к ближнему; он вам укажет наверно к кому обратиться…

— Я и церквей русских боюсь! — залопотал Коко. — Я в Дрездене лет десять назад зашел в русскую церковь, обратился к какому-то причетнику, — и говорю: «дайте свечку празднику в полмарки», а он отвечает: — «Was?»

— Но вы должны же избавить нас от этого кошмара! — воскликнула Анна Васильевна. — Да, я не стесняясь говорю: я бегу из здешнего ада, — я не желаю подвергать своих девочек случайностям со стороны хулиганов, которые, говорят, теперь на улицах заставляют всех дам-патронесс руки у них целовать. — Баронесса Кристен-фон-дер-Флик ехала в санях по Захарьевской ночью, — ей на запятки вскочил хулиганище, взял за нос, поводил во все стороны, да еще приговаривает: «не езди парой с сеткой, не езди, не езди!» Та кричать. А он соскочил у церкви Всех Скорбящих и стал благотворительную кружку ломать…

— А знаете Анна Васильевна, — захлебнулся Коко, — не был ли это переодетый?

— То есть, вы думаете, провокатор?

— Нет, — а нынче вошли в моду такие «пети-жё». Переодеваются прохвостами, как на любительском спектакле, и на улицах пристают к знакомым дамам. Целое есть общество, вроде масонского; — говорят превеселые qui pro quo выходят…

— Ну, это тоже возмутительно!

— Скучно, Анна Васильевна, томительно скучно!.. Характер нынешнего сезона — такой унылый. Даже parties de plaisir в Кронштадт за исцелениями нынче отменены. Прежде, бывало, туда на тройках ездили большой компанией, сообща молебны служили, — а теперь ничего… Поневоле люди со скуки дурачатся…

* * *

Наконец, миг вожделенный настал: новые дорожные туалеты для барышень сделаны. Споры были насчет шляпок: в каких приличнее сидеть в вагоне-столовой. Старшая припоминала, что в прошлом году у нее шляпка была с такими полями, что не могла пройти в коридор вагона. Но теперь по сезону оказалось мода более умеренной. Для переходов из вагона в нагон были сделаны накидки вроде sorties de bal, — и обошлись всего в 630 рублей, — впрочем потому, что Анна Васильевна торговалась, как армянин. Генерал мрачно шагал по комнатам лишенным ковров и говорил:

— Отечество в опасности, а они…

В конце концов генеральше это надоело.

— Да что такое отечество! — воскликнула она. — Уж если на то пошло, — так, скажите, пожалуйста, — из кого же и состоит отечество, как не из нас? La patrie — c’est nous!.. И в опасности скорее всего мы. Потому мы и должны ее избегать. Мы, женщины, должны уехать, а вы мужчины должны все привести в порядок. А когда все водворится на прежнем положении, — как это у вас говорится: — «статю ко»?…

— Statu quo, — поправил ее Коко.

— Ну, да — «статю ко», — тогда мы вернемся.

Поехали налегке: всего на всего было только восемь кофров в багаже, — остальное разместилось в купе.

— Только бы границу, только бы границу переехать! — молилась генеральша. — А то на дороге есть этот Двинск, — я его ужасно боюсь… Я боюсь всех городов, что переменили названье. Вот был Дорпау, — теперь — Юрьев; это все равно как выкрест, — никогда поверить нельзя.

Но и в Двинске все было благополучно. Боялась генеральша за туннель под Ковной. Но и туннель проехали. Вот тут-то она вздохнула свободно.

— И чего вы волнуетесь, мама! — удивлялась старшая дочь. — Все это газеты раздули, — а в сущности все по-старому, — даже кофе такой же подают жидкий…

В Вержболове мамаша пристала к жандармскому офицеру.

— Пропустят нас?

— А разве у вас паспорта не в порядке?

— Что вы!.. А, может на границе засада?

— Будьте спокойны. Бежите?

— Бежим.

— Многие бегут. Особенно на экспрессах. Купе не хватает. А вот пассажирские — пустые.

— Ну, чего тем, кто на пассажирских ездит — бежать! Им пользоваться на месте надо, — а не бежать…

* * *

Поезд благополучно проследовал границу. — Оживление генеральши дошло до крайних пределов. Она разыскала немецкого начальника станции и осведомилась:

— А у вас забастовок нет?

Начальник, оказавшийся не начальником, а исправляющим должность старшего помощника запасного начальника, погладил свою картонную грудь и ответил:

— У нас конституционное закономерное правление, сударыня. Мы страна прогрессивная, где произвола нет, — и потому железнодорожные забастовщики расстреливаются в двадцать четыре часа.

Все пассажиры успокоились. За завтраком спросили даже шампанского и остендских устриц, которые в это время всегда есть в международных экспрессах. Пробки хлопали, пена искрилась и радостные лица светились повсюду.

— Наконец-то мы вырвались! — слышались голоса.

В тот же день, в десять часов вечера поезд пришел в Берлин. На ярко освещенном вокзале, среди грохота, скрипа и визга, стоял Коко в цилиндре. — Генеральша радостно кинулась к нему:

— Наконец, мы на свободе!

И они спустились на залитую огнем Фридрихштрассе. Конки звонили, сосиски пахли, полудевицы шмыгали по тротуарам, моторы трубили, собаки ходили в намордниках.

На немецкой перине, под другой немецкой периной, Анна Васильевна была счастлива: она чувствовала свободу.

Утром ей подали два письма. На конвертах стоял номер их помещения, и написано было: «Frau N. N» Оба письма были русские печатные. Одно начиналось воззванием:

«Пролетарии всех стран соединяйтесь!»

А другое было предостережением;

«М. Г.! Вы думаете, что бежав из России — спаслись? Горькое заблуждение! И здесь вы…»

Письмо выпало из рук бедной Анны Васильевны…

 

Петр Петрович Гнедич.
«Пробуждение» № 6, 1906 г.
Ричард Уитни — End of an Era.